Повесть в новеллах
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 8, 2000
Эти двери не для всех
Павел СУТИН
Печали Полетаева . . . . . . . . . . . . . . . 1 Эти двери не для всех. . . . . . . . . . . . . 8 Все ждали Гариваса . . . . . . . . . . . . . . 12 Наш человек в горах. . . . . . . . . . . . . . 15
Печали Полетаева “И если бы я служил в том батальоне, я бы радовался и гордился . Но я не служу в том батальоне. Я всего лишь второразрядный полицейский, прикидывающийся третьеразрядным журналистом... ”
Хемингуэй. Пятая колонна — Т ы, Боря, прекрати себя изводить, — сказал Вацек. .
Он уже не в первый раз это сказал. Он шел за Полетаевым от Никитских ворот. Шел и бубнил.
А Полетаев зачем–то вспоминал определение резонанса из школьного курса физики — что–то вроде резкого увеличения амплитуды колебаний при совпадении частоты внешних воздействий. С Полетаевым происходил явный резонанс, попросту говоря, несколько неприятностей одновременно.
Вацеку хотелось подбодрить приятеля и в то же время побыстрее от него отделаться . Вацек куда–то спешил.
Они шли по Тверскому, собирался дождик. Вацек озабоченно посмотрел на небо и поднял воротник плаща.
— Тебе надо перейти к Аландарову.
— Вацек, отстань...
— Почему сразу — отстань? — бодро сказал Вацек. — Забери свою тему и уходи к Аландарову. Он тебя со всей душой возьмет. Только для того, чтобы нагадить Штюрмеру, возьмет. И, кроме этого, у него сто резонов тебя взять. Ну хорошо, пусть не взять! Не цепляйся к словам! Ты в Институте велик, Аландаров тоже велик... Почему при этих обстоятельствах двум благородным донам не договориться ?
“Чего он за мной увязался ? — досадливо подумал Полетаев. — А на совете молчал... ”
Час назад на ученом совете Багатурия и Штюрмер насели на Полетаева всерьез. Они часто топтали кого–нибудь, а сегодня насели на Полетаева . Не так чтобы по настоящему, “ по–взрослому ” — все–таки Полетаев был наособь, за ним высилась фигура Кишкюнаса, очень значительная для Института фигура. Штюрмер с Полетаевым вел себя осторожно. Но Багатурия сегодня разговаривал нагловато. А Багатурия почти ничего не делал без распоряжения Штюрмера. И все это было плохим признаком — признаком того, что Полетаев перестал быть “ священной коровой ”.
— Ладно, Вацек, — сказал Полетаев. — Все хорошо. Класть я на них хотел. Успокойся .
На Пушкинской площади они пожали друг другу руки. Вацек остановил такси, грузно уселся, подбирая полы длинного плаща.
Полетаев спустился в подземный переход.
Машину утром забрала Вера.
Полетаев подумал, что можно было бы пройтись пешком до Сретенки и побыть одному на полчаса больше.
“В прошлой жизни, — думал Полетаев, лавируя между прохожими, — я был страховой агент Лопес или контрабандист Гомес... Я жил в Порт–о–Пренсе. Меня звали Янаки–Ставраки–Папасатырос... Я жил в Касабланке и в Маракеше...
А здесь я не жил... И сейчас не хочу под этим дождичком гнусным... ”
Короче говоря , Полетаеву не хотелось идти домой.
Это рано или поздно случается со многими женатыми мужиками, случается по–разному, а что до Полетаева — так это был просто “ коньяк с легендой ”.
“Итак, начнем, благословясь... ”
“Знаешь, — как–то сказала Верка, — я ведь никогда не ждала от тебя подвигов (ну не дура?). И достатка особого не ждала. Но ты бы как–то соответствовал своим первичным половым признакам, супруг... ”
Полетаев почти никогда с ней не спорил. Если спорил — то вполголоса,
по вопросам бытовым и сиюминутным. Не нужны были Вере пресловутые гвозди, которые настоящий мужик вбивает в стену, и изысканные словеса ей не
были нужны. А к постели она, кажется, остыла после тяжелой беременности и череды дочкиных младенческих болезней. Но какая–то заноза в голове у Веры была.
“Боря, есть законы природы. Можно эти законы толковать так, можно этак... Но игнорировать их смешно. Ну да, я не хрупкая, не блоковская, в койке не верещу... Однако есть вещи, без которых мужчине с женщиной не ужиться . Понимаешь, надо, чтоб мужик чего–то очень хотел. Все деньги я заработаю сама. И черт с ней, с твоей карьерой... Я хочу чувствовать твой темперамент. У моего мужчины должен быть характер ”.
А тут еще Катя, дочка... Первую, видимую пуповину пересекли в роддоме. Осталась невидимая . Катя чувствовала Веру кожей, могла переговариваться с Верой малопонятными посторонним междометиями, движениями бровей. Когда Кате было девять лет, Полетаев случайно поймал дочкин скучающий взгляд и вздрогнул. Дочери не должны так смотреть на отцов. Дети вообще не должны так смотреть. Да это и не Катя тогда взглянула на Полетаева, а Вера. Взглянула своими глазами и через ту чертову пуповину управляла мимикой Кати.
“ Беги ты оттуда... ” — грустно сказала мама.
Мама убежденно не любила Веру все годы полетаевского брака.
“У Рассела есть рассказ “Мы с моей тенью ”,— сказал Вацек. — Помнишь? ”
Вацек с Полетаевым тогда сидели в пивной на Пречистенке. (Холостой Вацек уже собирался, а женатый Полетаев все не спешил.) Он тогда огрызнулся и сказал Вацеку, чтобы тот не умничал — у Рассела толстухе с невостребованным пылом нужен был “ орел комнатный ”. Вере, кажется, требовался орел очевидный.
“ Ты не обижайся ,— осторожно сказал Садовников, — может, она дура? ”
Может, и дура... Всякие бывают дуры. Бывают, наверное, и такие. И голоса она не повысит, и хороший вкус, и к Заболоцкому у нее пристрастие настоящее, искреннее, не манерное, и все при ней. Но дура... Да, может быть.
“А что ты наплел про ранение? ” — деловито спросил Садовников.
“ Ничего ”.
“Совсем ничего? ”
“Совсем ”.
“ Не понимаю... Ты же лежал в Бурденко, Боря ... В конце концов тебя дома не было две недели... Слушай, а она вообще знает, что ты занят в Управлении? ”
“Не знает ”.
“А вот это непорядок, — сухо сказал Садовников. — Совсем непорядок. Боря, есть правила... Порешай этот вопрос. Или я тебя отчислю ”.
“ Куда ты меня отчислишь? ” — тоскливо спросил Полетаев.
Он вошел в свою квартиру и прислушался — нет, дома никого не было. Повесил куртку, снял ботинки и прошел на кухню. Включил телевизор и уже собирался сделать себе бутерброд с салями (Вера по утрам ела фруктовые салаты, Катя тоже, на его еду они смотрели, как на тарантула) и налить свежего пива в высокий прозрачный бокал. Чтобы бокал мгновенно запотел, а он, Полетаев, сделал большой глоток, а потом — глоток поменьше... Но тут он увидел, что у телефона помигивает красная кнопка, и включил автоответчик.
— Борис, — сказала Вера, — будь другом — забери Катюшу. Я не успеваю. Я еще позвоню.
Дочка занималась в театральной студии во Дворце молодежи на “Фрунзенской ” , репетиции у нее заканчивались в семь.
Полетаев посмотрел на часы — без четверти шесть. Он успеет выпить пива и съесть бутерброд.
“Как назывался тот фильм?.. “La totale”! Точно!.. Итак, я герой, а она думает, что я ватный. А на самом деле я герой. Герой, голова с дырой... И нога с дырой... ”
Фильм “La totale” они с Верой смотрели в кинотеатре “Спорт ” тринадцать, наверное, лет тому назад. Главный персонаж был штурмовиком “GIGN”. А жена думала, что он телефонист.
Полетаев с Садовниковым в то время были просто приятели. В кинотеатре “Спорт ” Полетаев с Верой съели водянистый пломбир в никелированных вазочках, в зале держались за руки и, поворачиваясь друг к другу, смеялись.
“Вацек зануда. Но романтик! Он всегда считал, что мэнээс с автоматом — это красиво и правильно. И Садовников тоже романтик. Служака, орел, но романтик. Этот считает, что ранения в бедро и касательное в шею (притом, что второе, кажется, от своих) для интеллигента в четвертом поколении, для меня то есть, тоже нормальны и входят в профессию... Ох, не люблю я романтиков... “ Романтика, романтика — нехитрая грамматика... ” Никогда не стал бы рассчитывать на романтика. Романтика начинается с хороших книг и горящих глаз, а кончается тем, что убивают самых лучших. И в “Берте ” тогда тоже — куда ни плюнь, попадешь в романтика. Сто шестьдесят романтиков: филфак, журфак, физтех. Альпинисты, каэспэшники, салат в головах — дон Румата, Роберт Джордан, “ свободные люди в свободной стране ”, “ ...да поможет нам меч, ибо щит нам уже не поможет... ”. Всякое такое... Половину положили тогда в Очакове... Городецкий вывозил на вертолетах все, что от “Берты ” осталось, трупы тоже вывозил. Кто теперь разберет, почему так получилось? Перемирие и тишина, но вдруг тяжелый, совсем, как в первые месяцы, бой в Очакове. Курсанты, таманцы, чуть ли не морская пехота... Все вперемешку. А ведь уже есть приказ Штаба на отход и расформирование, но в “Берте ” об этом ничего не знают. И армия присягнула парламенту, армейцев отзывают за Садовое кольцо, но таманцы тоже ничего не знают. Все знают, а они не знают!.. Городецкий тоже был романтик. Рассудочный романтик. Он не поверил заверениям штабистов, он прямо на заседании Штаба вытребовал три вертолета и бросился в Очаково к своему батальону. А батальон уже перемололи в труху... А после — та мутная история с самим Городецким: по всей Москве перемирие и тишина, но вдруг рейд на Щербаковке обстрелял “ уазик ” со Славой Городецким, и Слава умер в двадцать девятой больнице. Где тут, скажите, место романтике? ”
По результатам переговоров в Тушине Слава и трое взводных из “Бер–
ты ” — а “Берта ” была видным батальоном, заслуг за “Бертой ” было много — должны были войти в серьезную парламентскую комиссию. Комиссия та должна была заняться выяснением всяких интересных вопросов: с чего это вдруг у больших армейцев шале в Завидове, куда уходил семтекс со складов московского округа, как так получилось, что в “ тихом ” районе, где много детских летних лагерей и где, по негласной договоренности, не воевали, были разгромлены и сожжены со всей, естественно, документацией и “ винчестерами ” три, непонятно чьих, таможенных терминала?..
“В моей бездарной стране кровавая мерзость стала тоскливо привыч–
ной... ” — так говорил Славка Городецкий...
И еще много чего та комиссия должна была узнать. Может, все совпадение? Только говенное какое–то совпадение...
Полетаев положил в карман сигареты и вышел из квартиры. Он спустился по лестнице, прошел через двор и, не торопясь, побрел к Сухаревке. Заморосило, и Полетаев до подбородка поднял “ молнию ” летной кожанки. Вера изредка напоминала ему: купи зонт. Полетаев туманно отвечал: “Руки должны быть свободны... ”
Он подумал, что придется подождать в необъятном вестибюле, пока Катя выйдет. Однажды он зашел в раздевалку, чтобы поторопить Катю. Ни одна из бесштанных пигалиц на него внимания не обратила. А Катя спустя полчаса, уже в метро, затвердела личиком и выговорила ему: это никакая не раздевалка, это грим–уборная, туда нельзя входить, когда хочешь, пусть ты сто раз папа, но это ты ей, Кате, папа, остальным–то ты не папа! Он только развел руками и с тех пор терпеливо ждал в вестибюле.
“Или мои пули... В бедро и в шею. Ну козлы же... Жирные, самодовольные козлы! Приперлись во Внуково — жопастые, уверенные... Прямо из–за стола. Торжество у них, ихнее гэбэшное торжество. Аж восемьдесят пять лет чеке. Юбилей. Празднуют юбилей чеки... Может, они и холокост празднуют?.. Рыцари, мать их, без страха и укропа... Отодвинули Садовникова — сами станем командовать, знаем, как... Накомандовали, мрази ”.
Он еще представил, как Катя притворится, что не заметила протянутой ей руки, когда они пойдут к метро. Прежде Полетаев, не глядя, отводил руку, и Катина ладошка сразу оказывалась в его ладони.
“Что на репетиции? ” — спросит Полетаев.
А Катя возьмет да ответит: “Долго рассказывать ”.
Хоть ты ее лупи после этого.
Это она так ему однажды сказала: “Хоть ты меня лупи! ”
А он ее шлепнул–то раза два за всю ее жизнь.
А во Внукове он мог договориться . Еще не начал, но мог. Уже чувствовал, что тут можно договориться . Хотя опекаемые — они уже по–настоящему испугались — бились в истерике, то и дело начинали орать, по десятому разу обыскивать. Но они еще не тронули никого, только избили двух грузчиков и толстухе в коричневом пальто, которая стала выть и визжать, досталась затрещина. Но они не стреляли. Они уложили заложников на пол и орали на Полетаева. Старика в дождевике и молодого парня в джинсовой куртке они убили, когда начался штурм. А пока они столпились вокруг Полетаева. Они надеялись договорить–
ся — он же видел. Вдруг ему просигналили “ домой ” , и сразу же заработали стрелки — суматошно, часто...
Раздражаться он не умел (Вера считала, что ленился ). Да и нелепо было раздражаться, когда Катя отвечала: “Долго рассказывать... ” или “А тебе зачем?.. ”. Это ведь не дочка так говорила, а Вера. Вера на расстоянии тем же мистическим образом управляла Катиным языком, Катиной мимикой. А Полетаев, должно быть, и вправду был ленив. Может быть, даже именно на это его свойство Вера много лет назад и поймалась. Но она себе в этом отчета не отдавала, она вообще представить себе не могла, что могут существовать явления и свойства людей, ей непонятные.
Тогда же, много лет назад, юный Полетаев любил говорить юному Садовникову: “Человечество любит тех, кто любит человечество! ”
“Ого! Какой ты умный! ” — восхищенно отвечал Садовников.
Садовников в ту пору словесной гимнастики чурался, он ее и после не очень–то жаловал. Он оканчивал училище погранвойск и ценил всякую минуту яркого незамысловатого бытия . В нечастые увольнения спешил успеть ВСЕ . Пойти в театр, переспать с женщиной — красивой, нежной, интеллигентной, верной (нужное подчеркнуть), выпить с душой под вкусную еду и сыграть в шахматы с Борей Полетаевым, человеком хорошим, хоть и штатским.
Юный Полетаев добродушно посмеивался :
“ Нет, ты все–таки мудришь... ” — благодушно отвечал Садовников и влек Полетаева к порокам. Терпеть я штатских не могу и называю их шпаками.
И даже бабушка моя их бьет по морде башмаками.
Зато военных я люблю — они такие, право, хваты,
Что даже бабушка моя пошла охотно бы в солдаты!
А у Полетаева было такое спасительное свойство — он не очень интересовался теми, кто не интересовался им. Свойство уберегло его от нервических любовей. Влюблялся, это было, но стоило барышне выказать пренебрежение — Полетаев терял интерес. Бывало, расстраивался, мрачнел, бывало — чуть ли не неделю... Но вскоре жизнелюбиво возвращался к бытию — к коньячку и “ философии ” с Геной Сергеевым, к коньячку и Галичу с Сеней Пряжниковым, к водочке и шахматам с Садовниковым, к барышне попокладистее... Капризницы удивлялись, отдельные оборачивались через плечико, обиженно звали, иные сами бежали трусцой...
Когда он впервые увидел Веру, в его жизни еще ничего не было. Ни Института, ни Управления . Но был уже Темка Белов, щенок, трепло, филфаковская звезда. Был уже этакий “Арзамас ” — Вовка Никоненко и Сеня Пряжников (Господа Почти Доктора), был Мишка Дорохов, инженер–химик, он еще не написал свою “Памяти Савла ” , но уже написал много стихов, была Мишкина комната на Полянке, где Генка пел Мишкины песенки... Мишкина комната была отделена от всей остальной коммуналки тем, что в нее вела дверь с черной лестницы. Так что Мишка был как бы сам по себе.
А Веру — Веру вообще тогда привел к Мишке Тема. Тема уже ДВЕ НЕДЕЛИ клеил эту стройную, холодную шатенку — сроки для тогдашнего Темы абсолютно недопустимые. И был готов на все — на дуэль, на богословский диспут, спасать детей из пожара, плясать вприсядку, вышивать гладью. Он тогда наобещал Вере ареопаг интеллектуалов, чтение серебряновекцев, виолончель и сухое вино.
Какое там сухое вино...
Сенька принес восемь бутылок “Варцихе ”. Сам Мишка городил одну скабрезность на другую. Едва Пашка Фельдмаршал возник со своей виолончелью — на него рыкнули и погнали чистить картошку. А пока он чистил, Никон, дуралей, подпив, написал на Пашкином инструменте (слава тебе, Господи, не маркером, а Галкиной помадой): “Гварнери дель Джезу Инкорпорейтед. Please! No Stairway To Heaven! ”
И никаких стихов Вере в тот вечер не обломилось, а получила она куплетики: “Мы ехали в трамвае, сосали эскимо и палочки бросали в открытое окно... ” Еще была вкусная беспонтовая закуска (картофель с укропом, Сенькин шпиг, дорогущие малосольные огурцы с Черемушкинского рынка, селедка с луком кружочками) и еще вот это Мишкино особенное:
... Пройдем досмотры и отчалим
К иным местам и временам,
Напишем письма, отскучаем,
Привыкнем к запахам и снам,
Мы сможем, выдержим, сумеем —
Усердно, постоянно, днесь...
И лишь тогда уразумеем:
Здесь все останется, как есть.
Здесь будут вьюги, будут мчаться
Такси, как призраки карет,
Здесь будет осенью качаться
Лес на Николиной Горе.
Здесь все продолжится, продлится —
Зимою, осенью, весной.
Все те же ливни будут литься
На Пироговку и Страстной...
Потом были чай с мармеладом и палящее танго — такое, после которого все присутствовавшие юноши должны были, как порядочные люди, не медля жениться на присутствовавших барышнях... Это Галка Пасечникова принесла свои пластинки. Ее “ папуля ” резидентствовал в Аргентине, и Галка кормила компанию “ латино ” — и кухней, и музыкой, и наукой жарко любить в по–стели.
Но, как бы то ни было, едва Вера вошла в Мишкину комнату (Тема галантно и несколько беспокойно поддерживал ее за локоть), студиозусы стали ухаживать наперебой, стали приглашать на танец. Ей это нравилось. Ей все тогда понравилось. Картошка с укропом, коньяк, которого она прежде не пила.
Нинка Зильберман даже заобижалась: как же, она прима, а тут — вот–те нате, хрен в томате...
Ярче всех витийствовал Тема. А Полетаев в тот вечер сидел тихонько в Мишкином кресле, стеснялся .
У Темы с Верой вполне мог завязаться роман, но Вера случайно уличила Тему в какой–то мимолетной сугубо плотской связи и по причине старомодной взыскательности резко отставила. А Полетаев все стеснялся . Достеснялся до того, что Вера сочла его высокомерным и обратила, принцесса, внимание. И разглядела как следует. Она влюбилась. А уж он–то был готов...
Вера рассмотрела, что Полетаев умен, добр и немелочен, Полетаев радостно узнал, что принцесса заботлива и домовита... Они, черт побери, поженились.
Возле Рождественского бульвара Полетаев остановил такси. “Подловил ”,— как говорила Катя .
Когда он бывал с Катей, то такси старался не останавливать. Объяснял, что такси — изредка допустимое излишество. Если Катю встречал после студии Полетаев, то они ехали домой на метро. Когда встречала Вера — на машине. Вера почти всегда брала машину — она раньше уходила.
Итак, папа — метро. Мама — машина.
Папа зимой носил серое пальто реглан. Летом, осенью и весной — летную кожаную куртку. Пятью сантиметрами выше правого кармана куртка была грубо и прочно заштопана. (Туда однажды угодили две пули, пээмовский калибр. Это Эдик–Покер, разгильдяй, со своей форс–группой чистил Нижнюю Масловку. Пастор лежал в госпитале с пневмонией, и вместо Пастора Городецкий отдал Эдику Полетаева. Эдик шел, говорил в рацию, закомандовался, увлекся, а из–за угла сберкассы вышел армейский рейд с “Кедрами ” на изготовку. Полетаев успел повалить Эдика за обугленный остов “ Москвича ” , но в него попали, и от страшного, ломающего удара в подреберье он больше минуты не мог дышать... Под кожанкой был кевлар, Эдик перед выходом Полетаева проверил, как рядового необученного, и велел поддеть жилетку...)
Мама выглядела хорошо. Мм–да... Сдержанно. Чего уж там — дорого. Джинсы мама не носила. Носила брючные костюмы. Когда приходила пора показать человечеству ноги — Вера надевала юбки, и человечество говорило: “ Ах! ”
Папа покуривал и похмыкивал. Мама тонко улыбалась, вполголоса иронизировала. Папа был непонятно кто, занимался словесным, неосязаемым. Мама была популярный и дорогой стоматолог.
Катя не очень понимала, что такое “ стоматолог ” , но уже хорошо понимала, что такое август в Ницце, льстивые улыбки солидных дядь, маленькая школа с оранжереей и бассейном и Новый год в Цермате.
Папа мог до полудня курить в своем кабинете, ему не дарили бордовых роз.
“Ты устал, Боря ...” — говорил Садовников и был официально участлив.
“ Уже столько лет ничего хорошего... ” — сокрушенно говорила мама.
Возле Дворца молодежи Полетаев вышел из машины и купил в киоске сигарет. До окончания Катиной репетиции оставалось почти полчаса. Полетаев было собрался походить по садику Мандельштама, но заморосило. Он стал оглядываться, увидел белое пластиковое кафе без названия — только надписи “ Кока–Кола ” и “ Кафе ”. Поднялся по ступенькам, покрытым пористой резиной, и вошел. Тут славно пахло — жареными сосисками, поп–корном и кофе. Уютно пахло. Полетаеву сразу захотелось тут побыть, съесть жареную сосиску с горчицей и чили, выпить коньяку, тут наверняка наливали коньяк.
— Что закажете? — “men behind the counter” спросил так, будто ждал, что Полетаев от двери пожелает “Дом Периньон ” пятьдесят шестого года и цыган.
— Коньяк, пожалуйста, — сказал Полетаев. — Двойной, пожалуйста...
Катя, конечно, учует. Ну и ладно.
“А когда–то я радостно просыпался ... Теперь тяжело засыпаю и раздраженно просыпаюсь. В августе вот только все было по–другому... А может, это все московская погода? Так ленинградская еще хуже... Нет, погода как погода. Почти сорок лет прожил при этой погоде. Интересно, что бы Тема сказал о моем сумеречном состоянии... У Темы всегда наготове формулировочка ”.
Полетаев присел к стойке, закурил и стал вдруг вспоминать своего старинного друга Тему Белова.
Темка — живчик, невысокий, худощавый брюнет, в юности отчаянный мастер подраться, в “Берте ” был “ безопасником ”. Та еще должность, между прочим... К “ безопасникам ” в батальонах часто относились, как когда–то к особистам, и на боевые они редко ходили. А по совести сказать — нельзя, в общем, было им ходить на боевые. Если брали, то тяжко им приходилось. Но Тема ходил со всеми наравне. И сидел потом со всеми наравне. Кто–то из батальонных то время вспоминал, как юность огневую. Только не Тема.
“Купились мы на это дерьмо, — мрачно сказал Полетаеву Тема лет через пять. — Не надо нам было... Без толку. Опять убили лучших. И кругом все та же мерзость ”.
Еще он говорил, когда напивался : “И если бы я служил в том батальоне,
я бы радовался и гордился . Но я не служу в том батальоне... ”
Но это он зря так говорил.
А иногда Полетаеву казалось, что Тема больше других горюет по уби–
тым — по Пастору, по Славке Городецкому, по Перцу, по всем.
