Владимир БЕРЕЗИН
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 2001
Литературная критика
Борис ХАЗАНОВ
Критик. Критика.
Литература1
Герр Райх-Раницкий, могли бы вы набросать портрет, так сказать, идеального критика?
Человек, которому задали этот вопрос, только что отпраздновал свое 80-летие. В истории немецкой литературы, пожалуй, не было критика, который удостоился бы такого шумного юбилея. Ни Альфред Керр, ни Курт Тухольский, ни Альфред Польгар не были столь знамениты; даже прижизненная слава и влияние Генриха Гейне и Людвига Бёрне как критиков едва ли идет в сравнение с известностью Райха-Раницкого. То же можно сказать и о классиках французской и английской литературной критики, таких, как Сент-Бёв или Мэтью Арнолд. Разве что датчанин Георг Брандес, один из самых читаемых авторов начала ХХ века, мог бы соперничать с ним. В Германии Райха-Раницкого величают римским папой литературной критики. Его автобиография, книга толщиной в 550 страниц, раскуплена в количестве, оставившем позади тиражи рыночных бестселлеров. Нельзя сказать, что человек этот пользуется всенародной любовью. Но его знают все или почти все.
Можно указать на обстоятельства, которые способствовали этому успеху. Марсель Райх-Раницкий вел много лет подряд литературный отдел в двух влиятельных газетах: в гамбургском еженедельнике «Die Zeit», газете немецкой интеллигенции, и в крупнейшей либерально-консервативной газете «Frankfurter Allgemeine». Р.-Р. был виднейшей фигурой и непременным участником собраний «Группы 47», неформального объединения писателей, критиков и издателей, роль которого в послевоенной западнонемецкой литературе общеизвестна. Телевизионная программа «Литературный квартет», которую ведет Р.-Р.,- споры о новых книгах — за истекшее десятилетие приобрела неслыханную для подобных тем и предметов популярность. Публичные дискуссии транслируются из разных городов, оппоненты не сообщают друг другу заранее свое мнение. Сам ведущий и главный участник передачи выглядит весьма выгодно: это живой, страстный, жестикулирующий человек с хорошо подвешенным языком, остроумный и категоричный. Обсуждение новинок книжного рынка превращается в своеобразное шоу. Литературный боец сделался телевизионной звездой. Наконец, некоторые эпизоды биографии Р.-Р.- юность в варшавском гетто, побег из гетто, благодаря чему он спасся от депортации в лагерь уничтожения, полулегальное переселение из послевоенной Польши в Западную Германию,- привлекли к нему особое внимание.
Как критик Р.-Р. неподкупен; для него равно не существует добрых приятелей и священных коров; он сокрушил немало ложных репутаций и с удовольствием повторяет фразу Вальтера Беньямина: «Кто не умеет уничтожать, пусть не занимается литературной критикой». Но ему же обязаны многим таланты, на которых он впервые обратил внимание, которым протянул руку.
И, наконец, главное: Р.-Р. прекрасно пишет. Он пишет легко и непринужденно, его стиль элегантен, свободен от вычур, современен без вульгарности, сжат, энергичен. Он умеет избежать и ученой зауми, и пошловатого просторечия. Его суждения о книгах и авторах всегда определенны и даже не чужды сознательных преувеличений, не лишены некоторого провокативного привкуса. Подчас он склонен чересчур нажимать на педаль. Сказывается долгая работа в газете: критик не утомляет публику избыточной эрудицией и выражает свои мысли «доходчиво», стремясь быть понятным не слишком искушенному читателю. Если бы автора этих заметок спросили, нравится ли ему этот критик, я ответил бы, что читаю его с удовольствием. Меня лишь смущают его общедоступность и авторитарный тон.
Но продолжим цитату из интервью М. Райха-Раницкого историку и публицисту Йоахиму Кайзеру.
