Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 2001
На ту пору явился Law…
А. С. Пушкин
Лет пять назад я очутился в Москве без копейки денег. Меня приютил дядя — комендант общежития Пролонгированных литературных курсов на улице Садриддина Айни, 4. Правда, когда я ехал к нему под дождем от метро “Беговая” (которое, по странному и смешному контрасту жизни, соседствует с “Полежаевской”), я еще не знал, что они “Пролонгированные”. Да и не до того мне было. Лил такой дождь…
Однако про самого Садриддина Айни я, разумеется, слышал. Он зачинал таджикскую советскую — или, не исключено, казахскую советскую, но, по-моему, все-таки таджикскую — литературу. И он ее зачинал вместе с Горьким. Для чего приезжал в Москву. (Я почти уверен, что дело было именно так, а не, допустим, Горький приезжал в Таджикистан.) “Дорогой Садо,— сказал ему Горький,— сядем рядком и поговорим ладком”. Этот момент изображен в вестибюле общежития во всю стену первого этажа, левее бюста Ленина, выцветшими от времени водяными красками на штукатурке. Лиц обоих классиков теперь уже не разглядеть — вместо них расплывшиеся коричневые пятна. Видно только, что и Айни, и Горький — оба в тюбетейках и что Алексей Максимович именно на этой фреске как-то особенно худ, высок и сутул.
— Ну и что же мне с тобой делать? Воды-то с тебя сколько, перемать…
— Не знаю, дядя. А только мне теперь больше некуда. Придумай что-нибудь, эта ведьма все новых денег требует! И уже только в долларах… Ну выручи. Ну пожалуйста! На три дня…
— На три дня, на три дня…— пробурчал дядя, шевеля усами и неприязненно глядя на меня. И вдруг взорвался: — Вырастили гуся! Разговаривает-то как, а? Дипломат …ый! А через три дня родной дядя тебя должен на улицу выпнуть? Под дождь? Пришел с бедой — так и говори! Сто раз повторяли,— повернулся он к Горькому,— сто колов у этого гада на башке пообтесали, что так ему в конце концов и будет! Нет, полез…— И дядя перевел дух, словно ожидая ответа. Но так как ни оба классика, ни Ленин не торопились отвечать, а я лишь тупо разглядывал грязно-золотую надпись церковнославянской вязью “ДОРОГОЙ САДО! СЯДЕМ РЯДКОМ И ПОТОЛКУЕМ ЛАДКОМ!”, дядя плюнул, еще раз внимательно оглядел нас четверых и, пробормотав: “Стихоплет!”, начал действовать.
Пока я в его комнатке вытирался сухим полотенцем и пил чай, он обошел все полтора этажа (почему полтора — скажу чуть позже) и не раз с кем-то говорил. Я это знал через вентиляцию: она — стоило кому-либо в какой-либо комнате открыть рот — начинала глухо, эсхатологически гудеть, словно бы Везувий ворчал над обреченным городом Помпеи. Если б я себя получше чувствовал, мне на ум, наверное, пришло бы еще что-нибудь возвышенное: грозовые тучи, или шум моря, или орган. Но я был голоден, и мне показалось, что старый дом вроде как что-то проглотил и теперь задумчиво прислушивается к себе, чтобы решить: стоило ему это глотать или нет, и если нет, то не пора ли от этого избавиться?
Когда дядя вернулся, по его хмурому широкому лицу я понял: пищеварение далеко не закончено.
— Ну вот что,— сказал он, пристально оглядев свой стул и затем садясь,— это все чепуха, что я ходил. Мог и не ходить. Сунуть тебя я, конечно, в любую комнату сунул бы — со мной никто ссориться не будет. И матрац найдем… Но через два дня узнает Праскухин. Ведь у всего вашего брата пер… пер…— Он сморщил лоб и пощелкал пальцами.— Слово забыл! Хорошо один ваш критик сказал недавно в актовом зале, когда речь толкал… ну, еще про стрижку такое говорят…
— Перманентная? — осторожно выглянул я из-за бутерброда.
— О! Точно. Перманентный словесный понос. До того он это прав, что я, пожалуй, запишу на память… Словом, узнает Праскухин, и мы с тобой оба под дождь пойдем.
— Что же делать?
— Не знаю!
И я сразу понял: знает. Но борется с собой.
— Я уйду,— почти искренне сказал я.— Не хочу я, чтобы вас из-за меня…
— Помолчи, Тургенев… Дай подумать.
Думал он минуты две, крутя головой, и наконец решился:
— Значит, так. Я тебе скажу большую тайну. Точнее, ничего я тебе, перемать, не скажу, а просто поселю тебя с одним мужиком. Он тебя не тронет, и ты его не тронешь. Авось поладите… Он сейчас спит.— Дядя почтительно поглядел на потолок в зеленых водяных разводах.— Ему по ночам язык чесать не приходится, у него работа тяжелая. Я ему утром покланяюсь, чтоб пустил тебя в уголок, а там, через месяц-другой, может, поселим тебя легально…
— Дядя! Милый! Спасибо…— Я вскочил и крепко пожал ему руки.
В ту же секунду передняя левая ножка стула скользнула вбок под углом сорок пять градусов и дядя со сдавленным “Ыып!” очутился на полу.
Следующие пять — семь минут я описывать не буду, да и что они меняют по существу? Это мой дядя, и другого мне не надо. Вскоре мы уже поднимались на второй этаж.
— Никто не знает, что он тут живет,— шептал дядя из темноты.— У нас с ним условие такое. Да никто бы и не разрешил: то крыло опасно для жизни. Ни СЭС, ни пожарники не велят… Если б я простенок кирпичный не сложил — закрыли бы всю общагу. Я там официально держу санфаянс и мелкий инвентарь.
— А фактически? — осмелел я.
— Увидишь…
Мы прокрались по спящему чернильно-лунному этажу к железной двери с крохотной замочной скважиной. Я ожидал, что дядя зашарит по карманам в поисках ключа. Но он, убедившись, что вокруг никого, вдавил в стену один из кирпичей, примыкающих к дверному косяку, сунул руку в темное отверстие, отодвинул внутренний засов и лишь затем пустил в ход ключ. Хорошо смазанные петли не издали ни звука.
“Словно к людоеду в пещеру”,— подумал я, и в голове у меня завертелись какие-то пилы, крючья, бочки с серной кислотой, а в центре всего, как водится, мой обезображенный труп. Но в темном гротике, где с потолка стеклянно капала вода, поэтическое воображение утихло. Здесь ничего не было, кроме груды битых унитазов, ржавых тазообразных емкостей и каких-то пыльных бутылей с темными жижами — не иначе как старыми красками и олифами.
— А где же?.. — начал я, хотя едва ли это было умно — спрашивать, где тот, кто съест меня.
Дядя обогнул пылящиеся в темноте пиренеи и, подойдя к задней стене сокровищницы, пригляделся к ней. Я пригляделся тоже и увидел темную щель в штукатурке. Пролезть в нее, по-моему, могла бы разве что муха, но дядя как-то наклонился, вставил в верхнюю часть щели плечо, а в нижнюю — ногу и начал исчезать.
— Давай! — сипло бросил он мне.
Я заскребся следом, жалея о своем единственном приличном костюме, но, к моему удивлению, почти не запачкал его. При ввинчивании под нужным углом щель резко и сразу расширялась. В глаза мне ударил слабый свет, а ноздрей коснулся ароматный запах, отгоняющий сырость и гниль. Я поставил ногу на что-то сухое и мягкое и огляделся.
Мы находились в небольшой теплой комнате, оснащенной мощными электрокалориферами и с окном, закрытым явно недешевыми металлическими жалюзи. Здесь не было ни сталактитов, ни грибка, хотя желтые разводы на потолке и слабый запах плесени еще боролись за существование. Ни мебели, ни вещей. Только на полу лежал толстый пушистый ковер из волокнистого, очень нежного синтетика. В центре ковра помещался огромный матрац с подушкой, а на матраце, укрывшись стеганым одеялом, кто-то спал. У изголовья спящего горела желто-розовым светом тайваньская лампа, и в ее овальном царстве я заметил два темных продолговатых предмета, стоящих по обе стороны подушки. “Сигнализация?” — подумал я, но сладкий и свежий запах, исходивший от предметов, заставил меня вглядеться: это были флаконы дезодорантов со снятыми колпачками.
— Ничего себе…— растерянно сказал я, сам еще толком не осознав, что именно меня так поразило, и повернулся к дяде. Но мой суровый родич, вытянув шею, как мать над колыбелью, уже склонился над матрацем.
— Петенька,— заискивающе прошептал он,— вы бы на секундочку не проснулись? А?
Высунувшись из-за его плеча — взглянуть на “Чикатило”,— я был потрясен. В розово-желтом круге света на подушке покоилась голова сладко спящего мальчика лет четырнадцати-пятнадцати. Ни в бледном лице, ни в спутанных волосах цвета свежей соломы, ни в беспомощно приоткрытых губах не было ничего не только людоедского, но даже просто уличного. Передо мной лежал школьник-аккуратист, лучшая флейта района и “кумир семьи”, как гадливо выражается по поводу этих замечательных созданий отечественная педагогика.
— К… кто это? — как во сне спросил я. Мальчик глубоко вздохнул и, повернувшись на спину, открыл серые, ничего не видящие глаза.
— Это, Петенька, мой племянничек… тихий такой, ненавязчивый… Обокрали его на Киевском вокзале худые люди, последние деньги вынули, ночевать не на что… Уж позвольте ему пару ночей в комнатке за питомником голову приклонить! Я за него ручаюсь, а с вас, голубчик, брать за те дни, пока он тут, буду половинную денежку. А?
Я был так поражен льстивым дядиным голосом и “Киевским вокзалом”, что окончательно уверился — передо мной лежит какое-то юное чудовище, сумевшее поработить нахрапистого деревенского мужика. И, когда мальчик, сонно глянув на меня, пробормотал что-то жалобно-невнятное и закрылся одеялом — спать, мол, дайте! — а дядя обрадованно засуетился у его ложа, я как-то не ощутил в себе радости.
— Может, и правда… на вокзал? — неуверенно сказал я.— Убыток вам причиняю…
— А ты молчи, идиот! На вокзале тебя обчистят, а убыток ты мне причинил тридцать лет назад. Вот тогда бы и каялся! Пойдем… а то проснется.
Последний довод стоил всех остальных, так что я поспешно отступил в тень вслед за дядей. Он открыл своим ключом дверь в какой-то коридорчик без окон — прямо напротив щели — и втолкнул меня туда. В коридорчике царила неописуемая гадость. Со стен свешивала сырые челюсти отставшая штукатурка, пол и потолок прогнили, удушливый запах мокрой тряпки смешивался с чем-то знакомо-сладким. Из-под ноги моей покатился сшибленный флакон дезодоранта, и, пока дядя матерясь искал его во тьме, я понял, что не меньше пяти-шести таких флаконов стоят двумя рядами на нашем пути вдоль стен.
К счастью, коридорчик был невелик. Он закончился еще одной дверью, как ни странно, сухой и чистой, а за ней стыдливо существовало такое же помещение, как и то, где спал сейчас мой будущий убийца. Это было необъяснимо, но моя комната оказалась явно лучше той, с ковром и калориферами! Окно, правда, забили досками, однако неплотно, благодаря чему здесь не пахло гнилью. И палас на полу был совсем новый… Правда, и тут почему-то я не увидел мебели — просто четыре стены. Только в углу, в нише, стоял маленький холодильник “Сименс”. Десять минут спустя, разместив сохнущие пожитки во встроенном шкафу, я уже лежал на новеньком матраце посреди своих новых владений. Не было сил ничему удивляться и строить догадки. Я заснул и во сне долго бродил по гнилым черным коридорам, а по пятам за мной скользили два холодильника с усами и в тюбетейках. Однажды я попытался открыть их и чем-то подкрепиться, но в одном из них оказался дядя, в другом — Киевский вокзал. Я почувствовал себя преступником и начал беззвучно просить пощады, однако холодильники внезапно забыли обо мне и начали ругаться друг с другом. Я напрягся и услышал: “КАК МЫ БУДЕМ ЕЕ ЗАЧИНАТЬ — ЗДЕСЬ ЖЕ НЕ НА ЧТО СЕСТЬ”… Потом оба, слегка отступив для разбега, распахнули дверцы и кинулись на меня, я завыл и проснулся.
Я был спасен, но голоден, комнату заливал слабый утренний свет, а на пороге стоял ночной мальчик и, сунув руки в карманы халата, смотрел на меня. Чувствуя себя как после тяжелой болезни, я приподнялся на локте, соображая, что бы сказать в защиту своего — уже немилого — пристанища. Едва ли меня ждала легкая беседа, учитывая, что дядин договор был заключен со спящим человеком. Следовало для начала понять, с кем я говорю, и, так как я неплохой физиономист, я тоже уставился на моего нового хозяина.
Прежде всего никакой это был не мальчик. Меня подвели слабый свет лампы и, так сказать, обманутое ожидание страшного. Передо мной был молодой человек лет двадцати двух, может быть, даже двадцати пяти, с тонким, живым и совсем не злым лицом. Вдобавок он был сейчас умыт и тщательно причесан, что придавало ему благообразный и даже несколько изнеженный вид. Впрочем, это ему, пожалуй, шло. Но, конечно, контраст с ночным впечатлением сильно поразил меня. А через несколько секунд, когда портрет молодого человека в халате и шлепанцах был готов и моя — хм — невыспавшаяся третьяковка смогла замечать еще что-то, я удивился двум вещам.
Во-первых, халату. Сколько он стоит — это пускай решают в Лужниках или в иностранных секциях ГУМа, но я просто никогда такого не видел! Он был, как… груда страусиного пуха, которой не страшны никакой сквозняк, никакая общага. Да что там! Зимой на улице он мог бы заменить шубу. Словом, мечта Обломова, и юноша буквально утопал в нем, выглядывая из него, как из верхнего этажа своего дома.
А во-вторых, меня удивило, как он меня разглядывал. В его лице не было ни малейшего неудовольствия или, наоборот, приветливости. Он смотрел на меня серьезно, вдумчиво, как математик на сложную теорему, вынырнувшую вдруг посреди его будничных расчетов, и хорошо это или плохо — он еще сам без понятия. Я тогда не знал, что эта сосредоточенная и даже трогательная серьезность — одно из главных свойств его характера, но почувствовал, что он, как и я, подчиняется первому впечатлению и что если мы сейчас не поладим друг с другом, то не поладим уже никогда.
Он улыбнулся и хрипловатым после сна голосом сказал:
— На чем же вы здесь будете сидеть?
— А вы? — осторожно вступил я, как и он, опуская приветствия.