“... А где мы шли, там град свинца, и смерть, и дело дрянь... ”
Полетаев сделал глоток и подумал: а с чего это ушлый, тертый Тема так легко ушел из Института? Да, на него жали. Концепция его сектора, мягко говоря, не совпадала с позицией Управления (кстати сказать, когда Тема уходил, в Управлении и директорате вообще не приветствовались КОНЦЕПЦИИ — “ ...умные нам не надобны, надобны верные... ”). И что? Да плевать Тема на это хотел. Клал он на них всех с прибором. Как–то это не по–Теминому получи–
лось — тихо уволиться . Вот если бы с ожесточенной подковерной борьбой, со звенящим скандалом в финале — тогда по–Теминому. Несколько месяцев они с Мартой прожили в Ленинграде, на Галерной, в квартире Теминого старшего брата Додика. Тема написал работу с названием “Обыватель второго поколения ”. По всей видимости, это была хорошая работа. Сережа Радлов помог опубликовать ее в Германии. Под “Обывателя” же Тема получил стипендию в штутгартском университете, год они с Мартой жили в Штутгарте. Потом Марта стала директором корпункта “ Время и мир ”, Тема стал работать под ее началом (что тоже совершенно не по–Теминому). Потом у Темы был тур вальса с Управлением. Тема об этом периоде в своей жизни распространяться не любит, но друзья догадывались, что Управление почему–то вывело его из резерва и отправило работать “ в поле ”. Впрочем, на Управление Тема работал недолго. Теперь он негромко трудится в небольшой квартире на улице кардинала Лемуана. По утрам отводит дочку в детский сад, во второй половине дня забирает, вечерами читает ей “Евгения Онегина ”, Корчака и “ Винни–Пуха ”. И он определенно не “ постарел–помягчал–растолстел ” , нет, тут что–то другое. Тема, чертяка, не скис, идеалы юности (ах, как они просятся в кавычки, эти ИДЕАЛЫ ЮНОСТИ!) не растерял. Счастлив, по всему видно, что счастлив. Но отмалчивается, ни с кем секретом не делится .
“Вы тут в отчизне помешались на смысле бытия, идиоты! ” — объявил Конрой.
Они с Валькой прилетели из Милуоки на похороны Валькиного отчима.
Конрой рассказал, что полгода назад жил в Париже две недели, часто и подолгу проводил время с Темой и Мартой. Во второй день симпозиума Конрой прочитал свой доклад, а чужие доклады слушать не стал: “ Они дураки все, тундра... Чего их слушать? Только время терять... Читал я весь фуфел, что они насочиняли... ”
Еще Конрой рассказал, как они — Конрой, Тема, Марта, Марта–малень–
кая — уехали в Нант, после в Рошфор–сюр–Мер и утонули там в божоле. Через пять дней, впрочем, Марта железной рукой вернула Тему к “ ноутбуку ” на улице кардинала Лемуана.
“Вы тут все психуете, бараны, все неуловимого Джо ловите... Ах, нерв бытия ... Ватными прослыть боитесь, в бюргеры угодить боитесь! — ругался Конрой. — А Темка не боится . Он жизнь похавал, дерево посадил, дочка у него растет, милая и умная . А вам, баранам (имелись в виду Полетаев, Вацек и Гаривас), пора уразуметь, что если у человека совесть есть, если семью любит и кормит, интеллектуальный ценз держит, то не станет он бюргером! Хоть ты режь его! А у себя воровать нельзя, аскеты гребаные! У себя воровать — это у детей своих воровать... Русский интеллигент любит человечество и прекрасное будущее... А надо любить свою семью и свои понедельник, вторник, среду и так далее! Ясно вам? Так вот Темка эту фишку просек. А помалкивает оттого, что боится воду расплескать, оттого что время наверстывает! ”
Потом Конрой выпил еще немного и стал откровенно грубить.
“Вы тут охерели от сверхзадач (говоря по совести, упрекать присутствовавших — людей не первой молодости, со вкусом выпивавших и любивших приключения тела, — в чрезмерной сосредоточенности на сверхзадачах было просто несправедливо), согоршочники! Вы охерели от своей нескончаемой ностальгии!.. Ах, ну как же: “Вот я вновь посетил эту местность любви, полуостров заводов, парадиз мастерских и аркадию фабрик ”! А с чего вы все взяли, что надо постоянно оглядываться назад на эти мифы, на руины? Кто вам сказал, что надо подтверждать свою состоятельность грустными констатациями прожитого? ”
Тут, конечно, Конроя укротили, накидали ему по чавке, он перекурил
и остыл.
Вся эта грубость на Полетаева, Гариваса и Вацека особого впечатления не производила. Был Конрой хороший парень, и был он щенок. Попросту говоря, он был моложе и толком о них ничего не знал, даже о своем закадычном друге Вацеке. Конрой глубоко уважал Тему, но и о нем тоже ничего не знал — Конрой был из другого возрастного эшелона. Так что вольно ему было хамить.
А что до “ нескончаемой ностальгии ” — да, было и осталось. Наверное, чаще нужного вспоминали Гурзуф осенью семьдесят восьмого, Темины пылкие статьи в девяностых, похороны Сени Пряжникова, Чегет и Чимбулак, “ пятницы ” у Мишки Дорохова на Полянке. Но в отчизне, где от века так мало незыблемого, где так мало привычного, уютного, где сегодня — стихочтения в Политехническом, древняя дача в Удельной, физфаковские стройотряды, ура! хорошо!! правильно!!! А завтра — неправильно! сто тысяч лет без права упоминания ! Где пятиэтажки от Кушки до Воркуты, хоть ты умри от тоски по вековым кленам на бульваре, — в данной отчизне иначе не получалось! Потому и захлебывались, как колодезной водой, потому и боготворили —
Штурмовой отдел Управления назвали “Берта ”. Как тот батальон. Кишкюнас говорил, что собирались назвать “Бета ” , но вставили “ р ”. Сам Кишкюнас, поди, и вставил. Что ж, правильно. После того как Кишкюнас стал замдиректора по оперработе, он пригласил Полетаева на загадочную должность “ экстремального аналитика ” или “ внештатного конфликтолога ” — Полетаев в отчетах фигурировал то так, то этак. ... В ярко–красном кашне и в плаще, в подворотнях, парадных
Ты стоишь на виду, на мосту, возле лет безвозвратных,
Прижимая к лицу недопитый стакан лимонада.
И ревет позади дорогая труба комбината...
Сережа Кишкюнас, “ наш человек в Гаване ” , был на связи у Темы всю войну. Тема во время фильтрации не отдал ни одного из своих “ доброжелателей ”. В Управлении было много тех, кто сочувствовал муниципальным батальонам. Отчасти поэтому после фильтрации и амнистии не обижали “ батальонных ” и не шерстили “ управленцев ”.
А Полетаева Кишкюнас заметил тогда, в ноябре. Когда уже все заканчивалось. Война выдохлась. Штаб подписал соглашение с Минобороны, муниципальные батальоны разоружались, армейцы отходили за Кольцевую дорогу. Пустили метро, в дома стали давать газ. Но еще возникали истеричные перестрелки между батальонными и муниципальными героями (слово “ герой ” к тому времени стало повсеместно ругательным), армейцы взяли моду мочалить бэтээрами дорогие машины, а “ батальонные ” под шумок деловито расстреливали московских гангстеров. На Зубовской передовую группу “ Берты ” встретил плотный огонь. Тут они сами были виноваты — шли гуляючи. Последние дни было совсем спокойно, они подраспустились, чуть ли не стреляли сигареты у армейцев.
Костя Бурый был легко ранен, а Пастор и Миля убиты. По всему их встретила полурота, расположились грамотно, на углу Пречистенки, в библиотеке мединститута и на верхних этажах пресс–центра МИДа.
“Берта ” быстро “ рассыпалась ” , взводные стали по очереди докладываться . Эдик чертыхался, долго смотрел в бинокль, отмечал огневые точки. Они налетели на неугомонных — с косынками на лицах, в футболках, на предплечьях — татуировки... В “Берте ” осатанели после Очакова и гибели Городецкого, и битки не смущали никого. За последний год частых уличных боев в “ Берте ” всему научились. И битков уже накрошили достаточно — и с татуировками, и без татуировок.
Бурый перевязался сам, отталкивая санинструктора, рыкнул — стрелки бросились по окрестным крышам. Люди Вацека растащили два миномета, Эдик–Покер с остренькими глазами и потным лбом что–то частил в рацию, это значило, что его форс–группы сейчас бегут дворами по трое–четверо. Полетаев сидел на бордюре за штабной машиной, курил и гонял вверх–вниз “ молнию ” на летной куртке.
Тут с Темой (Тема заменял погибшего Городецкого) связались из Штаба.
“Слышь!.. Слышь, ты! — орал Тема в “ Мотороллу ”.— Мне чо, целоваться с ними?! Пастору голову снесли! Я тут как на подносе! Все, короче, сейчас начну! И поддержку мне!.. ”
Но на Тему тоже наорали, Теме, массаракш и массаракш, велели ни хрена не воевать, утрясти как угодно, потому, что сейчас в Кузьминках очень сложно. “Ты чо, Белов — герой? Потяни часок, их отзовут, часок только потяни! ”
И Тема послал Полетаева договариваться . Дали вверх три очереди трассерами ( “ поговорим? ” ), и Полетаев пошел через Зубовскую. И только Кишкюнас знал (а он все на свете знал), что, когда Полетаев, напряженно сопя, подошел к перевернутому автобусу — встретили его майор и два сержанта. Они нехорошо глядели. По майору было видно, как он говорунов сионистов и смутьянов ненавидит. А уж у бойцов просто пропечатано было на лбах: “ этоестьнашпоследнийирешительныйбой ”. И тогда Полетаев принял озабоченный вид, шагнул вперед и спросил: “Мужики... Мужики, где тут у вас поссать?.. А ? Сил нет... ”
Это был гол. Уголки губ чуть дернулись вверх, стволы чуть качнулись вниз. Где–то на небеси ударил колокол, кто–то высший перевесил полетаевскую бирку на другой крючок. Полетаев показал свой талант.
С майором они потом час лаялись, за грудки друг друга таскали, сержанты то брови сводили, то ржали, но зато весь этот час никто ни в кого не стрелял. А когда Тема, беспокоясь, уже на армейской волне стал спрашивать, как там его герой, Полетаев и майор, чугунно пьяные, сидя на асфальте, привалившись к колесу бэтээра, докурили и окончательно решили, что подразделение майора Андросова отойдет к Смоленке, получит подтверждение и выдвинется к Кольцу. А батальон “Берта ” соберет свою хурду–мурду, отзовет форс–группы, того дурака, что на четвертом этаже бликует, тоже отзовет и уйдет за Крымский мост.
Прошло несколько лет, все вернулось на круги своя . Профи стали возвращаться — с дач, из посольств, из резерва. Кишкюнас приехал на черном лимузине в Институт, вежливо отстранил перепуганного Штюрмера и прошел в сектор к Полетаеву. Сначала, конечно, он завел разговор, полный околичностей и воспоминаний. Полетаев вежливо поднимал брови.
Потом Кишкюнас разложил веером фотографии: Полетаев на заседании Штаба, Полетаев возле перевернутого автобуса на Зубовской, Полетаев с Городецким.
Кишкюнас настойчиво втолковывал: “Я же не предлагаю вам, Борис, бегать по крышам с наганом, зажатым в потной руке! Много в вашей жизни было случаев, когда никто не может, а вы можете? Так вот это — тот самый случай ”.
А накануне еще Вера, может быть, глянула на Полетаева “ особенно ”... Словом, Кишкюнас Полетаева уговорил.
В кафе то и дело открывались двери, входили люди — выпить рюмку, что–нибудь съесть, укрыться от дождя . Двое мужиков порознь потягивали коньяк. Пятеро студентов громко разговаривали — раздражало! Полетаев взглянул
на часы.
“Еще пять минут, — подумал он. — Катя подождет. Да она и не выходит вовремя . Еще пять минут, и еще одна рюмка ”.
Студенты громко засмеялись — Полетаев поморщился . Он не любил отроков и отроковиц, не любил любого вида буршей, не любил громкой речи и чужих детей.
“А вот, к примеру, сунься я за советом к Гаривасу — что бы он сказал?
Я бы ему: “Вовка, I am sad and tired, мне очень нужно, чтобы мироздание меня приободрило... Жена — хрен с ней, но, кажется, у меня дочка протекает между пальцами... Хреновые дела, Вовка... ” А Гаривас: “ В чем, собственно, дело? Почему надо с тобой нянькаться ? Потому, что ты женат на стерве? А что, ты первый человек, женатый на стерве ? Надевай кепку и уходи. И не хрен печально садить коньяк на фоне осеннего дождя ...””
Так сказал бы Гаривас.
Гаривас — это Гаривас. Нужно денег, нужно дельного совета, нужно прикрыть короткими очередями — пожалуйста. А за сочувственными соплями — будьте любезны, в другую кассу...
Тут Полетаев негромко рассмеялся — вспомнил, как восемь лет назад Гаривас подытожил сомнения младшего Бравермана.
Старший, Гарик, в этой жизни не суетился, он был активный хирург, ему хватало страстей по месту службы. А Павлик, младшой, метался, как курица по проезжей части. Однажды Павлик получил письмо из американского посольства — сообщали, что он вошел в квоту. Может паковаться .
А Пашка–то уже позабыл, как за год до этого, поддавшись тогдашнему психозу, заполнял анкеты. Они все тогда очень веселились, помогая Пашке их заполнять. Ну то, что у Пашки пятая группа инвалидности, то, что его семья подвергалась преследованиям в течение всей советской власти, — это понятно... Кстати, так и было — с преследованиями в семье был полный порядок... Для убедительности они приложили к комплекту документов полароидный снимок: Пашкина дверь, а на ней жирно намалевано: “ЖИДЫ — ВОН !” Эта же надпись для верности была продублирована на английском...
За прошедший год между тем издательство “Московский рабочий ” издало и переиздало “ Прогулки с Баневым ”, Пашкино детище, любимое и лелеянное
(а потом еще и “Книжный сад ” издал “ Прогулки ”). И дела у Пашки шли прекрасно. Но, получив письмо с Новинского бульвара, жизнерадостный Пашка впал в меланхолию. Он так накрутил себя за считанные недели, что дилемма “ ехать — не ехать ” встала по своей значимости для него самого и, по его разумению, для всей национальной культуры вровень со “ что делать? ” и “ кто виноват? ”.
И вот однажды, в конце июня , Ванька, Гаривас, Полетаев и Пашка ехали в Ленинград на поезде “ЭР -200”. Ехал, собственно, Иван, ехал к своей невесте Женьке, а остальные увязались за ним под обаяние белых ночей и Пашкин аванс в “Неве ”.
Итак, они съели прекрасную солянку, жаркое в горшочках, выпили две бутылки “Варцихе ” и курили в тамбуре. Тут Пашка завел свою бодягу: “ Ехать — не ехать ”. Скорбел лицом и канючил: “Кто я буду там?.. А с другой стороны — кто я здесь? ” Пашкиным друзьям это нытье осточертело до крайности. Они уже были согласны на все — на то, чтобы Пашка уехал, на то, чтобы Пашка никогда никуда не уезжал, на то, чтобы Пашка поселился в деревне и воспел соху, на то, чтобы Пашка поселился на улице Архипова и воспел Сион, они были согласны на все, лишь бы Пашка заткнулся .
“Вот что, Бравик, — сказал Гаривас (и все притихли, надеясь на Гариваса и предвкушая конец нытью). — Вот что, брат... Не зуди. Люди уезжают потому, что несчастливы здесь и рассчитывают стать счастливыми там. Остальное — чешуя” .
И Пашка не обиделся, пожал плечами, разулыбался . Впоследствии два раза подолгу жил в Америке и дважды там издавался .
“Мне бы знак какой... — думал Полетаев. — Знамение. Ну малость такую можно мне? А дальше я сам — твердо и спокойно ”.
Он допил свой коньяк и распечатал жевательную резинку. Хотя Катя все равно учует коньяк.
Полетаев скривился .
“Вообще это перебор... Зарабатывает меньше мамы, старая кожанка, и к вечеру — пьяненький... Это перебор ”.
И еще он подумал: “У меня свои привычки — так и у Верки свои привычки! Мне удобна моя глухая оборона, а Верке — ее полупрезрение–полуирония . Это ей необходимо. Ей мало ее очевидной состоятельности. Ей нужно, чтобы рядышком был я, ватный и некарьерный. Она просто любит иногда меня за это... Черт! Но почему с такой яркой женщиной мне так серо и тошно?.. Равномерно серо и тошно много лет. Только редкие светлые периоды... Человечество любит тех, кто любит человечество. И я не мазохист. Я тогда потому так к Верке потянулся, что у нее глаза горели, что она ноготь сломала, когда на мне рубашку расстегивала... Наша с ней жизнь — какая–то серая муть. Вот пробыли бы мы на Итаке на неделю больше, я бы вынырнул из этой мути окончательно ”.
Он встал, погасил сигарету и вышел из кафе.
“Дела я запустил — дальше некуда. Но это ничего. Чем хуже — тем лучше... ”
И еще одно спасительное свойство имелось у Полетаева — он поднимался из нокдаунов. Когда становилось совсем плохо, он зверел. Второе дыхание. Он и сейчас на него рассчитывал. Впервые такое произошло с ним десять лет назад, когда он делал соискательскую работу о Белле. Он мог получить (получил в итоге) штатное место в Институте, необходимо было пройти конкурс. Но более штатного места его тогда интересовало мнение Веры, Темы Белова и Марты — они много ждали от него, это было очень приятно, это обязывало. И Полетаев за месяц сделал прекрасную работу. Сначала по “Глазами клоуна ” , потом по “ Хлебу ранних лет ”. Но “ Маккинтош ” у них с Верой был один на двоих, Полетаев до поры не хотел, чтобы Вера читала, и работал на дискете, идиот. И, когда оставался один абзац, заглючил дисковод, и дискета оказалась затертой. До сдачи работы оставалось трое суток. Ни необходимых утилит под рукой, ни должной сноровки, а главное — времени у Полетаева не было. Вот тогда–то он понял, что такое отчаяние. Все, над чем он пылко и профессионально трудился месяц, оказалось стерто, счищено, перемешано, как салат.
Тогда он впервые ОЗВЕРЕЛ . Он упросил Штюрмера перенести аттестацию на неделю. За неделю Полетаев написал две новых работы. Они ничем не уступали затертым.
“Я всегда виноват перед Веркой. Надежд не оправдал, темперамент не тот... А ее между тем никто на аркане не тащил... ”
В его жизни не было женщины желаннее. Он много лет любил Веру и теперь любит. Но вот жизнь и работа так сложились, что пришлось хорошо насмотреться на настоящее. Много лет назад он быстро научился правильно оценивать людей и явления . И свою жену он тоже научился правильно оценивать.
У нее тонкие запястья, морщинки на животе, темные соски, легкие каштановые волосы — на солнце они пахнут миндалем... В начале второго она приходит на кухню попить воды, кутаясь в толстый фиолетовый халат, недовольно щурясь от света настольной лампы. Хочется шагнуть от стола с машинкой, от институтского занудства, от свар дурацких, никчемных, хочется взять ее, глупую, колючую, на руки, отнести в постель, попоить, гладить по голове, пока не уснет...
Можно прожить без нее. Так, чтобы она — сама по себе, а он — сам по себе. Но Катя–то — их кусочек... Катя угловатая, несклепистая ... Ее нужно держать за руку, оберегать от простуд, от шпаны, от этой сучьей жизни.
“ А из Института пора уходить. Все. Достаточно Института. Там мне уже не место... ”
Управление создавало Институт свободной прессы для того, чтобы прекратить или умерить то, что тогда называлось “ свободной прессой ”. В то время в явлении “ свободная пресса ” было все что угодно, кроме умения, настоящего знания языка и традиций свободной прессы. Потому возник Институт. Возник, сослужил свою службу обществу и культуре, перебродил, выдохся, пованивал и портил перо молодежи. Когда–то высокую репутацию Института создавали светлые и талантливые люди, они ведали секторами и отделами, курировали направления, жанры и персонально издания . Направления от этого приобретали цивилизованный облик, а издания — стиль. Потом первое поколение завсекторами стало уходить. К тому было много причин, а главная — ясли пора было прикрывать. А способным людям пора было заниматься собственно журналистикой, публицистикой, политическим анализом, социологией, литературной критикой et cetera. И они уходили один за другим. Белов — в Управление, “ в поле ” , затем во “Время и мир ”, Фриц Горчаков — вслед за Темой. Лаврова — на филфак, Гаривас — в “Монитор ” , позже — во “Время и мир ”. Салимон — в “Золотой век ”, Голованивская — в “Power”. Кто куда. И это правильно...
“ Боря, тебе пора валить, — сказал Тема. — Тебе пора валить, у тебя уши зарастают, Боря . Это уже не Институт, это Госкомстат, Потребкооперация , “Кому за сорок ”... Пора, Борис ”.
И многие звали К СЕБЕ . Звал Гаривас, звал Тема, звал Радлов. Но Полетаев скрипел в Институте. Потому, что и Тема, и Володя Гаривас, и Генка Сергеев — все они в свое время уходили не К ДРУЗЬЯМ . Они уходили в никуда, а потом уже создавали направления, журналы и издательства. Верка изредка об этом тоже заговаривала. Но она имела в виду что–то другое. И, когда в полетаевском кабинетике звучало зубодробительное слово “ престиж ”, Полетаев вежливо отвечал, что ему нужно поработать.
И вот, после того как Полетаев согласился на предложение Кишкюнаса, умение договариваться стало его professional skill. Он не очень–то поверил разговорам о своем таланте, но Кишкюнасу верил. И еще он помнил, как Тема горько говорил: “ ...и если бы я служил в том батальоне... ” Он помнил еще, как Бурый, приехав к нему домой после лагеря и амнистии, сказал: “Над нами легко посмеяться ... Особенно если в тебя никогда не стреляли. Но до войны мы так жили все... неопределенно. А в “Берте ” помнишь, как было? Там — чужие, здесь — свои. И ничего лучше этого быть не может. “ Берта ” — самое прекрасное, что было в нашей жизни. Мы всегда будем мечтать о том, чтобы вернуться в “Берту ”, Боря . И не произноси при мне слово “ романтики ”. И слова “ идеалисты ” тоже не произноси. Лучше вспомни то время, когда яйцеголовые брали быдло к ногтю... ”
Договаривались и до него, эта практика существовала всегда и везде. Договаривались в YAMAM, в GSG–9, даже (хоть это громко отрицалось) изредка — в Sayeret М at^Kal. И в отчизне, разумеется . Но по телефону или по рации. В Управлении считалось, что опекаемые относятся к захваченному закрытому пространству, как к крепости, единственному убежищу. Считалось, что любой парламентер — потенциальный заложник.
“ Саня, это профанация, так нельзя ,— говорил Садовникову Полетаев. — Ваши психологи — дармоеды. Какой там к едреной фене психопортрет по телефону? Нельзя в душу вломиться по телефону. Объясни начальникам. Эти... Они рискуют, когда меня впускают. Но они потому и впускают, что я рискую... Никаких телефонов. Глаза в глаза... Сам знаешь, как бывает — все эти ваши “Набаты ” -шмабаты... Психологи ваши, прости Господи... Все равно потом пальба... А штабы эти — местный главный мент, местный главный чекист, ни хера не понимают, щеки надувают, всего боятся ...”
“А чего ты МЕНЯ уговариваешь? — раздражался Садовников. — Меня нечего уговаривать. Пиши служебную записку. Знаешь, как пишутся служебные записки? Начальников можно убить только статистикой. Только сухой, значит, цифирью можно их, сук, впечатлить... Вот, скажем, через год я положу на
стол — от бесконтактных переговоров вот такие результаты, а от экстремального аналитика геноссе Полетаева совсем другие результаты... Вот тогда будет наглядно. Работай, Борис ”.
Полетаеву никогда не звонили — за ним приезжали. Кишкюнас сразу обговорил, что никаких тревожных звонков не будет. Если Полетаев не хочет работать в графике — дежурить, оставлять свои координаты, носить в кармане биппер или телефон, то за ним будут приезжать.
“Берта ” обкладывала предмет ухаживаний. Стрелки разбирали цели, штурмовики курили кучками, внештатники где–то разыскивали родственников опекаемых, вожди стратегировали в штабной машине. Если опекаемые вообще склонны были беседовать, то после долгих препирательств с ними начинал работать Полетаев. Его отправляли договариваться .
“Давай, Боря ,— ритуально говорил Садовников. — Иди торгуйся” .
Полетаев шел договариваться . Иногда это удавалось. Иногда его не допускали. Реже он не мог договориться . Возвращался к передовому посту и на расспросы Садовникова отвечал: “ Охеревшие морды ”. Или: “ Они себя похоронили ”. Шел к штабной машине, расписывался в журнале, уезжал, а “Берта ” штурмовала. Бойцы подолгу подползали, умащивались, “ накапливались ”. Потом вышибали окна и двери, с бешеными матюгами, под специальную пальбу, под взрывы “ слепилок ” вваливались, спускались на тросах. В учебных фильмах все получалось картинно и ладно. Когда работали — совсем не картинно. Как в настоящем киокушинкае — быстро, непонятно, некрасиво, очень больно.