От критика, по-моему, следует ожидать того, чего нельзя требовать от обычного читателя. От критика ждут основательного знания отечественной, то есть немецкой, литературы, знания главнейших иностранных литератур, прежде всего французской, английской, американской, русской. Критик обязан знать по крайней мере два-три иностранных языка. Он должен относительно хорошо ориентироваться в философии, в психологии, пожалуй, и в социологии. Безусловно, он должен быть хорошим знатоком истории музыки…
«Стоп! Вы описываете какого-то немыслимого универсала. Каковы особые качества критика?»
Видите ли, самое трудное, как бы вам сказать… Это умение забыть все, чему ты научен, когда перед тобой новое и значительное произведение искусства. Когда появляется новый талант, тем более — гений. Тут критик должен отбросить все теории… Не надо забывать одного: мы, критики,- это эхо. Романы пишутся, пьесы ставятся, стихи слагаются, а мы всего лишь высказываемся по поводу этих уже существующих произведений. Конечно, поэтика Аристотеля — гениальное построение. Но трагедии Эсхила, Софокла и Эврипида были созданы до появления этой поэтики.
«У вас за плечами драматическая жизнь. Позвольте спросить: кем вы, собственно, себя чувствуете? Где ваш дом и есть ли у вас дом?»
Вопрос, по-видимому, надо понимать так: кто я такой? Немец, еврей, поляк? Начнем с конца: поляком я, безусловно, не являюсь… Конечно, мне многое близко в польской литературе и прежде всего то лучшее, что она дала,- польская поэзия. Я долго жил в Польше. И все же я не поляк. Еврей? Мне трудно ответить на этот вопрос однозначно. О религиозных связях речи нет, религия ничего не значила в моей жизни… Но я, конечно же, еврей… многое связывает меня с евреями, писавшими по-немецки во всю великую эпоху от века Просвещения до нашего времени, от Моисея Мендельсона до Франца Кафки. А теперь о главном вашем вопросе: может быть, я все-таки немец? Я гражданин Федеративной Республики, следовательно, немец, хотя бы в том смысле, который вкладывает в это слово конституция, и я никогда не жалел о том, что в 1958 году поселился в этой стране. Немец? Гейне прекрасно выразился, сказав однажды, что евреи в рассеянии сделали Библию своей портативной родиной. Так и я в конечном счете человек, у которого есть и родная земля, и отечество. Портативная родина, которая всегда со мной. Это немецкая литература и немецкая музыка.2
Писатели редко питают к критикам теплые чувства. У всех на памяти слова Чехова о писателе, рабочей лошади, которая трудится, пашет землю. А критики — это оводы, которые ее кусают. И, в самом деле, статьи Михайловского, Скабичевского, Протопопова и т. д. о Чехове не назовешь блестящей страницей русской литературной критики; никто из современников, по-видимому, не понимал, с кем он имеет дело, никому или почти никому не приходило в голову, что речь идет о гениальной прозе и драматургии. Удивительным образом эта традиция непонимания жива до сих пор: должно быть, все помнят абсурдный отзыв о повести «Архиерей», которым угостил недавно своих читателей самый известный современный писатель, выступающий также в роли литературного критика. Попадись этот отзыв на глаза Чехову, он бы, наверное, рассмеялся.
Писатели испытывают к критикам амбивалентные чувства. Если критик вас похвалил, вы остаетесь недовольны тем, что он похвалил вас не так и не за то, что, по вашему мнению, заслуживает особой похвалы. Если он разнес ваше творение, вы чувствуете в нем личного врага. Казалось бы, самое лучшее — это чтобы он вовсе оставил вас в покое. Так нет же: если он обходит ваше имя молчанием, вы оскорблены вдвойне. Вы видите в этом знак пренебрежения к вашей работе и упрекаете критика в кумовстве: он-де пишет только о своих собутыльниках и раздает лавры
друзьям.
Чего вообще нужно ждать — или требовать — от литературного критика? Теодор Фонтане, который был не только романистом, но и критиком, и репортером, и рецензентом, сказал: «Мы здесь не для того, чтобы при всем народе раздавать billets doux (любовные записочки), а для того, чтобы говорить правду — или хотя бы то, что мы полагаем правдой. Ибо мы не настолько самонадеянны, чтобы считать себя высшей и непогрешимой инстанцией… нет, кто читает внимательно наши статьи, будет то и дело натыкаться на выражения вроде: «мне кажется», или «у меня впечатление, что…», или даже «предоставляю на ваше усмотрение». Это не язык всезнайки. Да и ремесло наше таково, что угодить всем и каждому невозможно».