— А мне не нужно. Я или бегаю, или сплю. Позвольте выразить вам сочувствие.
— За что? — поперхнулся я, и в мозгу пронеслось: “Выгонит?!”
— Как за что? Вас же ограбили. Мне ваш дядя сказал.
— А, да… Спасибо! Это был просто ужас, знаете ли…
— Надеюсь, их поймают,— продолжал юноша.— Вы хотя бы успели их разглядеть?
— Мм… мельком. Они были такие… худые,— сказал я.— Они это с голоду, я думаю. Да и деньги-то были небольшие. В общем, ерунда, и не стоит говорить.
— Так вы, значит, совсем без средств?
Он спросил это с искренним сочувствием и так, словно мы были старыми приятелями. Я окончательно понял, что выдержал экзамен, и решил не врать.
— Что вы, что вы! У меня все в порядке. Вот только с жильем…
— Я не возражаю,— сказал юноша.— То есть, в принципе, я очень возражаю, у меня с вашим дядюшкой условие такое: никого постороннего. Я, видите, здесь от фирмы, с ценностями дело имею, и получается как бы… нелегальная субаренда, о которой никто не должен знать. Но вы — дело другое. Вы родственник, у вас беда, и потом я вижу, что вы человек порядочный. Вы же не будете шуметь ночью?
Я горячо заверил, что не шумлю, не пью и даже не курю и что буду незаметнее мухи.
— Не слишком удачное сравнение,— усмехнулся молодой человек.— В общем, живите! Я вас не тороплю. Мне здесь и скучновато одному, честно говоря. А если еще честнее — мне ваше присутствие даже выгодно.
— Это как? — насторожился я.
— А вот так. Я дяде вашему плачу кругленькую сумму за каждый день. Шутка ли — полэтажа! А с вами — вполовину меньше. Так что если будете на мели — не стесняйтесь. Выручу.
“Добрый”,— подумал я. Впрочем… его фирма, наверное, не узнает ни обо мне, ни о половинной стоимости субаренды. Бумаг-то никаких! И эту разницу ночной мальчик может преспокойно положить в карман своего страусиного халата. Вследствие чего не просто мне всегда одолжит, но и едва ли напомнит об одолженном. Нет, все равно мне, кажется, повезло с соседом! Но где же я его видел?
— Знаете,— не выдержал я,— я вот все думаю, где мы с вами могли встречаться? Я не мог вас видеть у знакомых литераторов?
Он внимательно и серьезно посмотрел на меня, словно ребенок в детсаду на сомнительную манную кашу.
— Если вы меня и видели,— веско сказал он,— то я вас — никогда. Да и где вы могли меня видеть? Я сюда недавно из Владивостока. Пойдемте завтракать?
Я поблагодарил и хотел отказаться, но мне вдруг стало любопытно, что кушают подобные господа. Да и не объем я его, это очевидно. Я спросил, где тут умыться, и пообещал, что через четверть часа буду готов. Он кивнул и направился к себе.
— Да,— спохватился я и сообщил ему в спину: — Меня зовут Виктор. А вас?
— Ох, извините… Я тут и правда одичал уже.— Он слегка поклонился: — Шелковников Петр Иванович, торговец эксклюзивными насекомыми.
Так началась моя совместная жизнь с Петенькой. “Иванович” отпал сразу, “Петя” — дня через два. Я быстро понял, чем Петенька добился лилейного отношения моего дяди. Не деньгами — хотя деньги тут были, и хорошие. Уступчивостью? Да, конечно. Но ведь уступчивых людей не так уж мало, особенно когда вы им нужны. Нет, Петенька брал не этим. Просто, знакомясь с ним, человек сразу чувствовал его дружелюбие, свободное от всяческих расчетов и готовое забыть на этом пути свои интересы. Мало того, Петенька умел взбудоражить вас, как никто, азартными рассказами о своем прошлом, настоящем и будущем и о том, каково могло быть ваше грустное прошлое, прокисшее настоящее и неизвестное будущее, если бы вам повезло встретить его хоть чуточку раньше; причудливым бытом, где сочетались блеск и нищета без середины; и даже вкусной, диковинной едой на желтой и потрескавшейся дядиной посуде.
Однако что окончательно добивало жертву — это почти религиозная серьезность, с которой он о чем-либо рассуждал. Я до сих пор не знаю, где он подцепил столь избирательное чувство юмора. Он мог, конечно, отпустить и острое словцо, и едкое замечание, но вряд ли был способен заметить комизм собственного поведения. О том, чтобы посмеяться над присутствующими, не было речи — они автоматически находились под Петенькиным протекторатом и за одно это прощали ему все. Словом, если не считать того, чем он с утра до вечера занимался, это был настоящий джентльмен.
Чем же он занимается, какими насекомыми торгует — я сразу решил не лезть к нему с вопросами. Захочет — расскажет. Тем более что он, кажется, не скрытен. Уж какое это общежитие ни есть, я достаточно уважаю литературу, чтобы не строить непристойных догадок, да и кому на рынке нужны тараканы, блохи, вши? И это не эксклюзивы… по крайней мере в Москве.
На завтрак в тот первый день не оказалось ничего особенного — вчерашняя греческая пицца, впрочем, весьма недурная. Зато к ней Петенька угостил меня чудесным голландским фруктовым ликером “Мисти”, крепким, согревающим и приятно кружащим голову. Мы уселись на моем паласе, поджав ноги, и я всячески уговаривал себя, что не нарушаю приличий. Но когда он выудил из холодильника огромную гроздь испанского винограда, я заерзал.
— Невкусно? — спросил он.— Вы уж простите, все вчерашнее, но я не знал, что у меня будет гость. А вот на ужин мы что-нибудь придумаем…
— Спасибо, все очень вкусно, но… у меня нет денег так питаться.
— Не забывайте, что я у вас в долгу.
— Может быть, все-таки я буду готовить себе отдельно.
— Тогда давайте утром и вечером вместе пить кофе,— предложил он, и я тут же согласился.
Потом он ушел на весь день, надев двубортный костюм, солидный горчичного цвета галстук и взяв пузатый портфель с номерным кодом — все как полагается. Пришел вечером, изрядно усталый и снова напоминающий подростка, напялившего для солидности взрослый костюм.
— А у меня кенгурятина есть,— сказал он вместо приветствия.— В гостинице “Россия” дали. Нет, я вам не навязываю! — вдруг спохватился Петенька, слегка покраснев.— Но, может, просто попробуете… из любопытства?
И я понял, что он действительно вовсе не хочет унизить меня своими деликатесами или поставить в неловкое положение, а просто любит удивить и обрадовать, и, наверное, раз двадцать прикинул по дороге, что он мне скажет, и что я отвечу, и как себя вести при триумфе или отступлении, но отказаться от такого жеста в принципе — выше его сил. Я горячо заверил, что всю жизнь мечтал отведать кенгурятины, а вот лягушачьи лапки — хоть в тесте, хоть без — обойдутся без меня. Кенгурятина по вкусу напоминала телятину, я поел с удовольствием, но главное, с этого момента мы окончательно “притерлись” друг к другу. (Петенька, правда, честно предупредил, что в далекой Австралии такое мясо… гм, не то чтобы не деликатес, а просто… не всегда предназначается для человека. Я ответил, что по российским понятиям я как раз не человек, и мы хорошо посмеялись.) С тех пор то он мне что-нибудь скармливал, то я ему, а кофе с ликером пили всегда вместе.
Все это было прекрасно, но где же я его видел? Где?
Чем он торгует, я узнал уже на следующий день, чуть не отправившись при этом на тот свет. Всё произошло внезапно: я сидел по-турецки на своем паласе и вкушал так называемую “быструю” лапшу с чайком, как вдруг дверь из коридорчика распахнулась и на пол моей комнаты с придушенным свистом рухнул Петенька в своем умопомрачительном халате. В первую секунду мне показалось, что у него падучая, и я, закашлявшись, кинулся на помощь. Но тут же понял, что свист исходит вовсе не из Петенькиного горла, а из странной не то колбы, не то клизмы, зажатой у него в руке. Это была, пожалуй, их помесь — пластиковый сосуд с длинным носиком и эластичными стенками, всасывающий воздух от нажатия на них. С воплем “Замрите!” Петенька начал шарить этой клизмой у моих ног, а мне теперь и впрямь было не до него. Я жестоко подавился и зашелся судорожным кашлем, согнувшись в три погибели, так что пришлось уже Петеньке, оставив свои ползания, устремиться мне на помощь. Минут пять он стучал меня между лопаток, отпаивал водой, рассыпавшись в извинениях, и отнял-таки у смерти. Придя в себя, я, разумеется, простил его и не без досады спросил, что он ищет.
— Одна вырвалась! — с еще большей досадой сказал он.— Но она где-то здесь. Надо только посидеть минуты две тихо, она решит, что погони больше нет, и опять засветится. Они, как люди, — глупые, но хитрые.
Я не успел спросить — да кто она-то? Петенька вдруг окаменел, и только левая рука его с зажатой клизмой начала жить бесшумной, вкрадчивой жизнью. То есть сначала правая, свободная конечность вдруг стала втягиваться в его тело, а левая, как у куклы, соответственно удлиняться. Было даже страшновато смотреть, тем более что ни головой, ни телом он двигать не решался. Ноги же в конце концов двинулись, и боком, как краб, он сместился влево. Китайский балет закончился неожиданным прыжком, коротким “пфф!” и довольным вздохом.
— Поймали?
— Да!
— А… где она?
— Вот,— усмехнулся он, показывая мне пустой сосуд с носиком, уже закрытым сетчатой насадкой.
— Я не вижу,— сказал я осторожно, хотя на розыгрыш все это не походило. (Петенька и розыгрыш — это несочетаемо.)
— Айн момент.
Он поднес фиал к моему лицу, щелкнул ногтем по стенке, затем вдруг резко переместил клизму так, чтобы на фоне зеленых обоев она оказалась между моими глазами и тусклой люстрой, освещающей комнату. И вдруг в центре пустого зеленоватого пространства вспыхнул огромный изумруд великолепной огранки — изумруд, о котором могли бы только мечтать Алмазный фонд или сокровищница Виктории! Но этот камень был подвешен к крошечному прозрачному существу, к ничтожнейшей из козявок величиной с виноградную косточку, плавающей в воздушной толще. Я ахнул.
— Теперь глядите! — гордо улыбнулся Петенька и осенил клизму рукавом халата. На месте изумруда тут же расцвел алмаз, в сравнении с которым знаменитые “Сентинери” и “Звезда Африки” показались бы стекляшками. Тогда Петенька схватил с моего матраца книжку, которую я читал, и сделал синий фон. Алмаз превратился в сапфир.
— Муха Тренча,— сказал я.
— Да. Муха Тренча. Пойдемте, вернем ее к остальным.
Мы вышли в коридорчик, и Петенька, остановившись на середине его, где под слоем грязи в стене можно было различить давно заколоченную дверку, открыл в ней замаскированный дощечкой глазок. Я заглянул в него и увидел пустую, полузатопленную гнилыми водами комнатушку, со стенами и потолком, покрытыми таким отвратительным грибком, что у меня к горлу подступил комок.
— Вряд ли подобное соблазнит вора, а? — засмеялся мой ночной маль-чик. — А ведь оно-то и есть самое ценное. Это не грибок, это их личинки.
Н-ну-с, последняя перемена декораций…
Он щелкнул выключателем слева от дверки, загорелась жалкая лампешка под потолком заколоченного склепа, и на фоне грязной серо-голубоватой стены вспыхнуло созвездие из тысяч бериллов или, может быть, аквамаринов чудовищной величины. Они дрожали, плавали, ползали по стенам, скользили по темной луже, заливавшей пол… Я был как во сне.
Петенька сдвинул стекло глазка, сорвал с носика священного сосуда насадку, сунул носик в отверстие, и под слабое пфуканье, напоминающее открывание шампанского, сбежавшая муха была водворена на место.
— Пойдемте выпьем в честь поимки,— сказал гордый владелец, у которого, видно, тоже возникли схожие ассоциации.— Мне недавно подарили бутылку коллекционного бургундского двадцать первого года. Случай того стоит…
— Только немного. А то я размякну и завтра просплю.
— Да я и сам не пью. Просто надо же иногда расслабиться…
Мне, конечно, хотелось узнать детали, хотя многое я теперь понимал и сам: например, почему Петенька ночует в худшей комнате, а не в моей, тупиковой? Это ж какие деньги, а?! И какая дерзость — сделать тайный мухопитомник в литературном общежитии! Есть ли у него хотя бы оружие, у этого сумасшедшего?
— Э-э… сколько стоит одна мушка? — спросил я, не утерпев до выпивки.
— От трехсот фунтов… По сортности. Их тут всего две тысячи пятьсот двенадцать взрослых особей, так что питомник сравнительно небольшой. Но для нашей страны — вполне приличный…
Мы уселись на обеденном паласе, налили себе, надломили плитку шоколада, и юный хулиган поведал мне свою повесть. Она того стоила!
Кое-что, я, правда, уже знал из отечественной периодики, но, конечно, не так подробно, как Петенька. История началась с ядерного взрыва малой мощности, произведенного Штатами два года назад в районе атолла Джонстон. Взрыв был хорошо рассчитан и не имел бы никаких особых последствий, если бы подобные вещи вообще поддавались прогнозированию. В данном случае карты американской военщине спутал налетевший циклон “Лаура”, который погнал радиоактивное облако на юго-запад, к берегам Австралии. В результате чего над некоторыми — к счастью, малонаселенными — районами штатов Квинсленд и Новый Южный Уэльс выпали соответствующие осадки. Шум в мировой и австралийской прессе был, но не очень большой; в нашей — куда больший. США с Австралией быстро помирились и вместе порадовались, что напасть обошла Золотой Берег; а то бы…
Действие второе. Через полтора месяца после описываемых событий уэльский фермер Рон Робинсон, живший в Голубых горах, проходил жарким декабрьским вечером по берегу торфяного болотца, направляясь в свое бунгало, и вдруг остановился, с трудом веря глазам. На фоне болотных зарослей, над золотистым ковром сфагнума, все ближе придвигаясь к берегу, плясал рой ослепительных изумрудов, затмевающих любого местного светляка, как солнце затмило бы горящую спичку. Вообще-то мухами австралийца не удивишь; разве что их отсутствием. Они — такой бич природы, что даже в шуточном варианте национального гимна воспевается страна отчаянных, “где мух с орлов размерами не счесть, не перечесть”… Взять хотя бы соседний с Голубыми горами штат, о коем местный поэт сказал:
Ты, Квинсленд, мух кусачих край
И для москитов сущий рай.