Дважды штурм начинался до того, как Полетаев возвращался к передовому посту. На шее, чуть выше ключицы, ему крепили пластырем ларингофон. Если Полетаев говорил: “Это неразумно! ” — “Берта ” штурмовала. “Это неразумно! ” означало, что Полетаева сейчас станут убивать и говорить больше не о чем.
Однажды Садовников негромко и недовольно спросил Полетаева, почему тот уезжает, не дождавшись занавеса: “ Нехорошо, Боря ... Мужики косятся ...”
“ Да кончай! — отмахнулся Полетаев. — Это же не футбол. Я стрельбы наелся” .
Если и косились, то быстро перестали. Все–таки Полетаев стал любимцем. Талисманом. Он много раз себя показал. Ходил в своей знаменитой кожанке, грузно, ссутулясь, приволакивая правую ногу. Ходил к самолетам, к супермаркетам, к вагонам, по битому стеклу, огибая мертвых милиционеров и убитых случайных прохожих, горящие машины, подныривая под пластиковые бело–красные ленты “danger!” , ходил в кевларе под кожанкой, само собой без всякого личного стрелкового оружия, с ларингофоном над ключицей.
Господин экстремальный аналитик.
Герой.
Уже через несколько недель он понял, что здесь все запущено, все неправильно.
Садовников умствований не терпел, агрессивно спрашивал: “Что не так? Докладную! Четко излагай — что не так? ”
“А то не так, — резко отвечал Полетаев, — что все плохо! ”
“В смысле?! ”
“ Пожалуйста... Снимайте их, когда можно, дайте мне их лица крупно! Получите мимику — уже что–то. Уже есть, что обдумать. Ты вообще слышал про физиогномику? Мне будет проще, когда я туда пойду, понимаешь? Если я буду знать, что вон тот блондин меланхолик, а вон тот брюнет писался до призывного возраста, я буду знать хоть что–то, как посмотреть, что сказать в первую минуту... Это в доступных тебе образах... Много еще чего можно. Можно сделать шаблон информашки — я тебе и составлю. Где родился, где женился, какие отметки в школе — это несложно поднять на любого, установили личность, запросили данные, и все мне... И не должен я быть у тебя один, понимаешь ты? У тебя аналитиков должно быть в половину от числа штурмовиков! ”
И еще Полетаев не выносил седых, красномордых барбосов старой закалки. На планерках он рассказывал полковникам и подполковникам о копинг–стратегиях, забывал, где он, перед кем, пространно цитировал Даниэля Дэна и Фишера, метал бисер, провел натужный семинар по методикам Юри. Как об стену горох... Это было просто смешно. Барбосы звенели орденами, скрипели портупеями, солидно говорили: “Товарищи, консультант, наверное, на сегодня свободен?.. ”
Полетаев махал рукой и спускался в буфет. И там уже, ухватив за пуговицу Обручева, Садовникова или Самвела, талдычил азы конфликтологии.
“ Господи, — зло и горько говорил Полетаев Садовникову, — ты можешь понять, что хлопот будет меньше, затрат будет меньше, людей в конце концов меньше поляжет, если ты пригласишь несколько человек с психфака?.. Только не к дармоедам, не к телефонистам твоим, а ко мне. Под мое непосредственное начало. Чтобы они быстро думали, пока я стану тереть с охеревшими... И еще несколько человек из других мест. Я сам тебе скажу — кого... Диму Демченко надо сюда, он декан на психфаке... Кошкину надо, она долбанутая на всю голову, но у нее есть фантазия ... Твою мать, Слава! Какое, милые, у нас тысячелетие на дворе? ”
Да что там Садовников, что там барбосы... Если даже майор Обручев, Андрюха, игнорировал Полетаева в его, полетаевском, профессиональном качестве. Вне отдела — пожалуйста. Вне отдела Андрюха чудесно к нему относился . Выпивал с ним, пулю расписывал, учил играть на ударной установке. Хороший парень Борька Полетаев, но штатский.
Андрюха три года назад простажировался на базе “ Сайерет Маткал ” , в хорошо всем известной пустыне Негев. Из той пустыни, помимо прочего полезного, он вывез эпидермофитию стоп и яростную уверенность в том, что штурм должен возглавлять старшой, а все остальное от лукавого. В отношении опекаемых Андрюха имел мнение частное, четкое и лаконичное, как штык: “Рвать в куски! ” Тамошние люди, их трудовая биография, история взаимоотношений страны с соседями — все это произвело на цельного Андрюху сильное впечатление.
“Рвать! — убежденно говорил Андрюха. — И чтоб впереди — старшой... ”
Но то была специфическая, так сказать, национальная позиция , Андрюха лишь озвучил ее в родных пенатах. Руководство Управления придерживалось иной позиции.
“У аидов своя кухня и свой геморрой, — вразумляло Андрюху руководство. — У нас свой... ”
В ТОЙ “Берте ” , может быть, хромала дисциплина, зато там хорошо и быстро соображали.
По окончании СЛУЖБЫ Полетаев возвращался к “ чередованию согласных у Рабиндраната Тагора ”. В Институте прессы Полетаев начальствовал над сектором “Берн ” , изучал влияние германской классической беллетристики на швейцарскую публицистику. Почтенное занятие...
Как полагается приличному журналисту, он писал книги. Закончив одну, начинал другую — всего было готово три. Сборник рассказов, пространная повесть и шесть эссе, объединенных условным названием “ Лекции на набережной Трудов и Дней ”. Когда–то он объявил себя продолжателем дела Миши Дорохова. Теперь–то Мишку забыли, а восемь лет назад он был в моде, когда вышла его “Памяти Савла ”. Мишка проинтерпретировал раннехристианские коллизии как игру разведки Рима и контрразведки Иудеи. Полетаев в том же ключе стал разрабатывать деяния апостолов — получалось очень складно. Покойный Сорокин, а позже Кишкюнас предлагали Полетаеву публикации через фонды Управления . Но Полетаев отказывался — застенчиво и гордо. Он вяло проталкивал те же публикации через директорат Института. Директорат плевать хотел на полетаевские апокрифы, он самим–то Полетаевым был сыт по самые уши. Впрочем, это только шло на пользу трудам Полетаева. Он шлифовал, оттачивал, находил все новые исторические и геополитические подтверждения . Но и конца этому видно не было.
“Ну ладно. А у меня–то что не слава Богу? ”
Полетаев вернулся в стекляшку возле “Фрунзенской ”. Он вздрогнул и недоуменно поглядел на обожженный палец — сигарета дотлела. Полетаев тихо ругнулся, лизнул маленький красный ожог и глотнул коньяка. Потом он посмотрел на часы: пора было идти. Но никуда не пошел, а еще раз глотнул и закурил новую сигарету.
“ А то у меня не слава Богу, что именно теперь, этой скучной осенью, мне нужен знак. Знамение. Одобрительное похлопывание по плечу: ты хорош, есть связь времен, дочь подрастет и поумнеет, твоя любовь — не мимо, трудись, преумножай меру вселенского добра... Но ведь нет этого знамения ! Нет, черт побери! А я мнительный, вялый, я хочу знамения !..”
Обручев говорил ему: “Ты, Борька, мудришь. Книжный ты, братан, чересчур... Вот я солдатиков видел — у них гимнастерки от вшей шевелились. Они голодали... Язвы на ногах... Командиры их по морде били. А они бы за командиров сдохли. Потому, что командиры их в смерть просто так не гнали. Думали головой командиры, как правильно воевать. Ты давай иди в народ, Борька. Поучись у тех солдатиков простоте бытия . А то у одних суп жидкий, у других — жемчуг мелкий. Ты при мне не рефлексируй, а то я шибко раздражаюсь... ”
“За эти годы я был определенно счастлив трижды... Первый раз — когда Верка меня полюбила и это показала... ”
Он еще раз глотнул, поморщился, потер уголки глаз и с тоской, с давней нудной болью представил себе тогдашнюю Веру — как она, сдержанная, изысканная принцесса, задыхаясь от нетерпения, расстегивала на нем рубашку, как тонкими прохладными пальцами гладила его по щекам, как что–то сбивчиво говорила и плакала ему в шею, а он, потрясенный, лежал на просторной тахте, в Мишкиной комнате, обнимал Веркины ломкие голые плечи и ошеломленно глядел в потолок — там клубились желтые и розовые волны...
“Второй раз — пять лет назад, когда Верка увезла Катюшу в Данию, а я делал ремонт. То есть ремонт делали спецы, я изредка инспектировал, а сам жил в Темкиной квартире. Белов уже ссучился, запродался Управлению, он был “ в поле ” , в Монтрё . А я написал “Обаяние книжной Европы ” — ах, как написал!
И все там было на месте, и цитатки — одна к одной.
Марта цокала языком. Гаривас говорил: “ Ну, что? Нормально... Я вообще люблю все профессиональное... ”
С четырех я, поддатый, писал. После восьми, хорошо вдетый, украшал виньетками. К одиннадцати, пьянющий, выдумывал самое сочное и делал все грамматические и пунктуационные ошибки. Утром, светлый, отоспавшийся, убирал ненужное. СУШИЛ . После полудня – “Арбатское полусухое ” или “Мукузани ” — наводил блеск и глянец.
Третий раз — когда обошлось во Внукове... ”
“Ты по крайней мере можешь мне сказать, в чем дело? ” — спросил Полетаев.
“Одна пуля, кажется, наша, — виновато сказал Садовников. — В четверг — разбор полетов. Приходи ”.
“Ты чего?.. Ты это!.. Ты не вздумай еще виноватого найти! — вскипел Полетаев. — Одна пуля или не одна!.. Я тебя не об этом спрашиваю! ”
По холлу хирургического отделения, где они сидели на красной жесткой банкетке, похаживали сухонькие отставные полковники в байковых халатах, Полетаев вытянул ногу и морщился — ему только что сделали перевязку, под марлевой наклейкой на бедре ныло и зудело.
Слава Садовников медленно крутил пуговицу накрахмаленного белого халата.
“Боря, это эксцесс. Ты сам это понимаешь. Не заставляй меня оправдываться” .
“Все было нормально. Все было, как всегда. Почему стали штурмовать? Я понимаю, что эксцесс... Но я был внутри, а вы начали. Что случилось? Что за дерьмо? Откуда взялось это дерьмо? ”
“ Из муниципалитета ”,— злорадно сказал Садовников.
“Что? ”
“ Команду штурмовать дал Каретников. Через мою голову. Я в это время разводил стрелков ”.
“Что за чушь? Он же знал, что твой сотрудник в терминале! Или не знал? ”
“Знал... А ты знаешь, как Управление гнется сейчас перед муниципалитетом? Газеты читаешь? ”
“Слава, при чем тут газеты?.. ”
“ Позавчера в Москве закончился саммит европейских городских муниципалитетов, — скучным голосом сказал Садовников. — О захвате во Внукове стало известно во время заключительного заседания . Каретникову позвонили и сказали, что вся Европа будет внимательно наблюдать за тем, как в Москве умеют управляться с террором. И еще ему велели показательно не оставить в живых никого. И начинать сию минуту. Он был датый, его вытащили из–за стола... Что за праздник был — ты знаешь. Он приехал с Кобуловым и Радько. Велел штурмовать. Ты был в терминале, я разводил стрелков... ”
“ А Самвел? ”
“Самвел был на капэ. Со вчерашнего дня Самвел переведен в резерв. По приказу того же Каретникова ”.
“Он что... возражал? ”
“То есть он так возражал, что, говорят, каретниковская личка выбрасывала его с капэ ”.
“Вот скотство... ” Садовников осторожно положил на диванчик рядом с Полетаевым полиэтиленовый пакет с мандаринами и сказал:
“ Единственное, что нас извиняет... отчасти... Шли не столько тех валить — сколько тебя вынимать ”.
Полетаев одобрительно хмыкнул и с удовольствием вспомнил, как Петя Черников с раскатистым грохотом выбил алюминиевую фрамугу, два раза выстрелил в голову тому гаду, который затягивал на шее Полетаева металлический тросик, и, усыпанный мелким стеклом, метнулся к Полетаеву. Сверху по фалам скользнули трое, среди них — Обручев, его лицо под “ сферой ” было перекошено, он что–то кричал... Повалил дым, защипало глаза, по ушам ударили трескучие выстрелы... Затем были “ хлопушка ” и две “ слепилки ” — Полетаев перестал видеть и слышать. Он почувствовал сильный толчок в бедро, потом обожгло шею. Петя повалил Полетаева на пол и лежал на нем те секунды, что “Берта ” добивала опекаемых.
“Все равно скотство... ” — угрюмо сказал Полетаев.
“... Я–то уже думал, что все, каюк. И доволен потом был до крайности, что жить остался . Это теперь я такой остроумный. А там самое время было менять подштанники экстремальному аналитику.
А почему, собственно, “ трижды ”? Четырежды... Четырежды, господа хорошие. В четвертый раз — этим летом, на Итаке ”.
Приближался отпуск — и у Веры приближался, и Полетаеву Садовников сказал: “Короче, или ты идешь в отпуск, или наша санчасть оформит тебе инвалидность — я позабочусь... ”
Что в отпуск уходить пора, Полетаев понял после того, как пришел на работу, бегло провел в секторе планерку, присел за свой стол, закурил, потом сунул сигарету за ухо и стал просматривать “ Внутренний бюллетень ”. За ухом потом долго саднило, напоминая о том, что в отпуск надо уходить вовремя .
Верка за месяц стала говорить про Минорку. Это Казаряны хвалили Минорку. Одного того, что хвалили Казаряны, было достаточно, чтобы Полетаев никогда не ступил на берег Минорки, острова живописного и дорогого. Полетаев на дух не переносил бойкую мажорную чету Казарянов. И тут Гаривас сказал ему: “Боря , я два года подряд бывал на Итаке. Боря, там хорошо, покойно, там бессонница, Гомер, тугие паруса, не ломай голову. Хочешь островной Греции, хочешь мира в душе и неба над головой — вот тебе Итака... ”
Полетаев объявил:
“Итака — то, что надо, так сказал Гаривас, мы проведем отпуск на Итаке. Я по крайней мере. Извини, милая . Решено ”.
“И моя обожаемая сучка поджала губы... Но глядела неравнодушно — как же: папа показал характер... Даже давала с душой две ночи. И не то постанывала, не то поскуливала... Странное дело — ни моя терпимость, ни моя отходчивость у Верки удовольствия не вызывают. А мои редкие “ топ ногой ” нравятся ! Вижу, что нравятся !”
В середине августа они улетели на Итаку. За неделю до этого Полетаев стал рассказывать Кате про Одиссея , Телемака, Пенелопу, Агамемнона и всю компанию. Он принес книжку “Легенды и мифы Древней Греции ”. Когда он сам был ребенком, такая книжка встречалась в каждом интеллигентном доме. Как синий двенадцатитомник Марка Твена, восьмитомник Джека Лондона и оранжевый шеститомник Майн Рида.
Теперь, кроме как на Итаку, мадемуазель никуда не желала (одноклассник нахваливал Майами, но если разобраться — а мадемуазель умела разбираться ,— то что такое Майами? Та же Минорка, говорят по–английски, и все дороже).
Они прилетели на Керкиру рано утром, казалось, что “ Боинг ” садится прямо в воду — взлетно–посадочная полоса лежала посреди озера. В аэропорту Полетаев взял такси до порта, они проехали через маленький серо–зеленый Корфу–таун, и через час Полетаев с Верой стояли на палубе, Катя спала в шезлонге.
Старый форт Керкиры медленно отдалялся в голубом дизельном выхлопе катера. По палубе сновали чернявые стюарды, гомонили немцы. Немцев было много. Их везде было много.
“Слушай, чего их так много везде? — спросила Вера, ухмыляясь. — Ты ничего не слышал, может, они все–таки выиграли вторую мировую? ”
Море и небо — вскоре вокруг были только море и небо.
“Mare...” — медленно сказал Полетаев.
“Что? ” — не поняла Вера.
“”Cras ingens iterabimus aequor...” — Полетаев улыбнулся жене. — ”Завтра мы снова выйдем в огромное море... ” Гораций. Или Овидий ”.
Вера благодушно улыбнулась в ответ. В “duty–free” , пятью часами раньше, Полетаев купил ей флакон “Соня Рикель ” и поцеловал в щеку.
“Узо, — сказал Полетаев стюарду. И добавил: — Паракало... ”
Он всегда находил особое удовольствие в том, чтобы виртуозно пользоваться несколькими местными фразами весь отпуск. Мог объясниться с барменом, портье, дорожной полицией. С энтузиазмом пил местное: текилу, кюммель, араку, кальвадос.
Матовое, со льдом узо оказалось омерзительным (больше Полетаев к не–
му не прикасался, пил виски).
Стюард правильно понял гримасу, улыбнулся и доверительно предложил что–то. Полетаев кивнул и сказал: “Эвхаристо... ” Стюард вскоре вернулся, подал Вере двойной “ бьянко ноу айс ” , а Полетаеву на три пальца водки.
“Они со всеми говорят по–немецки, а с тобой на своем, — сказала Вера. — Ты со всеми умеешь договориться” .
Полетаев подумал: “Только не с тобой ”.
“... Верка, милая, в быту я легкий... Посуду за собой мою... — шептал на ухо Вере Полетаев (августовским вечером в Нескучном саду). — Но у меня ни кола, ни двора. И работа у меня с приветом. Я, извиняюсь за выражение, филолог... ”
“Ты, извиняюсь за выражение, дурачок, — жарко говорила ему в шею Вера и ерошила его волосы. — Бог с ним, с бытом. Мы разберемся . Главное — психологический климат... Ты что, боишься меня замуж позвать? Не бойся ... Борька, я тебя люблю... ”
Потом прошло несколько лет, подрастала Катя . Вера была всегда занята, в высшей степени иронична и взыскательна. Все это вкупе, может быть, уберегло Полетаева (ой ли?) от ее измен. Потом Полетаев перестал показывать Вере свои статьи, хорошие, надо сказать, статьи. Потом она перестала интересоваться его статьями.
Полетаев был не из громких, не из искрометных. Пока в Институте верховодили Тема с присными, о Полетаеве ЗНАЛИ . Тема и Марта двигали Полетаева, его эссе, комментарии. Полетаева часто публиковали, даже цитировали. После того как Штюрмер и Багатурия выжили Тему из Института, Полетаева отодвинули, публиковали только во внутренних бюллетенях и изредка — рефераты.
Он же просиживал вечерами над интерпретациями деяний апостолов, Вера поглядывала недоуменно и недовольно.
“Вот черт! Для меня любое море — это как Крым! ” — сказал Полетаев.
Он глотнул из никелированной, в зеленой коже, фляжки и передал ее Вере. Верка тоже глотнула.
“И для меня ... Еще давай накатим... ”
Вера стояла на палубе босиком, туфли она аккуратно поставила на скамью. Отводила рукой легкую челку и щурилась от бликов.
Бело–голубой катер мощно взрезал Ионическое море. Палуба глухо и тихо гудела под ногами. Вера села на скамью, Полетаев — к ее ногам, она притянула его за плечи и положила теплые пальцы ему на лоб. Полетаев вздохнул, умостил затылок на Вериных коленях, накатил из фляжки и, не глядя, протянул фляжку жене.
Вот из–за таких редких минут он до сих пор не развелся .
“Твой Гаривас понимает толк в море, — сказала Вера (и Полетаев заревновал — не к живому, во плоти, Гаривасу, а к упомянутой на этой палубе фигуре, к тому, кто заслужил Веркино одобрение ввиду правильного понимания моря ).— Он талантливый человек. Помнишь “ Путешествие... ”, Боря ?”
Гаривас не бывал у Полетаевых. Но Вера встречала его в Домжуре и на редакционных вечеринках. Пять лет назад, когда Гаривас еще не был главным редактором, в очень модном в ту пору альманахе “Большой город ” вышло его “ Путешествие в Крым ”. Под оригинальнейшим псевдонимом “Петров ”.
Гаривас написал “ Путешествие... ” и того раньше, но, кажется, стеснялся его, говорил, что это любительство, фуфло, что это из категории “ как я провел лето ”.
Вера погладила Полетаева по щеке и неуверенно припомнила: ... Путешествие в Крым — обращение к давним страницам.
Мы же рвемся вернуться — вслепую, в свой миф, на авось...
Вот и классик скорбел: угадало в России родиться .
Довелось... Ну так что? Не ему одному довелось...
— Зазывающий гуд донесется с туманного рейда.
Се — трехпалубный в Бургас... А мы все — стихи, имена...
Мы вершим променад с рыжим другом пархатого Рейна.
С нами некто Василий Джин–Виски вершит променад...Тут Полетаева охватил восторг, он сделал несколько больших глотков, в животе стало горячо. Он вытащил из заднего кармана сплющенную пачку сигарет, закурил, поймал Веркину ладонь и нежно поцеловал.
“... Господи... Море... палуба гудит, Верка не собачится ... Много ли мне надо?.. ”
Дважды подходил стюард, приносил “ Джек Дэниэлс ” Полетаеву и “ бьянко ” Вере. Немчура на соседней скамье перешептывалась и округляла глаза. Будь ее, немчуры, воля — так она прямо на катере лишила бы пьющую русскую пару родительских прав на спящую в шезлонге Катю.
Полетаев с Верой дочитали “Путешествие... ” , потом в полном согла–
сии начали “Большую элегию Джону Дону ” , но застряли то ли на “ булыжни–
ках, торцах, решетках, тумбах... ” , то ли на “ кленах, соснах, грабах, пихтах, елях... ”.
Ну и чем все это могло закончиться ?
Они встали, бросили по беспечному взгляду на Катю и суетливо ушли в каюту, где недавно оставили сумки.
Он стал раздевать Верку еще до того, как открыл дверь. Они нетвердо вошли, не расцепляясь, натыкаясь на углы и кресла. Полетаев крепко взял Веру за бедра, прижал — она шумно дышала, то царапалась, то сильно обнимала, глаза ее были полуприкрыты, губы стали сухие и горячие. Он целовал Верку в шею, потом стащил с нее через голову платье и целовал в соски, пока она жалобно не запросила: “ Ну что ж ты... ” Он положил ее, притихшую, вспотевшую, животом на столик... и уже непонятно потом было, кто там кого измотал...
Когда они приплыли на Итаку, и катер, почихивая соляром, пришвартовался, солнце уже садилось в море. В маленьком порту было людно, по пирсам расхаживали смуглые седые мужчины в шортах. Полетаев отчаянно проголодался, а поесть все не получалось. То до порта оставались считанные минуты, то надо было тащить сумки к микроавтобусу, то в толпе высадившихся на пирс туристов пропадал гид с табличкой отеля — нужно было отыскивать гида. А рядом, рукой подать, Полетаев приметил три таверны, оттуда пахло едой, вкусной, горячей, здешней едой. Полетаев было двинулся на запахи, но сдержанно заворчали немцы — хотели побыстрее попасть в отель. Полетаев стал широко улыбаться, попытался уговорить.
Но Вера сказала: “ Боря, окстись, с кем ты споришь? В отеле их ждет оплаченный ужин. А здесь нужен кэш. Боши, Боря ... Они же удавятся ...”
Полетаев вполголоса выматерился, припомнил Марну, Курск и Сталинград, потом метнулся в сторону и купил своим по сандвичу. Но он уже наслаждался . Он ходил по теплым гладким плитам, между сваями пирса шипели волны, из таверны неслась музыка, мужской голос, изнывая, пел: “Паме гиа ипно Катерина, паме но лаксу ме зои... ” Потом микроавтобус долго петлял по узкой дороге, Катя вяло капризничала, Полетаев прикладывался к фляжке. В отель приехали в полубеспамятстве. Юноша в белом кительке вкатил в номер тележку с сумками и стал торжественно рассказывать, как включать кондиционер и открывать балконную дверь. Полетаев остановил его на полуслове, дал два доллара и сказал: “Все, друг, спасибо, вали... ”
Им достался бело–коричневый номер. Выбеленные стены и потолок, темные, с претензией, столик, комод и кресла, деревянные жалюзи, пол из полированного известняка, два высоких глиняных светильника и белые полотняные занавеси. Только бар был как бар. Обычный маленький холодильник.
Вера быстро уложила Катю, что–то нашептывая ей сквозь полусонные маловнятные капризы, устало разделась сама, пошатываясь, прошла в ванную, вернулась, легла и, блаженно постанывая, завернулась в простыню.
“Будешь трахать — не буди... ” — попросила она.
И через секунду крепко спала.
А Полетаеву уже было жаль любой минуты на этом острове, он держался из последних сил, но налил еще на палец виски, вышел на квадратный балкон, увитый лозой, под ногами тихо поскрипывали половицы. Он послушал далекие гудки с моря, шорох деревьев, немецкое болботание соседей, выпил, выкурил сигарету, громко и нетрезво пожелал по–испански соседям доброй ночи и самых лучших вин, вернулся в номер, разделся, опрокинув пуф, и осторожно лег рядом с Верой.
“Овидий... Mare... Пенный всплеск... ”
Полетаев уснул.
