Опубликовано в журнале Октябрь, номер 10, 2001
Итак, двадцатый век, начатый, по словам Ахматовой, в четырнадцатом году, выпустил в Европу бронированную гусеницу, дитя англо-бурской войны. Когда родился бронепоезд — в 1864 ли году, при осаде ли Питсбурга — все равно: далекое время. Кому и когда пришло в голову защищать паровоз броней? Изобретатель неизвестен, вернее, их слишком много. От пуль неприятеля уберегали даже цепи, свисающие с крыш вагонов.
Но теперь паровоз окончательно слился со своим составом, натянул на себя зеленую змеиную шкуру. Защищенный контрольной платформой, орудийной площадкой, паровоз, а то и два, переместились в середину состава. Образуя с ним вертикаль, над протяженным горизонтально телом бронепоезда висел аэростат-наблюдатель.
Внимательный читатель Куприна или Бунина внезапно удивляется непохожести их вагонного опыта и собственно его, читательского: “В вагон вошел кондуктор, зажег в фонарях свечи и задернул их занавесками”. Но вот все это кончилось.
Набоковского героя “щекотал безвкусный соблазн дальнейшую судьбу правительственной России рассматривать как перегон между станциями Бездна и Дно”.
Гражданское, в полном смысле этого слова, путешествие превратилось в путешествие случайное, хаотическое: “Поезд шел очень своеобразно, от одной счастливой случайности до другой. Мы останавливались у какого-нибудь станционного амбара и разбирали все здание, досок хватало обжорливому паровозу на несколько часов. Когда проезжали лесом, пассажиры вылезали и шли рубить деревья. Завидя лужицу побольше или речонку, становились цепью и передавали ведро, поя глоток за глотком наше чудовище”. Это цитата из романа Ильи Эренбурга “Хулио Хуренито”.
Поезд, обшитый броней, приобрел иную функцию или функции — связанные с войной. И символом нашей литературы бронепоезд стал именно во время гражданской войны.
“Пусть когда-нибудь в славную повесть про геройский советский век, громыхая, войдет бронепоезд”. Так писал Долматовский.
Союз броневых частей назывался “Центробронь”. Уже само это название громыхает, как тяжелый состав, ворочающий пулеметами и пушками, вползающий на догорающую станцию. На бронепоезда принимали, как нынче — в космонавты. Согласно приказу 1922 года отобранные на эту службу бойцы должны были иметь небольшой рост и крепкое сложение. Впрочем, это случилось во времена, когда бронепоезда уже нечасто выползали со своих запасных путей.
Гайдар так пишет о пути, которым приходит человек на бронепоезд: “Давно когда-то Иван Михайлович был машинистом. До революции он был машинистом на простом паровозе. А когда пришла революция и началась гражданская война, то с простого паровоза перешел Иван Михайлович на бронированный.<…>
…Всякие паровозы видали ребята. Но только вот такого паровоза, который был на фотографии у Ивана Михайловича, они не видали и вагонов не видали тоже. Трубы нет. Колес не видно. Тяжелые стальные окна у паровоза закрыты наглухо. Вместо окон узкие продольные щели, из которых торчат пулеметы. Крыши нет. Вместо крыши низкие круглые башни, и из тех башен выдвинулись тяжелые жерла артиллерийских орудий. И ничего у бронепоезда не блестит: нет ни начищенных желтых ручек, ни яркой окраски, ни светлых стекол. Весь бронепоезд тяжелый, широкий, как будто бы прижавшийся к рельсам, выкрашен в серо-зеленый цвет.
И никого не видно: ни машиниста, ни кондуктора с фонарями, ни главного со свистком. Где-то там, внутри, за щитом, за стальной обшивкой, возле массивных рычагов, возле пулеметов, возле орудий, насторожившись, притаились красноармейцы, но все это спрятано, все молчит.
Молчит до поры до времени. Но вот прокатится без гудков, без свистков бронепоезд ночью туда, где близок враг, или вырвется на поле, туда, где идет тяжелый бой красных с белыми. Ах, как резанут тогда из темных щелей гибельные пулеметы!