Вокруг меня кружатся, черти,
Искусан я почти до смерти.
Но Рону не пришлось заниматься “австралийским салютом” и отгонять кровопийц. Сказочные существа, чей ореол лишь подчеркивал ничтожные размеры их прозрачных телец, не обращали на него никакого внимания — скорее всего просто потому, что он не разлагался. Почудилось? Рон — протестант и трезвенник — не стал тратить времени на бесполезный самоанализ. Он сбегал домой, принес старую газету, вымазанную патокой, и положил на берег. Несколько изумрудов тут же облепили ее и сразу погасли, а за ними, как по команде, погасли остальные, и можно было ручаться, что воздух чист.
Разумеется, все это было сущим варварством. Нежнейшие в мире создания почти мгновенно задохнулись в клейкой массе. Лишь двум мухам удалось выжить в погребе Рона, украсив его летающим черным жемчугом, и остатки свиного пойла, разбавленные болотной водой, их вполне устроили. Подумав и посоветовавшись с учителем из соседней деревушки, фермер на день ускорил свою поездку в Сидней, где ему повезло. Каких-то три часа расспросов и ожидания — и в пустой аудитории университета ему показали Эвела Тренча, председателя Восточноавстралийского энтомологического клуба, сутулого брюнета, похожего на озабоченную кукабурру. Рон, предупрежденный учителем, что ему не поверят, приберег для разговора очень веский аргумент. Он выложил перед Тренчем не очень толстую, но все-таки достаточно серьезную пачку долларов и сказал:
— Они до сих пор светятся — там, в погребе. Если я вру, профессор, оставите эти деньги себе. Только побыстрей, пока они не подохли!
Тренч поглядел на бородатую физиономию и раздраженно ответил обессмертившим его пассажем:
— Уберите это, я вам, к сожалению, верю. Мне послезавтра ехать в Лондон, и совершенно не до болотных светляков. Сейчас об этом речи быть не может! Сколько езды до вашей фермы и где ваш “лендровер”?
Еще пять часов спустя они уже спускались в погреб Робинсона. А десятью минутами позже, когда встревоженные чем-то мухи согласились вспыхнуть и их стало видно, столичный гость торжественно заверил хозяина, что мировая наука никогда не забудет этой комнаты и находящихся здесь сегодня четверых существ. Но ни полуграмотный Робинсон, ни известнейший ученый пятого континента Тренч, разумеется, не представляли себе и сотой доли последствий своего открытия…
Отловив на болоте еще четырнадцать мух с помощью приспособлений, делающих честь скорее человеческой хитрости, чем добросердечию (это, кстати, были первые и последние особи, полученные кем-либо в естественных условиях), Тренч объявил в университете, что у него для Лондона есть нечто лучшее, чем прежний доклад, и что ему нужен еще месяц. И ушел в исследования. Надо было хоть примерно понять, что такое муха Тренча. Муха ли она? И Тренч ли был ее крестным отцом, или же конкуренты еще объявятся?
На последний вопрос не мог бы ответить даже отец мировой диптерологии Иоганн Вильгельм Мейген, доживи он до ХХ столетия. На первый Тренч ответил быстро и твердо:
— Муха! Отряд двукрылые, подотряд мухи, семейство… Изящным строением тела немного похожа на зеленушку, однако не зеленушка. Среди сорока тысяч видов известных науке мух нет ничего подобного. И почему она так машет своими двумя крылышками, что кажется, будто их миллион? Если я это пойму — ключ в моих руках!
Понимать тут, казалось, было нечего: у болотной красавицы чудовищно гипертрофирован аксиллярный аппарат. Прямо крылатый кентавр какой-то! С такими крыловыми мышцами легко достигается и огромная амплитуда взмаха, и его поистине невероятная частота. Если у рекордсмена-бражника она достигает 90—95 герц, то у этой твари — 210—215! Ну а дальше и школьнику ясно: при общей утере пигментации муха Тренча приобретает окраску любого цветового фона, и поскольку она ко всему еще и светится, то бешеные колебания крыльев создают красивейшую в мире рефракцию. Но… откуда же все эти отклонения от нормы у существа, которое, не будучи хищником и питаясь разной падалью, вовсе не нуждается в подобной маневренности?!
— Мутант,— в десятый раз сказал себе Тренч.— И какой… Что ж, я определенно знаю, кого за него благодарить.
Он поднял газетные подшивки, однако память давно подсказала ему историю с “Лаурой” и взрывом у атолла Джонстон. Доклад в Лондоне об уэльской мухе с демонстрацией красочных слайдов и трех живых особей стал мировой сенсацией. Интерес к Австралии — особенно к тому в ней, на чем можно заработать,— был традиционно силен в английской прессе с тех самых пор, когда газетная империя Руперта Мэрдока, земляка Тренча, подмяла “Таймс”. “Воздушная Клеопатра! Flying diamond!” — надрывались газеты. Сейчас уже трудно установить, кто первым додумался сажать муху Тренча в хрустальные шарики и делать из них украшения; но первая пара серег, купленная на аукционе “Сотбис” герцогиней Йоркской, стоила пять тысяч фунтов. Возникли питомники, малочисленные и требующие немалых затрат: одна муха в течение жизни откладывала всего лишь двести — триста личинок. Мизер! И большинство из них по неясным причинам погибало. Клиенту требовались не только серьги, а и клетка, где муха могла, так сказать, расправить крылья и прийти в себя от заточения, и пакетики с кормом взамен вонючей мерзости, которой она питалась на воле, и пневмооборудование для перемещения объекта из одного резервуара в другой. Но тем дороже стоил выплод, оставшийся в живых, и тем моднее становилась затея…
— Да, но вы-то как попали в это дело? — спросил я.— Не очень вы похожи на торговца.
И Петенька рассказал мне о себе.
Он был сыном учительницы английского языка и инженера — оба из Приморья, люди вполне советские и никогда не стремившиеся к особым деньгам. Сам Петенька пошел учиться на истфак, но на втором курсе по совету и примеру друга забрал документы. “Времена не те,— убеждал его друг.— Ты готов мыкаться в нищете всю жизнь? И детям врать придется еще почище, чем литераторы врут, с каждой переменой идеологии. А перемен теперь будет не счесть”… Он свел Петеньку с знакомыми парнями из некой фирмы, и тот, к ужасу родителей, начал работать у них бесплатно, за процент с будущих прибылей… Словом, знакомая история. Многих она, конечно, вывела “в люди”; но Петенька был особый случай. Ему казалось, что стать бизнесменом — то же, что сменить один факультет на другой. Он наивно полагал, что этому можно выучиться по книжкам, нужно только побольше послушания и исполнительности. Пионеры всей страны курсу доллара верны; если бы отечественный бизнес нуждался в речевках, символике и атрибутике, то я знаю, кто бы его всем этим обогатил… А лет через пять, думал Петенька, когда всё в стране утихомирится и “новые русские” утолят первый голод, мы потихоньку станем догонять Запад, вернувшись к человеческим нравам и обычаям. Не пил. Не курил. Продолжал много читать и ходить на выставки. И никак не мог понять, чем он так раздражает свое начальство. Надо бы сменить фирму, найти более приличных шефов, чем эти волки, которые вдобавок почти совсем не платят…
Шефы чудом не успели помочь ему в благом порыве. Над миром вспыхнула муха Тренча, фирма же в числе другого-прочего занималась сувенирными насекомыми и была предприимчивой перекупщицей. (А кем еще-то? Отечественных питомников нетути!) Надо было ехать в Мельбурн к мировым производителям, но один соучредитель, порезанный в “разборке”, лежал на тайной квартире, другой, по его выражению, “душился” с налоговой и дал подписку о невыезде. Прочая пьянь могла продать их обоих: конкуренты не дремали, также подбираясь к австралийцам. Позвали Петеньку и, кривясь, велели брать билет.
— Давай, заслоняй амбразуру,— сказал шеф.— А что? Может, тебе-то и повезет… Угощать будут — много не пей. Хотя… тут, пожалуй, можно не беспокоиться.
И Петенька улетел. Для него Австралия впрямь стала страной чудес. Сразу! Во-первых, в Мельбурне он попал к самому Большому Боссу, а не к его заместителям. Во-вторых, Петеньку уже опередили непорезанные и недушащиеся гости “фром Раша”. Целых два. Но контраст между ними и Петенькой был, видно, столь велик, что Босс… как бы это сказать… удивился? Нет. Подобрел? Но в делах им едва ли когда-нибудь руководили доброта или злоба. Его, во всяком случае, Петенька не раздражал. Он распорядился, чтобы русскому бизнесмену выдали лучшие сорта мух, сделал ему хорошую оптовую скидку, долго с ним беседовал (с проблемами, но без переводчика, о чем Петенька, вернувшись домой, гордо доложил маме), наконец, свозил его ужинать в Турэк (тихий пригород Мельбурна, где в мраморных двухэтажных “хрущевках” живут ненавязчивые эксплуататоры) и познакомил со своей семьей. Предложил даже в письме к Петенькиным шефам упомянуть о трех лишних днях, которые ему якобы нужны для обдумывания сделки, чтоб у молодого человека было время посмотреть Австралию.
— У меня денег нету,— признался Петенька, бестрепетно роняя честь фирмы.
— Ерунда, я вам одолжу, потом пришлете… На моих личинках вы заработаете кучу денег, так что я не беспокоюсь. Странно другое: что вы так мало их берете. Мы сейчас позвоним моим друзьям в туркомплекс, они дадут вам сопровождающего и посоветуют, где побывать. Раз вам так нравится наша страна, было бы глупо уехать, не повидав ее… Только никаких казино!
Петенька не смог отказаться. И чудеса продолжались…
— Если у вас все пойдет нормально,— сказал Босс, прощаясь,— то я об этом буду знать. Вот нужные телефоны, здесь и в Москве. Через год сможете стать моим дилером.
Правда, он не пожалел о своей любезности. Опьяненный ласковым приемом, Петенька по личному почину подписал с ним договор на сумму втрое большую, чем был уполномочен… Эйфория прошла в самолете, и приземлился он в холодном поту. Однако все было очень буднично. Шеф только стеклянно глянул на него и пробормотал:
— Подписал так подписал… Знали, кого посылали. Но учти: если
эта “вошка” не окупится… Ты понимаешь.
Петенька понимал. Да у него и денег не было выкупить свою посредническую жизнь. “Вошка” окупилась сам-шесть. В валюте. А валютная мода в данном случае — фунты стерлингов. После чего шефы, стиснув зубы, заступили к амбразуре и взяли все переговоры с пятым континентом на себя. А заветные визитки продолжали лежать у Петеньки во внутреннем кармане домашней куртки. Никто, правда, уже не рыл ему могилу, просто решали, что с ним делать.
В итоге его бросили на периферию, то есть в Москву.
Москва поначалу ошеломила его. Громадные здания, человеческие моря улиц, гигантские проезды, ревущее метро, фирмы, банки, игрушечки церквей, растущие под боком у небоскребов, как грибы у лесного пня… В людях этого города странно сочеталась самая дикая, самая дурацкая спесь с неистребимой, хотя и постоянно выпалываемой кем-то приветливостью к приезжим. Поняв, почему москвичи такие, он их сначала запрезирал, а затем принял и вскоре уже не представлял себя без всего этого. Здесь было куда труднее работать, хотя заработать было легче.
— Как это? — не понял я.
— А вот так,— усмехнулся Петенька.— Тут всё на взятках. И эти взятки надо платить из своего кармана. Иначе никто не даст шелохнуться. Ведь официально мухи Тренча нет!
— Это как? — не понял я.
— А очень просто,— усмехнулся Петенька.— Для всего мира есть, а для нас — нет! Она ведь мутант.
— Но как же так? — сказал я.— Ее можно признать обычным сувенирным насекомым. Тем более что она не фонит.
— Тот, кто это сделает, возьмет на себя ответственность, что вредных последствий не будет,— отчеканил Петенька.— А если они будут? Да еще у самых состоятельных лиц города и государства? Вы что, смеетесь?
— Это они вам так говорят?
— Ага,— сказал он нормальным голосом и улыбнулся.— Нет, ну правда: вы когда-нибудь на ком-нибудь видели мою мухоту по телеку? На официальном приеме? В интервью? Бабью─-то наплевать, но есть еще мужья…
— А у кого нет мужей? — засмеялся я.
— А у кого нет, те сами вроде мужика! Вот и одалживаю без конца то сотню баксов, то две…
— Но у вас же есть эта самая… “крыша”?
— Да. Есть. Но “крыша” не для этого. Она — для незаконных наездов. Спокойной ночи!
Ночь и следующие дни прошли спокойно. Мухи сидели смирно, а я, что называется, вошел в колею. Утром, выпив кофе и поболтав с Петенькой, я выскальзывал по лестнице черного хода на первый этаж, а оттуда через малозаметную дверь — в смердящий проулок, где никакое местное писательство не могло попасться мне навстречу. Вечерами возвращался, варил лапшу, играл с будущим — если не теперешним — миллионером в карты или шашки, смотрел всё с тем же лицом программу “Время” по его портативному телевизору и беседовал “о делах наших скорбных”, как выражается артист Джигарханян в культовом сериале. Увы, я даже не очень усердно искал себе новое жилье, хотя понимал, что это свинство по отношению к дяде.
Иногда я видел, как Петенька пишет письма домой, а раза два мне показалось, что стихи. Но он об этом не говорил, я не спрашивал. Вообще он, видимо, имел какое-то отношение к нашей братии — не случайно же свил себе гнездо именно здесь? У нас с ним оказался ряд общих знакомых, словом, я временами даже забывал, кто он. И почти никогда я не видел, чтобы кто-то ему звонил по сотовому (сам он звонил без конца) или приходил. Но однажды, войдя к нему, я увидел у него женщину лет сорока пяти, хорошо одетую, со смуглым хитрым лицом и тяжелыми золотыми серьгами в ушах…
— Моя помощница Дилором,— представил ее Петенька.— Или, по-домашнему, Дрель.
Дама довольно улыбнулась. Судя по всему, она гордилась своим прозвищем. Я же несколько удивился: чтобы вежливый Петенька в глаза так грубо кого-то звал? И даже сказал ему об том, когда дама, покачивая серьгами, удалилась.
— Да она сама так придумала! — засмеялся Петенька.— Она… всё может! Покажите ей любую, самую закрытую фирму, любой, самый жуткий банк с чеченскими капиталами, где пропуск может выписать разве что директор за час до ареста,— и она завтра же будет пить чай с начальником охраны, а послезавтра там появлюсь я. А какое у нее чутье! Верите ли, с ней идешь по городу и видишь где-то вдалеке — еле из-за угла выступает — шикарный какой-нибудь домик в мраморе, где кофе подают исключительно с лимоном. И только тронь ее за локоть, она этак оглядится…— Петенька оловянно повел глаза-
ми,— и молча пойдет в нужном направлении. А ты стоишь на углу, смотришь, как она приближается… к этому дому и входит в вестибюль так, словно она тут генеральный директор, а они все — ее шестерки… Нет, это надо видеть, а не меня слушать!