До того, как Полетаев зашел в первую в своей жизни таверну в Пирее, еще до того, как он с удовольствием впервые торговался в серебряной лавке в Касабланке, еще до того, как в Антибе он проснулся от стука оконной створки, по которой хлестнул мистраль, — за много лет до всего этого он знал Крым, знал, как свою ладонь. Кто помнит это теперь — сараюшечки и верандочки по трешке и по пятерке за койку, дворики под виноградом, дохленький душ?.. Зато правильно все понимали и принимали — в начале октября, когда начинало штормить и лить, стакан коньяка на ялтинской набережной был теплым праздником.
К тому же все они — Тема, Володя Гаривас, Саша Берг — были книжными людьми. Черта с два был бы им нужен Крым без Волошина и Рыжего. “... Октябрь. Море поутру лежит щекой на волнорезе. Стручки акаций на ветру — как дождь на кровельном железе... ” Или: “Январь в Крыму. На черноморский брег зима приходит как бы для забавы. Не успевает удержаться снег на лезвиях и остриях агавы... ”
И на черта нужен был бы им Крым без фантомов трирем за ялтинским молом? Если бы они не чувствовали в “ Черном докторе ” привкус фалернского? Меганом и Караул–Аба были прекрасны, но чего они стоили без генуэзской крепости?.. Там, на севере, за ленинградским морвокзалом, за выборгской таможней, было, по слухам, окно в Европу — зарешеченное и оберегаемое. А на Фиоленте, в Херсонесе и Гурзуфе горячо и пряно поддувало из окошка в Венецию, Киклады и Левант.
А поскольку были молоды, так ездили туда не только меланхолическим октябрем — “ ...уехать к морю в несезон, помимо материальных выгод, имеет тот еще резон, что это — временный, но выход за скобки года... ”. Чего мудрить — когда были деньги, тогда и ездили. И в августе, и в июле — клеили киевских, харьковских, конечно же, московских девиц, жарили на ржавых листах мидии в Ай–Даниле, катались на серфах в Оленевке, покупали по трехе за канистру полуфабрикат новосветского шампанского и “ спивали ”: “И, значит, не будет толку от веры в себя да в Бога. И, значит, остались только — иллюзия и дорога... ”
Через пятнадцать лет Гаривас сказал Полетаеву (они вместе с Темой выпивали в баре, в ненаглядном Темином восемнадцатом аррондисмане): “Аскеза, конечно, дело хорошее... До известных пределов ”. “Так что — блаженны нищие духом? ” — Полетаев хитро подмигнул Теме.
“Нищие духом — козлы и чмошники ”,— сердито ответил Тема.
“У тебя , Боря, кажется, дружба с Садовниковым, — сказал Гаривас (Тема поморщился и кивнул Гаривасу — скажи, мол, ему, идиоту, меня–то он не слушает). — Это все хорошо, каждый воюет со скукой, как может. Ты, главное, помни, что Слава — мужик боевой, обаятельный, все при нем... Однако Славка — это... карьерный человек. Славка кто у нас?.. Полковник?.. А хочет быть генералом. И станет генералом. Когда ты его продвижению к генеральству способст–
вуешь — это одно. А когда препятствуешь — совсем другое получается . А твои сомнения и метания Славке на хер не нужны. Они служат, они вояки. А ты... Ты из другого цеха ”.
Но наутро началось... И тон, и атмосфэра... “То сидишь не там, то свистишь не так... ” На какой–то невинный вопрос Вера тут же ответила “ с интонацией ”.
Катя, едва проснувшись, запросилась в бассейн — Вера велела ей перестелить раскладную кроватку. Потому что плохо застелила, неаккуратно.
“Господи, воля твоя ...— пробормотал Полетаев. — Ну что ты завелась? Ну горничная же сейчас придет... Все застелет ”.
Они спустились к завтраку, и Верин взгляд бежал впереди, как луч прожектора.
А в ресторане началось по–настоящему — бананы зелены, круассаны холодны, людей у кофейного автомата много...
Тогда Полетаев рассердился . Взбрыкнул.
“Отказ от пищи, невыход на работу ”.
Он отложил бутерброд с беконом и сказал: “Слышь, супруга, хорош. Рот прикрой... Да? ”
Верка от неожиданности облилась кофе.
Полетаев встал и добавил: “ Вы завтракайте... Я осмотрюсь ”.
Он спустился в холл.
( Такое Вера, как ни странно, всегда понимала, правильно и сразу.)
Полетаев прошел через прохладный холл с полом из красного гранита, с мебелью под “ грубую ” и “ старую ” , с киноафишами пятидесятых в темных деревянных рамах, между лотками с неправдоподобно красивыми морскими открытками, неправдоподобно дорогим серебром и салфеточками и оказался на площади перед отелем, под белесым солнцем, среди плотно–зеленых кипарисов и красных бархатных цветов на газонах.
А через двадцать минут он уже расспрашивал яркую полную брюнетку в “rent–a–car”. Девушка, осторожно улыбаясь, сказала ему, что лучшие пляжи — на севере острова и что, если он хочет ловить рыбу, то не надо нанимать лодку в порту, там дорого, пусть он лучше наймет “motoboat” в деревне Мораитика, это тоже на севере. А в порту его станут вынуждать купить блесны и оплачивать бензин отдельно. “Эвхаристо ”,— сказал Полетаев. “ Паракало ”,— улыбнулась брюнетка.
Еще через десять минут он вывернул легкий и жесткий “ судзуки–самурай ” на шоссе и поехал по направлению к городу. Полетаев еще не знал, что будет там делать, но джип без верха так радостно ревел, за кипарисами, справа от шоссе, вспыхивало бликами море, навстречу жужжали стайки мотороллеров, солнце жгло лоб.
“Вот, пожалуйста, неотложное дело в городе — купить темные очки ”,— подумал Полетаев. Ему было светло и радостно.
Он въехал в городок, опасливо пробрался через бойкую толчею разнообразных малолитражек, мотоциклов и таких же, как у него, “ самураев ”. Пассивно, в общем потоке он сделал круг по площади со сквериком в центре (успел заметить посреди скверика три вросшие в газон мортиры и поясняющий обелиск рядом), увернулся от фаэтона, обвешанного воланами, колокольчиками и кистями, увидел просвет между “ копейкой ” (да нет же, не “ копейкой ” , а “ фиатом ”!.. “Фиатом ” шестьдесят седьмого года, тем самым!) и “Renault–twingo” и юркнул в этот просвет.
Все... “Благороднейшее искусство парковки... ” Ключ из замка зажигания он не вытащил и нашел в этом некую приятность. Однако мимолетно подумал: “Только не надо к этому привыкать... Вот, скажем, оставляю я машину на Пушкинской и этак вальяжно не вынимаю ключ... Ой! И где же вскоре мой автомобиль?.. Ой, нет автомобиля ...”
Теперь он собирался выпить холодного пива, посидеть за столиком и посмотреть вокруг. И чувствовать, что здесь к его, Полетаева, гигантской стране не просто относятся так или этак, а о ее существовании почти ничего не знают. Чувствовать это ему почему–то всегда было приятно. Его всегда радовало другое, ежедневное, житейское, никак не соотносимое с его жизнью чужое.
Полетаев немного прошелся по теплому, чистому, желтоватому, в выщерблинах, тротуару. Потом он, конечно, зашел в бар. Собственно, зашел он под тент и сел к стойке.
“Brendy, please”.
“Паракало... ”
“Косо пани? ”
Бармен показал три пальца — триста драхм. Полетаев выпил бренди и спросил бармена, с какого момента им, Полетаевым, начинает интересоваться полиция . Бармен поднял брови. Полетаев кивнул на рюмку и показал руками, как он крутит руль.
“Oh! Driving and alchogol! — понял бармен и рассмеялся .— С того момента, как вы въезжаете в патрульный автомобиль ”.
Полетаев допил бренди, поблагодарил бармена, спросил, где продают серебро (“Везде ”,— лаконично ответил бармен), и пошел дальше. Ювелирный квартал начался через десять шагов.
Полетаев, не торгуясь, купил красивый, необычный, зернистый могендовид для Гарика и два кольца с нормальным для здешних широт орнаментом Вере (размер Вериного безымянного пальца был размером его мизинца), себе он купил массивный браслет все того же орнамента.
“Белое ионическое серебро! ” — со значением сказал продавец.
Продавец пришел в ужас и несказанно огорчился, когда оказалось, что браслет великоват. Браслет унесли в глубь магазинчика, постучали там, позвякали, пошуршали, вынесли горячим и совершенно подходящим к запястью.
— Машину подловим? — спросил он Катю, когда они вышли на Комсомольский проспект.
— Давай, — согласилась Катя .
Всего лишь однажды Полетаева прорвало. Да и то потому, что он хорошо наелся у Темы (это, понятное дело, случалось не “ однажды ” , но, когда Полетаев увидел, как Марта обращается с Темой, пьяным вдребезги, когда он не разглядел, как ни разглядывал, на ее лице никакой брезгливости, никакого холодного терпения, ему стало грустно и обидно), и Вера была страдальчески вежлива.
“Ну чего тебе надо? — неожиданно для самого себя трезво сказал Полетаев. — Рекордсмена тебе надо, красавица? Ты ж когда–нибудь поумнеешь, помягчаешь, дура, тебе под бочок захочется ... Что ж ты коллекционируешь мои проколы, супруга? ”
Вера поджала губы — грубости она не терпела. Полетаев махнул рукой и ушел спать в свой кабинет. Он вот так всегда махал рукой и недоговаривал. А надо было, наверное, надо было проораться . Может быть, даже врезать Верке разок. Но он всегда не договаривал и уходил к себе.
Вера качала головой, курила на кухне, Катя тихонько шла к ней, они начинали шушукаться, папа был зверь, так было много лет, и никаких надежд на то, что когда–нибудь будет иначе. Над столом в кабинете Полетаев сто тысяч лет тому назад приколол иголкой к обоям фотографию Кати. Ей на той фотографии было полтора месяца. Так с тех пор фотография и висела. Полетаев почему–то не вставил ее в рамку. Так и висела все эти годы на иголке. То есть первые два года фотография висела на Ордынке, в коммуналке, а потом, когда они переехали на Сретенку, Полетаев так же, иголкой, прикрепил ее в кабинете.
Когда Полетаев с Верой, а вскоре и с Катей жили на Ордынке, у них была огромная комната с голландской печью. Когда поздней осенью шалило отопление, они топили печь. Забавное было время , Веру совсем не тяготила коммуналка. И когда стирать приходилось в общей ванной, и когда пеленки и подгузники висели поперек их комнаты — не тяготила.
“Главное — психологический климат! ” — смеялась Вера.
В роддоме Катю завернули в два одеяла.
“Ленту давайте ”,— равнодушно сказала грузная пожилая медсестра.
“ Какую ленту? ” — не понял Полетаев.
“Красную... Или синюю... — сказала медсестра. — Ну ленту — перевязать... ”
Полетаев сообразил, что красивая лента нужна, чтобы перевязать конверт с Катей.
... Катя тогда еще не была Катей, ее так назвали только через неделю, Вера звала ее “ масечка ”...
У Полетаева не было никакой ленты, ни синей, ни красной. В машине он нашел скотч, и конверт с Катей перевязали скотчем.
Когда все они приехали на Ордынку, Полетаев вдруг испугался . Он представить не мог, что дитенок будет такой маленький, такой червячок. Дитенок совсем не мог жить без Полетаева и Веры, он разевал синюшный ротик и даже не плакал, не кричал, а мявкал.
Вера немного пометалась, но что–то — кровь, генетическая память — ей сказало, что надо делать. У Веры быстро появился командный голос, она несколько раз коротко глянула на мужа и, видно, сообразила, что теперь она — главная . Полетаев еще пару недель побаивался купать и пеленать Катю. Что Катя — Катя, тоже решила Вера. Коротко и командно.
Вскоре Полетаев взял себя в руки, почувствовал свое счастье, научился всему — спать пунктиром, присыпать, смазывать, кормить, непрерывно стирать. Но тот, первый его испуг Вера увидела и запомнила.
“Another brick in a wall...”
Вечером Полетаев вернулся в отель. Вера была тише воды, ниже травы.
“ Вер, я взял машину, нечего тут сидеть, — сказал Полетаев. — На севере, мне сказали, хорошие пляжи... Потом рыбалка... Катюш, рыбу ловить поедем? ”
Они долго ехали по узкому шоссе, обгоняя женщин, ведущих осликов с мешками и грудами хвороста на спинах. Они проезжали меж оливковых рощ, через пустые городки с розовыми и голубыми церквами, обгоняя допотопные пикапы с мегафонами — здесь так торговали овощами. Потом Полетаев сворачивал с шоссе на проселок, осторожно выруливал на песок, включал оба моста и ехал вдоль воды. Когда никого вокруг не оставалось — веснушчатых немок “ топлесс ” , дочерна загоревших английских студентов с высокими рюкзаками, таких же, как они, семей на “ самураях ” и “ витарах ”,— Полетаев останавливал машину и говорил: “Давайте здесь, ребята... Идите в воду, а я быт создам... ”
Катя спрыгивала с заднего сиденья, бежала к воде, на ходу сбрасывая сандалии и футболку. Вера аккуратно снимала темные очки, стаскивала с ног кеды, приплясывая и чертыхаясь, шла по горячему песку к морю. Полетаев сдвигал на затылок армейскую панаму, подарок Гариваса, закуривал и еще некоторое время сидел в раскаленном “ самурае ”. Потом он тушил в пепельнице окурок, быстро раздевался, бросался в теплую стеклянно–прозрачную воду, возвращался к машине и создавал быт. У “ самурая ” был небольшой багажничек, туда вмещалась вся хурда–мурда. Тент, пенопластовая сумка–холодильник, ласты, надувной зеленый матрас.
Но первым делом Полетаев включал приемник “Филипс ” и ставил его на капот.
“Па ме гиа ипно Катерина, па ме гиа лаксу ме зои... ”
Полетаев вкручивал в песок желто–красный зонтик тента, стелил покрывало из отеля . На покрывало он бросал бутылку “ Перье ”, Верину книжку, очки для плавания, маленькие деревянные шахматы, “Амбрэ соляр ”. Из пенопластовой сумки вынимал холодную, без наклейки, бутылку розового вина, одну из пяти. Молодое вино продавали вдоль шоссе. Полетаев сразу же отпивал половину, поправлял на голове панаму, садился на мокрый песок, опускал ноги в теплую воду Ионического моря и смотрел на горизонт, где в ирреальной голубизне виделось лиловое, расплывчатое пятно Кефаллинии.
Здесь плавал Одиссей, жесткий, умный мужик, всегда знавший, чего он хочет, но и желавший странного. Здесь жили ионические племена, не подозревавшие, что они “ ионические ”. Люди с коричневой кожей, со спутанными выгоревшими бородами, в заскорузлых овчинах, с тусклым оружием из бронзы, на маленьких кораблях, пропахших рыбой, тухлой водой и прогорклым жиром, они ни черта не боялись и не подчинялись никому, они были рыбаки, торговцы, скотоложцы и пираты.
Полетаев доставал из нагрудного кармана сигарету, прихлебывал из бутылки и снова смотрел на горизонт. За спиной у него играла музыка: “... Па ме но лаксу ме зои, на вуме ро мера покино... ”
Он прекрасно помнил себя молоденького, помнил, как до двадцати пяти лет точно обреченно, окончательно ЗНАЛ, что нет другого мира, кроме того, где так вольно дышит человек. Нет и никогда не будет. И теперь, когда ему под сорок, он впитывал Корсику, Итаку, Португалию, как этот желтый крупный песок впитывал ленивую мелкую волну, — готовно и жадно. Поэтому он везде пил местное, поэтому злил Веру туземной музыкой.
Он влюбился в эту пустоту и прозрачность сразу. Вправо и влево расстилалась широкая полоса бледно–желтого песка, за спиной высился обрыв, поросший поверху сероватой сухой травой и низким кустарником. А перед Полетаевым лежало чистейшее, покойное Ионическое море.
Он допивал бутылку, вставал и вынимал из сумки–холодильника мясо. На берегу повсюду валялся плавник, прокаленный солнцем. Полетаев рыл неглубокую яму, валил туда деревяшки, бросал спичку — плавник мгновенно занимался огнем, вскоре была готова горка красных углей. Полетаев заворачивал куски мяса в фольгу и палкой зарывал свертки в угли. Потом раскладывал на полотенце большие пурпурные помидоры, чеснок, фиолетовый лук, оливки и маслины, свежий хлеб, пластиковые стаканы и тарелки, виноград и белый сыр. Он брал с заднего сиденья огромную глиняную тарелку, которую купил еще в первый день, резал на ней лук, сыр, перец, помидоры, сыпал маслины, солил, перчил, заливал все это оливковым маслом. Потом ставил на полотенце холодную, запотевшую бутылку, сок для Кати, натирал хлеб чесноком и возвращался к мясу.
“Па ме гиа ипно Катерина... ”
Вера с Катей лежали на зализанных каменных плитах или бродили по колено в воде, отыскивая крабов и скатов. Полетаев вытаскивал из углей пузырящие жиром свертки, обжигая пальцы, раскрывал фольгу и укладывал мясо на тарелки. Потом звал. Вера подбегала — холодная, мокрая ,— целовала Полетаева в висок и кричала: “Катюш! Папа уже все приготовил! ”
К ночи они возвращались в отель, бросали “ самурай ” с ключом в замке где попало, окунались в бассейн и укладывали Катю. Иногда не укладывали, если принцесса желала прожигать жизнь.
Полетаев всюду носил с собой приемник. Сиртаки звучало по всем волнам с перерывами на футбол и прогноз погоды. Из приемника лилось — аккордеон, бузука, барабан — “ Па ме гиа ипно Катерина... ”. Везде — в лавках, магазинах, тавернах.
“Это ” хава нагила ” , балканский вариант ”,— насмешливо говорила Вера. Ужинали они в одной и той же таверне, рядом с отелем. На третий раз к ним вышел хозяин — собственноручно выбирать для них рыбу.
“Что такое немцы? — важно спросил господин Закариас, когда в половине второго Катя спала головой на коленях у отца, а Вера, позевывая, ковыряла ложкой десерт. — Что такое немцы? Или шведы?.. По бутылке пива на каждого, и они весь вечер занимают столик... Что такое русские? Они делают заказ! Они хотят филе меч–рыбы, грик–сэлад, креветок, десерт! Их приятно кормить! Это клиенты! Иногда они шумят. Но они столько пьют, что имеют право шуметь! ”
“Господи, Боря ,— устало вздохнула Вера, — но он же изъясняется совершенно, как бабелевские персонажи! ”
“По–английски!.. Говори по–английски! — сердито сказал Полетаев. — Человек к нам со всей душой! Это невежливо ”.
На пятый вечер Закариас принес к их столику маленький, тяжелый бочонок.
“Локаль вайн, — важно объявил Закариас. — Это подарок ”.
Полетаев под насмешливым взглядом Веры снял с руки часы “Командирские ” и вложил в ладонь Закариаса.
“Надо соответствовать национальному образу ”,— виновато объяснил жене Полетаев.
Полетаев открыл дверь, пропустил Катю и шагнул в квартиру. Он услышал, как Вера говорит по телефону: “ Брось, Мартик, это все ерунда... Ничего я про себя не знаю, и никакого отпуска у меня долго не будет... Скорее всего вы сами приедете... Не зарекайся ... Вот когда твой загадочный муж и мой загадочный муж будут пить на кухне, мы это обсудим. Привет Теме... Хорошо, Борис ему перезвонит... Целую тебя” .
— Ма, мы на машине ехали, — сказала Катя .
— И мы на машине ехали, — весело ответила Вера. — Привет, Борь.
Она поцеловала Катю и сняла с ее головы берет.
— Боря , Марта звонила.
— Да, я слышал... Что у них? Привет...
— У них все хорошо, — сказала Вера. — Тема просил тебя позвонить ему, когда придешь.
Вера недавно пришла домой, она не успела переодеться .
— Марта звала нас на Рождество, — сказала Вера из комнаты. — Что ты думаешь?
— Глупости! — буркнул Полетаев.
— Что?..
— Посмотрим... Катюш, не бросай плащ...
Полетаев разделся, сунул ноги в войлочные тапочки и пошел в свой кабинет.
— Тема сейчас в Нанте! — крикнула из комнаты Вера. — Я записала его телефон. Он просил тебя позвонить.
— Я понял, — ответил Полетаев из кабинета. — А что случилось?
— Боря, может, будет удобней разговаривать в одной комнате? — раздраженно спросила Вера.
Полетаев вошел в гостиную. Вера просматривала Катину тетрадку, Катя стояла рядом с ней и негромко говорила про Гольдони и апельсины.
— Извини, — сказал Полетаев. — А что случилось?
— Он просил тебе передать, что Фриц заболел и переехал.
— Фриц?.. Горчаков?.. Ах ты черт...
— Что случилось? — встревожилась Вера.
— Нет, ничего... Это Темины дела...
— Боря, разбери свою сумку, — попросила Вера.
— Какую сумку?
— Твой “ рибок ” дорожный. У тебя в берлоге, под столом. Три недели прошу тебя — разбери.
“Там же ” Бучананз ”...— подумал Полетаев. — Очень кстати... ”
В аэропорту, на Керкире, Полетаев собрал по карманам последние драхмы и купил бутылку ”Бучананз ”.
Они вернулись больше месяца назад, прилетели поздно вечером, наутро Садовников срочно вызвал Полетаева на оперативку. Потом Полетаев поехал на директорат — там разбирался скандал, который устроил Вацек на ученом совете. Потом сел читать статью Гариваса в “ Мониторе ”. А в одиннадцать часов вечера Садовников приехал за ним и увез во Внуково. Поэтому сумку Полетаев так и не разобрал.
Вера с Катей пошли на кухню, вскоре там зазвякало и зашкворчало.
— Боря, ты ужинать будешь? — крикнула Вера.
— Нет, спасибо...
— Ты дневник смотрел?
— Нет...
Он мог проверить Катин дневник, мог не проверять — Вера заглядывала туда по утрам. И Катя всегда была дисциплинированна и сообщала о форс–мажорных записях.
Полетаев прикрыл дверь, выволок из–под стола большую красную сумку и открыл “ молнию ”. Сверху лежала карта Итаки. Полетаев бросил карту на стол и сунул руку в сумку, нащупывая там “ Бучананз ”. В аэропорту он завернул бутылку в свитер. Но вместо пузатой четырехгранной бутылки его рука наткнулась на пластмассовую обтекаемую коробочку.
“Это что такое? ”
Полетаев вытащил предмет из–под шорт, ласт, пляжных сандалий, каких–то сувенирных раковин и свитера с твердым внутри.
Это был маленький черный приемничек “ Филипс ”.
“Хм... Во дела! ” — подумал Полетаев и улыбнулся .
Он не прикасался к приемнику с последнего дня на островах. Выключил его, когда они подплывали к Керкире, и уложил в сумку. Передвинул тумблер на “off” , а верньер настройки не трогал. И “Филипс ” остался на частоте радиостанции Керкиры.
Полетаев сел в кресло, протянул руку, взял со стола пачку “Голуаз ” , закурил и посмотрел за окно.
Там шел дождь.
“Я нормальный взрослый человек, — подумал Полетаев, — и эта “ зима тревоги нашей ” кончится рано или поздно. И Катя поумнеет... И Верка поумнеет. А не поумнеет — так черт с ней. Но мне бы знамение... Именно сейчас, и именно мне... ”
Он глубоко затянулся, еще раз посмотрел за окно, на крупный частый дождь, на светофор и серых голубей на карнизе. Он представил белесое небо, осликов, навьюченных дровами, оливковые рощи. Он подумал, что можно уйти к Аландарову. Сектор Аландарова занимался спецразработками, для Аландарова у Штюрмера руки были коротки.
Полетаев вдруг передвинул тумблер на “on”.
“... Па ме гиа ипно Катерина, па ме но лаксу ме зои... ”
Бред...
Полетаев потряс приемник.
“Па ме гиа ипно Катерина... ”
Изнывающий голос, бузука, скрипка, аккордеон.
Он расплющил окурок в пепельнице и обеими руками схватил приемник.
“ Филипс ” звучал негромко и чисто. Полетаев бережно положил приемник на пол, закурил новую сигарету — руки тряслись, он не сразу попал кончиком сигареты в пламя зажигалки.
“... Па ме гиа ипно Катерина... ”
“Судзуки–самурай ” взревывал на узком серпантине, розовое вино по триста драхм за бутылку без наклейки, со светлой пробкой без клейма холодило рот, мелкие волны лизали плоскую бесконечную полосу желтого песка...
“... Па ме но лаксу ме зои... ”
Где–то жили страховой агент Лопес и контрабандист Гомес, шумели под ветром араукарии. За сеткой здешних дождей нездешние каравеллы пробивались в бакштаг, силясь достичь горизонта.