Конечно, критик в первую голову — педагог. Не столько по отношению к пишущим — и даже совсем не для пишущих,- сколько по отношению к читающим или тем, кого он надеется приобщить к регулярному чтению. Критик — это тот, кто учит любить искусство, видеть в нем нечто большее, чем развлечение, учит хорошему вкусу. В современном массовом обществе, где доля литературно образованных людей неуклонно снижается, так что можно предположить, что через тридцать или сорок лет число любителей художественной словесности сравняется с числом филателистов или коллекционеров спичечных коробок,- в этом обществе критик просто напоминает публике о существовании литературы.
Но критик — следуя этимологии греческого слова — называется критиком оттого, что он не только информирует, но и произносит суд. Критик может выступать в разных амплуа: литературовед, герменевт, комментатор, законодатель мод; одно для него невозможно: он не в состоянии взять на себя роль читателя — ни «рядового», ни «идеального». Почему это так, объяснил когда-то Ролан Барт. Потому что критик не ограничивается потреблением, то есть чтением (мы исходим из предположения, что критик все-таки читает, а не просматривает книжки, поступающие на отзыв). Критик сам пишет, а это значит, что он вступает в особые, чуждые нормальным читателям отношения с разбираемой книгой.
Само собой критика может попасть в смешное положение, оказаться комичной, как это не раз случалось с адептами литературных сект и глашатаями эфемерных «измов», как в наши дни это произошло в случае с московскими концептуалистами — Д. А. Приговым, Вл. Сорокиным и т. д., при которых ученые критики и коммен-
таторы состоят в должности придворных ткачей, ткущих на пустых станках новое платье для голых королей.
Старинное и, в сущности, определившее литературно-критическую мысль в России разделение критики на два рода, социальную (социологическую) и эстетическую, по-видимому, актуально доныне, хоть и предстает в новом обличье. Мы можем говорить о критике интерпретирующей и критике в собственном смысле, то есть критике литературного произведения как такового. Второй род критики признанием не пользуется. Вы читаете в столичном толстом журнале обзор современной литературы, статью о писателе или разбор книги и замечаете, что критика занимают два вопроса: 1) о чем это и 2) как это соотносится с сегодняшней ситуацией в стране. Книга рассматривается как симптом чего-то. Анализ сводится к оценке героев, их характеров, их поступков. Стилистика, поэтика, философия литературного творчества критика не интересуют, у него нет собственных взглядов на эти предметы; возможно, он вовсе не подозревает об их существовании. В искусстве его интересует message: высказывание, замаскированное под литературу, но не сама литература. Словом, это все тот же метод, который превращает художественное произведение в «предмет для использования», делает книгу «трофеем армии истолкователей», как выразилась С. Зонтаг в знаменитой, все еще знаменитой, хоть и сорокалетней давности, статье «Против интерпретации».
Можно сослаться на один пример, тем более демонстративный, что речь идет о самом читаемом русском классике. Поток литературно-критических и критико-биографических статей и книг о Достоевском не иссякает. Целые трактаты посвящены истолкованию мотивов поведения Раскольникова. Князь Мышкин, Настасья Филипповна, Ставрогин, Митя Карамазов, Грушенька и tutti quanti перекочевали из романов в статьи, чтобы стать в свою очередь их героями. Критик-толкователь отодвигает в сторону романиста, чтобы сказать то, что, по его мнению, недостаточно ясно сказано в романе. И, разумеется, мало кто обходится без пережевывания старой жвачки, без навязших в зубах напоминаний о том, что Достоевский (называемый по-приятельски не иначе, как «Федор Михайлович», словно чай вместе пили) — провозвестник единоспасающей веры, пророк трагического будущего России и т. п.