Ух, как грохнут тогда из поворачивающихся башен залпы проснувшихся могучих орудий!”
А Алексей Толстой описывает бронепоезд так: “Из-за поворота, из горной выемки, появился огромный поезд с двумя пышущими жаром паровозами, с блиндированными платформами, с тускло отсвечивающими жерлами пушек… Выли два паровоза, окутанные паром…”
В советской литературе есть и еще один бронепоезд, кажется, единственный, чей порядковый номер знает каждый — “14-69”. Всеволод Иванов пишет не про красный, а про белый бронепоезд, только потом захваченный партизанами.
“В жирных темных полях сытно шумят гаоляны.
Медный китайский дракон желтыми звенящими кольцами бьется в лесу. А в кольцах перекатываются, грохочут квадратные серые коробки. На желтой чешуе дракона — дым, пепел, искры…
Сталь по стали звенит, кует!..
Дым. Искры. Гаолян. Тучные поля.
Может, дракон китайский из сопок, может, из леса…
Желтые листья, желтое небо. Гаоляны! Поля!”
Злобно-багрово блестят зрачки этого бронепоезда. Он тоже антропоморфен, как и сам паровоз в русской литературе. Взятие бронепоезда похоже на покорение женщины и даже насилие над ней: “На паровозе уцепились мужики, ерзают по стали горячими хмельными глазами”.
Но есть особый писатель, для которого паровоз действительно живое существо. Это Платонов. Вот идет вдоль железнодорожного полотна сокровенный человек Пухов, зажав в кулаке четыре собственных зуба, выбитых при крушении. Идет, увязая в снегу, потому что впереди — “Паровоз, не сдаваясь, продолжал буксовать на месте, дрожа от свирепой безысходной силы, яростно прессуя грудью горы снега впереди”. “Тяжелый броневой поезд наркома”, который “всегда шел на двух лучших паровозах”, уступил один из них снегоочистительной установке.
Пухов еще не знает, что помощник машиниста в своей будке проткнут насквозь. Сначала герой мгновенно привыкает к своему увечью, потом на секунду удивляется чужой смерти, жалеет о ней. Итог размышлений — восхищение красотой и мощью машины, пережившей человека.
“Казачий офицер, видя спокойствие мастеровых, растерялся и охрип голосом…” “Казаки вынули револьверы и окружили мастеровых. Тогда Пухов рассерчал:
— Вот сволочи, в механике не понимают, а командуют!
— Што-о?! — захрипел офицер.— Марш на паровоз, иначе пулю в затылок получишь!
— Что ты, чертова кукла, пулей пугаешь! — закричал, забываясь, Пухов.— Я сам тебя гайкой смажу! Не видишь, что в перевал сели и люди побились! Фулюган, черт!”
“Казаки сошли с лошадей и бродили вокруг паровоза, как бы ища потерянное”.
Железнодорожный рабочий побеждает сначала морально — на его стороне знание машины, а потом уж казачий разъезд дочиста выкашивают пулеметы наркомовского бронепоезда.
Другая победа паровозного бога описана Паустовским. У него вообще много поездов — разных. Паустовский пишет о железной дороге совершенно иначе.
Сначала — красный бархат, дамское купе, потом — дачная линия парового трамвая в Москве, где Паустовский ездит кондуктором. “Маленький паровоз, похожий на самовар, был вместе с трубой запрятан в коробку из железа. Он выдавал себя только детским свистом и клубами пара. Паровоз тащил четыре дачных вагона. Они освещались свечами. Электричества на “паровичке” не было”.
Потом Паустовский начинает свое путешествие через Россию и Украину и среди прочего говорит о паровозе, на котором некая баба везет комод в подарок на свадьбу.
“Началось с того, что баба вместо обещанных пяти фунтов сала и двух буханок хлеба дала машинисту только фунт сала и одну буханку. Машинист не сказал ни слова. Он даже поблагодарил бабу и начал с помощью кочегара сгружать комод с паровоза. Комод весил пудов пятнадцать, не меньше. Его с трудом стащили с паровозной площадки и поставили на рельсы.