— Отчего же? Вы прекрасно рассказываете. Считайте, что я увидел.
И послезавтра там появитесь вы.
— Да! — с вызовом сказал он.
— Что же будет потом?
— Потом? Хотите знать? — Петенька гордо подмигнул.— Работа небольшого учреждения будет парализована в считанные секунды. Большого — в течение получаса. Огромные концерны мне, правда, не остановить, но всё то женское, что сидит за компьютером в радиусе трехсот метров, будет думать только обо мне и не сможет качественно работать. Точнее, не обо мне,— поправился он со вздохом.— Оно будет думать, как светится на черном бархате муха Тренча, раздражаемая слабым током… Знаете, иногда меня больше радует мысль о причиненных мной убытках, чем о заработке!
— Ненавидите тех, кто богаче вас?
— Да! Но не за это… Они все — все! — такие, как мои шефы. Если бы остался с ними в Приморье, они бы меня давно уволили, не глядя на прибыль… А после, когда схлынут зеваки — бухгалтерия, плановики и другие,— придут те, кто мне нужен. И эти уже будут покупать. Покупать и заказывать! А вы, если хотите посмотреть, как я работаю, пойдемте завтра с нами. Мне-то помощник не нужен, у меня багаж легче перышка, но Дрель хочет использовать мою связь и сделать выставку эксклюзивных бабочек и жуков. Мы ей поможем тащить коробки. Вряд ли, конечно, купят… Лежалый товар.
И он добавил, что бедная женщина мается с этими эксклюзивами давно. Дрель вышла из подземного перехода у метро “Проспект Мира”, где безысходно торговала пауками-птицеядами. Может, ей не везло, а может, птицеяд нынче не тот, но в нищете своих дней она уже помышляла о торговле живой натурой, когда явился Петенька. Он быстро понял, что таланты Дилором заключаются не в сидении на месте, вокруг которого разложена мореная нежить, а в живом слове и деле. Сперва Дрель работала у него псевдосекретаршей, затем просочила Петеньку в две-три знакомых организации и, поднимаясь всё выше, нашла себя в буйном посредничестве. Добро она помнила и к Петеньке относилась очень тепло. Даже иногда надоедала советами — не есть у метро хот-доги и что попало, носить с собой разные дурацкие бутерброды и т. д. Он же доверял ей, как себе, за что опытные торговцы его высмеивали.
— Она-то тебя и кинет,— говорили ему убеленные и умудренные.— Она тебя и обует. Как рекса… Нельзя доверять. Никогда. Никому! Это же бабки, дура…
Петенька убеленных и умудренных слушал почтительно, хотя ночами от их советов изрядно пованивало, но Дрели продолжал доверять. Он раз двести мне рассказывал, как Дрель, выведав у близких генеральши Меликян, где она, настигла ее в Шереметьеве за час до отлета в Испанию и буквально у трапа всучила этой фанатичке дорогущую муху! Меликян давно забыла о давнем заказе, но Дрель поклялась ей, что Мадрид и Хуан Карлос будут в восторге. И потом генеральша в открытке домой просила выслать наложенным платежом еще контейнер с личинками, потому что все действительно были в восторге. До сих пор ждет, но шиш ей!
— А вы зачем такие дорогие вещи возите без предоплаты?
— Предопла-аты?! — фыркнул Петенька.— Еще чего! Это же бомонд! Кто мы такие, чтобы не верить на слово Кикиным, или Манджуро, или Борисоглебским, или Улыбышевым-Мясоедовым? Дать-то они вам дадут, не волнуйтесь, но больше не пригласят! Никогда.
— У кого же прием завтра? — осторожно спросил я.
— О, у самой лучшей клиентки! У Матусевич. Как говорил один мой начальник, к этому дому на хромой козе не подъедешь. Идете?
— Кто я такой, чтобы не пойти?
Я и впрямь решил сходить. Помимо того, что я Петеньке обязан, любопытно же… Литератору всё в похлебку. Назавтра около шести пришла Дрель — еще наряднее, чем вчера, но в джинсах — и доложила, что такси ждет левее мусорных баков. Мы осторожно выскользнули из темного, угрюмого здания, словно бы придавившего к земле все окрестности под слабо светящимся вечерним небом, сели в машину и поехали на Пречистенку.
Один начальник был прав. Двухэтажный особняк с зеркальными окнами и черепичной горбатой крышей походил скорее на банк, чем на частный дом. Выйдя из машины, я подхватил два больших баула, оставив мелкую кладь розовому от возбуждения Петеньке. Он разглядывал обстановку блестящими глазами так, словно видел ее впервые. Я с любопытством и какой-то неясной жалостью смотрел на него. Генерал перед битвой… Чего ему нужно здесь? Денег? Острых ощущений? А может, чего угодно, лишь бы не монотонной повседневной колеи, ждущей большую часть людей от рождения до смерти? Баулы оказались совсем не тяжелыми, и у меня появилось чувство, что Петенька позвал меня с собой вовсе не ради них. Что ж, я сделаю для него все, что смогу…
Мы вошли в холл, и два бритоголовых охранника в красных пиджаках с блестящими пуговками, помахивая рациями, тут же направились к нам. Видно, они не смели докучать главным гостям, уже гудевшим наверху, и не подошли к ним, когда те приехали. К Петеньке же подойти было можно, хотя они явно его узнали,— и подошли. Но даже не дослушали, что он им шептал, а, кивнув, сели в угол.
Петенька указал Дрели на стеклянные столики у широкой лестницы, покрытой ковровой дорожкой и ведущей на второй этаж. Мы принялись торопливо распаковывать баулы и раскладывать застекленные коробки, внутри которых, распятые на иголочках, притаились диковинные существа — горбатые, рогатые, радужные, волосатые, безобразные и прекрасные. Вот рядом с огромным, омерзительно раскинувшим лапы пауком безбоязненно цветет черно-голубая бабочка неземной красоты. “Папилео Улиссес, Папуа”,— прочел я. Дрель поймала мой взгляд и улыбнулась.
— Мне вот эта больше всех нравится,— сказала она, протирая замшей футляр, где застыло еще одно — на сей раз черно-зеленое чудо.— Папилео Блюме, Индонезия.
— Так вы их любите?
— Ну как… Жить-то надо.
Я огляделся и увидел, что Петенька исчез, а охрана нежится в креслах за лестницей, потеряв к нам всякий интерес. Дрель неподвижно возвышалась над рядами коробок, словно Сивилла, готовая прорицать, если кто-нибудь придет и отличит ее от колонны храма. Я решил так и сделать и спросил:
— А где Петр Иванович?
— Работает. Он вас позовет, если нужно.— И, отмирая, добавила: — Нам долго ждать. Часа через два разъедутся.
Я ждал около часа, говоря себе, что Петенька мог бы меня и предупредить; я бы хоть взял книгу или журнал… В зале наверху мерцал свет, что-то шептало и звенело, но ни одна живая душа не выглянула к нам. Охранники травили анекдоты.
В очередной раз поглядев на Дрель, я увидел, что она спит. Бесшумно, без храпа. И вдруг меня охватила злость. Почему я должен тут сидеть и изнывать от скуки? Что я им, лакей? Уйти некрасиво: я обещал помочь с баулами. Светское общество наверху мне даром не нужно, но вот Петеньке не мешает напомнить, что еще большой вопрос — кто у кого в долгу! Я покосился на охрану, встал и не торопясь зашагал к лестнице. Остановят — скажу, что к хозяйке. В конце концов имею я право найти того, кто меня пригласил?
Но на меня теперь обращали не больше внимания, чем на жука из Дрелиной коробки. Я поднялся на второй этаж, к бархатному занавесу, за которым, судя по звукам, находился банкетный зал. Зайдя за огромную фарфоровую вазу с карликовым деревцем, я заглянул в щель меж портьерами, хотя что-то говорило мне, что Петеньки в зале нет. Действительно, среди мужчин в смокингах и нарядных дам, сидевших за длинным столом, его не было. Зато в углу, на крохотной сцене с микрофоном я увидел одного своего давнего знакомца. Это был очень известный поэт и телеведущий в серьезных передачах о культуре. Он что-то читал гостям — видно, из новых стихов, судя по листкам в его руках, полузакрытым глазам и мерной жестикуляции. Слов я не слышал из-за расстояния и гула голосов, вовсе никем не приглушаемого. Мне показалось, что поэта вообще почти никто не слушал, все были увлечены едой и беседой; но когда он закончил, все громко зааплодировали.
— Вам кого?
Я оглянулся. За моей спиной стояла молоденькая горничная в беленьком фартучке и с накрахмаленной наколкой в волосах.
— Э… я к госпоже Матусевич.
— Вы приглашены? — недоверчиво спросила девушка, скользнув по мне взглядом.
— Я по делу… с господином Шелковниковым.
— А-а, мухи! — оживилась она, блеснув глазами.— Пойдемте, я вас провожу.
Я понял, что ей самой очень хочется взглянуть на мух, и она рада предлогу. И, следуя за ней по анфиладе неосвещенных комнат, я с мелким удовольствием подумал, что Петенька, видно, пользуется тут кое-какой популярностью.
Шли мы недолго. Перед одной полуоткрытой дверью, прячущейся за очередной портьерой, девушка остановилась и осторожно заглянула в кабинет.
— Заняты…— разочарованно вздохнула она.— Сейчас докладывать нельзя. Вы подождите, кто-нибудь из них выйдет, и тогда можно. А мне придется вас оставить! Там гости… До свидания.
И она исчезла.
Это, конечно, уже что-то. Но ведь мне их закон не писан… Я тихонько раздвинул портьеры, намереваясь воспользоваться любой паузой в разговоре, чтобы напомнить о себе. В небольшом кабинете все было прекрасно видно и слышно за исключением меня. Окна отсутствовали, и свет давала лишь неяркая люстра над столом черного дерева, да еще под бронзовой курильницей в углу тлел огонек. По периметру стола были расставлены пузатые фигурки каких-то божков, не то китайских, не то индийских. Самая большая фигура — многорукой Кали — возвышалась на книжном стеллаже, под которым в кресле сидела госпожа Матусевич, дама лет пятидесяти, с некрасивым, оплывшим и не менее неподвижным лицом, чем лица ее божков. Нежно-сиреневое вечернее платье с черными кружевами у рукавов, из которых вытекали два морщинистых водопада пальцев с торчащими на них камнями всех цветов… Что напоминает ее платье? “А! Папилео Улиссес”,— подумал я. В ту же секунду дама шевельнулась, и в ее ушах вспыхнули слепящим голубым огнем хрустальные звезды, в центре которых плавали крохотные точки.
Я посмотрел на Петеньку, сидящего слева от увядшей бабочки,— и не узнал его. Да и не мог узнать, ведь это был не он! Вместо живого, подвижного, полудетского лица застыла такая же деревянная маска, как у всех “присутствующих”; глаза остекленели, и, что-то говоря, он слегка раскачивался.
— Муха Света,— тянул Петенька низким, грудным баритоном, совершенно не похожим на его обычный звонкий тенор.— Муха Земли, Муха Неба. По воле Тримурти вы слились бы воедино, когда бы не были едины всегда… Когда Вайшья Прадат Шандарахкапур вселил себя в ведические мантры, он еще не знал…— Петенька сделал паузу и требовательно покосился на госпожу Матусевич.
— Еще не знал…— глухо откликнулась та, опустив веки.
— Он еще не знал, что на него указал Палец.
— Палец… Какой Палец? — боязливо спросила дама, задвигавшись в кресле.
— Палец Кармы! Махатма Вайшья увидел в пустыне Гоби голубой светоч над барханами и поспешил на его зов. И обрел… — Пауза.
— Обрел… — донеслось из кресла.
— Обрел Муху Неба. И ее устами с ним наконец заговорил гуру Шри Карандашрати! — Петенька вдруг сменил тон и заговорил своим обычным голосом, вполне буднично и по-деловому.— Теперь вы понимаете, Зося Аполлинарьевна, чего мне все это стоило. Я, как и Вайшья Прадат, достиг седьмой степени самосозерцания, и лишь после этого мне было позволено видеть Муху и говорить с ней.
— Да все я, Петенька, понимаю, только… дорого уж больно. Скинь мне,— робко шепнула дама, придвигаясь к нему.
— Зося Аполлинарьевна! — только и сказал Петенька, отодвинувшись и глядя на нее с укором. Дама покраснела.— Не говоря уже о святости Мухи, вспомним, что мне угрожало! На меня вышла непальская мафия… Они в ярости. Звонят мне с утра до вечера, угрожают расправой за разбазаривание национальных святынь! Как будто я не знаю, что не святыни их волнуют, а то же, что и многих других корыстных людей, меряющих все деньгами! (Дама потупилась и придвинулась. Он отодвинулся.) Скажу больше. Там у них есть один брахман — сволочь, попросту говоря,— его дух вхож к Иисусу Майтрейе и потому решил, что ему все дозволено! Он грозит лишить мой дух нирваны и уже трижды ломал над ним сухой бамбук…
— Гос-споди! — ахнула Зося Аполлинарьевна.
Петенька стеклянно глянул на нее и удовлетворенно продолжал:
— Но это мы поглядим. Я его самого лишу нирваны, если вид Мухи не смягчит меня. Нельзя быть слишком добрым сегодня! Возьмите же ее, я беру с вас не шестьсот фунтов, а пятьсот, и перечислите уступленное мной храму Махадэвы. Счет я укажу, и… Отодвиньтесь от меня, пожалуйста! — вдруг вырвалось у него.
— Есть он у меня, этот счет, Петенька, есть, в сумочке ношу…— заверила дама, не отодвигаясь.— А я — войду к Иисусу Майтрейе?
— Вы больше скидок, скидок просите! — фыркнул он.— Ну ладно… Я буду молить за вас.
— Кого, Петенька? — со сладким ужасом спросила дама.
— Ананду Махабхарату! Просить, так уж Высшие Силы. И не забудьте нужд моего теперешнего воплощения,— добавил Петенька, быстро покидая кресло после нового приближения дамы.
— Ему нужно есть…
— Только знаешь что? — тоже меняя тон, вполне по-земному заговорила Зося Аполлинарьевна и погляделась в индийское зеркальце с рукояткой, изображающей что-то многорукое и танцующее.— По-моему, левая муха мне не идет. А?
