Песни познания
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 8, 2000
Песни познания
Пятьдесят лет в анекдотах,
или Жизнь старого игрока
Детям задали в школе выучить к следующему уроку басню. Любую. Какую угодно. Автора не называли, во-первых, потому, что басня была нужна не сама по себе, а для изучения знаков препинания при прямой речи, а во-вторых, автор подразумевался сам собой. Ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Белинский басен не писали.
Постольку поскольку из книг дома нашлись только мамины журналы “Лиза”, папин телевизор и дедушкин пейджер, дети отправились в книжный магазин.
— У вас есть басни? — спросили они продавщицу.
— А что, сами не видите? — ответила продавщица.— Никак зрение на сникерсах проели?
И верно, слово “Басни” сразу бросалось в глаза. Дети купили нужную им книгу, поблагодарили продавщицу, пожелав ей, чтобы она с полки упала, вернулись домой и легли читать.
К завтрашнему дню все было кончено. Когда учительница вызвала детей к доске, они вышли и с выражением начали:
“Ворона уселась на ветке дерева и собралась позавтракать куском сыра, который она добыла себе. Лисица почуяла запах сыра, прибежала к дереву и заговорила ласковым голосом:
— Здравствуй, красавица-ворона! Как хороши твои перья! Как ты мне нравишься. Если твой голос так же хорош, как и твои перья, то ты прослывешь у нас царь-птицей. Дай же услышать твой нежный голосок!
У вороны от радости закружилась голова. Она открыла клюв и каркнула во все горло. Сыр выпал. Лисица подхватила его и убежала.
Льстец всегда сумеет добиться того, что ему нужно”.
Последнюю строчку дети прочитали курсивом, так, как она и напечатана в книге.
— Достаточно,— похвалила учительница.— Обратили внимание, как замечательно дедушка Крылов владеет простонародной лексикой? Вот поэтому его басни были любимым чтением на протяжении нескольких сот лет. А теперь перейдем к знакам препинания, употребляемым в прямой речи.
Забытая книга так и осталась лежать у доски. Если бы кто-нибудь ее раскрыл, то прочитал бы на титульном листе: “Жан де Лафонтен. Басни. Перевод С. Круковской. Москва. ЭКСМО-ПРЕСС, 1999”, а перевернув страницу, узнал, что “издание оформлено гравюрами иллюстратора Лафонтена — великого французского художника Жана Батиста Удри, а также гравюрами Гюстава Доре”, но этого уже никто не сделал. И, между прочим, зря.
Дело не в том, писал ли Лафонтен в рифму или создавал нерифмованные подстрочники. Дело в том, что здесь отчетливо слышно, как тикает механизм культуры.
Всегда считалось, что культура — это система запретов, обеспечивающих выживание человека как биологического вида: обманывать нехорошо, чужое брать нехорошо, изменять жене нехорошо и так далее. Короче, то, что позднее Варлам Шаламов сформулировал как три лагерных мудрости: не верь, не делай, не проси.
То ли законы были сформулированы для замкнутой культурной системы, то ли культура отчасти изменилась, потеряла былую замкнутость. Теперь она проницаема хотя бы в одном направлении. Упомянутые мудрости звучат чуть иначе: не верь, не делай, проси. Культура напоминает не периметр, обнесенный колючей проволокой, а турникет.
И здесь заявленное и явленное, верно ли оно либо ошибочно, становится прецедентом, вероятностью, моделью для копирования.
Иными словами, не важно, умел ли рифмовать Лафонтен. То, что дети прочитали вслух у доски, навсегда останется для них басней. Они выполнили урок, получили отметку “достаточно”. К следующему уроку им задали выучить эпос, потому что они будут изучать восклицательные знаки, применяемые при обращении “ой ты, гой, еси” и прочее. И дети отправились в книжный магазин покупать новую книгу. Что им продадут, Чингиза Айтматова или Расула Гамзатова, никто не ведает, покуда не сотворит.
Я же попробую замолвить слово за того, кто сочинял порою не хуже французов и древних греков, да вот басни ли? О том и речь.
Это вовсе не очерк жизни и творчества Ивана Андреевича Крылова, пусть даже краткий, хотя бы и потому, что создать такой очерк попросту невозможно. О жизни героя, кажется, почти ничего не известно. О творчестве его, кажется, будто известно все.