“ Что же я так раскис? — просветленно подумал Полетаев. — Стыдно... ”
Вера Полетаева обеспокоенно прислушалась — в кабинете Бориса было тихо. Обычно, когда муж уходил к себе, оттуда еле слышно доносилось легкое постукивание клавиатуры, громче — телефонные разговоры, скрип плетеного кресла — если Борис вставал из–за стола или садился, шорохи, чертыханье — если он ронял книги со стеллажа.
Сегодня Борис мазнул по ней пустым взглядом и ушел к себе. И там затих.
Пару минут она прислушивалась — из кабинета тихо зазвучала та греческая музыка, что совершенно осточертела ей за время отпуска.
Она негромко постучала — Борис не ответил. Вера толкнула дверь.
Борис сидел в кресле, курил третью сигарету (два окурка лежали в красной керамической пепельнице) и, улыбаясь, смотрел в окно.
— Боря, хочешь чаю? — осторожно спросила Вера.
— А ?.. Что?! — Борис вздрогнул и посмотрел “ сквозь нее ”. Он часто так смотрел.
— Хочешь, чаю тебе принесу? — повторила Вера.
— Ты знаешь, — тускло сказал Борис, — знаешь... Вот какое дело...
Вере Полетаевой стало холодно и страшно.
Ну дура же она, дура!.. Господи, что же она за дура!.. Борька последние месяцы глядит нехорошо... Кто ж ее, дуру, тянет за язык?.. Он скажет сейчас, что уходит “ пожить ” в Темину квартиру... Господи, Борька... Она, дура, не сказала ему, что тайком прочитала последние главы из “Лекций на набережной... ” — он же лучше всех... Все эти найманы–шмайманы, рыжие, прочие — ему за пивом должны ходить... Но он читать не дает, а признаться, что сама к нему залезла, — так взбесится ... И с Садовниковым у него какие–то странные дела. Две недели жил неизвестно где. Она боялась спросить. Что не у бабы — понимала. А спросить боялась... Он мягкий–то мягкий, а может так отшить... А эта жуткая ссадина на шее, она откуда? И рубец на бедре... Это она недавно заметила, когда Борька выходил из душа... Рубец на своем муже она не сразу заметила! Так не спали же вместе после отпуска, ни разу с того времени вместе не спали!.. Откуда царапина и шрам? Борька что–то бормотал про рыбалку, про расщепившийся сук — этому лепету и Катька бы не поверила... Ох, как нехорошо он смотрит! Вот он сейчас скажет страшное... И Катьку она совсем распустила, если Катька еще вякнет на отца — надо так ей дать!.. Да что Катька — сама виновата... И хватит трахать ему мозги: мол, до сих пор не защитился ... Да он мог бы быть вор, педофил и наркоман, а он всего лишь до сих пор не защитился ... И что она, дура, может знать про их институтскую кухню? Говорила Марта: там такой серпентарий. .. Какая, к черту, карьера!.. И что же она, дура, сучка дешевая, за спектакли ему устраивает?.. Это же последнее дело — в койке отыгрываться ... Борька совсем сник, поди, думает, что она его не хочет, что иногда только чудит, устраивает себе редкие всплески. Чтоб не забыть, как это делается ... А она иногда его так хочет, что во рту сохнет... И надо купить ему плащ... широкий, удобный, небрежный дорогущий плащ...
— Верка... — Полетаев вытащил из сумки свернутый свитер и достал из него широкую четырехгранную бутылку. — Будь другом — принеси стаканы... Посмотрим на жизнь сквозь вино...
Вера часто закивала, быстро вышла из кабинета, мягко отстранила бросившуюся к ней Катю. На кухне она взяла два стакана, низких, под виски. Держала их в руках, улыбалась и тыльной стороной ладони стирала слезы.
Я устал сбивать подошвы о булыжник мостовых,
И английский мелкий дождик сеет дрожь в костях моих.
Киплинг. Мандалей — Ага! — азартно сказал Гаривас. — И ты, значит, тоже считаешь, что солдат главнее физика?
— Нет же! Не так! — Берг махнул рукой. — Период первичного накопления капитала многое ставит на места!
— И что же в этот благословенный период так удачно ставится на места, о Берг? — утомленно спросил Гаривас. Ему был скучен период первичного накопления .
— Я вижу, тебе мои нынешние кореша не нравятся ,— запальчиво сказал Берг.
— Да с чего ты взял, что они мне не нравятся ?
— Ну у меня глаза есть...
— Ладно, с другого бока зайдем: а чем они тебе ТАК нравятся ?
— Вот! — Берг воздел указательный палец. — Объясню. Изволь. У меня к ним, понимаешь, такое отношение... Вот как тебе сказать... “ Брат–храбрец ” ... да! Понимаешь?
— Прекрасно понимаю. — Гаривас кивнул.
Берг махнул рюмку.
— Ты вчера нос воротил за столом...
— Кто нос воротил?
— Ты. Невежливо себя вел. Натан тебе рассказывал про корма, а ты скучал...
— Саня ! Окстись! Ну какое мне дело до куриной еды?!
— Хейфецы купили помойку и сделали из нее конфету! Они мне здорово нравятся ! У них не было папика за спиной — и у меня не было! У них птицефабрика, у меня магазин. У нас с ними одна группа крови. Ты когда–нибудь слышал такое слово — “ партнеры ”?
— “Я слово дал. Купеческое слово... ” — ехидно сказал Гаривас. — Саня, ты просто увлечен. Остынь.
— У нас же всегда: по ноль семь — и о поэзии... — презрительно сказал Берг.
— Ну, дружок... — Гаривас развел руками. — Кто же виноват, что у твоих нынешних корешей не в чести поэзия ?.. Да, впрочем, и проза. И кто виноват в том, что ты был интеллигент, а стал бизнесмен?
— Да... Тебе это скучно. Но в том, чтобы прокормить семью, есть своя поэзия ,— убежденно сказал Берг. — В это сучье время ...
— В это сучье время надо почаще вспоминать о поэзии, — сквозь зубы сказал Гаривас и закурил.
Берг недовольно промолчал. От Машки, своей жены, он перенял неприязнь к отвлеченным разговорам.
Берг с Гаривасом в пятницу вечером сидели в маленьком офисе на втором этаже магазина “Berg Ski Locasion” , разговаривали, попивали коньяк, курили, никуда не торопились. Час тому назад Берг позвонил Машке и предупредил, что задержится потому, что приехал Гаривас.
Машка не возражала.
На углу серого письменного стола, рядом с тарелкой тонко нарезанной бастурмы, рюмками и бутылкой коньяка “Васпуракан ” стояла пара ботинок “Доломит ”. Ботинки сверкали никелированными клипсами и бликовали гладкими шоколадными боками, ботинки хотелось лизнуть.
— А за ботинки ты еще скажешь спасибо, — сказал Берг.
Гаривас кивнул. Ботинки обошлись ему очень дешево, он уже второй год покупал инвентарь в “Berg Ski Locasion”.
— Третья клипса утягивает пятку, — сказал Берг. — Утром надеваешь, вечером снимаешь. И весь день — как дома у мамы.
Гаривас еще раз кивнул. Он знал, что Берг сам катается в “Доломитах ”.
У Берга была оперированная стопа, он знал толк в ботинках.
— Хейфецы кормят свои семьи, — миролюбиво сказал Берг. — Их жены могут заниматься детьми. В этом есть своя поэзия . И Хейфецы — приличные люди.
— Да я же не спорю, — сказал Гаривас. — И Хейфецов уважаю.
Это значило: “Я тебя уважаю, Берг. И мнение твое уважаю, не рефлексируй. Но время все равно сучье ”.
Натан Хейфец и Гриша Хейфец были порядочные, умеренно богатые, способные люди. Берг два года ставил их, плоскостопых, на лыжи. Он выкатывал их в Терсколе и Цермате. И они помогли Бергу открыть “Berg Ski Locasion”.
— Время ... Время как время ... Бывало и хуже время .— Гаривас завел руки за затылок и мощно, похрустывая, потянулся .— “Времена не выбирают — в них живут и умирают... ” Но вот какая штука — хорошим людям природа иногда приоткрывает некие потаенные двери. Эти двери не для всех.
— Чего? — недовольно покосился Берг. — Мистика–схоластика... Попроще, Вова, попроще...
— Плесни, — попросил Гаривас.
Берг разлил коньяк. Они чокнулись, выпили.
— Хочешь, врежу по твоему марксизму–материализму? — лениво спросил Гаривас и стал жевать с кожурой лимонный кружок.
— Проще, проще, Вова, — повторил Берг и взял ломтик бастурмы.
— Покатаемся завтра?
— Конечно, — сказал Берг и с удовольствием съел бастурму. — Тебе вообще надо больше кататься . У тебя живот...
— Какой живот? У кого живот? — забеспокоился Гаривас. — Нет никакого живота... Вот и поехали кататься . Ботинки я купил ... Завтра и поедем.
— В “Турист ” поедем?
— Э, нет... Нет, партайгеноссе Берг. Дай мне трубочку... — Он стал набирать номер. — Врежу–ка я все–таки... По мировоззрению...
— Ты кому звонишь? Поздно...
— Не поздно... Аня ? Добрый вечер. Я не поздно? Ага... Володю будь добра... Спасибо... Володь... Привет... Все хорошо. Завтра приехать можно? Прекрасно, Володь, я хочу друга привезти. Ты не возражаешь?.. То есть абсолютное соответствие, можешь мне поверить! На мой взгляд, даже чересчур... Саша Берг, из Крылатского, ты про него слышал наверняка... Да, хроменький, точно... Тот самый. Ну! Я всех знаю. И меня — все... Спасибо, Володь. Два бугеля ... До завтра.
Берг внимательно дослушал переговоры, придвинул пепельницу и закурил. Гаривас положил трубку.
— Вот так, майне кляйне либер Берг! — торжествующе сказал Гаривас. — Завтра поедем кататься в чудесное место.
Берг промолчал, он знал все горнолыжные места в Подмосковье и Вовкиного воодушевления не разделял.
— Кстати, ты в горы почему не ездил? — спросил Гаривас.
— А ...— досадливо махнул рукой Берг. — Ты не поверишь... Был я старший лаборант, был мэнээс, денег ни черта не было — каждый год ездил. И в Кировск в апреле... Денег, конечно, не очень прибавилось, больше головной боли... Но вот машину поменял, квартиру тоже поменял... Большая теперь квартира... А в горах не был два года. А что ты хочешь — ДЕЛО, едрена матрена...
— Вот–вот... — с неопределенной интонацией сказал Гаривас.
Берг опять махнул рукой и разлил по рюмкам.
— Любишь горы? — грозно и одобрительно спросил Гаривас.
— Кто не любит...
Гаривас — смуглый атлетический сангвиник, всегда готовый к выпивке, приключениям тела и самоиронии — доброжелательно посмотрел на друга и сказал:
— Ладно, не унывай. Ты горный человек, все еще будет. И горы будут.
И собираться еще будешь. Любишь собираться в горы?
— Ну!
Они рассмеялись, отсалютовали друг другу рюмками и выпили.
— Куда завтра, Вовка? — спросил Берг, морщась от лимона.
— В хорошее место. В очень хорошее место... В правильное...
— А что ты сказал про двери?
— Двери?
— Ну двери, которые природа... И так далее...
— А ! Двери!.. Я тебе подарок сделаю завтра, — сказал Гаривас, выпил коньяк и шумно выдохнул, сделав губы трубочкой. — Я же человек романтический... Рос книжным ребенком... Всегда считал, что для носителей разума и доброты мироздание изредка оставляет этакие... поблажки. Завтра покажу.
— Ну–ну... — сказал Берг.
— Давай собираться . Утром созвонимся .
Они простились, пожали друг другу руки. Гаривас надел меховую куртку, сцепил липучками ботинки, повесил их на шею, громко и нетвердо спустился по лестнице. Внизу он запел: “Лыжи из печки торчат, гаснет закат за горой... ”. Потом крикнул: “До завтра, Саня !” — и ушел.
Берг сполоснул рюмки и блюдца, позвонил Машке, сказал, что выезжает, включил сигнализацию, оделся, вышел и с жестяным грохотом опустил жалюзи. Он пошел к Рублевке, вскоре остановил такси, сел на заднее сиденье и задумался, уткнув подбородок в воротник свитера.
“Да, сборы — такая же равноправная составляющая счастья, как и само катание, — думал Берг. — Говорят, что на свете есть люди, которые аккуратно заканчивают сборы к семи вечера, а в десять ложатся спать... Эти люди не из нашей компании. Они не с нашего двора. Раньше одиннадцати закончить со всеми делами не получалось никогда. К полуночи я делал все предотъездные звонки, укладывал Машку спать и начинал собираться . И, конечно, выпивал. И раз, и два, и три... То есть натурально ставил бутылку коньяка и рюмку на пол. Мог даже для полного соответствия тихонько включить: “Снег над лагерем валит, гнет палатки в дугу... ”. Или: “А ты приди сюда и в холод, и в жару, на веселую планету простаков. Розовеет ввечеру Донгуз–Орун, и Эльбрус пошит из красных облаков... ” — тихо, потому что Машка спит. Она вообще всегда спит. А путешествует “ багажом ” , как она говорит. Чтобы никакой ответственности. Свой паспорт берет в руки два раза — на таможенном контроле. И потом быстро сдает мне... Итак, к четырем остается вбить в сумку камеру и всякую мелочь. Ну а потом ложиться уже просто нет смысла. Знаю, что отосплюсь в самолете. В “ Шереметьево ” обычно приезжаем рано утром, на месте будем к вечеру. Все равно в первый день лучше не кататься . В “duty–free” на бутылки надевают такие мягкие сеточки, чтобы не бились... В самолете еще пара глотков, и это уже “Баллантайнз ” или “ Джонни Уокер ”. И на бочок. В Цюрихе пересаживаемся на “Cross–Air”... Совершенно иные сенсорные воздействия ... Там сиденья синей кожи, волнующие чужие запахи... А в Женеве уже можно позавтракать. Там во “ французском коридоре ” , на втором этаже есть кафе. Яичница с беконом... И пиво. Высокий холодный стакан. После — некоторая возня, суета — штабелюешь лыжи на тележку, потом перекидываешь лыжи и сумки в автобус, сигарета, большой глоток из фляжки (теперь уже никаких бутылок, у нас тут, в Альпах, из бутылок не принято, только из тонких стальных фляжек!) — и поехали из этой весенней Швейцарии в весеннюю Францию! Грязный пористый снег, серое небо — все осталось в Москве. Здесь пробивается первая зелень, чуть ниже шоссе пролетают назад красные черепичные крыши, на франко–швейцарском несокрушимом рубеже пограничники в свитерках с погончиками на мгновение отрываются от домино и машут водителю, чтобы проезжал. Мы дремлем, просыпаемся, спрашиваем водителя, далеко ли до Гренобля, он по–английски ни черта ни понимает, но улыбается, значит — недалеко... Проезжаем заправки, городки, вокруг сплошной плюшевый газон... Ах, Европа, как мы по тебе соскучились за последние триста лет... ”
Однажды, лет пять тому назад, Берг с Гаривасом вышли из автобуса и заглянули в кафе. Они сели за столик и смотрели на площадь, на фонтан с позеленевшим в швах мрамора бортиком, коричневую ратушу и невыразительный памятник гражданам города, погибшим в первую мировую войну.
“ Мсье, а на втором этаже живут? ” — спросил Берг у гарсона.
“Да, мсье, — сказал гарсон. — Моя семья . Я владелец кафе ”.
“Вы извините мою бесцеремонность... А давно ваша семья живет в этом доме? ”
“Семь поколений ”,— не задумываясь, ответил тот.
По серому булыжнику ходили толстые голуби, седенькая дама в бежевых брюках поливала из шланга синий “ ровер ” , за соседним столиком тихо разговаривала пожилая азиатская пара, бутуз в наколенниках неуверенно ехал на стучащих по булыжнику роликовых коньках... “La vie en rose...”
“М–да... ” — выразительно сказал Гаривас и на школьном французском попросил еще пива.
Гаривас родился и вырос за Уралом, в пыльном панельном городе с нефтекомбинатом, десятком секретных заводов, общевойсковым училищем и хоккейной командой первой лиги. Он не раз говорил Бергу, что можно сколь угодно клясть провинциалов, заполонивших Москву, но, ей–богу, никто ее, Москву, так не любит, как они, провинциалы. Потому что никто так не тоскует по вековому городскому уюту, как интеллигенты, живущие в невыразительных панельных городах.
Когда–то все они — Берг, Гаривас, Тема, Ванька Никоненко, Фриц Горчаков — истово исповедовали городской культ прежних лет:
Ну и, конечно, “ Последний троллейбус ”, “ ...и выезжает на Ордынку такси с больными седоками... ”... Всякое такое... Потом каждый выбрал свой круг рая . Тема преподает славистику в Монтрё и Нанте (хотя, черт его, Тему, разберет, чем он там на самом деле занимается, таинственный бывший “ безопасник ” муниципального батальона “Берта ”), Гаривас полгода назад стал главным редактором журнала “Время и мир ”, Ванька пребывает в молекулярной биологии — от Октябрьского поля до Сан–Диего, водит дружбу с Соросом, Боруховым из “State New–York University” и Риснером, Бергу подай горы и еще эти вот городки с ратушами и фонтанами. На Песчаной — все песчано,
Лето, рвы, газопровод,
Белла с белыми плечами,
Пятьдесят девятый год,
Белле челочка идет...
А тогда они с Гаривасом переглянулись, допили пиво и вернулись в автобус.
“Ну что тебе сказать... — Гаривас развел руками. — Слава Богу, что все это существует. Это же и есть НОРМАЛЬНО ”.
“У нас, блин, как будто жизнь украли! ” — злобно сказал Берг.
“Да брось ты, ничего у нас не украли, — беспечно отмахнулся Гаривас.
И с удовлетворением добавил: — Не успели, суки ”.
Утром Берг проснулся от того, что рыл Томас. Томаса подарил Вацек два года назад. Томас походил на пуховую детскую варежку и пронзительно пищал по ночам. Его вообще сначала назвали Тамарой, но вскоре в гости пришел Гаривас, друг животных и детей, произвел исследование и сказал, что это кот.
Томас рос, много ел, апатией отличался как до кастрации, так и после, вырос в мягкого бело–рыжего красавца. Не переносил поездок в машине — его тошнило. Машка была привязана к нему, говорила, что Томас — сапиенс.
Корытце с песком стояло в туалете. Около семи часов Томас совершал отправления и рыл.
— Замри, придурок, — тихо сказал Берг.
Томас затих, а Машка заворочалась.
— Маш... Машунь, кататься поедешь? — прошептал Берг.
Машка невнятно ответила и придвинулась к Бергу теплой попой.
— Ясно, — сказал Берг.
Он осторожно встал, укрыл Машку поверх ее одеяла своим, взял телефонную трубку и ушел в ванную. Там он набрал номер Гариваса и спросил:
— Вовка... Ну чего, едем?.. Доброе утро...
— Доброе утро, — сипло сказал Гаривас и прокашлялся .— Да, конечно... Поехали.
Берг принял душ, побрился и поставил чайник. — Саш... — позвала из спальни Машка.
Берг заглянул к ней.
— Ты поехал?
— Ну да... Мы с Гаривасом. Я вернусь к шести.
— Там отбивные в холодильнике, — сказала Машка и с головой накрылась верблюжьим одеялом.
Берг позавтракал, положил в сумку готовые отбивные в фольге, залил термос и подумал, что его холостой друг Гаривас, конечно, ничего не возьмет, а к трем часам пополудни проголодается и станет недоуменно оглядываться в поисках кафе с глинтвейном, шпикачками и камином.
Когда он подъезжал к “Юго–Западной ” , часы на запястье пискнули — десять.
Гаривас стоял у метро и протирал очки.
— Привет, — сказал Гаривас, положив лыжи на траверсы, а палки и сум–
ку — на заднее сиденье. — Который час?
— Десять... Привет.
— Так, — сказал Гаривас. — Рули. Поезжай по Кольцу. К Дмитровке.
— Ты не темни, — сказал Берг и тронул машину. — Куда едем?
— Ты помнишь поворот с Дмитровки на Ярославль?
— Ну... Через канал? В Яхрому едем?
— Рядом.
— В Ильинское?
— Рули, Саня .
— Хорошо, саиб. Слушаюсь, саиб, — сказал Берг.
Они поехали по Кольцу, Гаривас достал из кармана кассету и поставил — у него была такая причуда, он носил с собой кассеты и ставил их в чужих машинах, домах и даже в барах.
— Это что? — спросил Берг.
— “ Скрипач на крыше ”,— ответил Гаривас. — Марк мне позавчера записал.
“To life! To life! Lekhaem! Lekhaem! Lekhaem! To life!” — нормальный мюзикл.
Гаривас любил такие. Первая жена Берга говорила Гаривасу: “Вова! Я ничего не имею против национальной культуры... Но только — если это не через край. Ты представь, что моя мама, Минасян, начинает при твоем появлении шпарить главами из “ Давида Сосунского ”, а мой папа, Лысенко, заводит “Ничь яка мисячна... ” , а после пускается в гопак... ”
“Антисемиты — это которые против семитов! ” — остро реагировал Гаривас.
Берг убавил звук.
За Икшей Гаривас попросил остановить. На маленьком базарчике он купил ветчины и пива.
— Я взял поесть, — сказал Берг, когда Гаривас вернулся в машину.
— Ты взял, так и я взял... Слушай, дай порулить, а?
Они поменялись местами.
— Черт, приятно... — сказал Гаривас. — Сколько литров?
— Два... Ты летай пониже.
Берг–то свою “ вектру ” знал хорошо — она вылетала сильно, отлично держала дорогу, но была тяжеловата. А Гаривас несколько лет подряд ездил на легоньком старом “ Гольфе ” и мог не рассчитать.
— Что там твой бегунок?
— Скоро... — довольно сказал Гаривас. — Дня через три. Вчера звонил из Хельсинки.
Последние недели Гаривас жил без машины, ждал, когда ему пригонят из Голландии “ омегу ”.
— Коробка — автомат?
— Ясное дело... — сказал Гаривас. — На то и “ омега ”.
— Какой цвет?
— Беж, — торжественно ответил Гаривас.
— Цвет неброский, — одобрительно хохотнул Берг.
— Кстати, ты знаешь, кто поехал за моей машиной? Коныч.
— Надо же! — усмехнулся Берг. — Помню его. Он же был вундеркинд, да? Звезда курса...
Коныч, Гаривас, Бравик и Генка Сергеев учились в одной группе, в Первом меде. Гаривас теперь даже не вспоминал, что когда–то был ГОСПОДИН ДОКТОР . На подначки друзей и вопросы интервьюировавших он отвечал цитатой: “Не знаю, что в моем лице приобрела литература, но медицина — точно ничего не потеряла ”.
— Коныч — голова, — сказал Гаривас. — Знаешь, он единственный из всей компании, кто защитился в двадцать четыре. А докторскую — в тридцать два. Сильно?
— Сильно... А где он защищался ?
— В Институте трансплантологии.
— А теперь гоняет машины? — спросил Берг.
— Ты не нагнетай. Ну гоняет. Он же не героин продает.
— Бравик говорил, что он чистоплюй.
— Господи... Ты–то что в этом понимаешь? Ну говорил что–то Бравик... — Гаривас достал из кармана куртки пачку сигарет, тряхнул, вытянул сигарету зубами и вдавил прикуриватель. — Коныч защитился, стал работать в институте... Нормальный доцент... Вскоре стал бы вторым профессором.
— И что?
— Да, в общем, ничего... — Гаривас прикурил и пустил толстую струю дыма в ветровое стекло. — На кафедре все было отлажено. Человека только поднимали из приемника — он уже все знал. Что почем. Все было четко. Правильно. Без постыдной, так сказать, суеты. И заметь: сплошной кэш. Страховые полисы там никого не интересовали. Впрочем, можно было и с полисом... Кафедрой тогда ведал Пушкарев. У него была секретарша, мышка такая ... Она всех обходила — накануне операций и перед выпиской. Докторам оставалось, собственно, работать. Вроде бы порядок... Но, с другой стороны, знаю я этот порядок... Как в кабаке — чаевые поровну. Опять же: все равны, но есть которые равнее... Фуфло все это... Пушкарев приходил в операционную к раскрытому животу. Анестезистки вытирали салфетками его высокий профессорский лоб. Он делал все самое вкусное и интересное. Ассистенты ушивались... Это мы проходили... Все это фуфло.
— Короче, Коныч не вписался ,— сказал Берг.