— Да,— энергично сказал Петенька, слегка побледнев.— Да! Я просто не успел сказать. Возьмите другую, у меня в контейнере — сколько угодно воплощений… — Теперь он был сама любезность, даже угодливость.
И они вместе принялись рыться в алюминиевом футляре, напоминающем канистру с бензином, и долго чем-то звякали.
— Вот! — Петенька вдруг торжествующе поднял над головой хрустальный шарик — по-моему, тот же самый, что и прежде,— и щелкнул по нему ногтем. Шарик вспыхнул, но не голубым огнем, а рубиновым. Петенька досадливо поморщился и щелкнул снова. Рубиновая звезда стала нежно-зеленой.— У, зар-раза!..
К счастью, дама, видимо, не услышала. Зато увидела.
— Нет, ну какая же это Муха Неба? — заявила она совсем уже металлическим голосом…— Это, наверное, Муха… Тростника или несвежего чего-нибудь… Что же у меня — одно ухо будет голубое, другое — зеленое? Ты уж, мальчик мой, поищи получше!
— Да какое это имеет значение?! — с мукой сказал Петенька. — Всё равно они одним светом будут гореть только на едином цветовом фоне, а стоит вам отойти от стены или занавеса, и каждая из них загорится так, как ее левая нога захочет!
Это была правда; даже я это знал. Но дама капризно нахмурилась:
— А я хочу, чтоб у меня Мухи были самые лучшие, молитвенные!
— Они молитвенные…
— Они зеленые! Как крапива… Или ищи нужную Муху, или я таких серег не надену!
Петенька с отчаянием наклонился над контейнером, утирая пот со лба, но я видел, что он лишь делает вид, будто роется в нем, а сам лихорадочно о чем-то думает. Вдруг — не прошло и десяти секунд — он поднял голову, криво ухмыльнулся и бодро сказал даме, непреклонно уставившейся в потолок:
— Почти нашел! А вы пока достаньте ту бумажку со счетом. Могут быть изменения…
Дама открыла сумочку. Ей тоже потребовались считанные секунды, но Петеньке их хватило. Зажав пальцем отверстие для воздуха в том шарике, где сидела непокорная Муха Тростника, он поднес шарик к самому огню курильницы за своей спиной. Несчастное насекомое ответило на пытку серией вспышек всех цветов спектра и погасло. Петенька резко отвел шарик от огня и приблизил его вплотную к серьге с Мухой Неба, горящей спокойным голубым огнем. Миг страха и надежды — и обе серьги засветились одинаково. Закрепляя эффект, победитель поспешно нагнулся к даминому шлейфу, лежащему под креслом, приподнял его и, ласково улыбнувшись госпоже Матусевич, поднес ей серьги, окутанные голубой тканью.
— Ах ты, развратный мальчик! — пропела Зося Аполлинарьевна, щелкнув его по носу.— Скажи спасибо, что у меня шлейф такой длинный, а то бы я тебе задала перцу… Или задать?
— В другой раз, Зося Аполлинарьевна! А пока… меня ждут… да и вас, наверное… — пробормотал Петенька и прикрыл глаза. Воспользовавшись этим, дама влепила ему в губы поцелуй. Затем, поспешно отодвинувшись от побагровевшего молодого человека, она заявила:
— Это я тебя благодарю за Мух Неба. Нет, нет, молчи, а то не скажу что-то важное! Для твоей фирмы — важное…
— Ну и не надо! — буркнул Петенька, видимо, борясь с собой.
Дама пропустила его слова мимо ушей и, улыбаясь, закончила:
— А ведь у меня, голубчик, сегодня и денег нет…
И тут я убедился, что Большой Босс не ошибся в Петеньке. Удар, который должен был его уничтожить или хотя бы сломить и бросить под копыта врагу, его даже не затронул. Он долго и спокойно рассматривал госпожу Матусевич во всех ракурсах, а затем, покосившись только, горят ли мухи как надо, изрек:
— Мне, пожалуй, пора. Надо ответить на звонки.
— Ну, ты сразу… Мы позавчера с Юкатана, мог бы понять… Нет, с этими мушками я уже не расстанусь, ты меня слишком долго тер-рзал! Поищи там, в гостиной, чего найдешь — твое, а меня, поди, гости потеряли. И не забудь, позвони мне через неделю, устроим радение у Кикиных…
— Черно-голубое крыло смахнуло Мух Неба в сумочку, и старая тропическая бабочка мигом очутилась у двери. Я еле успел отодвинуться и закрыться занавесом. Теперь я был внутри, а госпожа Матусевич, наверное, уже осеняла своим полетом банкетный зал. Бледный Петенька, сидя в кресле, тихо дышал и разглядывал меня, видимо, вспоминая, кто я такой.
— Принести вам воды? — спросил я.
— Спасибо… у меня есть.
Он вяло пошарил в матерчатой сумке, лежащей на полу возле контейнера, достал бутылочку пепси, открывашку и даже два пластмассовых стаканчика.
— Я не забыл о вас, не думайте…— сказал он, попив и глядя на меня поверх стаканчика.— Хотел пригласить сюда как ассистента, но хозяйка была против.
— Я ее понимаю. Я все слышал. Значит, не совсем еще выжила из ума.
— Она-то? — Щеки Петеньки слабо порозовели, он явно возвращался к жизни.— Что вы… Она еще не самый тяжелый случай. Вот у меня есть одна профессорша-философиня, так мы с ней как-то с полудня до пяти вечера отчуждали себя в формы инобытия, пока она купила большую муху. А Зося Аполлинарьевна — умнейшая из светских дам.
— Даже так?
— Из светских,— подчеркнул Петенька и встал.— Вы поможете мне найти деньги?
— А почему их надо искать? — раздраженно спросил я. Мне всё больше хотелось поскорей уйти из этого дома.— Разве мы воры?
— Какой вы всегда суровый! — засмеялся он, опять садясь и расслабляясь. — Вы такой смешной бываете… смешнее меня. Мы не воры. Это хозяева — воры. Они тут очень жадные и взбалмошные и платят мне, пожалуй, не столько как торговцу, сколько как актеру. Я же хорошо с ней душился, правда? Вы, может, решили, что я ей врал насчет храма Махадэвы и подсунул свой счет? Нет, это его счет, вполне натуральный, я нашел в рекламной книжонке. И она это, не волнуйтесь, проверила… неизвестно зачем. Просто госпожа Матусевич никогда не переведет на этот счет ни цента, и мы с ней оба это знаем! Ей нравится, когда я ей священную лапшу вешаю на уши, и нравится играть в щедрость и делать вид, что она отдает последнее, и чего она уже не перепробовала, чтоб не рвать себе душу и не отдавать денег в руки… Но прислуге не доверяет она, а почте — я, да и какая со мной может быть почта! Там, в гостиной, лежит ровно пятьсот фунтов, которые эта сарделька вычислила еще вчера. Нам надо пойти найти их, пока она не передумала.
— А почему бы ей передумать? — не удержался я.
— Вы же всё видели,— просто ответил он.— Ладно, хватит, я устал. Ну… раз, два, три! — И, встряхнувшись, зашагал к выходу. Я скрепя сердце последовал за ним.
Гостиная, где Петенька, видимо, уже не раз бывал, решая разные творческие задачи, оказалась большой комнатой со столами, столиками, мягкими стульями, стенкой и пузатыми божками, которые таращились на нас из всех темных углов. Неплохое место, чтоб спрятать труп, но вряд ли подходящее, чтобы поскорее рассчитаться со скромными мухоторговцами, думал я, пока мы выдвигали ящики, зажигали лампы и заглядывали под диванчики.
— Ваша мадам не издевается над нами? — хмуро спросил я минут через пятнадцать.— Где деньги?
— Ищите, и-щи-те…— шепнул Петенька, одобрительно глянув на меня.
Нашел, конечно же, он. Но с моей помощью. Разозлившись вконец и давая себе слово никогда больше не лезть во всё это, я отшвырнул со стенки на тахту статуэтку кабана Бако, пожирающего дурные сны, как позже объяснил Петенька. По-моему, этому кабану следовало начать со своей хозяйки; но, ставя его на место, мой спутник заметил, что покрывало на тахте слегка бугрится, пошарил своей узкой кистью и через секунду держал в руке то, за чем мы пришли.
— П-паундз,— пропел он, разглядывая купюры.— Все-таки я их вышколил, моих баб! Какую валюту требуют, такую и дают. А молодцы эти англичане,— повернулся он ко мне с несколько натянутой развязностью.— Вот смотрите, большинство стран на своих купюрах рисует массовых убийц, да? А тут — сцена из Диккенса… сам Диккенс… Фарадей, ставящий опыт. Здорово, правда?
— Да, — медленно сказал я.— Пойдем отсюда.
Я колебался между глубокой жалостью и не меньшей неприязнью к этому хамелеону. Почему колебался? Ну… я как-то не умею полноценно испытывать оба чувства сразу. В моем возрасте и при моей профессии — если, конечно, возраст чему-то учит, а профессии вы соответствуете — пора уже избавиться от привычки побивать ближнего камнями. А потом, относится это к делу или нет, у меня никогда не было ни братьев, ни сестер. Вот я и стал со временем относиться к Петеньке немного как к младшему брату. Тут надо или порвать с ним, или молчать и не мучить его, или… искать какой-то третий, человеческий путь. Если он есть. Но не сейчас! Сейчас этот человек устал, и ему гораздо хуже, чем мне.
Гости только что разъехались, и Дрель начала собирать товар. Я заметил, что ни Папилео Улиссес, ни Папилео Блюме среди коробок не было, а глаза Дрели горят торжеством. Паук, однако, был на месте — большой, мохнатый, уверенно расставивший лапы, словно это ему хозяйка коллекции была обязана уменьшением своих запасов…
Прошло два месяца.
За это время наши с Петенькой отношения потеряли былую ясность. То в них царил холодок, то я старался быть к нему внимательнее и мягче, чем когда-либо,— смотря по тому, что мне вспоминалось. Но, как я уже говорил, у меня лучше получается второе, чем первое. Если на бумаге приятно воспитывать и наставлять на путь истинный, то в жизни это удовольствие ниже среднего. Не претендуя на правоту, я только надеюсь, что и ко мне мои ближние когда-нибудь отнесутся так же.
Да и чем я, нищий и бездомный, мог поманить его, преуспевающего и сытого? Если считать мораль главным золотым запасом, так сказать, Форт-Ноксом любого общества (у меня как-то язык не поворачивается сказать “Центробанком”), то не разграблен ли наш Форт-Нокс дочиста? Что у нас осталось? Какие вечные ценности? Ведь Петенькин друг-соблазнитель сказал ему в свое время чистую правду! “Уж наверное,— говорил я себе,— Петенька давно приготовил путь к респектабельному будущему. За таких, как он, волноваться нечего — мне бы лучше о себе подумать. А эти его похождения… еще немного — и всё будет кончено”.
Нас никто не тревожил. Петенька звонил, исчезал, возвращался — кажется, почти всегда с добычей,— а самому ему позвонили только раз: “Дрель, ты? Здравствуй… Да, по двести двадцать. Рашида? Какая Рашида? Племянница? Почему против, пусть помогает… Только с условием: ко мне не водить, и чтоб даже не знала, где я нахожусь. Дай ей пару образцов подешевле. Привет!” Словом, мы жили спокойно, пока в его комнате и в моей не рухнул потолок.
К счастью, нас обоих дома не было, и мухопитомник также не пострадал. Дядя пригнал знакомых шабашников; те прохрипели, что за неделю управятся.
— Ништяк,— сказал нам дядя.— Сделаем навесные, лучше прежних. А вы до тех пор поживите по-советски, со всеми. Праскухин ничего не скажет. Он у меня теперь вот где! — И перед моим носом возник торжествующий кулак с побелевшими костяшками.— Будете по-прежнему вдвоем, в полулюксе…
Если бы он сказал — “в недолюксе”, было бы точнее. Но против истины не попрешь: нам досталась единственная во всем общежитии комната с ванной и даже душем, откуда раз в неделю почти текла нехолодная вода.
Петенька сначала был очень недоволен, но потом смирился и даже обрадовался новому обществу, быстро перезнакомившись со всеми литераторами. Если мне он своих стихов не показывал (думаю, не хотел предстать передо мной в столь странной ипостаси), то им показывал: они ведь не знали, кто он. И, конечно, моя первая встреча с Петенькой на самом деле была не первой, просто ему было неприятно в этом сознаваться. Только одному человеку он проболтался насчет мух — и как раз тому, кому не надо бы: Глызину. Вообще этот Петенька был какой-то странный! То соблюдал миллион предосторожностей, то сразу доверялся понравившемуся собеседнику. Все-таки он занимался не своим делом.
Впрочем, я неточен. Глызин был слишком примитивен, чтобы понравиться Петеньке. Просто Глызин его обнадежил. Он был действительно популярен в изданиях определенного пошиба, а так как сей пошиб стал почти всеобщим — шел в гору и мог помочь. Лично я бы с ним никому не посоветовал связываться, но раз уже Петенька совершил ошибку, то с литературными мечтами пусть разбирается сам. Нет, я сказал ему пару раз, но хитрый Глызин держался с “богатеньким Буратино” довольно осторожно и раскрыл свою глызинскую сущность не сразу. А Петеньке, как я понял позже, очень хотелось найти другой выход… а не тот, который ему рисовался, и он всячески пытался обмануть себя, убедить, что он встретил того, кто ему нужен. Вот они с Глызиным и кружили друг возле друга, и каждый пытался извлечь свое. (А вообще Глызин тоже с завихрениями: напирает на то, что он выходец из низов и крестьянская душа, напившись же, посылает в Интернет сообщения, что он — свояк Луи Арагона.)
Их итоговый разговор я услышал благодаря нашему недолюксу. И при этом вовсю его проклиная: когда полчаса стоишь в чем мать родила, клацая зубами, и растираешь по телу жалкую струйку воды, убеждая себя, что принимаешь душ, тут не до благодарности. Меня было даже не слышно, так жалок был напор; а они решили, что в номере никого нет. Под конец их беседы я уже оделся и мог выйти, но каюсь: стало интересно дослушать.
Сперва это было звяканье.
— Когда пьешь пиво,— раскатисто гудел Глызин, садясь и, видимо, продолжая начатый на улице разговор,— советую снять носки и ботинки. Вот так… Ступня — залог здоровья. Налить?
— Нет, я буду ликер,— сказал Петенька, садясь тоже.
— Учись пить с людьми, Петруха! Это тоже залог. Пускай не здоровья, но кой-чего… посерьезнее. Я вот не зря говорю, что ты не совсем наш человек.