О последнем полувеке жизни стихотворца (а прожил он по тем временам срок очень немалый — либо семьдесят восемь, либо семьдесят шесть, либо семьдесят пять лет, от какой предполагаемой даты отсчитывать) не осталось практически никаких документальных свидетельств. Все зиждется на анекдотах, по большей части сочиненных самим Крыловым, да на мемуарах современников, запомнивших, как правило, те же самые анекдоты. А потому несколько анекдотов и кое-какие предположения по ходу, могущие показаться излишне парадоксальными.
Что ж, парадокс первый и главный. Крыловские басни, жанр заведомо нравоучительный, должный бы исправлять общественные пороки и отстаивать гражданские ценности, на самом деле не басни, а лирические стихотворения очень высокой пробы. Как так? А так. Взглянем на те немногие факты из жизни Крылова, которые сохранены не памятью современников, а самой историей.
Иван Андреевич Крылов, по вероятности, был снедаем двумя страстями: страстью попавшего в столицу безвестного провинциала к самоутверждению и страстью русского литератора стать духовным заместителем светской власти. И то, и другое, как правило, легко сочетается.
Казалось бы, сатирические статьи, публиковавшиеся в журнале “Почта духов”, замечены, и, выбрав столь неблагодарное, на первый взгляд, занятие, сатирик приобретает авторитет и диктует свое мнение обществу. Однако журнал был вскоре закрыт.
Можно бы и продолжать, вернее, все начинать сначала. Но Крылову ли, профессиональному карточному игроку, некоторое время только и жившему этим промыслом, занесенному в реестр и даже высланному с запретом появляться в центральных городах, ему ли не знать, сколь непостоянна Фортуна да и сама неустойчива (ведь изображали ее возвышающейся на сфере).
Исправлять нравы, от веку неисправимые? Бичевать? Что толку!
Но свет — останется, поверь,
Таким, каков он есть теперь;
А книги будут всё плодиться,—сказано в поэтическом послании.
И начинается преображение. Медленно, постепенно рождается на свет дедушка Крылов, грузный, малоопрятный, разговаривающий не впрямую, а обиняками, апологами, человек, которого знают все, человек, про которого рассказывают анекдоты, и человек, про которого ничего, по сути, неизвестно.
Здесь следовало бы привести пример того, как разговаривал дедушка Крылов: “Пошли толки о цензорах. Жуковский, с свойственным ему детским поэтическим простодушием, сказал: “Странно, как это затрудняются цензоры! Устав им дан; ну что не подходит под какое-нибудь правило — не пропускай; тут в том только и труд: прикладывать правила и смотреть”. “Какой ты чудак! — сказал ему Крылов.— Ну слушай. Положим, поставили меня сторожем к этой зале и не велели пропускать в двери плешивых. Идешь ты (Жуковский плешив и зачесывает волосы с висков), я пропустил тебя. Меня отколотили палками — зачем пропустил плешивого. Я отвечаю: “Да ведь Жуковский не плешив: у него здесь (показывая на виски) есть волосы”. Мне отвечают: “Здесь есть, да здесь-то (показывая на маковку) нет”. Ну хорошо, думаю себе, теперь-то уже я буду знать. Опять идешь ты; я не пропустил. Меня опять отколотили палками. “За что?” — “А как ты смел не пропустить Жуковского”.— “Да ведь он плешив: у него здесь (показывая на темя) нет волос”.— “Здесь-то нет, да здесь-то (показывая на виски) есть”. Черт возьми, думаю себе: не велели пропускать плешивых, а не сказали, на котором волоске остановиться”. Жуковский так был поражен этой простой истиной, что не знал, что отвечать, и замолчал”.
Характерна концовка, вывод, сделанный Крыловым из своего художественного построения,— это не мораль басни, это не афоризм, это не какая-либо конструктивная “мудрость”, которую можно применять к конкретным ситуациям в качестве готового резюме. Это фраза, значение которой исчерпывается чистой эстетикой, она существует — и все. Это фраза поэтическая, каким бы размером или — по видимости — прозой ни была она высказана.