— Два здоровых бугая,— сказала баба,— а один комод сдужить не имеете силы. Тащите его дальше.
— Попробуй сама двинуть его, черта,— ответил машинист.— Без лома не обойдешься. Сейчас возьму лом.
Он полез в паровозную будку за ломом, но лома не взял, а пустил в обе стороны от паровоза две струи горячего свистящего пара. Баба вскрикнула и отскочила. Машинист тронул паровоз, ударил в комод, тот с сухим треском разлетелся на части, и из него вывалилось все богатое приданое — ватное одеяло, рубашки, платья, полотенца, мельхиоровые ножи, вилки, ложки, отрезы материи и даже никелированный самовар. Паровоз с ликующим гудком, пуская пар, прошел по этому приданому к водокачке, сплющив в лепешку самовар. Но этого было мало. Машинист дал задний ход, остановил паровоз над приданым, и из паровоза неожиданно полилась на это приданое горячая вода, смешанная с машинным маслом”. Страшна месть паровозного бога.
У Платонова, кстати, существует и более определенная метафора, сближающая механизм с алтарем: “Машина чуть шумела котлом, и горел маленький огонек, как лампадка, над манометром”. Один его герой едет по стране, видимо, в теплушке. А каждая теплушка гражданской войны похожа на паровоз — из-за трубы буржуйки, которая высовывается сбоку.
Другой платоновский герой связывает паровоз напрямую со стихами и говорит: “Машина “ИС”, единственная тогда на нашем тяговом участке, одним своим видом вызывала у меня чувство воодушевления, я мог подолгу глядеть на нее, и особая растроганная радость пробуждалась во мне — столь же прекрасная, как в детстве при первом чтении стихов Пушкина”.
Герой Платонова, как и сам автор, влюблен в паровозы, в описание того, как двигают “ручку регулятора на себя, потом от себя”, как ставят его на полную дугу, как “паровоз бросился вперед, пар стал бить в трубу в ускоренной, задыхающейся отсечке”; он влюблен в пресс-масленки, дышловые узлы, “буксы на ведущих осях и прочее”. Наверное, Платонов единственный из писателей того времени, которого техника волнует не как деталь описания, часть повествования.
Он действительно любит паровоз — как любят домашнее животное. Один из героев “Чевенгура” говорит с паровозом в его, паровоза, железнодорожной норе — с глазу на глаз, доверительно. И паровоз отвечает, тихо бурчит что-то. Его нельзя бросить на произвол судьбы, даже спасая свою жизнь: “Кроме того, Захар Павлович, тем более отец Дванова никогда не оставили бы горячий целый паровоз погибать без машиниста, и это тоже помнил Александр”.
После Платонова паровоз в литературе становится похож на портрет вождя на стене учреждения — он присутствует, но не функционирует.
Впрочем, железная дорога была неотъемлемой частью литературного пейзажа — от лирики до эпики.
Советское время пахло железной дорогой. Владимир Семенов с тоской замечал: “Женщина, в которую я был влюблен, была влюблена тогда не в меня, а в запах возле нашего дома — запах шпал, угля, запах приходил с ударом воздуха от подходящей к платформе электрички, исходил от жухлой полыни, росшей между путей”. А Леонид Мартынов в двадцать первом году писал о романтических переживаниях так:
Вы уедете скоро, у платформы вокзала
Будет биться метель в паровозную грудь.
Но интереснее, конечно, говорить о литературе, ставшей символом, мифом.
В знаменитом романе “Как закалялась сталь” герой существует около рельсов — сперва мальчиком при железнодорожном буфете, затем на комсомольской работе в железнодорожных мастерских, а вот он строит знаменитую узкоколейку от Боярки. И там, кстати, появляется бронепоезд. Он не приезжает, а возникает, как deus ex machina, и из его стального чрева выходят взрывники. Они подрывают косогор на пути прокладки железнодорожной ветки и облегчают работу. Паровоз тоже оказывается значком поворота сюжета — убийство германского солдата, вывинченный регулятор: “Паровоз сердито отфыркивался брызгами светящихся искр, глубоко дышал и, продавливая темноту, мчал по рельсам в глубь ночи… тяжелыми взмахами вступали в огневой круг паровоза темные силуэты придорожных деревьев и тотчас же снова бежали в безмолвную темь. Фонари паровоза, стремясь пронизать тьму, натыкались на ее густую кисею и отвоевывали у ночи лишь десяток метров. Паровоз, как бы истратив последние силы, дышал все реже и реже”.