— Еще как не вписался ! Он ведь считал, что кто даму обедает, тот ее и танцует. Раз он принимает и ведет, то он и оперирует. И все деньги ему. Тут он и вошел в конфликт с реальностью. Ему бы многое простили — понты, амбиции, склочность... Четкого разграничения обязанностей не простили. Коныч ведь как думал: ребята, вы прагматики, я прагматик... Чего нам, прагматикам, делить? Но так ведь черт знает до чего можно договориться ... Так можно договориться до того, что Пушкарев — никакой не вождь. Нормальный рукастый оператор, но не вождь. И что у Пушкарева бывают — и нередко — свои обсеры. И что Коныч, если разобраться, ничем не хуже Пушкарева. Да просто лучше. Короче, Коныч нарушал равновесие. А потом еще был эксцесс. У них был скоропомощной день, привезли тяжелого больного... Не помню подробностей... Пушкарев сказал ФРАЗУ, он скор на фразы: “Я трупы не оперирую... ”. На беду рядом случился Коныч. Он завелся, настоял, устроил, блин, романтику хирургии... Удачно прооперировал.
— Ну понятно, — брезгливо сказал Берг.
— Его начали есть, — сказал Гаривас. — Кушать. Его начали подставлять. То есть его перестали прикрывать, что, в сущности, одно и то же. А иногда
и хуже.
— А что дальше?
— С кафедры он ушел. Работал в сорок шестой больнице. Это было просто ни к чему... Там никто ничего не умел. Коныч умел. Умничал... Чрезбрюшинный тораколюмбальный доступ... Какие–то пластические чудеса по дежурству... Заведующий был алкоголик, оперировать лез все время ... Убийца. Коныч ему по морде дал...
— Ну?
— Ага... Уволили по статье... Потом его Кучерский пригласил. В андрохирургию. Он к Конычу хорошо относился, уважительно. Дал ему два операционных дня . Живи — не хочу... Но амбиции... Кучерского он тоже начал учить... Опять ушел.
— Но он не забухал? — тревожно спросил Берг.
— Нет! — твердо сказал Гаривас. — Это — нет. Кстати, стал много кататься . Приезжал на мою гору каждый день. Выговаривался .
— На какую ТВОЮ ГОРУ ? — ревниво спросил Берг.
— Скоро увидишь... Он хорошо катается ... Пива хочешь?
— С удовольствием, — ответил Берг.
Он потянулся к заднему сиденью и вытащил из сумки Гариваса банку пива.
— Ох, как оно хорошо! — сказал Берг, сделав несколько больших глотков.
— Отдыхай, — добродушно сказал Гаривас. — Мастер ведет машину. А ты отдыхай. А вчера мы по–взрослому... Пора, наверное, тормозить с этим? Годы свое берут, нет?
— Тебе пора — ты и тормози, — заносчиво сказал Берг.
— Я уснул в такси, — пожаловался Гаривас. — Ты не лечишься по утрам?
— Нет. А ты?
— Не лечусь. Нормально... Над моей печенью трудились многие поколения непьющих евреев.
— Ты скажи, куда мы едем?
— Куда надо едем... К Володе Немчинову на базу. Я вот о чем тебя попрошу — ты там поменьше расспрашивай. Особенно сначала. Нет, серьезно. Я сам все объясню, Володя Немчинов объяснит. Все поймешь, когда надо будет.
— Да чего пойму–то? — улыбнулся Берг.
— Кстати, о Коныче — он ведь бесплатно поехал за моей машиной. Ты не думай, что я старого товарища пошло нанял. Я ему очень настойчиво деньги предлагал. Но он взял только на дорогу, бензин и визы.
— А почему?
— Точно не знаю, но догадываюсь. Я привозил его к Немчинову в январе. Теперь он катается только здесь. И ты свою гору теперь забудешь и только здесь будешь кататься .
— Ты очень таинственный человек, Гаривас, — сказал Берг. — Но ты все–таки летай пониже... (Гаривас выехал на встречную и обогнал три машины подряд.)
Через некоторое время они переехали по мосту через канал, свернули налево, поднимались и спускались по заснеженной дороге по холмам, проезжали лесочки, церковь, дачи. Гаривас повернул в последний раз, и машина по глубокой колее подкатила к длинному одноэтажному дому с красной жестяной крышей. Горок вокруг видно не было, и Берг подумал, что дом как раз на горе и стоит. И верно — вскоре он увидел метрах в пятидесяти от дома опору подъемника. Трос уходил вниз, барабан вращался . Гаривас осторожно пристроил машину между желтым четыреста двенадцатым “Москвичом ” и старым, коробчатым “ исудзу–труппер ”.
— Ну вот, приехали, — сказал Гаривас. — Посиди минутку, я сейчас.
Он вылез из машины, подошел к крыльцу, открыл дверь и пропал.
Берг немного посидел, потом тоже вышел, закурил и осмотрелся .
Здесь он прежде не бывал. Хотя он бывал, кажется, во всех лыжных местах вокруг Москвы. Дом был большой и ухоженный. Крышу красили этим летом, оконные рамы — тоже. Штукатурка не осыпалась нигде. В центральной части фасада угадывалась столовая, из открытых форточек пахло едой и слышался работающий телевизор. На коньке крыши сверкала новенькая параболическая антенна. Перед домом стояли несколько машин — “ шестерка ”, “ Москвич ”, “ исудзу ” , две “Волги ” и новый “ пассат ”. Еще стоял “Буран ”. Было тихо. Сла–бое поскрипывание барабана подъемника и негромкое бурчание телевизора из дома лишь завершали эту тишину. Берг с удовольствием затянулся . Погода была неважнецкая, пасмурно, но предстоял день с катанием, может быть, какие–то приятные люди (Гаривас всегда обитал там, где встречались приятные и умные люди), вкусный обед в теплом доме, рюмка–другая коньячку, еще немного катания, может быть, бильярд... У Берга было хорошее настроение.
Входная дверь два раза дернулась, приоткрылась, и на низкое крыльцо с утоптанным снегом выскользнул рыжий коккер–спаниель. Он глянул на Берга, поводил носом, тявкнул и побежал за дом.
Потом на крыльцо вышли Гаривас и невысокий брюнет с проседью, лет сорока, в старой нейлоновой куртке, мешковатых джинсах и сноу–бутах.
— Саня ! — позвал Гаривас.
Берг бросил сигарету и подошел.
Гаривас с брюнетом шагнули с крыльца и шли ему навстречу.
— Здравствуйте, — сказал брюнет и протянул большую ладонь. — Володя .
— Добрый день. — Берг пожал протянутую ладонь. — Берг... Саша.
— Располагайтесь, — приветливо сказал Володя .— Гаривас вам все покажет. Мы с вами встречались.
— Да?
— Вы не помните? В Цее, в восемьдесят восьмом... Мы с вами немца спускали.
Сезон восемьдесят восьмого года Берг проработал спасателем в Цейском ущелье.
И тут он вспомнил Володю.
Тогда поломался немецкий лыжник — на большой скорости зарылся по колени в фирн. Из спасателей наверху оказался один Берг. Спускать немца в стальной “ лодке ” ему помог доброволец из публики. Это был Володя .
— Точно... Здравствуйте, Володя ! — Берг обрадовался .
— “Буран ” можно взять? — быстро спросил Гаривас из–за Володиного плеча.
— Не надо! — уже недовольно сказал Володя и резко повернулся к Гаривасу. — Я вас сам отвезу.
Берг сразу догадался, что Гаривас когда–то взял “Буран ” и произошло что–то плохое.
— Переодевайтесь, — говорил Володя .— Чайку попейте. Вечером баня будет. Останетесь?
— Посмотрим, — обиженно сказал Гаривас. — Свободная комната есть?
— Идите в мою. Я буду в мастерской. Ты, Гаривас, загляни ко мне, когда оденешься .
Володя пошел к дому, потом остановился и поманил Гариваса пальцем. Тот послушно приблизился , Володя тихо спросил о чем–то.
— Нормальная реакция .— Гаривас пожимал плечами, смотрел себе под ноги и кивал. — Свободно говорит... И по–английски... Упаси Бог... Да был он там сто раз...
Володя внимательно посмотрел на Берга и ушел в дом.
Они сняли лыжи с траверсов, прихватили из машины палки и вошли. За входной дверью оказался маленький тамбур, там стояли лыжи — спортивный “Династар Х -9” с виброплитами, очень модные “Саломон ” этого года и жуткие, исцарапанные “Полспорт ” с веревочками. Друзья поставили свою амуницию в угол. В тамбур выглянул Володя и сказал Гаривасу:
— Лыжи в дом не носи. И снег сметай с ботинок.
— Избегай случайных связей и не стой под стрелой, — ответил Гаривас.
— И не кури траву в столовой, — строго сказал Володя .
— Боже упаси! — Гаривас сделал большие глаза. — Нам можно пройти?
Володя одобрительно посмотрел на берговские лыжи “Хэд ” , на спортивный неавтоматический крепеж и посторонился .
За тамбуром начинался длинный, выстланный чистым линолеумом коридор с дверями по обе стороны. Они пошли по нему и сразу столкнулись с густо загоревшим крепышом в голубом комбинезоне.
— О ! Привет, Гаривас... Здрасьте... — сказал крепыш и широко улыбнулся .
— Леха, мы крем забыли. — Гаривас ткнул крепыша кулаком в живот.
— Там, на подоконнике. — Крепыш махнул рукой и посмотрел на Берга.
— Это Саша Берг, — сказал Гаривас.
— Сашу знаем, — бодро сказал Леха. — Саша, вам экспертные “ Доломит ” завезли?
— Да. — Берг кивнул. — Приезжайте... Двести восемьдесят пять... “Технику ” тоже завезли.
— Двести восемьдесят пять, — уважительно сказал Леха. — У людей есть совесть.
— Слушай, дай пройти, — попросил Гаривас.
Крепыш посторонился и сказал им в спину:
— Да вы не спешите. Там только включили все. Десяти еще нет.
Друзья вошли в комнату с латунным номерком “19” , и Берг спросил:
— Что включили? Где десяти нет? И чего — десяти?
— Десяти часов нет, — сказал Гаривас. — Переодевайся .
Последние четверть часа все только и делали, что входили, выходили, выглядывали и говорили малопонятное. Бергу это надоело. Он хотел кататься .
— Сходи за сумками, — желчно сказал он.
Переодевать–то ему было нечего. В сумке лежали еда, термос и ботинки. Гаривас ушел, а Берг присел на коечку гостиничного типа, немного посидел, встал и направился в столовую. Там “ покоем ” стояли столы, застеленные цветастой клеенкой. Работал телевизор, наверное, спутниковый канал — диктор бойко говорил по–французски. На стенах висели схемы Инсбрука, Валь–д–Изера и Ле–Доз–Альпа. На двух подоконниках стояли цветочные горшки с зеленью, пахло котлетами. В углу пили чай двое кряжистых мужчин в футболках и девочка лет десяти. Девочка, беловолосая, угловатая, с “ пони–тейлом ” , вертела головой и двигала по столу пустую зеленую кружку.
— Пап, я же знаю — как... — говорила девочка, и видно было, как ей хочется, чтобы мужчины поскорее допили свой чай. — Что за глупости! — недовольно буркнул один.
— Я же знаю, как попросить! — не унималась девочка. — Вот слушай: фортаж до ски, силь ву пле!
— Зачем там? — возражал мужчина. — Я вчера тебе точил.
— Катя ,— басом сказал второй, — там нужно только кататься . Больше ничего. Только кататься .
— Меня не выдергивает... — канючила девочка. — Меня совсем не выдергивает! Пап... Ну пап!
— И не надо ничего покупать! — твердо сказал “ пап ”.
— А в туалет?
— В туалет... Да, в туалет можно, — вздохнул “ пап ”.
— А меня не выдергивает! — хвастливо повторила девочка.
— Надевай куртку и иди на гору, — пробасил второй.
Девочка поставила на стол кружку и выбежала из столовой.
— Ее действительно не выдергивает, — сказал “ пап ”.
Бергу стало неловко от того, что он их разглядывает. Он негромко сказал “ добрый день ” и сел перед телевизором, спиной к мужчинам.
— Добрый день, — ответили двое, допили чай и вышли из столовой.
И мужчины, и девчонка — Бергу это сразу бросилось в глаза — были еще чернее того крепыша в коридоре. И еще они были похожи друг на друга. Ну просто как близнецы.
По коридору шумно прошел Гаривас, задевая сумками за стены.
— Саня ! — вскоре крикнул он. — Ты где?
— Я здесь, — громко ответил Берг и вернулся к комнате номер девятнадцать.
— Чай пить будешь? — спросил Гаривас.
Он сидел на кровати и втискивал ногу в ботинок.
— Нет, — ответил Берг. Он достал из сумки очки, перчатки и сел напротив Гариваса. — Там чай пили... Два мужика и девочка. Слушай, чего они все тут такие загорелые?
— Загорели, — сказал Гаривас. — Это Игорь с Олегом. А девочка — Игоря дочка. Костю Бурого помнишь? Архитектор, Темы Белова дружок... Бурый с Олегом в Ираке работали... Олег с Игорем — близнецы. Заметил? Они инженеры. Строители.
Он защелкнул клипсу и встал.
Берг тоже надел ботинки. Они прогрохотали по коридору, взяли в тамбуре лыжи с палками и пошли к горе. Им навстречу прошли пять человек с лыжами на плечах, они улыбчиво здоровались с Гаривасом и приветливо кивали Бергу. Берг всмотрелся в лица — трое были совершенно коричневые, а двое сгорели, носы пылали, губы растрескались.
“ Что же, Олег с Игорем как загорели тогда в Ираке, так до сих пор... ” — озадаченно подумал Берг.
— Комон са ва, Гаривас! — крикнули от подъемника.
— Са ва бьен, — ответил Гаривас.
— Кто это с тобой? — бесцеремонно–дружелюбно крикнули еще раз.
— Саша Берг!
— Комон са ва, Саша!
— Здрасьте, — ответил Берг и тихо спросил: — А это кто?
— Наш народ, интели, — легко сказал Гаривас.
Они вышли к склону.
— Смотри, — Гаривас показал рукой, — вон та гора называется Север. Эта соответственно — Юг.
За горой, на вершине которой сейчас стояли Берг с Гаривасом, стелилась равнина, метров триста. Из снега жидко торчал камыш с пушистыми метелками.
“ Болото ”,— подумал Берг.
За равниной круто поднималась вверх другая гора, поросшая высокими соснами. У подножия стояли будки подъемников, а возле них — несколько фигурок. Одна из фигурок поползла по склону вверх под невидимым отсюда тросом.
Горка, на которой они стояли, была раскатана. Посередине росла кряжистая разлапистая сосна. Внизу, широко расставив руки и ноги, сползал на лыжах ребенок, совсем маленький, лет четырех. Он походил на Нила Армстронга на Луне, сходство умножал оранжевый пластиковый шлем. У подножия стояла девушка в вязаной шапочке и красном комбезе.
— Поворачивай, Костик!.. И еще раз поворачивай! — донеслось снизу.
— Чего я не люблю — так это детей на горе, — с душой сказал Гаривас.
Берг усмехнулся — детей Гаривас терпеть не мог, это было общеизвестно.
— Ты с возрастом помягчаешь, — пообещал Берг.
— Мамаша! — зычно крикнул Гаривас. — Уберите дитя с горы! Во избежание!
Девушка подняла ладонь козырьком к глазам, посмотрела наверх и четко ответила:
— А пошел бы ты, Гаривас!
— Бардак на палубе, — беззлобно сказал Гаривас. — Никакого уважения к ветеранам.
— Вовка, мы будем кататься ? — спросил Берг.
— Погоди... Продолжаю... Итак, Север. Все сюрпризы ждут тебя там. Сейчас должен приехать Немчинов... Он нас отвезет.
И действительно, послышался нарастающий мотоциклетный звук. Подкатил “Буран ” с Володей за рулем.
— Чего вы стоите? — недовольно спросил Немчинов.
Он подгазовывал и, привставая, смотрел на дальний подъемник.
— Отвезешь? — спросил Гаривас.
— Бугели возьмите. — Володя протянул им скрученные бугели.
Берг сунул бугель за пазуху.
— Значит, так, ребята... — сказал Немчинов .— На все про все вам три часа. Гаривас, ты слышишь меня ? Если выдернет — сворачивайтесь.
— Ты чего? — изумился Гаривас. — Саню с непривычки выдернет — концерт окончен?
— Ну, значит, окончен! — зло сказал Немчинов. — Ты почему так себя ведешь, Гаривас? А может, тебе показать, где дверь, а? Гаривас? Чтобы ты потом в Крыле шкрябал?
— Как я себя веду? — огрызнулся Гаривас.
— Короче, все! — Немчинов был рассержен не на шутку. — Спускайтесь.
Он газанул и поехал вниз.
— Что происходит? — Бергу все это не нравилось.
Гаривас наобещал ему чего–то необычного, а сам втянул в свои непонятные дрязги.
— Да ладно! — отмахнулся Гаривас.
Они толкнулись палками и поехали. Берг прислушался к своим ощущени–
ям — “Доломиты ” держали ноги сильно и удобно. Внизу он остановился, нагнулся и утянул клипсы еще на одно деление.
Немчинов ждал их у опоры. “ Буран ” стрекотал и обдавал выхлопом.
— Цепляйтесь, — сказал Немчинов. — Гаривас, договорились?
— Да, саиб. Слушаюсь, саиб, — буркнул Гаривас.
— Вот тебя выдернуло в прошлый раз, — уже спокойно сказал Немчинов. — Ты опять полез. Потом еще раз. И снова ты полез. Потом неделю никто не катался .
— Ну да? — ошеломленно сказал Гаривас. — Неделю?
— Вот тебе и “ ну да ”!
Гаривас выглядел виновато и сконфуженно. Берг его давно таким не видел.
— Я не знал, — убито сказал Гаривас.
— Вечером извинись перед всеми.
— Извинюсь, — послушно сказал Гаривас.
Они привязали фалы к скобе за сиденьем, и Немчинов быстро повез их по замерзшему болоту. Осторожно проехав по камышу, Немчинов газанул, и накатанная заснеженная дорога полетела им под лыжи. Подъехав к горе на той стороне, они отцепились от “Бурана ”. Немчинов обернулся и сказал:
— Давай, Гаривас, покажи все Саше... И поспокойнее... И на немцев, пожалуйста, не ори. Без толку... Бараны...
Он кивнул Бергу и, вздымая белый бурунчик, покатил обратно, через замерзшее болото. Берг огляделся . Два подъемника расходились кверху V–образно, тросы тянулись за сосны и там пропадали из виду. Между будками стояли двое на лыжах, они не обернулись на шум двигателя, от одного из них тянулся дымок. Берг почувствовал сильный аромат трубочного табака. До того, как те двое повернулись, Берг знал, что увидит загорелые лица. И он их увидел.
— А ты не торопишься , Гаривас, — сказал один, вынув изо рта трубку.
— Всем привет, — сказал второй.
— Что, Гаривас, жаба давит? — спросил тот, что курил трубку. — Через наш подъемник будешь кататься ?
— Хоть говенная, а все же валюта. Все же тратить исключительно жалко... — ответил Гаривас и подмигнул трубачу.
— После двенадцати “ ски–пасс ” на “Жандри ” стоит сорок франков, — укоризненно сказал второй. — В полтора раза дешевле. Зато не надо дыру грузить.
Берг испытал мимолетное раздражение, он не любил бывать в чужих компаниях, где говорили на своем жаргоне. Еще он увидел, что у этих двоих к петлям “ молний ” пристегнуты закатанные в пластик карточки.
“Прямо настоящий клуб... — уважительно подумал Берг. — Даже ” ски–пассы ”...”
Вдруг раздался неясный звук — то ли хлопок, то ли щелчок. Слева от Берга неожиданно показалась полная женщина лет пятидесяти, в полартексе и на красных “Россиньолях ”. Она подъехала к будке подъемника, слегка потеснила Берга, сказала: “Разрешите... ” , подцепила бугель к тросу и стала подниматься .
— Вера Сергеевна, вы обедать пойдете? — крикнул ей в спину тот, что курил трубку.
— Я не хочу, — громко ответила женщина. — А Николай Федорович скоро спустится .
Она поднялась выше и пропала за соснами.
“Что за чертовщина... ” — подумал Берг.
От подножия горы до будки было метров тридцать. И Берг хоть и стоял лицом к горе, не видел, чтобы дама на “Россиньолях ” проехала эти тридцать метров. И она не стояла у подъемника, когда Немчинов подвез их на “Буране ”.
— Ну что, Сань, поднимайся ,— сказал Гаривас.
Берг достал из–за пазухи бугель, бросил под ноги свернутый фал, подцепился к тросу и стал подниматься . Склон располагался слева от трассы подъемника, и что–то показалось Бергу странным.
Тут он сообразил — что. Лыжню под тросом укатали до льда. То есть поднимались здесь сегодня много раз. А склон слева — он оставался нетронутым. На эту горку поднимались сегодня, и лыжню под тросом раскатали сегодня — снег последнюю неделю шел ежедневно, и вчера тоже шел. Лыжню под тросом раскатали, а горку — нет. А всего–то склона было (Берг уже прикинул) — метров двести. Пять человек за час разъездили бы всю гору.
Тогда Берг решил, что поднимаются здесь, а катаются справа от подъемника. Наверное, из–за сосен склон, где катаются, не виден. Но странно, потому что гора–то — отличная . Крутая, без бугров, чего здесь не кататься ? Но, видно, справа — еще лучше...
Берг выкатился к верхней опоре, бугель звякнул об отбойник. Возле мачты лежали шишки и окурки, а снег был разбит и расчерчен лыжами. Толстушка на “Россиньолях ” сматывала фал и косилась на Берга. Нос и щеки толстушки (надо ли говорить — “ покрытые густым загаром ” ?) были жирно намазаны зелеными полосами из “ карандаша ”.
Берг смотал фал, посмотрел на кроны поскрипывающих под ветром сосен и сказал толстушке:
— Погода, конечно, не очень...
— Не знаю... — недоуменно ответила та. — Разве что задувает... И то редко...
Берг вежливо улыбнулся и поехал. На нетронутом снегу ехалось прекрасно. Он взял чуть левее, поюлил между соснами и выскочил к нижней опоре. Там не было ни Гариваса, ни трубача. Стоял второй из той пары и держал в руке маленькую плоскую выгнутую фляжку в желтой коже. У Берга была похожая фляжка, лежала в кармане. Он посмотрел на склон — склон отсюда просматривался на две трети, — по горе никто не ехал. Он накинул бугель на промасленный трос и стал подниматься .
Сосны шумели от ветра, крутились, поскрипывая, колесики на мачтах, гудел мотор подъемника. Обычные звуки. Но чего–то не хватало... Звука лыж.
Гариваса на горе не было, не было толстушки, не было того курильщика со “ ски–пассом ”. Никого. Только сосны. Берг спустился — на этот раз с противоположной стороны. На горе по–прежнему не было ни души, а у подъемника уже толпились люди. С десяток лыжников.
Берг остановился возле худого лыжника с торчащей седой бородой. На макушке у бородача еле держалась вязаная шапка с помпоном, одет он был в допотопную выцветшую штормовку поверх свитера, он навалился грудью на палки, тяжело дышал и улыбался . Седые пряди на лбу слиплись от пота.
“Астматик, что ли? — подумал Берг. — Горка короткая, а он так устал... ” Он сочувственно и уважительно посмотрел на бородача. Берг тепло относился к тем, кто катался, невзирая на возраст и болезни. А еще к тем, кто приезжал кататься на электричке. Когда–то он сам тоже ездил кататься на электричке. И на автобусе.
Седой выпрямился, оказался на голову выше Берга, мощно толкнулся палками и одним движением скользнул к подъемнику.
“Вот тебе и астматик! ” — хмыкнул про себя Берг.
— Саня ! — рядом, как чертик из табакерки, возник Гаривас.
— Где ты был? — обиженно спросил Берг.
— Проехался разок, — ответил Гаривас. Он сиял. — Погода чудесная .
Дул порывистый, промозглый ветер, над соснами нависало тяжелое серое небо.
— Цепляйся ,— сказал Гаривас. — Давай, Сань. Пора. Сейчас все покажу...
Наверху они смотали фалы, Берг достал сигареты, закурил. Гаривас попросил у него сигарету и тоже закурил.
— Ну вот что, Саня ,— сказал Гаривас торжественно. — Значит, так... Реакция у тебя хорошая . Я так полагаю, что без истерик обойдется ... Здоровая у тебя, значит, психика... Да. А я все время рядом буду. Понял, да, я рядом?.. Ну–ка, посмотри вон туда... — Он показал палкой.
— Ну? — недовольно спросил Берг.
Ему все это не нравилось. Эти исчезновения, появления, пронизывающий ветер, множество незнакомых людей... Черт, ведь мог же спокойно выспаться с теплой Машкой... позавтракали бы вдвоем, сделал бы ей оладьи с яблоками, покатались бы в Крылатском...