А что же крыловские басни? Как воспринимать их? И тут парадокс. Перечитай любую, убедишься: басенная мораль не находится с самой рассказанной историей ни в каких отношениях. Именно ни в каких. Она не подводит итог рассказу, она не противоречит ему, она сама по себе, а рассказ сам по себе.
В чем пафос “Ларчика”? Ведь мода была на вещицы с секретами, и герой действует, основываясь на опыте, вертит ларчик, ищет кнопку, отпирающую тайный запор. Против чего выступает баснописец? Против таких модных вещичек? И о чем ратует? О простоте? О том, чтобы делали ларчики без замков?
Или бедная Ворона, почти два столетия прилюдно теряющая сыр. Ведь сказано самим баснописцем: ей этот сыр бог послал. Выходит, по логике, бог выдал, лисица съела? Или бог дал, бог и взял? И так едва ли не в каждой басне.
Как же тогда басенный подтекст, система намеков, без труда различаемых современниками? А очень просто. Крылов выстраивал свое поведение, лепил свою маску, защищенный которой и появлялся на публике; выстраивал он и контекст для некоторых басен, в зависимости от какового басня прочитывалась, то бишь читал их к случаю.
Но вот басня дочитана, слушатели отсмеялись, баснописец удалился. Контекст исчез. Потому-то исследователи и могут говорить о заключенных в баснях Крылова намеках только предположительно; потому-то и современники, читая какую-либо из басен сами, истолковывали ее по-разному. Что подразумевал баснописец в “Квартете” — Государственный совет или заседание “Беседы любителей русского слова”? А что подразумевает лирическое стихотворение?
Дедушка Крылов — это своего времени Диоген, о котором он же писал в давних стихах. Живет не в кадке, так в неухоженной, грязной квартире, сам чистотой не блещет, общепринятые приличия попирает. Кое-кто интуитивно чувствовал наличие маски и говорил о том вслух, недаром, когда подыскивал Крылов маскарадный костюм, ему посоветовали: вымойтесь, Иван Андреевич, да причешитесь, вас никто вовек не узнает.
Итак, человека узнают не тогда, когда он маску на маскараде снимает, его только в маске и видели.
Крылов скоро понял, что если властители и судьи в этой стране и бывают поэтами, то поэты ни властителями, ни судьями здесь не бывают. И он из сатирика сделался лириком, спрятался за обликом дедушки Крылова. Понимал, что на этом пиру, где “стол” и “престол” — слова однокоренные, могут и обнести, и к столу не стремился. Зато уж, иногда к столу попадая, обыгрывал в своей манере и эту ситуацию: “Однажды приглашен он был на обед к императрице Марии Федоровне в Павловске. Гостей за столом было немного. Жуковский сидел возле него. Крылов не отказывался ни от одного блюда. “Да откажись хоть раз, Иван Андреевич,— шепнул ему Жуковский.— Дай императрице возможность попотчевать тебя”. “Ну а как не попотчует!” — отвечал он и продолжал накладывать себе на тарелку”.
Если выбирать из разных театральных концепций, принятых в XX веке, подходящую к случаю (а Крылов, несомненно, был человеком не своего века), это можно назвать “театром одного Крылова”.
И парадокс последний. Марина Цветаева заявила Кузмину: стихотворение пишется ради последней строчки, которая обычно приходит первой. Ах, вы и это знаете? — сказал Кузмин (и скорее всего усмехнулся про себя). Так вот, стихотворение, написанное ради последней строчки, придуманной заранее, по определению и есть басня, а последняя строчка — мораль. Крылов же, о чем упомянуто выше, сочинял произведения, где мораль никоим образом не соответствовала высказанному. Он-то и сочинял чистую лирику. И, между прочим, вовсе не обязательно поэтическое резюме размещалось в конце произведения. Бывало, сочинитель ставил его перед так называемой басней.
Не знаю, поверят ли сказанному. Но хочется иногда отвлечься от повседневности, так сказать, текущей действительности, и создать прецедент, который может пригодиться, когда детей заставят выучить к следующему уроку литературоведение. А перед глазами все стоит картина: Крылов, которого приняли за бомжа, объясняется с милиционером при посредстве апологов.
ЧЕЛОВЕК ЭПОХИ МОСКВОШВЕЯ
∙