— А почему это? (Явно звук отвинчивающегося колпачка фляги с ликером.) Кто тебе, собственно, нужен?
— Мне? Мне никто не нужен,— заверил Глызин, глотая (и в этот миг будучи самым правдивым человеком на свете).— Но уж если ты поглядываешь в сторону наших курсов, то полгодика у станка или хотя бы туши говяжьи поразгружать тебе было бы оч-чень нелишне… Все большие люди с этого начинали — у нас по крайней мере.
— Туш я вижу достаточно,— мрачно сказал Петенька.— Вообще мне кажется, прошли те времена…
— А ты перекрестись, когда тебе чего-нибудь кажется,— благодушно посоветовал Глызин.— Сразу помогает.
Пауза.
— Почти как у Пушкина,— вновь заговорил Петенька.— “Не торговал мой дед блинами, не ваксил царских сапогов”… Только навыворот.
— Пушкина я читал,— очень серьезно сказал Глызин.— Представляешь? Другие им восторгаются, а я взял и прочел… Всего. Интересно стало: вправду ли он так велик, как говорят? Ты никогда никого не пробовал читать с целью проверки, а?
— Что ты хочешь этим сказать? — с интересом спросил Петенька.— Проверка не удалась? (Он, видно, уже не ждал от Глызина чего-нибудь интересного. И напрасно: Глызин совсем не глуп.)
— Пач-чему же?.. Удалась. Умный мужик! — (В щелку я увидел, как Глызин, зажмурившись — не то от Пушкина, не то от пива,— мотает бородой.) И вредный… Я только тогда и понял, Петяша, почему наш русский царизм сто лет спустя полетел к чертям. По доброте своей. Я бы на месте Николая не декабристов раздавленных повесил, а в первую голову его… Пушкина.
— Ты… что? Серьезно? — пролепетал Петенька.— Ты… что?
— Выпей пива,— еще раз предложил Глызин,— лучшее средство от обморока. Я ж сказал: на месте царя. А не на моем. Я — скромный Глызин и никому не желаю зла! Предлагаю смочить этот лозунг…
Звяканье.
— Но это только половина дела,— подчеркнул незлобный выпивающий, откинувшись на спинку стула.— Царь его не просто пощадил. Он его назначил первым поэтом России, что было второй ошибкой. Знаю, знаю, не вякай, глас народа и всё такое… И все-таки царь мог не признать этот глас. А он признал. А раз признал, значит, назначил. Заверил, так сказать.
Глызин глотнул пива и продолжал:
— Библейские времена… патриархальные… “Дай мне голову Иоанна Крестителя на блюдечке”… Нам бы туда, а? Умница Бенкендорф пытался не устраивать скандала с Лермонтовым — куда там… тогда еще никто не дорос до великой диады: “Уничтожай или не замечай”. И Советская власть не доросла. А в итоге мы сегодня имеем массу проблем, которых могли бы не иметь.
— “Мы”? Кто это — “мы”?
— Серьезные люди,— вот кто. С тех самых курсов, куда ты метишь… Да вот хоть меня возьми! Я написал роман о жизни русских эмигрантов в Америке…
— А ты разве был эмигрантом? — наивно сказал Петенька.— Мне кажется, это такая тема, что нужно самому хлебнуть…
— Чего нужно хлебнуть, я те уже битый час твержу, премудрый пескарь! Ты слушай дяденьку да мотай на ус… У меня на двести пятьдесят страниц текста восемьсот шестнадцать раз употреблено слово “дерьмо”.
— За исключением названия?
— Само собой… Подели-ка! Рекорд, которого русская проза еще не знала! И здесь, вот в этом самом здании, создатели нашего салона мне аплодировали стоя! Но ведь то элита, а ты возьми простого, неискушенного читателя. Ну врач, учитель, ИТР… Откроет он мою книжку, почитает, потом в Пушкина полезет или в Булгакова какого-нибудь и начнет квакать: “А так не говоря-ат… А нас так не учили…” Нет у них пока смелости поглядеть правде в глаза.
— Давай хоть я погляжу…— сказал Петенька.— Ты это о чем?
— Всё о том же! Поравняйся на улице с любыми мужиками, которые даже не ругаются, не машут руками, не бьют себя в грудь, а просто спокойно базарят. Что ты услышишь?
— Мат,— сказал Петенька.
— Мат! — повторил Глызин, крякнув.— Наш, исконный, корневой! Без которого тот же Пушкин не признавал русской речи!
— Это где же он такое говорил?
— А в “Онегине” своем: что без грамматической ошибки, мол, речи русской не люблю… Что такое мат с точки зрения официально-бюрократической? Ошибка! И только дурак не поймет, что где грамматическая — там и лексическая, и какая хошь… Так что классика за нас. Но всё равно и Пушкин, и вся его команда — от Лермонтова до Чехова — нам сегодня в прежнем, устаревшем виде не нужна… До сих пор мешают, представляешь? А теперь представь, как же они мешали несчастным властям при жизни! Их надо вернуть народу! Переработать все эти запылившиеся Полные собрания в новом стиле. Тогда и нам легче будет… Понял идею?
— Кажется, да… То есть ты предлагаешь…
— Я уже договорился с рядом ребят. И спонсора найдем! Тут есть один приезжий, Сэм Афанасьев из Калифорнии, он через недельку открывает подписку в Штатах для нашей программы… Я думаю, он еще свои вложит… Придет время, мы ему отслужим.
— Да,— спокойно сказал Петенька, подумав,— я думаю, Америка заинтересована в том, о чем ты говоришь… И не только она… Язык-то ракетами не прикроешь… Торговый дом “Русский мат”, оптово-розничные операции! Звучит…
Глызин польщенно хохотнул.
— Я же говорил, что ты толковый парень… Ну насчет торгового дома — это у тебя буржуйская закваска проявляется, н-но… суть ты ухватил! Сегодняшние словари бранной лексики — это же нищета, заговор! Я один, не вставая с этого места, могу больше написать великорусских выражений, чем все эти писаки в манишках… Вот сейчас парень с первого этажа просит шесть тысяч, чтобы насытить нужной лексикой всего Чехова и Достоевского. Это немного. Не дашь на святое дело, а?
— Не могу,— вздохнул Петенька.— Меня мама на порог не пустит. Она любит Чехова.
— Мама? Хорошо… Возьмешь Бунина и Набокова. И смотри, будешь тянуть, достанется тебе какой-нибудь Мельников-Печерский, не жалуйся потом. Это что! Я хочу создать Всеобщий словарь современного русского литературного мата — сокращенно ВССРЛМ.
— Не будут путать с известной организацией?
— Не!.. Словом, вноси пай и бери разделы. Не любые, конечно. Что получше — извини, уже пристроено…
— Что же ты мне дашь? — спросил Петенька так спокойно, что я, с одной стороны, улыбнулся, а с другой — решил, что пора одеваться и быть наготове.
— Ну… “Е — Ё” будет мне, сам понимаешь… “Х” мы делаем напополам с одним профессором, а “Б” пришлось отдать ему же, потому что у него связи среди издателей еще больше моих… Но я ему, пауку очкастому, это припомню. А ты возьми “М”, “Л”, даже, может быть, “С”, если подкинешь деньжат… Тряхнем ВМПС имени Тургенева, как остроумно сказал один современный писатель.
— Что тряхнем?
— Ты что, в школу не ходил? Великий, могучий, правдивый и свободный… Усек?
— …и свободный,— повторил Петенька.— Вот, значит, как… Ай да писатель…
— Самый что ни на есть писатель,— причмокнул Глызин, выставив из-под стола пораженную грибком ногу.— Он, кстати, с другой стороны нам помогает: насыщает язык иностранной лексикой. Прямо экскаваторными ковшами сыплет — вперемешку с матом! Блеск! Мне это напоминает… смыкание кольца под Сталинградом.
— А мне — под Ленинградом,— сказал Петенька.
— Ну под Ленинградом. Нет, наша и так возьмет, без этих всех программ, ты не думай… Слишком многим это улыбается. И тут не в политике дело, что хорошо! Коммунисты, демократы, почвенники, западники — у всех глаза загорятся, стоит намекнуть. Это ж… язык Пушкина! Толстого! Такого куска на всех хватит! Поначалу, конечно…— поправился он.— И если я тебя приглашаю, то один раз, и только потому, что жаль твоего будущего. Учти, потом сам прибежишь, да не пустим! Наши курсы, дорогуша, они ведь не только пролонгированные, но и пробабилитные… Вероятностные, по-старому… Может, кончишь, может, нет. Как себя поведешь!
Я, видимо, рано встревожился. Петенька решил выяснить всё до точки.
— Мы отвлеклись,— сказал он.— От главного. Пушкина с Лермонтовым кто на себя возьмет? Ты?
— Ну не ты же! Ишь… не успел прийти, а туда же… И дело это тонкое. Надо готовить почву. Для начала дадим три рубля какому-нибудь доценту, их у метро много ходит, а он нам книжонку, что, мол, весь Барков — это Пушкин неопознанный. Или еще проще — найдены новые пушкинские стихи и статьи, где красная нить — что российское могущество прорастать будет матом… Они сейчас голодают, все эти очкарики. И пусть попробуют пикнуть!
— Но есть еще массовый читатель. Он любит Пушкина. Он не смолчит!
— Любит, говоришь? — усмехнулся Глызин.— Ох, Петруха… ты простой, как моя жизнь! Ничего, оно даже полезно, что ты сомнений на таишь… Смотря перед кем, конечно… А что это такое значит — “любит”? А?
Петенька молчал. Было ясно, что Глызин ехидничает не зря и что именно этот пункт беседы почему-то разбередил его всерьез.
— Молчишь? Я тебе скажу. И это все, кроме тебя, знают, только вслух не говорят. Любовь к великому поэту и вообще любая любовь — занятие обязывающее. Да еще как! Ты вот, например.— Он отогнул мизинец в сторону Петеньки.— Тебе нравится, когда тебя к чему-то обязывают?
— Мне? Н-нет…
— Вот и мне — н-нет… И всем остальным тоже — н-нет! Чтобы по-настоящему любить Пушкина или Лермонтова, надо быть самому хоть в чем-то — и в чем-то серьезном! — таким, как они. Раб никого не любит. На то он и раб. Сколько людей сбежалось, когда Пушкин помирал,— это ты всюду прочитаешь. Много, да? А сколько из-за Пушкина в ссылку пошло? Один гусар… Так вот он и имел право говорить, что любит Пушкина. А любить того, за кого тебе пятерку в школе поставят, или книжку твою издадут, или степень тебе присвоят — на это много ума не надо… Я ж тебе говорил — у нас не любят, у нас назначают. В каждой стране по-своему. У англичан, к примеру, Байрон был — что твой Наполеон, знаменитее его мир не знал. И что? Вышел из моды, приличий не соблюдаешь — никакой ты нам больше не лорд, и до свидания! Там назначений нет… И вот поэтому мы сделаем и с Пушкиным, и с Лермонтовым всё, что захотим, и никто не посмеет нам мешать. Мы ж не снимаем с должности! Мы осовремениваем.
Он вдруг резко подался вперед, так что Петенька отшатнулся вместе со своим стулом.
— Ну а хочешь, Петр Иваныч, я тебе скажу еще кой-чего? И вот это в любой газете печатай, нарасхват пойдет. У нас за всю историю России по-настоящему любили только одного человека. До тягучей слюны! До дрожи в коленках! Сильней родителей! Крепче милой! Жарче деток… А то и себя. Дураки и умники, несудимые и социально близкие, те, кто еще не сел, и те, кто уже сознался! Что, спорить будешь?
Петенька молчал.
— И не зря…— сказал Глызин, переводя дух.— Он заработал. Нет, не талантами какими-то. Он даже посмел быть нерусским, говорить с акцентом! У него за душой было только одно, но зато самое нужное, самое заветное… Он ОБЕЩАЛ. Всем и всё. Заместил Бога небесного, который далек и невидим. Сам на крест не пошел — послал всех, кроме себя! Зато снял со всех ответственность за светлое будущее и страшное настоящее. Никто, никогда столько не ОБЕЩАЛ, сколько он ОБЕЩАЛ! Ни у кого результат так не отличался от обещанного! Но ведь им было нужно не обещанное, а чтобы им ОБЕЩАЛИ и чтоб самим ни за что не отвечать. Они ему простили кровь своих детей, а это тебе не пушкинские чернила. Они и сейчас такие же, только жаднее. И мы сделаем с ними всё, что захотим.
Петенька молчал.
— Ну, чего молчишь? Давай, защищай своего Пушкина! Только как ты будешь это делать, если Пушкин НЕ ОБЕЩАЛ, а тот ОБЕЩАЛ? Поэты не обещают — им не до этого… Они там себе думают, шутят, плачут, живут, чтоб, значит, мыслить и страдать… И ты решил, что кому-то захочется составить им компанию? — Глызин откинулся на спинку стула и взмахнул рукой.— Да если бы ко мне с неба спустился ангел — прямо сейчас! — и сказал: “Хочешь, Алеха, я тебя за всё вознагражу? За все твои унижения? Тебя будут любить, как Пушкина, нет — как молодые любят Лермонтова и даже еще больше?” А я бы ему на это — шиш… Ты хоть и не ангел небесный, а погляди… Больше-то некому показать! Я б ответил: “Раньше надо было приходить! А сейчас я без такой любви обойдусь. Мне она пуще всего, что было, унизительна — такая любовь! Ты мне дай их всех вот сюда, в кулак, и чтоб не надо было притворяться,
что я хотел бы всю эту Русь-матушку осчастливить, да вот неполадки с электричеством…”
Я давно ждал, когда же Глызин полетит со стула. Это соответствовало законам физики и хоть как-то разрядило бы атмосферу. Но, казалось, даже мебель нашего общежития признала в немало весящем Глызине своего господина и не думала рассыпаться. Атмосферу отрегулировал сам Петенька, и, каков бы он ни был, с этих минут мое отношение к нему определилось.
— Кстати, об очкариках,— сказал он.— Раз они тоже в плане, и притом далеко не Пушкины, почему не начать с научного языка? Да и манер! Вот, скажем, защита степени… На трибуну выносят большую пальму в кадке, а на пальме сидит соискатель. И хотя он в пиджаке и галстуке, но, прежде чем начать защиту, пускай минут десять… ладно, пять… поищет у себя под мышками и… съест банан. Официальный повод — сближение с братским Востоком. А?
— Язвишь? — погрозил пальцем Глызин.— Язви… пока молодой. Да идеями не сори. Ты вот думаешь, что ты пошутил, а я тебе скажу, что это смелая и оригинальная мысль! Не зря я с тобой вошкаюсь… Просто рано еще. Дай ты нам годиков двадцать, может, даже десять… и мы к этому обратимся. Только никому эту придумку не отдавай!