Гаривас взял его за плечо, слегка тряхнул и спросил, показывая подбородком вниз:
— Сосну с отметиной видишь?
— Вижу.
Ну, ясно, Гаривас затеял очередной свой розыгрыш...
На склоне, ниже, стояла сосна, на стволе — жирная синяя метка.
— Сильно толкнись, разгоняйся и проезжай, — сказал Гаривас. — Понял?
— И чего? — сердито спросил Берг.
— А ничего! — Гаривас вдруг хохотнул. — Будет тебе и материализм,
и прагматизм, и кофе, и какава с чаем!
Берг посмотрел в лицо своему другу и вдруг понял, что тот вовсе не собирается его разыгрывать.
Гаривас тоже смотрел на него — как смотрят на именинников и победителей международных конкурсов. Обещающе, радостно и слегка завистливо.
— Главное — не останавливайся ,— серьезно сказал Гаривас. — Иначе выдернет... Захочешь вернуться — выбери горизонтальный участок и встань. Я буду рядом. Да, еще... За сосной тряхнет... Приготовься ... Давай. Уэлкам ту клаб. Давай.
Берг еще раз посмотрел на сосну. Склон до нее был очень раскатан.
“ Ладно, — подумал Берг. — Прокачусь и пойду в дом... Ничего тут нет особенного. Гора короткая, погода плохая . А в доме — бильярд... Заварю кофе, телик посмотрю ”.
Он толкнулся и поехал к сосне, прямо, не поворачивая .
“Тряхнет! ” — крикнул позади Гаривас.
Берг катился к сосне с отметкой и видел, что за ней следов лыж нет. Нет. Лежит ровный снег и сосновые иголки на нем.
Он обо всем догадался за мгновение до того, как в глаза ударило солнце. Когда Гаривас повернул машину на Дмитровку, стемнело совсем. Шел крупный густой снег. У поста ГАИ их остановили, инспектор наклонился к приопущенному стеклу, узнал Гариваса и махнул жезлом, чтобы проезжали. Берг еще раз (в десятый уже, наверное) глотнул из фляжки.
Полчаса назад Гаривас вызвался вести машину. Иначе, впрочем, и быть не могло. Уж Берг–то точно машину вести не мог.
Гаривас вел себя деликатно. Он только довольно посматривал на друга и покровительственно улыбался . Он ни разу не спросил: “Ну как? ”
Он стоял на огороженной флажками площадке у креселки. У него пересохли губы, и его знобило. Гаривас крепко держал его за плечо и тихо приговаривал: “Саня, спокойно... Спокойно... ”
Гаривас сказал ему правду, после сосны сильно тряхнуло. Так, что Берг прикусил щеку и во рту стало солоно. Солнце ослепило Берга, но он автоматически повернул, он не успел испугаться . Его ноги заработали прежде головы. Берга уже несло по склону, он стал поворачивать. Он еще ничего не чувствовал и не понимал, но стал поворачивать, постреливая глазами по сторонам.
Вокруг не было ничего из того, что окружало Берга несколько секунд тому назад. Не было подмосковного февральского неба, липкого снега, шумящих сосен, роняющих иголки... Вокруг лежал только чистый, сухой, голубоватый снег. Склон рывком разлетелся в стороны и вниз, склон стал безмерно длинным и широким, рельефным и разным.
“... Не останавливаться ... Он сказал — не останавливаться ...” — Берг шел по склону, делал повороты и вертел головой. Перед ним простиралась горная страна. Берг не успевал рассмотреть детали, но уже видел серые зазубренные пирамидки, проросшие из снегов, гребни и пики.
“... Тысячи три... — мелькнуло в голове. — Не ниже... Что это, господи?.. Он сказал — не останавливаться ...”
Там, под соснами, он оставил очки на лбу, от скорости и солнца на глаза навернулись слезы. Берг сделал длинную дугу, подтормозил, опустил очки.
Он увидел нехитрую “ зеленую ” трассу, разратраченную до последнего метра, обставленную желтыми пластиковыми вешками. Он прошел под тройной креселкой и увидел внизу большой дом с черной крышей и просторной террасой, там сидели в шезлонгах и стояли люди, много людей. Берг все летел, конца склону не было, сотни звуков рухнули на него... Свистел ветер, но это был не тот влажный ветер, что минутой раньше лениво тормошил кроны сосен, этот ветер пел, звенел между редких скал, срывал сухие щепоти снега и развеивал за лыжами... И лыжи под Бергом свистели — вшшшихь... вшшшихь... Стали доноситься редкие голоса, и нахлынул сильный гуд горного воздуха. А Берг вкатился, он вкатился в это чудо, у него времени не было на изумление. Ноги трудились, ноги все вспомнили с позапрошлогодней зимы... Берг пошел — “ укол–поворот, укол–поворот ” , четкими ударами кантов он стал делать дуги короткими.
— Саня ! Я здесь! — Гаривас вынырнул слева, вильнул, пристроился рядом, чуть позади.
Склон, скалы, снег, воздух — все было осязаемо, обоняемо, зримо.
“Это не может быть галлюцинацией! ” — решительно подумал Берг.
И вот они с Гаривасом спустились к дому. На террасе стояли дощатые столы и синие шезлонги. И лыжи — прислоненные к стене, лежащие на снегу, торчащие из снега. И ходили люди — пили из белых стаканчиков, разноязыко гомонили, фотографировались.
Берг и Гаривас резко остановились, запорошив снежной пылью чужие лыжи. Гаривас поднял очки на лоб и прищурился на своего друга.
— Вовка... Вовка, что это? — хрипло спросил Берг.
— Горы, Саня ,— улыбаясь во весь рот, ответил Гаривас. — Альпы. Департамент Савойя .
Александр Всеволодович Берг, тридцати девяти лет, женатый, совладелец магазина горнолыжного инвентаря, проехав в течение полутора часов по Кольцу и Дмитровскому шоссе, оставив машину возле одноэтажного дома со свежевыкрашенной крышей, телевизором и спаниелем у крыльца, остановился возле станции канатки во Французских Альпах, дышал ртом и вытирал со щек слезы.
Здесь сильно грело солнце — грело щеки, лоб, руки под перчатками. У Берга тряслись колени.
Гаривас сказал: “ Саня, садись... ” Берг нечувственно опустился на подплывшее сиденье, на толстую пористую резину, и снег ушел из–под лыж. Гаривас что–то говорил, успокаивал, сунул Бергу в рот сигарету и поднес зажигалку. Креселка плавно качнулась и тихо подняла их над склоном.
— Смотри... Монблан. Вон там... — Гаривас рукой в перчатке показал на одну из серых пирамидок вдали.
Под ними с еле слышным шорохом стелились, проносясь, сноубордисты. Берг закрыл глаза и стал слушать горный гуд и “ соль ” ветра в тросах. Гаривас торопливо рассказывал, но Берг не открывал глаз. Тогда Гаривас расстегнул на нем куртку, достал из кармана фляжку и вложил ему в руку. Берг свинтил крышку, сделал два больших глотка и лишь после этого открыл глаза.
И все осталось — солнце, мачты, двойные, тройные и четверные креселки, оранжевые эллипсоиды гондол, бело–красные вагоны, бело–голубое космическое небо и бесконечные трассы.
— Ничего, — говорил Гаривас и обнимал Берга за плечи, — ничего... Сейчас спустимся пару раз, отдохнем, ты в себя придешь... “Ски–пасс ” не спросили, здесь уже вторая очередь, здесь обычно не спрашивают, раз сюда поднялся — значит, “ ски–пасс ” есть. Но могут спросить, попозже купим, после двенадцати он в два раза дешевле. Еще можно... — Тут Гаривас отнял у Берга фляжку и сам глотнул. — Еще можно чуть–чуть постоять, медленно покатиться вниз и ЗАХОТЕТЬ вернуться на немчиновскую гору. Тогда слегка затошнит, мелькнет в глазах и вернешься ...
Креселка выплыла наверх, они встали, откатились в сторонку. Гаривас ободряюще подтолкнул Берга к “ зеленому ” склону слева. Но Берг заупрямился, мотнул головой, сказал:
— Нет... Туда. — И показал палкой на стенку справа.
— Ну да! Хорош! — резко сказал Гаривас. — Постепеннее, дружок!
Тогда Берг сам сообразил, что не нужно горячки, не нужно голеней переломанных вообще непонятно где...
Они спустились, потом спустились еще раз (Гаривас отнял у Берга палки и придирчиво смотрел на друга, пока тот ехал без палок, проверял, так сказать, квалификацию и боеготовность), затем Гаривас пустил Берга на спортивную гору и только крикнул в спину:
— Летай пониже!
К тому времени Берг вспомнил все. Руки вспомнили, ноги вспомнили. Он так четко и РЕЗАННО пошел вниз, что лыжники, стайкой стоявшие поодаль, обернулись все, как один, ему вслед. Бергу что–то крикнули по–итальянски с одобрительной интонацией.
У другой креселки, с нагретыми сиденьями, Гаривас восторженно бил Берга по плечу и говорил: “Есть порох в пороховницах и пепел в пепельницах! ”
Они спустились по сложной — местами со льдом — крутой, бугристой горе. Потом еще раз. Гаривас кричал, нагоняя : “ Показывай европеоидам — как надо! ”
Но у Берга наконец заболела стопа — она, курва, всегда болела, если ее не берегли. И Гаривас сказал: “Домой, Саня ... Домой. Все еще будет. Это не последние выходные ”.
Они выкурили по сигарете, сделали по глотку. Берг еще раз ошалело посмотрел вокруг, вытер слезы, не стесняясь Гариваса. Потом они несколько секунд постояли у троса с флажками, Гаривас крепко взял Берга за руку, они толкнулись палками, проскользили и рывком очутились во влажном воздухе, под низким серым небом. Берга качнуло вперед. Потому, что лыжи попали на другой снег — сырой, пористый, присыпанный сосновыми иголками. Берг еще не открыл глаза, но чувствовал, как остывает лицо. Потом он открыл глаза.
За будкой подъемника сидел верхом на “Буране ” Немчинов, озабоченно посматривал на часы. Он увидел Берга с Гаривасом и успокоенно улыбнулся . Толстушка на “ Россиньолях ” совала Гаривасу тюбик с кремом от ожогов, расхаживали, отстегнув крепления, люди, галдели дети, суматошно носился тявкающий спаниель.
— Мессиры и дамы! — зычно говорил человек с ароматной трубкой, прикручивая фал бугеля к скобе “ Бурана ”.— Обедать! Давно пора обедать! — И он мягко вложил в руки Бергу перекладину бугеля .
Берг услышал, как кто–то добродушно сказал: “Wellcome to club!” Еще он услышал, как Гаривасу посоветовали отвезти неофита на базу, потому что хватит с него на сегодня — сгорит неофит и переволнуется, надо его кремом помазать, покормить, и пусть выпьет немножко. Берг безропотно потрусил за “Бураном ” на базу. Там Володина жена мазала ему кремом лоб и губы, а Гаривас наливал грамульку и подкладывал жареную картошку, квашеную капусту
и котлеты.
Гаривас вел машину по темной, узкой Дмитровке и рассказывал, как в прошлом году в дыру возле сосны провалился Володя Немчинов.
Володе, военному топографу, полковнику Генштаба, сейчас пятьдесят
два. А юнцом он катался на горных лыжах, когда от “Кругозора ” до “Мира ” нужно было полдня идти пешком, когда в “Азау ” жили в фанерных домиках с буржуйками, когда за день спускались один, от силы — два раза. И Володя, он не просто ворчун в старой куртке. Он эпос. Мифология во плоти. Он дружил с Крыленко, с Хергиани... “Кататься ты не умеешь и никогда не научишься ... Чайник — как состояние души, — не раз говорил Немчинов Визбору. — Но без тебя горы — не горы. Ты, как знаменосец... или трубач — от тебя шашкой махать не требуется, ты труби и знамя вздымай... ”
Володя пропал на горе посреди бела дня, до смерти напугав свою жену Аню. Объявился около полуночи — Аня ездила на “Буране ” по соседним деревням, а Володины друзья бесцельно бродили по горе с фонарями. Возникнув возле нижней опоры обесточенного подъемника, Володя бормотал несуразное, его било крупной дрожью, он прихлебывал холодный кофе из пластикового стаканчика, а в другой руке крепко сжимал яркий буклет — приглашение на рождественский бал в Ле–доз–Альпе. Палок при Володе не было. Палки он потерял во Франции.
Володя не вернулся в Москву в понедельник. Неделю он провел на базе, вышагивая по коридору, невпопад отвечая на вопросы и пытаясь найти материалистическое обоснование произошедшему. Но профессиональный и житейский опыт не помогли Володе найти это обоснование. Тогда Немчинов взял отпуск и во вторник отправил Аню в Москву за эзотерической литературой. В пятницу вечером осунувшийся, почерневший Немчинов сбросил со стола на пол стопку книг и брошюр и разочарованно буркнул: “Бред... ” Он поцеловал жену и сказал: “Ничего не бойся, там о людях заботятся ...” Застегнул клипсы и скатился по темной горе. И пропал до утра.
Он вернулся на рассвете (впоследствии выяснилось, что здешнее подмосковное время с тамошним, французским, соотносится очень произвольно, разница могла составлять три часа, могла пять, а могла и двенадцать) с обветренным, обгоревшим до струпьев лицом, жадно поел, выпил два стакана водки и мертво уснул. А проснувшись, дал Ане список телефонов, сел на “ Буран ” и помчался на гору обставлять вешками участок вокруг сосны. К полудню на базу съехались его знакомые — математики, физики и топологи. Два дня под препирательства, тушенку и растворимый кофе шел неформальный симпозиум.
Итогом симпозиума стали следующие тезисы:
1. Спускаясь на горных лыжах близ Яхромы, представляется возможным продолжить движение по одному из горных склонов департамента Савойя Французской Республики.
2. Как все это происходит — одному Богу известно.
3. Следует меньше трепаться и кататься себе в Альпах, раз есть такая возможность.
Володя исхудал, издергался, вскрикивал по ночам по–французски, потом махнул рукой и стал вместе с Аней кататься в Альпах. Еще через неделю он составил свод нехитрых правил и пометил сосну.
Гариваса, человека разгильдяйского, но крайне опытного в горнолыжных делах, Немчинов пустил в Альпы после того, как Гаривас вправил плечо голландцу. Тот вывалился на склон в начале апреля, ударился о мачту и вывихнул плечо. Он ошарашенно смотрел по сторонам, выл от боли и отбивался . Гаривас стремительно скрутил голландца, узнал, что того зовут Йозеф Кнехт, отвел его на базу, профессионально вправил вывих, напоил до беспамятства и помог Володе вывезти того на гору с сосной. После этого Гаривас, естественно, потребовал объяснений.
Потом, конечно, были инциденты...
Упоенная “ Пшеничной ” до положения риз смена спасателей на “ Жандри Гляссир ”... Ювелирно подделанные “ ски–пассы ” с пометкой “ кататься везде ”... Гаривас, носившийся с молодецким гиканьем на “ Буране ” по леднику, и потрясенный экипаж спасательного вертолета, кружившего над Гаривасом...
— Вот что хочешь говори, Саня ,— сказал Гаривас, когда они выехали на Кольцо, — но неспроста эта дыра образовалась здесь. Это база Института среднего машиностроения . Ее сто лет тому назад строили такие визборы, каких теперь днем с огнем не найдешь. Тут средний возраст докторов наук — тридцать два года... Даже теперь... И дыра открылась здесь, а не где–нибудь... А “Турист ”... Что “ Турист ”? Туда красавцы на “ Олдсмобилях ” съезжаются по воскресеньям... Там такая дыра не откроется, смешно даже думать... И никакой это не снобизм, а просто спокойный логический вывод. Психологический климат в “Туристе ” не тот. А здесь тот самый... А летом, слушай, возьмем серфы, покажу тебе одно местечко на Селигере, — Гаривас подмигнул, — так оттуда — на Оаху...
Берг вздрогнул и жалко посмотрел на Гариваса.
— Шучу, — успокаивающе сказал Гаривас. — Хорошо, что есть такие двери, правда, Сань?.. Эти двери не для всех...
“Зря я продал ему ”Доломиты ”,— подумал Берг. — Надо было подарить ”.
Поминутно жалуются, что у нас нет людей практических, что политических людей, например, много, генералов тоже много; разных управляющих, сколько бы ни понадобилось, сейчас можно найти каких угодно — а практических людей нет...
Ф . М . Достоевский. Идиот Галка, стоя в проеме балконной двери, махнула рукой, подзывая Вацека, — он встал с дивана и пробрался между гостями.
— Устал, Вацек? — спросила Галка. — Что–то у тебя глазоньки не смотрят.
— Не выспался ,— ответил Вацек.
— У тебя все авралы?
— Авралы, — сказал Вацек. — Всегда авралы. Специфика работы. Знаешь, как у нас, — пока не сверстано, я курю. А когда сверстано — подайте макет.
— Уложить тебя ? — спросила Галка.
— Вот еще! Что я, ползунок?.. Где ты меня тут уложишь?.. Давай выпьем.
Галка протянула ему стакан с красным вином.
— А ты? — спросил Вацек, приняв у нее стакан.
— Вот. — Она показала свой.
Они стояли на балконе, над крышами Новых Черемушек воздух синел и сгущался .
Галка созвала гостей к пяти, непривычно рано потому, что на этот раз она устраивала не обычную вечеринку, а настоящий прием — с долгим осмотром ее новой квартиры, с ахами и охами, со сменой блюд и танцами.
Из квартиры шел многоголосый гомон, Конрой в этом гомоне был слышнее остальных.
— Скоро он начнет петь, — сказал Вацек и сделал глоток.
— Прекрасно...
— А петь он любит вместе со мной.
— Ничего, — благодушно сказала Галка. — Не убудет от тебя .
— Ну, ты довольна? — спросил Вацек.
— Боже мой! — с чувством сказала Галка. — Ты представить себе не можешь, что это за счастье! Мой дом! Господи, мой дом!
— Поди, в долгах как в шелках?
— Плевать! — беспечно сказала Галка. — Мой дом... А ты чего пригорюнился , Вацек?
— Нет, все в порядке... Знаешь, меня такое зло берет, когда я вижу, КАКИЕ простые вещи делают нас счастливыми. А еще от того, КОГДА они делают нас счастливыми. Всего лишь своя собственная квартира. Всего лишь стены, пол, потолок, немного мебели... И добрый, умный, красивый человек счастлив, как ребенок. Свой дом — чудесно. Но ТАК радоваться хочется от другого.
— От того, как пассат поет в снастях? — засмеялась Галка.
Вацек пожал плечами.
— Да... — Галка взяла у Вацека сигарету. — Я тоже когда–то поеживалась, глядя на тех, кто упоенно достраивал дачи. Тоже думала, что уж это–то фуфло в моей жизни много места занимать не будет. А потом выяснилось, что писать кандидатскую в коммуналке очень неудобно. И сохранить человеческое достоинство, проводя в общественном транспорте три часа в день, тоже непросто. Затруднительно.
— Реалии, в бога душу мать... — вздохнул Вацек.
— Мне сорок два, и никаких пассатов... И плевать. Мой дом.
— За твой дом, — сказал Вацек.
Они отсалютовали друг другу стаканами и выпили сладкого массандровского портвейна.
Вацек подумал, что кабы не бунтарная Галкина натура, то не пришлось бы ей жить в коммуналке. Галка, родив своих близнецов, в дым рассорилась с родителями, ушла из генеральской квартиры на Куусинена к отцу близнецов, после все–таки вышла за него замуж. Закончилось все это комнатой на “Соколе ” — там близнецы и росли.
— У пацанов — по комнате, — сказала Галка.
Вацек восхищенно поднял брови: “ Ну надо же! ” — однако спохватился :
— Постой... Тут же всего две комнаты... А ты?
— Ты неисправим, Вацек. — Галка покачала головой. — У меня собственная кухня . Четырнадцать квадратных метров. Сто тридцать квадратных футов.
— А кто это с Ванькой?
— Не знаю... Барышня ... Лида. Нет, Лиза. Тебе–то что за дело?
— А Темка почему один?
— Марта уехала в Прагу, к своим. Я слышала, ты будешь теперь работать у Темы?
— Да, — сказал Вацек. — Тема теперь будет завсектором. А я — его замом.
— Странная у вас контора, — задумчиво сказала Галка.
— Да брось! — Вацек скривился .— Ничего странного.
Он обернулся и посмотрел через оконное стекло на Тему Белова. Тема обнимал за плечи Сашу Берга и что–то говорил Конрою. Конрой уже взял гитару и крутил колки.
— А где Гаривас? — спросил Вацек.
— Не знаю, — ответила Галка.
— Но ты его звала?
— Я два раза звала его автоответчик.
— Может, его в Москве нет?
— Может, его нет в Москве. Может, его несколько дней нет дома... Кошка по имени Гаривас, которая гуляет сама по себе... Может быть, он очень занят. Может быть, болен. Может быть, он последнее дерьмо...
—Так, — сказал Вацек, — чего мы стоим?.. Я стулья принесу...
Гариваса он видел в редакции позавчера. Гаривас без придирок завизировал обложку и ни словом не обмолвился о приглашении к Галке.
Вацек осторожно поставил стакан на пол и шагнул в комнату.
— Вацлав! — требовательно рявкнул из–за стола Конрой. — Милый Вацлав! Где вы?
— Где надо! — буркнул Вацек и стал протискиваться вдоль стола за спинами гостей.
— Вы не с нами, Вацлав, — грустно сказал Конрой. — А кто не с нами — тот против нас.
Вацек увидел, что его друг Конрой благополучно вплыл в свою песенно–афористичную фазу.
Предстояла еще агрессивно–полемическая фаза, и до нее оставалось буквально три–четыре рюмки.
— Миха, дай стул, — попросил Вацек.
Майкл встал и пересел на диван.
— Слышь, — сказал он, — а Гаривас где? Он будет?
— Не знаю, — сказал Вацек. — Будет, наверное.
Он взял стул, поднял над головой и стал пробираться к балкону.
— Поет твой дружок? — спросила Галка.
— Начинает, — сказал Вацек.
За столом запели Конрой с Темой: “Один интеллигент влюбился в тетю Зину. Сломал он ей диван и швейную машину. И кое–что еще, чего ломать не надо, и кое–что еще, о чем сказать нельзя ...”
— О чем тебя Майкл спросил? — Галка склонила голову к плечу и прищурилась.
— Когда?
— Да только что! Когда ты из–под него стул вынул.
— Он спросил, где Гаривас.
— Там нет ни одного человека, — Галка большим пальцем показала на комнату, где вокруг стола сидели гости, — кто не интересовался бы, где сейчас этот гад Вова Гаривас. Вот есть такие люди, чье отсутствие не менее ощутимо присутствия . Это их способ напомнить о себе... Без него, понимаешь ли, народ не полный... Дерьмо такое...
— Будет тебе! — недовольно сказал Вацек.
Двадцать лет назад Галка была красавица и выдумщица. Она спала с Вацеком, тогда еще своим однокурсником. Через несколько лет она почти вышла замуж за Майкла. А один из самых феерических ее романов состоялся с Гаривасом. Но это случилось много позже. А когда Галка была звезда, ее хотели все, кроме Гариваса. Он ее не клеил. Она позже сама его склеила. Звезда Галка была невероятно привередлива. Гаривас, видать, построил ее на подоконнике. Она это помнила, и ее это до сих пор злило.
— Чего ты заводишься ? — спросил Вацек. — Чего он тебе именно сегодня понадобился ? Столько лет ты прекрасно жила без Гариваса.
Полгода назад Галка отлично перевела антологию Фроста и получила, помимо высокого гонорара, ежегодную премию Итона. Она купила эту квартиру, каждому гостю надписала однотомник Фроста. За версту было видно, как ей хотелось, чтобы Гаривас увидел, какая она молодец. Так что именно сегодня Гаривас Галке и понадобился .
“Трамваи подорожали, — пели Конрой с Темой. — Вот и едем в телеге. Сам себе — вагоновожатый, а сено — не деньги... ”
Галка без всяких тостов в три больших глотка выпила свой стакан. Вацек опасливо на нее покосился . Он любил Галку, но побаивался пьяных дамских откровений.
— Знаешь, кто он? — спросила Галка.
— Владимир Гаривас — мой главный редактор, — твердо сказал Вацек.
— Он педагог, — сказала Галка. — Макаренко. Сухомлинский. Песталоцци. Однажды я его трахнула...
Вацек промолчал.
— А потом я... закапризничала. Он уехал открывать корпункт в Будапеште. Мне стало обидно: ну как это так он отвлекся от моей африканской страсти? И я завела кавалера. Да так, чтобы он узнал. И что ты думаешь? Он мне чеканно выговорил и велел больше не звонить. Я–то, дура, подумала, что это все истерики, обижалочки... А он все со мной закончил. Ты представляешь? Вот так просто. Взял и отставил. И уже много лет доброжелателен и вежлив.