Островский пишет о том, как паровозы гудят в день смерти Ленина, и о том, как гудит польский буржуазный паровоз. Они кричат, будто звери, потерявшие хозяина.
С Лениным вообще многое связано у механического железнодорожного племени. На паровозе, сноровисто подкидывая уголь в топку, бежит Ленин от преследования. Мифическая картина очень похожа на ту, что нарисовал Островский,— только бегут в знаменитом романе простые рабочие. Стоит на Павелецком вокзале траурный ленинский паровоз, почти как скорбный лафет, с которого сняли тело,— будто не в вагоне, а прямо на тендере везли Ленина из Горок.
Но вот война окончена. Как скорбно замечает один из героев Алексея Толстого: “2,5 тысячи паровозов валяются под откосами”. Это не мешает фантазировать о будущем локомотиве. В этих видениях: “Под землею с сумасшедшей скоростью летели электрические поезда, перебрасывая в урочные часы население города в отдаленные районы фабрик, заводов, деловых учреждений, школ, университетов…”
В наиболее ответственные моменты паровоз осенялся особой иконой: на победных эшелонах 1945 года, у красной звезды — знака национальной принадлежности паровоза — был всегда прикреплен портрет Великого Машиниста, на боках — транспаранты, а весь он увит цветами.
Ильф и Петров, как и многие другие писатели, работали в газете железнодорожников. “Гудок” того времени объединял многих писателей не только кассовым окошком, но и локомотивной стремительностью стиля: “Поезд прыгал на стрелках… Ударило солнце. Низко, по самой земле, разбегались стрелочные фонари, похожие на топорики. Валил дым. Паровоз, отдуваясь, выпустил белоснежные бакенбарды. На поворотном кругу стоял крик. Деповцы загоняли паровоз в стойло”.
Железная дорога формировала язык — чего стоят поэтические, по сути, термины: “подвижной состав”, “полоса отчуждения” или “железнодорожное полотно”. Из стертых метафор они обращаются в наполненные особым смыслом слова.
Паровоз, которого так боялись бунинские герои, замершие на станции, стал символом движения вперед. Для советской литературы это означает грозного и стремительного, но полезного зверя.
Однако давление пара ослабло, а Великий Машинист спрятался в Мавзолее. Время спуталось, как железнодорожное расписание.
И вот уже вместо “Наш паровоз, вперед лети, в коммуне остановка” (а пение этой песни — критерий: “Мама у вас хорошая, про паровоз поет”) пелось знаменитое “Постой, паровоз, не стучите колеса…” — новый массовый герой устал от движения локомотива в недобром для него направлении.
Эпоха паровозов в России окончилась в 1956 году, более известном, правда, иным событием. С 1837-го, года смерти Пушкина, до 1956-го, года ХХ съезда, длилось их время. Нет, они еще существуют на запасных путях, будто исчезнувшие бронепоезда. На разрушенном полотне железной дороги вдоль Северного Ледовитого океана, стройка которой началась по безумной прихоти Сталина, стоят, будто ископаемые скелеты, черные паровозы, обросшие мочалой, с изъеденными временем боками. Они доживают свой век в потаенных закутках, где их сохраняли, говорят, на случай ядерной войны и новой разрухи. Их черные туши можно еще кое-где видеть из железнодорожного окна, их доведенные до совершенства паровые котлы переделывают для отопительных нужд. Многие из них пока могут ездить, но все меньше и меньше тех машинистов, что могут заставить паровоз повиноваться.
Паровозы ушли, как исчезли динозавры. Они окончательно превратились в символ.