— Я тебе отдам,— быстро сказал Петенька, глядя на него с суеверным чувством.— Со всеми авторскими правами…
Глызин подумал.
— Нет! — решительно сказал он.— Спасибо, ценю, но у меня хватит порядочности не воспользоваться твоей щедростью. Это твоя идея! Мы иначе поступим. Когда придет черед, я тебе сделаю промоушн и буду твоим придиссессором…
— Приди… с кем?
— Ну, ты село таежное, а?! Английский в школе не учил? “При-ди-ссе-ссор!” Это по-великорусски вроде как “Предтеча”… Почву тебе, дураку, готовить стану… словно у меня своих забот не хватит! Ладно, засиделся я с тобой, да и пиво кончилось. Давай, говори, какой ты вносишь пай и какие берешь участки работы. Ты у нас торговец, много где бываешь, много кого видишь и оценишь наше доверие как надо…
Я всё еще гадал, выходить мне из укрытия или нет, но Петенька уже встал и прошелся по комнате.
— Да…— Он остановился перед окном и попробовал зарыться подбородком в халат, что всегда делал в нервные минуты, но вспомнил, что халата на нем нет и, вероятно, что я вообще не советовал ему надевать этот халат в нашей общаге.— Я много видел… Однажды при мне — пусть на бумаге — обокрали школу-интернат для детей-инвалидов. Я видел и банкиров, и воров, и — наверняка — убийц, и депутатов… Но такого дерьма, как ты, Глызин, я, наверное, не встречал. Ты действительно элита, и ты заслужил, чтобы тебе аплодировали стоя. Только не я…
Глызин тоже грузно поднялся, постоял, посопел.
— Ну что ж…— Голос у него был глуховатый, достаточно злобный, но и достаточно безжизненный, как у автомата.— Спасибо за пиво. Я думаю, что на наших курсах тебе делать нечего. Думаю даже, что ни на каких… Торгуй дальше своими мухами… принц Уэльский!
Хлопнула дверь. Я выглянул. Петенька стоял, закрыв лицо руками.
Я почувствовал, что не надо сейчас к нему подходить, и тихонько вышел
в коридор. Первым делом я распахнул окно и начал жадно дышать.
И все-таки я был рад.
Очень рад.
Прошло еще несколько дней…
Однажды в неурочный час позвонила Дрель (впрочем, что значит “неурочный”?) и доложила, что Петеньку требует к себе Зося Аполлинарьевна. В смысле “покорнейше просит”.
— Что случилось? — спросил я, увидев его досадливую гримасу.
— Что, что!.. Левая муха сдохла! Перегрел я ее! Или еще почему-нибудь…
— А каков гарантийный срок? — спросил я с бывалым видом.
Он воззрился на меня, как мальчуган на взрослого идиота.
— Такой же, как у любого летучего дерьма в мире! Извините… я становлюсь похож на Глызина. Нет у них никакого срока… Это же для очень богатых людей, иногда на два-три вечера… Но вопрос отношений остается, и весьма нелегкий. Придется задабривать, а то и компенсировать… Ничего, не в первой!
— Верю в вашу победу! — весело сказал я. Он не ждал этого и благодарно улыбнулся.— Да, Петенька, у меня всё вертится в голове… что такое
“радение”?
— А… Это моя шуточная терминология, которой я заразил своих клиентов. Я различаю три вида розничной торговли: впаривание, или финансовый экспромт, организованную распродажу, которую вы фрагментарно видели, и радение. Последнее — для фанатичек вроде Кикиных или Кудряшовых. Распутина на них нет! Гасят свет, зажигают свечи, слушают музыку и мой всякий бред, медитируют, слезы льют…— И, поколебавшись, добавил: — Малоприятное зрелище. Вам не стоит видеть.
— О, всё, что мне нужно, я уже видел…
Вернулся он поздно, и таким я его еще не видел. Без ужина лег на свою койку и повернулся к стене мрачный, как туча, укрывшись всем, чем можно, в том числе страусиным халатом, извлеченным из тумбочки. Но все равно его слегка знобило. Обычно в тех редких случаях, когда у него было плохое настроение, он съедал что-нибудь вкусное, смотрел фильм “Один дома” — и мир приходил в порядок. Но сейчас он был не в своих апартаментах, а в общежитии пролонгированных и пробабилитных литературных курсов…
Я подсел к нему.
— Петенька, что с вами? Вы не больны?
— Нет.
— Пришлось вернуть деньги?
— Нет… Но верну!
— Не горюйте. Вы же мастер своего дела… Чаю хотите?
— Нет.— И он выразительно посмотрел на меня: “Что ты ко мне пристал? Пять минут выждать не можешь?” Я отвернулся, и минуты через три он прошипел:
— Если бы я горевал из-за каждой дуры, которой сам же решил вернуть деньги, я бы уже давно был на Ваганьковском…
— А там хоронят еще?
— Не знаю… За хорошие деньги везде похоронят!
Тут уже я пошел греть чай и принес ему. Он выпил три чашки.
— У нее столько связей! — простонал он вдруг.— И каких… И я всего этого лишусь!
— Почему? Вы же вернете деньги.
— Да не нужны ей мои гроши!!! — вдруг завопил Петенька так, что я, испугавшись, отпрянул.— Стоит ей захотеть, и я вообще смогу никогда не торговать! И кое-кто будет чистить мне башмаки…
— Что же для этого нужно? — вздохнул я, хотя всё и без того было ясно.
Молчание. Он сидел со слезами на глазах, уставившись в стенку.
Я не выдержал.
— Послушай,— сказал я, взяв его за руку,— все это нужно прекратить сейчас же! Посмотри, ну посмотри на себя, до чего ты дошел.
— Мне нужны деньги,— сказал он с тупым стеклянным блеском в глазах.— Много денег. Или хотя бы сорок тысяч фунтов на первое время.
— На первое время где? В Англии?
— Нет. В Австралии.
— А… У Большого Босса.
— Да, у самого большого, больше не бывает…
Пауза.
— Я не вернусь! — настойчиво произнес он.— Знал бы ты, что я видел…
— А ты расскажи,— предложил я.— Хоть послушаю сказку на ночь.
— Думаешь, от этого лучше спится?
— Пока не знаю… Как она называется?
И Петенька рассказал мне.
Сказка о большой черепахе
Атлантический океан подтачивает наши берега… Гранитная стена на взморье — от Сен-Валери-на-Сомме до Ингувиля — подрыта; обрушиваются огромные глыбы, вода перекатывает горы валунов, заливает камнями и затягивает песком наши гавани, заносит устья наших рек. Ежедневно отрывается и исчезает в волнах клочок нормандской земли. Титаническая работа, затихающая ныне, некогда внушала ужас. Лишь огромный волнорез — Финистер обуздывал море.
Виктор Гюго
Когда к берегам Восточной Австралии по Коралловому морю идут цунами — они бывают здесь нечасто и не очень сильны, но всё же бывают,— их стремительные усилия редко достигают цели. В восьмидесяти милях от Таунсенда, в тридцати — от Кэрнса и в одиннадцати — от мыса Мелвилл перед ними встает со дна вертикальная стена кораллов, размеры и мощь которой трудно охватить даже воображением человека. Она тянется на две тысячи триста миль от Торресова пролива между Новой Гвинеей и Австралией — до Санди-Кейп, что равняется расстоянию от Копенгагена до Гибралтара.
Это Великий (или, как называют его русские географы — Большой) Барьерный Риф, самый большой на нашей планете. И вместо того, чтобы достигнуть мелководья, подняться во весь рост и подмять под себя длиннейший в мире пляж, эвкалиптовые леса, людей и зверей, стена воды разбивается о стену кораллов. Почти беззвучно и незаметно!
Ширина этой подводной цитадели на севере — две, на юге до ста пятидесяти миль; она занимает площадь в двести десять тысяч квадратных миль, на которой могли бы разместиться Англия, Шотландия и Уэльс. Из воды поднимается более двух с половиной тысяч островов, островков, отмелей, дюн и морских утесов, а в часы четырехметрового отлива обнажаются еще тысячи. Если смотреть с вертолета, летящего туристическим маршрутом из Глэдстона на остров Херон (“Цапля”), кажется, что в темно-фиолетовом мареве кто-то утопил бесконечную нитку дрожащего, как насекомое, жемчуга. Границы отмели, в сотни раз большей, чем суша, и самой суши можно заметить только по прибою — так прозрачна вода.
Бескрайняя полузатопленная страна… Только столкнувшись с ней, человек вспоминает, какая же он еще пылинка перед океаном несмотря на свои корабли и самолеты. Что же говорить о минувших столетиях? Голову этого подводного великана в начале семнадцатого века нашел Торрес, но лишь скупо обмолвился о “самом скверном фарватере в мире”. Не стоило трезвонить о найденном проливе и приваживать англичан. Бедный капитан Кук на трехмачтовом барке “Индевор” в 1770 году благодаря штормам, пригнавшим его к Австралии, познакомился с хвостом и туловищем Левиафана. Риф два с половиной месяца играл его кораблем, как огромный дог — загривком слепого щенка, пробил ему днище коралловым обломком, и все 360 лиг, что прошли моряки, они не выпускали из рук лота, не смыкали глаз и много раз были уверены, что их смертный час наступил. Вдобавок Кука пугали местные летучие мыши (размах крыльев — до пяти метров), которых он принял за чертей. Земля Опасностей, Мыс Невзгод — вот названия, оставленные им на своем пути. Командир “Индевора” тоже не сказал в своих реляциях ни слова о Большом Барьерном Рифе, предупредив только, что плавать в этих водах крайне опасно. Чуть позже побывал в этих местах Уильям Блай, командир мятежной “Баунти”; капитан Флиндерс пробовал составить их карту, но разбил свой корабль о рифы в начале ХIХ века. Берега у Кэрнса, где подводная гряда непрерывна, усыпаны останками погибших судов. Когда читаешь “Труженики моря” Гюго, так и видится несчастная Франция, уносимая волнами в океан; лишь башни Нотр-Дам еще виднеются над пучиной… Какими же тирадами разразился бы достойный мэтр, увидев зубы Большого Барьера, справедливо прозванного Кладбищем кораблей! Но следует честно признать, что если красоту гигантского гребня, воткнутого в волосы океана, могли бы передать Конрад и Мелвилл, то его грандиозность — разве что Гюго.
Лишь в начале ХХ столетия коралловое государство начали изучать. В конце 60-х уже раздался клич: “Спасите Большой Барьерный Риф!” Еще через десять лет Бьелке-Петерсен, премьер-министр Квинсленда, разрешил бурить дно в этом районе: уран, железо, нефть, газ… Скромный политик умолчал о личных акционерских интересах, но, поскольку скандал разразился не в той стране, на которую с любовью смотрит вся планета, дело не выгорело. Еще десять лет — и ЮНЕСКО объявляет риф международным природным резерватом. Но туристы все равно пытаются устраивать подводную охоту, выламывают и собирают редчайшие черные кораллы и красивые раковины. Писатель-фантаст Артур Кларк — первый подводный турист тех мест — в книге “Коралловый берег” сравнил гигантские древовидные кораллы Херона с кактусами Аризоны и Нью-Мексико. Таким нечего бояться за спокойную жизнь на дне. Но ведь есть столько куда более нежных полипов! Только у кораллов Acropora — 250 видов: “оленьи рога”, “столы”, “книги”, “изгороди”; а кроме них — кораллы-“мозговики” — коричневые кольца с белой сердцевиной…
Этот мир еще плохо известен человеку. На внешнем краю Барьера — всегда большие волны и ветер, во внутренней Большой лагуне до самого материка — тишина и спокойствие, беспрепятственное скольжение судов. На большинство островов высаживаться запрещено — да и небезопасно. Яхты и моторки держатся подальше от малых рифов с их острыми и хрупкими краями. Ходить по такому островку в часы отлива можно только в прочной обуви. Здесь палящее солнце, сильный запах гуано и ни капли пресной воды. В бесчисленных лужах, ямках и озерках кипит жизнь. Смыкают свои створки раковины-ловушки, когда человек наклонится над ними. Оторвешь такую от ложа — и моллюск пустит тебе в лицо гейзер воды. Двухметровые раковины с огромной уродливой клешней рака-отшельника у входа; раковины-убийцы с ядовитым хоботком; “морские огурцы” — трепанги, похожие на метровые слизистые сосиски, черные и желтые, которые выпускают шелковистые нити или выбрасывают внутренние органы, пугая врага; неотличимая от полусгнившего коралла, зарывшаяся в ил бородавчатка, или рыба-камень, чьи ядовитые шипы пропорют тонкую обувь и мгновенно убьют любого, наступившего на нее… Всё это кишит вокруг любопытного, пока по ломким кораллам он пробирается на край островка к бурунам и шумящим при отливе водопадам. Прилив прозевать нельзя — в это время к острову устремляются акулы. Их в Коралловом море хватает: тигровая, “белая смерть”, “серая нянька”, “голубая монахиня”… и иже с ними.