Примерно десять лет назад в Париже вышла книга Милана Кундеры «Преданные завещания», первая, написанная им по-французски (недавно появился и русский перевод). Книга эта — о романах, о достоинстве романа; между прочим, и о расхожих интерпретациях известных книг. Я помню, что он особенно резко возражает против религиозного (иудаистского, в духе Брода) толкования романов Франца Кафки. Похожие мысли можно найти в упомянутом выше эссе С. Зонтаг: она говорит об «интерпретаторских испарениях вокруг искусства», отравляющих наше восприятие, и тоже упоминает о Кафке.
«Творчество Кафки стало трофеем по меньшей мере трех армий интерпретаторов. Те, кто прочитывает Кафку как социальную аллегорию, видят у него анализ фрустраций и безумия современной бюрократии и ее перерастания в тоталитарное государство. Те, кто читает Кафку как психоаналитическую аллегорию, находят у него безоглядно обнаженный страх перед отцом, страх кастрации, чувство собственного бессилия, порабощенность снами. Те, кто читает Кафку как религиозную аллегорию, объясняют, что К. в «Замке» домогается доступа в рай, что Йозеф К. в «Процессе» судим неумолимым и непостижимым Божьим судом» (перевод В. Голышева).
Избавиться от мании интерпретирования нелегко. Незаметно для самого себя интерпретатор перекрашивает писателя в проповедника и превращает литературу в повод для чего-то другого. Отсюда один шаг до худшего сорта критики — идеологической.3
От нейтральных соображений о критике мы перешли, таким образом, к критике критики. Хочется все-таки уяснить себе, чего мы хотим от критика. Ибо если критика не существует без писателей (хотя как сказать!), то и писатель чувствует себя, вопреки всему, сиротой без критика; писатель мечтает о критике, как мечтают о женщине, которая тебя «поймет». И в конце концов разве критик и писатель не созданы друг для друга? Зачем нам читатель?
Хочется любви. Не любви к нашему брату — какое там! Хочется, странно сказать, чтоб критик любил литературу. Лихтенберг, прославленный автор афоризмов, живший во второй половине ХVIII века, изрек: «Любовь литературного критика к литературе подобна любви к детям у похитителя детей». Нет, пусть он любит ее, как любят природу и отечество, но отечество более просторное; хочется, чтобы критик любил и знал не одну только русскую литературу. Никто не может объять необъятное, но у читателей критической статьи должно возникнуть убеждение: этот человек читал все. Иначе мы получим то, что с детской непосредственностью демонстрируют девять десятых литературно-критических статей в ведущих толстых журналах: автор то и дело изобретает велосипед. Он с апломбом рассуждает о том, что в лучшем случае подразумевается само собой. Ему невдомек, что об этом уже сказано, и сказано много лучше.
Его духовный горизонт, словно горизонт человека на Луне,- рукой подать. Его суждения наивны. Мысль о том, что русская литература была и остается партнером западных литератур и от этого сожительства никуда не денешься, что простое сопоставление сходных литературных явлений избавило бы критика от банальностей, сообщило бы его суждениям новое измерение, сделало бы его оптику стереоскопической,- мысль эта остается для него абстракцией. Ему кажется, что русские классики сказали всё; отечественная литература в его представлении есть нечто самодовлеющее.
Далее, хочется — не зря мы цитировали старика Райха-Раницкого,- чтобы критик умел взглянуть на явления литературы глазами человека, не чуждого другим искусствам. Прежде всего не чуждого музыке. Очевидно, что ориентация в мире музыки важна для собственно литературной критики, то есть для анализа литературы как таковой, и не имеет никакого значения для критики социологической и интерпретаторской. Вообще о музыке стоит сказать отдельно, потому что в нашем отечестве это род улицы с односторонним движением. В то время как русские композиторы соревновались в использовании сюжетов и мотивов отечественной литературы, дали вторую жизнь русской поэзии, в сознании писателей, а следом за ними в сознании критиков серьезная музыка часто как бы вовсе не существует. Это «не наша сотня». И если вы скажете, что, например, чувство композиции, понимание того, как устроен роман, невозможны без знания о том, как устроена симфония — музыкальный аналог европейского романа,- в ответ пожмут плечами. На вас посмотрят как на чудака, если вы осмелитесь заявить, что музыка выражает всю полноту внутренней жизни человека, то есть на свой лад осуществляет высший проект литературы, и что нельзя прикоснуться к истокам литературного творчества, невозможно заглянуть в темную глубь, где сплетаются корни словесности, музыки и философии, без знакомства с историей итальянской, немецкой, французской, русской музыки.
