Стихи
Владимир ГАНДЕЛЬСМАН
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 8, 2000
Владимир ГАНДЕЛЬСМАН
Материя стиха
* * * Две руки, как две реки,
так ребенка обнимают,
словно бы в него впадают.
Очертания легки.
Лишь склоненность головы
над припухлостью младенца —
розовеет остров тельца
в складках темной синевы.
В детских ручках виноград,
миг себя сиюминутней,
два фруктовых среза — лютни
золотистых ангелят.
Утро раннее двоих
флорентийское находит,
виноград еще не бродит
уксусом у губ Твоих.
Живописец, ты мне друг?
Не отнимешь винограда? —
И со дна всплывает взгляда
испытующий испуг.
Святой Иосиф
Он пытается, но никогда не может
вообразить родителей, занимающихся любовью,
а тем более его зачинающих.
( Даже лексика лицемерна.)
Раньше не было этой
странной мысли, точней, попытки.
Раньше к ним это не относилось.
А теперь они умерли, и не представить подавно.
Оттого и ангел (который есть сокровенность)
крылат,
что бескрыло воображенье,
когда ты свят.
Он глядит на жену
и думает вдруг, что если
это они сотворили младенца,
то грядущая его смерть —
их вина.
И тогда ангел вплотную подходит к нему,
чтобы святость не обратилась в бегство,
и говорит: “ Не ты ”.
Мария Магдалина
Вот она идет — вся выпуклая ,
крашеная, а сама прямая ,
груди высоко несет, как выпекла, и
нехотя так, искоса глядит, и пряная .
Всё ее захочет, даже изгородь
или столб фонарный, мы подростками
за деревьями стоймя стоим, на исповедь
пригодится похоть с мокрыми отростками.
Платье к бедрам липнет — что ни шаг ее.
Шепелявая старуха, шаркая ,
из дому напротив выйдет, шавкою
взбеленится , “Сука, — шамкнет, — сука жаркая !”
Много я не видел, но десятка два
видел, под ее порою окнами
ночью прячась, я рыдал от сладкого
шепота их, стона, счастья потного.
Вот чего не помню — осуждения .
Только взрослый в зависти обрушится
на другого, потому что где не я ,
думает, там мерзость обнаружится .
В ней любовь была. Но как-то страннику
говорит: “Пойдем. Чем здесь ворочаться —
лучше дома. Я люблю тебя . А раненько
поутру уйдешь, хоть не захочется” .
Я не понял слов его, мол, опыту
не дано любовь узнать — дано проточному
воздуху, а ты, мол, в землю вкопана
не любовью — жалостью к непрочному.
А потом она исчезла. Господи,
да и мы на все четыре стороны
разбрелись, на все четыре стороны,
и ни исповеди, ни любви, ни жалости.
* * * Увижу библию песка до горизонта,
в удушье шпалы креозота,
зеленого солдата гарнизона —
лакает молоко и сдобу с маком
жрет, шмыгая, под Мангышлаком.
Увижу: кочегар выносит шлак
в горячих ведрах —
откос, его рифленый шаг
и майка блеклая на ребрах.
Навеки стой, солдат, и прижимай к груди,
давясь, продолговато-белое,
и в сапогах несоразмерных так иди,
мгновенный кочегар. Вы мозг. Вы целое.
Будь, воздух голубей,
испуганно взметенных,
еще гораздо голубей.
Я слышу развлеченья крик: “ Убей! ” —
и ловят их, с ума сведенных.
Гори, песок, гори, песок проезжий,
пусть жажда разевает рот,
скрежещет тамбур, в заоконной бреши
сын стрелочницы, рахитичный, рыжий,
глаза, два кулачка зажмурив, трет.
О, если у состава есть сустав,
он, перебитый, крикнет: “Кокчетав! ”
Есть имена — не имена, а натиск.
В палящем солнце есть Семипалатинск.
Есть рабский труд и два карьера глаз,
две достоевских впадины добычи
страдания, цепей оскал и лязг,
впряженный труд в виски и скулы бычий.
Есть Гурьев, Астрахань, дизентерия .
Больница на отшибе в засухе.
Есть у цыганки жизнь за пазухой.
Корми, кормящая . Ты навсегда Мария .
Странней, зернистая страница, азбукой.
* * * На что мой взгляд ни упадет,
то станет в мир впечатлено.
Отечный свет аптек придет
из переулочных темно.
За ним туманный гомон бань,
где пухнет матовая мгла
и в гардеробе горбит брань
худую спину из горла.
За ним убожество больниц,
где выдыхают жизнь плашмя ,
или иконы бледных лиц
глядят, как мать сидит кормя .
Пусть известковых стен подъезд
и подворотни грубый грот
дырявят плоскость этих мест —
на черный день есть черный ход
и есть материя стиха,
когда выныриваешь вдруг
на ленинградские снега.
Бери. Они из первых рук.
* * * Знаешь ли, откуда это синее,
синевеющее и растертое
подмастерьями фламандцев в будущем,
кобальтовое, сиреневое?
Знаешь ли, откуда небо вынуто,
почему ни в чем не виновато?
Из одной, потом другой души оно
состоит, а та, вдвойне лазурная ,
тишина —
там Лазарь умер дважды.
* * * Тук-тук-тук, молоток-молоточек,
чья-то белая держит платок,
кровь из трех кровоточащих точек
размотает его, как моток,
тук-тук-тук входит в слабую мякоть
неохотно, а в брус с вкуснотой,
кошке кошкать, собаке собакать,
высоте восставать высотой,
чей-то профиль горит в капюшоне,
под ребром, чуть колеблясь, копье
застывает в заколотом стоне,
и чернеет на бедрах тряпье,
жизнь уходит, в себя удаляясь,
и, вертясь, как в воронке, за ней
исчезает, вином утоляясь,
многоротое полчище дней,
только что еще конская грива
развевалась, на солнце блестя ,
а теперь и она некрасива,
праздник кончен, тоскует дитя .
Распятие
Это воля собиранья .
Я сожму пространство, росы
уронив в тысячегранник,
из земли растущий косо.
Воздух медленных энергий
я ускорю, чтоб ответил
из оконных пересверкий
на мерцанье капель, светел.
Что еще так может длиться ,
ни на чём держась, держаться ?
Тела кровная теплица,
я хотел тебя дождаться ,
чтоб теперь, когда устало
ты и мышцею не двинуть,
мне безмерных сил достало
самого себя покинуть.
∙