Но главная жизнь, конечно, кипит под водой. Самые красивые краски можно увидеть на глубине до десяти метров: глубже они меркнут, тускнеют, да и на мелководье узор калейдоскопа мгновенно меняется при малейшей перемене погоды. Косой луч солнца — и вспыхивают подводные сады, равных которым нет в мире; все оттенки розового, голубого, фиолетового, карминно-красного, горчичного, белого… Нигде на Земле нет такого количества разных рыб, морских животных и птиц, собранных в одном месте. Даже дюгонь — морская корова, единственное травоядное млекопитающее, живущее только в море, еще встречается в водах Квинсленда. Бесчисленные подводные существа, “не созданные для человеческого глаза”, как выражался Мэтр, либо равнодушны к аквалангисту, либо опасны. Кроме барракуд и акул, мелькают в толще воды страшные с виду, но безобидные скаты-манты размером с лодку. Над мантой, шевелящей трехметровыми крыльями,— мелкая свита, под брюхом же — рыба-лоцман копирует малейшие движения хозяйки. Скат любит тереться о якорную веревку или шланг водолаза, спасаясь от блох, и может утащить лодку на несколько миль в море; по временам, повинуясь неясной прихоти или хорошему настроению, эта крылатая подушка выпрыгивает из воды в воздух, как летучая рыба. Голубые и черные морские звезды, питающиеся кораллами и съевшие уже многие километры их,— злейшие враги рифа; чтобы убить такую звезду, нужно впрыснуть ей в середку рыбий яд. Прячется под водой морской еж с тонкими длинными иглами и осторожный осьминог; хрупкая офиура на длинных паучьих ногах спешит в укрытие под пучки водорослей, спугивая самое красивое существо на свете — голожаберного моллюска. Спинка у него черная с желтым обводом, вдоль спинки — две голубых полоски, красные рожки — как у улитки, а жабры напоминают красный цветок… Морские иглы, морские ангелы, хищные групперы, королевские окуни и макрели! А вот это напоминает бизнес, да по сути им и является: ядовитая актиния, или анемон, метровое животное-растение шевелит щупальцами и ждет добычу. Рядом вертится подловатая рыба-клоун, приманка, на которую яд не действует. Подманив на погибель мелкую живность, она питается ее остатками, а то и отнимает добычу у актинии. Но пора на поверхность, и спасибо кристально чистой воде: приближается мгновенная смерть — страшная медуза-оса с десятиметровыми щупальцами…
На больших островах океан разрешает жить животным и даже людям. Выглядит такой остров, как пирог с зеленью: синяя гладь воды, белая лепешка песка и шапка густой тропической листвы. Везде одно и то же: отмель, пляж, мангровые заросли, лес. На отмелях кишат прозрачные песчаные крабы, поедающие добычу, которую выбрасывает волна. В мангровых бухтах обитает илистый прыгун — рыба, победившая мироздание: она прыгает по суше, качая воздух к жабрам, пьет из луж, ест мелких рачков, крабов и мокриц и нагло взбирается по мангровым корням за насекомыми. Если же говорить о корнях, да и о зелени, то всем этим особенно богаты острова Каприкорн и Банкер в 40—80 милях от Глэдстона. Там растут и бананы, и кокосовые пальмы — их орехи приносит море, и, прорастая, они дают жизнь новым деревьям. Крупная, круглолистная пизония и турнефорция, прямые, изящные стволы пандануса на конусе из воздушных корней, длинные плакучие листья казуарины защищают землю от раскаленных лучей солнца…
Но, может быть, главные хозяева больших островов — клювы и крылья? Здесь живут голуби, белоглазки, морские орланы; рыхлый песок изрыт норами тонкоклювого буревестника и птицы-овцы. На лесистом Хероне нет крачек и чаек, зато их тысячи на Мастхеде и Уан-Три-Айленде, где много трав и кустарников. Олушей на островах Каприкорн нет, однако восточнее, на островах Банкер, живет коричневая олуша; кое-где попадаются серебристые чайки и крачки Берга. Утром по некоторым тропам больших островов Барьерного Рифа проходит к воде до тридцати тысяч птиц в час. На закате, устраивая визг и бедлам, возвращаются с моря ночевать изящные коричневые крачки — нодди; семь-восемь гнезд их из листьев, склеенных пометом, виднеется на каждом дереве. На часок наступает тишина, нарушаемая лишь слабым “плонк” — это рифовая цапля хватает зазевавшегося краба,— а затем ночь взрывается хриплыми воплями. Вернулись буревестники! Их толстые тела плюхаются на песок, и быстрыми шаркающими шагами птицы торопятся к норам кормить птенцов, а те уже приветствуют их пронзительным визгом.
Однако никакой гвалт, даже этот, не может продолжаться вечно. Понемногу опять наступает тишина. Риф засыпает… Застыли на деревьях ночные гекконы, еле слышно воркуют в кронах горлицы. Вьются над цветами тюльпанного дерева и гибискуса желтоклювая нектарница и сине-зеленый зимородок, карабкается по стволу полуметровый варан. Замерли в листве и валежнике изумрудные квакши, крупные коричневые сцинки, скорпионы и сколопендры, заснул, казалось бы, в паутине между деревьями крупный длинноногий паук — нефила. Кажется, уже ничего не должно произойти до утра…
Но вот появляется в море во время ночного прилива гигантская горбатая тень, выползает на берег и движется по отмели.
Медленно, как во сне, бредет это морщинистое существо — королева рифа, готовая к битве и закованная в рыцарский панцирь. Когда она не в воде и весит почти двести килограммов, двигаться по песку — мучение. Но уже конец октября, и надо идти. Надо отложить яйца.
Так будет еще не однажды. Может быть, пять раз, а может, и семь — до конца февраля… Черепаха бисса не уйдет далеко от берега. Сорок или пятьдесят метров. Но каких! Она уже устала, а ведь нужно еще рыть яму метровой глубины. И она роет. Всеми четырьмя лапами; когда же приступает к камере для пятидесяти белых яиц размером с теннисный мяч — только задними: передними надо придерживать осыпающийся песок с краев ямы. Через десять с половиной недель появятся на свет черепашата.
Им предстоит куда более тяжелый и страшный путь к морю, чем их матери: сквозь строй чаек и цапель днем, крабов-привидений и акул — ночью. Лишь четверо или шестеро черепашат из вылупившихся за сезон двухсот достигнут воды. Хорошо еще, что нет двуногих врагов: охота на зеленую черепаху, черепаху бисса (настоящую каретту) и логгерхед (ложную каретту) давно запрещена. Бисса уже не платит жизнью за черепаховый рог, фактория на Хероне по его переработке закрыта, и суп из черепахи сварят разве что браконьеры… Но почти никто из потомства все же не уцелеет.
Это будет потом. А сейчас яма закопана, маскировочная траншея проделана, и надо как-то доковылять до воды. И она ползет, пуская слюну от страшной усталости.
Ползет уже сто миллионов лет.
Петенька замолчал и закрыл глаза.
Я тоже молчал. В окна сырого, прогнившего общежития смотрела глубокая ночь.
— Да…— сказал я.— Понимаю. Но что ты будешь там делать?
— Займусь подводными съемками. Буду оформлять альбомы для разных издательств. А главное — устрою образцовую черепашью ферму. Такие есть, и давно! Компания “Caribbean Conservation” накрывает ямы с яйцами проволочной сетью, собирает в нее молодняк, самолетами отправляет его в охраняемые районы и выпускает у берега.— Петенька возбужденно сел.— Черепаху можно держать в тазу, в ванне — ничего сложного! Надо только дважды в день менять воду, давать свежий корм и не забывать про антигрибковую мазь. А некоторые “абос” — аборигены — даже и воду не меняют.
— Ленятся?
— Да нет… Выставляют клетки на отмель, а прилив и отлив все делают сами. Ты не хочешь поехать со мной?
Я закашлялся.
— А что такого? — энергично продолжал Петенька, с надеждой глядя на меня.— Конечно, к этой стране на хромой козе не подъедешь, но… Семьи у тебя нет, карьера явно не светит, временную визу я тебе всегда устрою. А дальше посмотрим… При их безлюдье и просторах стоит сделать один шаг в сторону от цивилизации — и пробабилитность того, что кто-то когда-то спросит у тебя документы, равна нулю! Даже в туземную лавочку гонять на моторке буду я. И фермой моей власти будут довольны… А может, мы тебя со временем и легализуем. Пиши себе, читай в тишине… А?
— Заманчиво, конечно…— сказал я.— Спасибо, Петенька. Ты только какой-нибудь чушке вроде Глызина не расскажи свою сказку. А то поднимут они с Сэмом Афанасьевым архивы, откопают утаенное инородцами завещание Миклухо-Маклая в пользу ЗАО “Русич” со штаб-квартирой в Сан-Франциско… и твоих черепашат никакое ЮНЕСКО не спасет. Он, кстати, не знает, где твой мухопитомник?
— Не волнуйся. Так что, едем?
— Нет.
— Почему?
— Не хочу становиться в позу, но я привык к своей стране. А потом, кому там нужно то, что я пишу?
— А здесь кому? — Он криво улыбнулся.— Посмотри на себя.
— Нет, лучше ты на себя…
— Родители меня отпускают. А остальным наплевать, наплевать, что бы ты там ни говорил о родине! — крикнул он.
— Хорошо. Мне не наплевать.
— Тебе? — Он широко раскрыл глаза.— Я тебе нужен?
— Но я же тебе, оказывается, нужен…
Мы долго молчали, не глядя друг на друга. Потом он опять нахмурился.
— И что нас ждет рядом с глызиными? Любоваться на них всю жизнь? Ну нет!
— Я тоже не могу им помешать как надо бы. Но пытаюсь.
— У тебя есть свой Риф?
— Да. Единственное, что реально осталось.
— Покажешь?
— Конечно. Ты, Петенька, хорошо учился в школе?
— Прилично!
— Я был уверен. Значит, ты найдешь его на карте в два счета. Скажи, откуда этот отрывок?
Я сунул руку в тумбочку, набитую книгами, и вытащил не очень толстый зеленый томик с цифрой “5” на корешке.
— Вот, слушай: “Все похоже на правду, все может статься с человеком. Нынешний же пламенный юноша отскочил бы с ужасом, если бы показали ему его же портрет в старости. Забирайте же с собой в путь, выходя из мягких юношеских лет в суровое ожесточающее мужество, забирайте с собою все человеческие движения, не оставляйте их на дороге, не подымете потом! Грозна, страшна грядущая впереди старость и ничего не отдает назад и обратно! Могила милосерднее ее, на могиле напишется:
“Здесь погребен человек!” — но ничего не прочитаешь в хладных, бесчувственных чертах бесчеловечной старости…”
Он сделал движение, словно хотел закрыть лицо руками.
— Я никогда этого не слышал,— тихо и уверенно сказал он.— Я бы не забыл. Кто это?
— Гоголь. “Мертвые души”. Если хочешь, возьми с собой.
Он взял.
— И это они хотят заглушить матом…— Петенька вдруг оживился.— Знаешь, что я сделаю? Позвоню завтра, раскошелюсь — на святое дело не жалко. А потом придут двое ребят… один повыше и с залысинами, у другого сломан нос… и оставят от этих курсов груду мусора!
— Ну вот… Не все же здесь такие, как Глызин! Оставите кучу бедолаг без крова — и все. А дядю моего хорошо отблагодаришь? Нет уж, Петенька, хуже, чем они сами себе делают, им никто не сделает. Решай лучше свою судьбу!
— Я еще ничего не знаю,— сказал он через пару минут, вздохнув.— Мне надо подумать… Но, наверное, с завтрашнего дня я начну сворачивать дела.
Однако завтрашнего дня не оказалось.
Я появился в нашем недолюксе около семи вечера и сразу почувствовал: что-то случилось! Будучи примерным мальчиком, Петенька никогда не разбрасывал своих вещей, а сейчас они валялись как попало, словно кто-то совершил жадный и стремительный обыск. Самого Петеньки нигде не было, хотя я был уверен, что он рядом. Я заглянул в ванную, во все туалеты, наконец подошел к знакомой железной двери и увидел невероятное: она была приоткрыта… “Ремонтируют”,— подумал я со слабой надеждой, хотя ремонт был почти закончен. Миновав пещеру унитазов, я внедрился в щель и проник в бывшую Петенькину комнату.
Она была пуста. Но дверь в коридорчик кто-то распахнул, и оттуда слышались хриплые, возбужденные голоса. Я двинулся туда, дверца мухопитомника была также распахнута, и под его мерзкими сводами, среди луж и кала стоял Петенька в двубортном костюме и при галстуке. Но галстук съехал набок, костюм был грязен, а лицо его я никогда не забуду — дикое, перекошенное, зверское. Перед Петенькой на коленях и чуть ли не в луже коленями стояла плачущая Дрель, протягивая ему сорванные с ушей золотые серьги, но он не замечал ее… И ни одной мухи!
— Что случилось?! — закричал я.
Петенька, очнувшись, повернул ко мне меловую маску лица и прохрипел:
— Рашида… племянница ее… выследила! Готовилась…— как в бреду, бормотал он.— С машиной… с контейнерами… с напарником! Жестоко найду… страшно…— Лицо его стало почти человеческим.— Страшно,— повторил он уже не угрожающе, а жалобно, как ребенок, которому рассказали плохую сказку.
Я отвернулся и вдруг услышал за спиной нервный смех.
— Петенька, ты в порядке?
— Это я над тобой смеюсь,— сказал он, глядя на меня.— И над Дрелью… Видишь, какая я… мразь!
Все-таки он был сильный человек.
— Ее поймают,— сказал он вяло,— но мне это не поможет. Шефы будут рады дать мне пинка… Или закабалят на всю жизнь. Надо выиграть время, пока никто не узнал…
— Время? Для чего?
— Спасибо тебе,— быстро продолжал он, не слушая,— успокой Дрель, она не виновата, а мне нужно быстро, сейчас же, триста фунтов! Со счета
не снять — догадаются…
— Кто догадается? О чем?
— Ладно, я знаю, кто мне даст.— Он по-прежнему не слушал.
— Только не на Пречистенку! — в ужасе сказал я.— Слышишь?
— Ах, да хватит уже меня воспитывать! — рявкнул он, покраснев.— За-хочу — к таким мерзавцам пойду, что ни тебе, ни Глызину во сне не снились!..
Примерно через час на безлюдной набережной мы обнялись и расстались. Мне не хотелось возвращаться в свою комнату. Прислонившись к парапету, я долго смотрел на темную воду, электрический космос другого берега и высотное здание напротив меня. В этом доме не горело ни одно окно, только небольшой прожектор на крыше, и там, в неярком конусе света, на огромной высоте кто-то стоял и следил за нами. Ему, наверное, видна была половина Москвы — тысячи бетонных прямоугольников, тысячи черных и горящих точек, неподвижных и медленно ползущих в ущельях улиц. Кто он, рабочий, сторож?.. О чем бы я спросил его, если бы мог? Когда исчезнут эта темнота и тишина? Но ведь я сам знаю, что завтра утром… Откуда-то долетел бой часов, конечно же, по радио. Кремль был отсюда слишком далеко. А тот, на крыше, все стоял и не шевелился. Мне вдруг стало тоскливо. Я повернулся и пошел в общежитие.
Больше я никогда не видел Петеньку. Я даже не уверен, что хочу его видеть, хотя нам было хорошо вместе. Может быть, потому и не хочу. Мало ли, что еще окажется при новой встрече? Впрочем, стоит ли так уж сомневаться, что он восстановит утраченное и, приумножив его, доберется рано или поздно до своей цели… Я давно переехал на частную квартиру и, переезжая, конечно же, оставил дяде свой новый адрес, чтобы Петенька мог прийти ко мне, или написать, или позвонить. Но пока его нет.
Картина, которую я легко себе представляю, всегда одна и та же: много белого песка, по которому к темной, дрожащей черте воды не спеша идет человек. За ним, переваливаясь, двигаются овальные тени: одна, три, десять, пятнадцать, пятьдесят. Это ползут дети, и, замыкая шествие, подгоняет отстающих морщинистая бессловесная мать — гигантская черепаха бисса…
г. Челябинск