И еще одно: хочется, чтобы критик сам умел писать. Если не отменным слогом, то хотя бы приличным русским языком. Я понимаю, что это не просто: нужно знать грамматику, владеть основами синтаксиса, иметь представление о знаках препинания и так далее; увы, это далеко не общий удел. Плохой язык — нечто вроде незастегнутых штанов или скверного запаха изо рта. Странное дело: вы читаете этих остряков-комментаторов, которые так лихо чешут на жаргоне пивных и подворотен — талантливые ребята,- и от вашего демократизма, вашей терпимости, вашего желания шагать в ногу с веком и сегодняшним днем не остается и тени, вас не покидает чувство, что вы попросту оказались в дурном обществе. И закрадывается мысль: это они не нарочно. Просто они по-другому не умеют.4
В отличие от писателя, который не знает, для чего он пишет, критик — знает. Или должен, как мне кажется, знать. Журнальная критика не «обслуживает» литературу. Во всяком случае, обслуживает ее не более, чем литература обслуживает критику. Без критики художественная литература как некая целостность не существует, остается рассеянное племя пишущих. Я полагаю, что не будет риторическим преувеличением сказать, что литературная критика есть сознание литературы, вынесенное за пределы ее собственного организма.
Критика не реформирует литературу, но она ее формирует. Если она при этом воспитывает и читателя, честь ей и хвала, но ее миссия выходит далеко за пределы общественной, эстетической или какой-либо иной дидактики. Это относится и к тем, кого критика удостаивает своим вниманием, к самим писателям. Смешно учить писателей писать. Но можно поговорить о том, как не надо писать. В лице писателя критика имеет дело с субъектом одновременно заносчивым и крайне не уверенным в себе; критика ободряет пишущего, критика ставит его на место. Критика убеждает писателя, что то, чем он занимается,- не блажь и не хобби, а нечто важное, может быть, самое важное на свете; что, вопреки всему, в пику гнусному времени и нарастающему, как океанский вал, варварству, литература все еще кому-то нужна. Поэтому критика имеет терапевтическое значение. Что бы ни говорилось сегодня о Белинском, которого Блок называл «белым генералом» русской литературы, что не мешает ему оставаться поистине великим критиком, отрицать его формирующее воздействие на всю послепушкинскую литературу ХIХ века было бы очевидной глупостью. Каким бы скромным ни выглядело литературно-критическое творчество Ходасевича рядом с его могучей поэзией, оно драгоценно, ибо оно лепит на наших глазах совокупный образ русской литературы десятых-двадцатых годов минувшего века.
Только с помощью критиков вы начинаете понимать, что стали участником (или свидетелем, или изгоем) литературного процесса, хотя бы вам и казалось, что в своем неисцелимом одиночестве, одиночестве писателя, вы сидите за вашим столом, как на скале посреди пустынного моря. Актуальный литературный процесс не есть вполне объективное явление, этот конструкт создается не сам собой. Литературный процесс артикулирует, или, что то же самое, создает — литературная критика. Парадокс в том, что, однажды изобретенный, он становится объективным фактом.
Наконец, в эпоху, когда рефлексия о прозе составляет интегральную часть самой прозы, столь же привычную, как в минувшем веке описания природы, когда автокомментарий превращается во внутренний метаязык литературы, критика становится ее внешним метаязыком, третьим полушарием ее мозга. Это, впрочем, особая и специальная тема.
Критик может ошибаться. Литературная критика непогрешима.
∙