Панорама
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 2, 2001
Реанимация контекста
Кирилл Кобрин. ОПИСАНИЯ И РАССУЖДЕНИЯ. Книга эссе. М., «Модест Колеров и «Дом интеллектуальной книги»», 2000.В определении стоит «книга эссе», что ж — здесь описания вещей и предметов перемежаются описаниями людей, рефлексиями в их адрес, вполне можно считать, что Кобрин писал эссе. Только это не так: эссе предполагают проведение некоторой линии, выбор, что ли, своего маршрута в известном городе. Что-то такое, что предусматривает просто подлаживание под себя и без того существующих обстоятельств, культурных ценностей или правил жизни: как я к этому отношусь, как они ласкают/кусают мои рецепторы?
Здесь этого нет, потому что отсутствует основа подобного консерватизма. Здесь и вещи, и какие-то штуки типа футбола, и люди — хоть Кюстин, хоть Пятигорский — выступают в качестве определителей, владельцев отдельных культурных пятачков. В книге происходит пересчет: а что на свете еще осталось? Или, более оптимистично, что есть тут теперь?
Это ощущение выводит книгу за пределы эссеистики, предлагая сообразить: что же такое стряслось?Словом, раз все это явно не эссе, хотя по форме и эссе, значит, что-то произошло с пространством, в котором — даже рассуждая совсем уж лично о предметах, а это всегда уютные рассуждения — оказываешься вне эссеистики.
Очевидно, изменился дискурс — хотелось бы сделать торжественный вывод, который ничего не объяснит, потому что изменилось что-то другое. Так бывает, когда у тебя умрут все старшие: ты словно перестаешь быть, потому что понимаешь, что тебе уже не с кем уточнить какие-то подробности своей жизни, соответственно этих подробностей будто бы и нет, хотя бы потому, что ты по малолетству мог спутать то, что действительно наблюдал в пять лет, со сном, который видел тогда же; все перепутать и жить в придуманном пространстве. Не в самых важных деталях, а в частностях. Которые, конечно, значат не меньше, а больше, потому что они незаметнее. Хотя это ощущение и не объяснить. Оно физиологичней. Но когда пробуешь объяснить — что-то такое и получается.
И вдобавок тут же ощущаешь, что раз так, то и какая-то твоя, безусловно, очевидная структура и последовательность жизни оказываются на деле фиктивными. Ее тебе, скажем, обеспечивали старшие — просто тем, что жили, присутствуя с тобой от рождения. Они этот желоб, в котором все твои события происходили, и выдалбливали постоянно. А теперь — все надо заново. Вспоминать, устраивать себя. Потому что ты мог появиться на свет только что, каким-то искусственным объектом. То есть ты теперь стал кто угодно.
Это все к тому, что когда меняется страна, то ощущение сходное. Тут и речи нет о ностальгии по чему-то утраченному — время эти утраты и без того производит, но здесь все выглядит куда резче.
Будем считать: некий взрыв. Во всяком случае, в том, что касается культурного пространства. Ну в самом деле, что тут теперь есть от этих долговременных советских идеологических раскладов, относительно которых ориентировались и создавались культурные ценности — назовем это так?
«»Деррида», например,- нечто четырехколесное, двухместное, с откидывающимся верхом. «Батай» — припахивающие кадавром, назойливо душные духи; «Барт» — сорт трубочного табака, чуть мягче «Кавендиша»; «Делез» — анисовая настойка ядовито-желтого цвета. С Фуко все ясно: он, как известно, маятник. На фоне такого пиршества… «Хайдеггер» тянет лишь на сорт светлого пива».Вопросы такие: во-первых, что помнишь, видишь теперь, после взрыва? Во-вторых, что из этого сможет жить дальше? В-третьих, чего сам-то теперь хочешь?
У Кобрина свой ряд ньюсмейкеров — Пятигорский, Фуко, Кюстин, Барт,- но в проекциях на нынешние прикиды. Мысль нехитрая, но дельная: переодеть их всех в нынешние штаны-куртки. Представлять, сидя в метро, кто тут мог бы быть Шопенгауэром.
Кобрин сводит вещи, явно вместе неуместные. При чем тут Блок на странице 22-й, где речь идет о Кюстине (Блок там нужен Кобрину, чтобы косвенно подтвердить его правоту, вот уж Блок для этого жил)? Но такова степень имеющегося распада, что даже такие — демонстративные — сопоставления оказываются корректны. «Список мутантов нашего века известен, печален и, увы, длинен; длинен настолько, что не стоит и начинать, помянем лишь самого колоритного — бритого наголо культуролога Фуко, в черном кожане, верхом на «Харлей-Дэвидсоне»».
Есть очаровательные по наглости обороты, к примеру: «Цель этого текста…» С их помощью артикулируется полное отсутствие предвзятости относительно того, в какой среде цитирований и приличий мы находимся. Точно так же Кобрин будет рассуждать о смысле пьянства, о геополитических и исторических особенностях футбола.
История как бы психолога Выгодского оттрактована так, как ранее трактована быть не могла. По той уже причине, что прежние комментаторы не испытывали на себе столь резко меняющегося исторического времени и соответственно были вынуждены находиться в определенной плоскости, а мы получили опыт среды, постоянно менявшейся в течение стольких-то лет, да и размерность этого пространства больше.Конкретно определяя книгу Кобрина, можно, наверное, сказать, что она — один из первых вариантов описания этого самого пост-катастрофного (в хорошем смысле — потому что последствия вовсе не катастрофические) культурного пространства. Она не отмечена ностальгией по предыдущим схемам рассуждений и дает пример способов рассуждений, их чувственной ориентации в новом культурном пространстве.
Вместе сведены совершенно разные фактуры. Какая-то из них или их сочетание должны сработать, поймав резонанс. Автор — и это хорошо! — не занимался разглядыванием результатов.
Получилась вывернутая герменевтика: производящая контекст. Дающая вспомнить, что такая штука — контекст — существует.Андрей ЛЕВКИН