“Конечно, ты дура, — подумал Вацек. — Играться с Вовкой в эти игры... Смешно ”.
— К вам можно? — спросил Майкл.
— Заходи, — сказала Галка.
Она посторонилась, пропустила Мишку и ушла в комнату.
— Миха, ты Гариваса давно видел? — спросил Вацек.
— Давно. Недели две... А что? Вацек, а чего Галка ушла? Я вам разговор поломал?
— Нет... Что ты!
— Вацек, дай сигарету. — Галка опять выглянула на балкон.
— Держи... Ты куда?
— Надо кролика вынуть, — озабоченно сказала Галка.
— Какого кролика?
— В духовке у меня кролик. — Галка вытянула из пачки сигарету. — На кошку похож...
Она что–то шепнула Романовой, и они вместе пошли из комнаты.
“Не тает ночь и не проходит. А на Оке, а над Окой... ” — пели Конрой с Темой.
— А у тебя что, тоже зуб на Гариваса? — спросил Вацек.
— Что значит “ тоже ”? — не понял Майкл. — У кого еще на него зуб?
— У Галки.
— А еще у кого?
— Ну вот... У Галки еще...
— Ясно, — ухмыльнулся Майкл. — Гаривас — то, Гаривас — се... Если человек сам по себе, то люди просто кушать спокойно не могут. Ты вот что... Ты Галку в голову не бери... Я всю их историю хорошо представляю. Там все ясно, как день. У них свой скелет в шкафу. Галка обожает тонкие психологизмы. Трепло она вообще, наша Галка... Это притом, что ей наплевать, что человек,
к примеру, с дежурства... А утром пожрать не даст. Спит.
— Ты–то откуда знаешь?
— Это я–то откуда знаю?
— Ах, ну да...
— А Гаривас... Вовка пулю на себя возьмет... Если увидит встречное движение. Галка, поди, ему тогда любовь наобещала, а потом стала нервы трепать. А у Гариваса разговор короткий. Надел кепку — и пока. Что для Галки свобода маневра, то для Гариваса — простая нечестность. Вот так. А ты ведь у него сейчас, да?
— Я вообще–то в Институте. Ну и у него тоже.
— И как тебе у него?
— Даже не знаю, — сказал Вацек. — Я не в штате. Так — обложки, титулы...
Тут Вацек подумал, что теперь может легко уйти из Института. Есть куда уходить. И все — благодаря Гаривасу. Два года назад Вовка пригласил его во “Время и мир ” , теперь почти всю графику в журнале рисовал Вацек. И это Гаривас помог ему создать профессиональную репутацию. Гаривас настойчиво вытягивал Вацека на все мероприятия в Домжуре. И Гаривас очень поощрял заказы “Монитора ”, “Большого Города ” , он просто радовался, когда главного графика “ Времени и мира ” начинали сманивать на сторону.
Майкл вернулся в комнату, а Вацек стоял и думал, скольким он Гаривасу обязан, всегдашней его хорошей снисходительности.
“ И вот ведь черт — рукоплескал всегда моему рисованию... Переоценивал... Я левой ногой накалякаю, а он — трудяга, мускулистый романтик, УМНЫЙ — всю эту дребедень обсасывает, подвергает анализу, тенденции–фигенции усматривает. И жить хочется после этого... Да и рисую лучше. Потому, что хочется еще и соответствовать его исключительно завышенному мнению о моей абсолютно заурядной персоне... ”
— Ты чего тут один?
Вацек вздрогнул. Рядом с ним стоял Конрой.
— Ты бы притормозил, певун, — нелюбезно посоветовал Вацек. — Нажрешься .
— Отлезь, гнида! — ответил Конрой. — Кстати, мамочка, что тут у тебя за совещание ? То Галина, то Миха...
— Да все Гаривас. Про Гариваса говорим.
— А чего про него говорить? Про него потом в учебниках пропишут. И бюст... на родине героя . Хороший человек... Самодостаточный. Он мне звонил на той неделе, сказал, что тебе заплатят за какой–то альбом...
— Альбом... Сам ты альбом... За альманах.
— Вот–вот... За альманах. Тебе когда заплатят за альманах, ты денежки отложи. И поедем с Бергом в Червинью. В феврале. А ?
— Дожить надо до февраля . Пойдем столы сдвинем, потанцуем. Девки хотят потанцевать, я же вижу...
— Да попозже...
— Попозже ты нажрешься .
— Отлезь, гнида... А где Гаривас?
— Не... Это массовый психоз... Мы же собрались праздновать Галкину квартиру. И все разговоры, заметь, о Гаривасе.
— А что тут странного? — рассудительно произнес Конрой. — Он, это... заметный человек.
На балкон, потеснив Конроя, вышел Ванька.
— Конрой! Перестрой гитару, — требовательно сказал Ванька. — Будь другом, перестрой гитару.
Ванька в компании любил попеть, но у него что–то странное было со слухом — совершенно отсутствовало сопряжение. Слышал он все верно, но с трудом воспроизводил. К тому же Конрой оставлял после себя гитару на семиструнном строе.
— Чего вы тут засели? “ А чо это вы тут делаете, а? ” Курите, отцы? Хорошую сигарету хотите? — Ванька протянул им пачку.
Он неделю назад вернулся из Сент–Луиса и привез огромное количество “ солдатского ” , как и до сих пор принято говорить, стиляжного “Кэмела ” — крепчайшего, простого, вкусного, без фильтра.
— Сколько раз, Иван, тебя Минздрав предупреждал? — грозно спросил Конрой.
— Вань, — сказал Вацек и подмигнул Конрою, — кого тут не хватает?
— В каком смысле?.. — Ванька оглянулся на гостей. — Гариваса не хватает... А ты что имел в виду?
— Ответ положительный, — вздохнул Конрой.
Он встал со стула и увел Ваньку перестраивать гитару.
Вацек посмотрел им вслед и стал вспоминать, как Гаривас летал в Пекин.
Это случилось два года назад.
У Ваньки погибала жена. От лимфогранулематоза. Ванька исхудал, посерел, метался во все стороны, как курица по проезжей части. То он пробивался на прием к генералам науки, то отыскивал целителей.
Генералы солидно сопели, превозмогали свою чрезвычайную занятость. Целители много говорили. К одному целителю Ванька пришел с Гаривасом. Целитель жил в Сокольниках, плотный, седенький, бодрый. Когда Ванька с Гаривасом вошли, в прихожей сидели отец безнадежного семилетнего мальчишки с лимфолейкозом и осунувшийся цирковой атлет с остеосаркомой. Чудодей с порога объявил, что денег брать не станет, потом сделал несколько осторожных оговорок. Некоторое время Гаривас послушал. После того как целитель прописал мальчишке браслеты из меди и пластины из олова, Гаривас шумно вздохнул, взял целителя за воротник, несколько раз сильно тряхнул и неинтеллигентно спросил: “ Что же ты, сука, дуешь в уши несчастным людям? ”
На следующий день Валера Новиков отвел Ваньку к доктору Киму. Валера сказал, что Виктор Ким — доктор наук, его выжили из “ Блохинвальда ” , он слишком громко говорил о том, что официальная онкология преступно задавила неофициальную. Валера заговорил с Кимом на их птичьем языке, Ванька увидел, что Валера слушает Кима внимательно и почтительно. “Он очень грамотный... Правильный, — сказал Валера, когда Ким вышел из кабинета. — Он ей поможет. Если я что–то понимаю в людях ”.
Ким приносил Ванькиной жене какие–то отвары — ее перестало тошнить, она начала есть (потом, когда было совсем плохо, Ким приносил комки опия — это помогало лучше аптечных наркотиков). Ким подолгу говорил с ней и просил Ваньку в это время к ним не входить — и она перестала плакать часами, чаще вставала, как–то сосредоточилась. К тому времени Ванька списался с двумя американскими и тремя европейскими клиниками. Из четырех клиник ответили, что время упущено, а из пятой прислали подробные рекомендации, как правильно подготовить свою жену к смерти. Типа, чтобы она все верно понимала и не обижалась.
“Все неправильно, — грустно сказал Ким через три недели. — С самого начала все нужно было делать не так. Но ведь вы этого знать не могли... ”
Он сам проводил Ваньку в китайскую лечебницу на Мосфильмовской. Там присюсюкивавший моложавый доктор сказал Ваньке вежливо и прямо, без восточных околичностей: “ При этой болезни очень трудно помочь. Трудно, даже если лечить сразу, лечить китаянку, которая всю жизнь жила и питалась, как китаянка... У нас в Китае существует сеть лечебниц (он быстро произнес китайское слово), там занимаются такими болезнями... Я напишу туда ”.
“ Но вы же китайский врач... Вы же учились... ” — Ванька глядел собачьими глазами.
“Я учился в Германии, — сказал врач. — Но этому я тоже учился . Я буду ее лечить. Мне нужны лекарства. Запишите ”. И он стал надиктовывать труднопроизносимые транскрипции.
Тут опять появился Гаривас. Он накануне звонил Валере, потом Киму.
“Дай мне тот списочек, — сказал Гаривас. — Все равно мне туда лететь ”.
Позже выяснилось, что это было не “ все равно ”. Гаривас планировал серию статей о литературном наследии русской колонии. Но лететь предстояло не в Пекин, а в Харбин. И не самому Гаривасу, а кому–то из его сотрудников. Но так или иначе Гаривас улетел в Пекин и привез много мешочков и коробочек с порошками и пилюлями. Ванькина жена вскоре умерла, но Вацек, Берг, Ванька и все остальные запомнили, как Гаривас без разговоров летал в Пекин.
— Ух ты! — бодро сказал Ванька за спиной у Вацека. — Ух ты, как я на–елся !
Он пошатнулся, нетвердо прошел мимо Вацека и оперся о перила. На просторном балконе была заштабелевана всякая хурда–мурда — велосипед “Урал ” , торшер без абажура, рассохшаяся тумбочка, кафельная плитка, стопки старых журналов, завернутые в полиэтилен.
Ванька шумно вытащил шезлонг, неверными движениями разложил, постоял, прицеливаясь, и со скрипом улегся .
— Вот... — одобрительно сказал он. — Здесь и ляжем... Здесь, значит, станем отдыхать... А ты, Вацек, не пускай ко мне никого... Пожалуйста.
И через несколько секунд он спал, отвесив нижнюю губу.
Вацек стащил с Ванькиных ног мокасины, снял с себя свитер, свернул, подложил Ваньке под голову, накрыл его каким–то покрывалом и ушел с балкона.
В комнате уже было очень накурено, так, что не спасала открытая балконная дверь.
Майкл вяло спорил с Гариком Браверманом: “ ...сентенция... канденция ...”
“Зануды... ” — мимолетно подумал Вацек.
Он постарался быстро пройти мимо Мишки. Окажись он нерасторопен, Майкл усадил бы его рядом сильной рукой и принудил к тяжелому разговору о судьбах российской словесности. Вацек был сыт этими разговорами по месту работы. Или, того хуже, Мишка мог затеять рассуждение о драме профессионала, пребывающего в гуще национальных реалий.
Мишка, когда поддавал, на ерунду не разменивался .
Выходя из комнаты, Вацек услышал, как Майкл сказал Гарику:
— Это кто декадент? Это я декадент? Вот сейчас дам тебе в рыло, посмотрим, кто из нас декадент!
Гости тем временем собрались на кухне. Так обычно и случалось — начинали в гостиных, на верандах, на балконах, за столом, а собирались на кухнях. Закон жанра.
“Мы кухонное поколение, — рисовалась Галка. — Мы иначе не можем ”.
“Ну и нормально, — отвечали Галке, — поколение как поколение ”.
А на кухне Витя Князькин сидел на подоконнике и рубил на Галкиной гитаре: “Панджшер... Кандагар... ”
Его вежливо слушали, курили, негромко разговаривали. Вацек любил и уважал Витьку, мужественного человека. Но никогда никого не одергивал. Потому что Витькин личный кошмар не должен был становиться кошмаром каждого. А Витя не знал угомону. На всех посиделках устраивал десантную патетику, объявлял третий тост...
“Вить, ты вообще соображаешь, где ты? — однажды спросил Вацек. — Вить, та война кончилась ”.
“ Вацек, ты меня не ругай, — потерянно ответил Витя .— Я же без головы, меня нельзя ругать... ”
Витька был героический человек. Он окончил особенный факультет курганского общевойскового училища, в восемьдесят третьем стал рекордсменом мира по марафону, девятьсот раз делал “ подъем переворотом ”. В восемьдесят восьмом он командовал спасательно–поисковой группой “Скоба ” , летал на “Ми–восьмых ” и выручал тех, кто попадал в оборот. Весной того же года он “ поймал в жопу стингер ” , вертолет падал с трехсот метров, пилот смог что–то сделать, поэтому четверо остались живы, Витька — в их числе. Еще через три дня Витя по горячке полетел воевать. То, что показалось заурядной контузией, было на деле страшным внутричерепным абсцессом, и окончательно Витя приземлился в Красногорском госпитале. Тяжелым инвалидом с эпилептиформными припадками Витю без сантиментов списали из несокрушимой и легендарной. Добрейший Витя временами становился опасно гневлив, однажды во время какого–то геополитического спора с Темой начал хватать ртом воздух и потерял сознание. “Кретины! — зло сказал подскочивший Гарик Браверман. — Это посттравматическая энцефалопатия ... Не надо с ним спорить... ” Витя долго лечился, потом работал в ветеранском фонде, собирал деньги для детей. Он заходил в кабинеты и говорил: “ Дайте двести долларов, и мы сможем отправить детей погибшего майора имярек в летний лагерь ”.
Несколько раз он приходил к Гаривасу.
“Список... Список детей! ” — требовательно говорил Гаривас.
Он открывал визитницу и набирал номера телефонов, делал скидки рекламодателям, в Витькин фонд мешками привозили зимнюю одежду.
“Время и мир ” отправил в Болгарию восемнадцать детей, и Витя сказал: “ Ты, Гаривас, какой–то неправильный еврей... ”
“ Антисемиты — это которые против семитов, — сварливо ответил Гаривас. — Филантропировать надо прицельно... ”
— Вацек! — крикнул Витя .— Вацек, а Гаривас где?
— Господи, воля твоя ... — прошипела Галка.
— Все тебе будет, и Гаривас будет, — пообещал Вацек. — Мне выпить дадут?
Тут все разом зашумели, задвигали стульями, Романова бережно подала Вацеку полную рюмку водки.
— За Галку, ребята! — громко сказал Вацек.
— За Галку... За Галку... — Гости чокались, обнимали Галку.
Витя на подоконнике вновь запел, но, слава Богу, не армейское, а любимый романс Вацека “ Белой акации гроздья душистые ”. Вацек сообразил, что Витя поет для него, постоял, послушал, показал Вите большой палец и увидел Борю Полетаева.
— Привет, Вацлав! — сказал Боря .
— Здравствуй, Борис! — сказал Вацек. — Я и не заметил, как ты пришел.
— Ты курил на балконе.
Витя закончил пение, и Вацек мог покинуть кухню.
— Давай, Боря, вернемся на балкон, — сказал Вацек. — Там, знаешь, прохладно. Бери свою рюмку и пошли.
Они оба работали в Институте прессы, только Борис заведовал сектором “ Берн ” , а Вацек был ведущим графиком у Темы Белова в секторе “Берлин ”. Правда, внештатным. Но ведущим.
Они с Борей гуськом прошли через комнату — Мишка с Гариком продолжали спорить, но вполне миролюбиво — и вышли на балкон. Боря покосился на спящего Ваньку и уважительно сказал:
— Вот это темпы...
— Где твоя жена? — вежливо спросил Вацек и протянул Боре сигареты.
— В отъезде, — коротко ответил Боря .— Спасибо... А где ваш Гаривас?
— И где тут Ленин? — сказал Вацек. — А Ленин в Польше...
Они с Борей редко встречались в приватной обстановке. Все чаще на планерках или в буфете. Иногда встречались у Темы. Боря был загадочный человек. Своим сектором он рулил ни шатко ни валко. Но пользовался непонятным благоволением Управления . Ежегодные конкурсы проходил легко, вновь и вновь утверждался на заведование.
“ Этот Полетаев ваш, — как–то сказал Вацеку Витя Князькин, — он, может быть, и не Полетаев вовсе... Я таких знаю. Я их кожей чувствую. Он смерть видел... ”
Про Борю в Институте “ шептались ”. Вацек был знаком с Полетаевым восемь лет. Полетаев, как и Вацек, воевал в батальоне “Берта ” , но они были в разных взводах, и у Полетаева была какая–то особенная работа. Вацек однажды попробовал расспросить Тему, но тот решительно не поддержал разговора. “Не важно... — недовольно сказал Тема. — Чего теперь вспоминать... ”
В Институте — случайно ли или не случайно — работали несколько ветеранов “ Берты ”. Вспоминать прошлое они не любили. Ненавидели то “ время крушения надежд ”. Вацек знал, что Боря был вхож к штабистам и имел какое–то отношение к Теминой службе внутренней безопасности муниципальных батальонов.
— Вот что, Вацлав... — сказал Боря .— Тебе, наверное, завтра принесут мой запрос. Если можно — ты поспеши. Пожалуйста...
Вацек покивал. Приятельский перекур с любым из заведующих почти всегда заканчивался просьбой поспешить. Просьбами, требованиями и заклинаниями поспешить сопровождались и официальные запросы.
— Я поспешу, — согласился Вацек. — А что там?
— Сущая ерунда... Не сложно... Готические шапки из “Фолькишер беобахтер ”. Немного работы... Я все знаю — Тема наседает на тебя с голландцами... Но Тему не поджимает, а меня очень поджимает.
— Хорошо, я все сделаю, — пообещал Вацек.
— Спасибо. Это будет открытая публикация . Тут оказалось, что у меня мало открытых публикаций... Меня очень выручил Гаривас. Весьма.
— Как он тебя выручил?
Впрочем, Вацек знал, как может выручить Гаривас.
— О ! Иметь дело с Владимиром Петровичем Гаривасом — одно удовольствие! — Боря оживился .— Он сам взял три статьи и две присоветовал в “Монитор ”.
— И, наверное, так присоветовал, что там взяли без звука, да?
— Ну да! — Боря довольно кивнул.
— Он не формалист? Правда?
— Хороший человек, — убежденно сказал Боря .
— Тут его все обождались.
— Еще бы! — сказал Полетаев. — Я слышал, ты у него работаешь.
— Да, — сказал Вацек. — А я слышал, что он звал тебя .
— Это было давно, — спокойно сказал Полетаев. — Год тому назад. Потом я сам просился к нему, но он мне отказал.
— Почему?
— Сказал, что у меня пламени в душе нет. Он умеет очень элегантно отказывать. Он даже не просто отказал мне, а популярно объяснил, почему мне не стоит уходить к нему. Когда я попытался настоять, он сказал, что разговор окончен.
“Вот тебе и Гаривас, — подумал Вацек. — ” Разговор окончен... ” Это притом, что Борис ему — человек не посторонний... ”
— А теперь как ты с ним?
— Нормально. Он ведь мне уважительно отказал. Он сам по себе и желает остальным быть самими по себе.
Через полгода после того, как Вацек вернулся из Канады, его друг Саша Берг женился . На свадьбе Берг рассказал Вацеку, что Машка, его жена, долго не могла определиться . За пару месяцев до этого она с трудом выбралась из застарелого романа. Выбралась со скандалом и побоями. Берг был деликатен и неназойлив, а прежний скандалил, угрожал и вообще всячески мотал сопли на кулак. Машка жила с Бергом, но замуж за него не шла. Вечерами долго говорила по телефону в ванной и выходила оттуда с красными глазами.
Берг созвал друзей, чтобы отпраздновать в “Ту степе ” их с Машкой день рождения . Дни рождения у них мистически совпадали — двадцать четвертое мая . Они уже собрались выходить, как позвонил Конрой и дурашливо сказал, что за ним заезжать не надо, он уже в “Ту степе ” , и, кстати, тут Машкин бывший, хотите — сам ему наваляю, хотите — вам оставлю... Черт его тянул за язык, дурака...
Машка подобралась, поскучнела и сказала: “Саш, давай куда–нибудь в другое место... ”
Берг взбесился, ничего не мог с собой поделать: “Конрой там, Ванька с Гариком приедут туда! Тема тоже! Какое нам дело до него? Возьми себя в руки! ”
“Ну уступи, Саш, — просила Машка. — У меня день рождения” .
“ И у меня !” — резонно отвечал Берг.
Гаривас сидел на кухне, курил и смотрел телевизор.
“Скажи ей ”,— попросил Берг, в сердцах хлопнув стопарь.
“Нет, — сказал Гаривас и отрицательно покачал головой. — Сам. Все сам ”.
“Я тебя прошу! — зашипел Берг. — Иди к ней! Поулыбайся, уболтай! Она тебя послушает! ”
“Нет, — сказал Гаривас. — Твоя женщина — ты и убалтывай ”.
“Ну и пошел в жопу! ” — бешено сказал Берг.
Гаривас пожал плечами, аккуратно погасил сигарету и ушел.
Берг вдребезги разругался с Машкой, швырнул в стену духи, цветы и серебряный браслет, выпил три таблетки тазепама, стакан коньяка и уснул на кухне.
Утром, слава Богу, Машка была дома: “Прости, Саш, дурака сваляла... ”
Телефонные разговоры в ванной прекратились, спустя два месяца Машка вышла замуж за Берга. А Галка тогда же, на свадьбе, сказала Бергу: “Сашок, поверь, мы очень ценим деликатность. Но еще больше мы ценим то, как в нужное время нас крепко берут за шкирку и отводят, куда положено. Даже если со скандалом... ”
В комнате заиграла музыка. Танго... Танго!!! Пам–пам–пам–пам... У Галки было под сотню виниловых пластинок. Галкин отец многие годы был резидентом в Аргентине.
“Все вы щенки! — объявляла Галка еще на институтских посиделках. — О вас газеты писали? А обо мне писали! Мне пять лет было, а обо мне писали газеты! ”
И она, смеясь, показывала всем вырезки из аргентинских газет: “Советский атташе по культуре Пасечников объявлен “ персона нон грата ” и в среду ночью покинул Буэнос–Айрес ”. На пожелтевшей газетной бумаге — фото. Мама несет спящую пятилетнюю Галку к трапу самолета. Спустя год Галкин отец Борис Борисович вновь был атташе по культуре и вновь резидентом — в Перу. А двойняшек Галка принесла в подоле, когда папа Боря консультировал разведку Фиделя . В семье Пасечниковых культивировали “ латино ” — и кухню, и музыку. А вот Гариваса папа Боря не терпел, хотя ко всему прочему был снисходителен — к гулянкам в просторной квартире на улице Куусинена, к диссидентскому пению, к терпкому запаху шмали из комнат дочерей. Младшая Галкина сестра Света вышла замуж за Федю Горчакова, папи–Бориного подчиненного и протеже, а во времена Галкиного студенчества была в свои пятнадцать — семнадцать конченой шалавой... Гаривас же как–то раз пылко сказал папе Боре (папа Боря посягнул на покровительственный разговор с юношеством): “ Специфика вашей профессиональной среды, Борис Борисович, еще в том, что подвизаются в ней главным образом обалдуи, циники и интриганы. И не надо, пожалуйста, красивых легенд про советские плащи и советские кинжалы... ”
Папи–Борины предтечи выкосили Гаривасу полсемьи, историю своей страны Гаривас знал, от гэбэшных сказок его натурально тошнило. Еще тогда, в студенчестве. А впоследствии Гаривас только укрепился в своем отношении к тайным службам. От чего, кстати, пострадала его дружба с Темой и Федей Горчаковым. Вацек вошел в комнату — там стояли по стенам. Галка с Гариком танцевали. Вацек с удовольствием поглядел на Галку. Она танцевала. Она была ИНТЕРЕСНА . Качнула бедрами — нет пяти лет из ее сорока двух. Быстрый поворот головы — еще минус пять. Короткий взгляд темных глаз, тряхнула челкой на третьем такте — вот та двадцатишестилетняя Галка... Крепкие тонкие лодыжки, круглые колени, гибкая спина... И сохнет во рту, и вспоминаешь, как она сидит, голая, скрестив ноги, и протягивает раскуренную сигарету...
— Вацек...
Вацек с нежностью и грустью смотрел на дружище Галку...
— Вацек, потанцуем?
Он обернулся .
Рядом с ним стояла Ленка Романова.
— Давай, Ленка, — сказал Вацек. — Потанцуем.
Он приобнял ее и повел. Куда ему было до Галки с Гариком... Но танго он мог. Без излишеств, без чувственных прогибаний, без концентрированной страсти окраинных “melonges”... Но провести в полном согласии мог.
— Теперь танго не танцуют, — сказал он в теплую Ленкину щеку.
— А что танцуют? — Романова ласково поглядела на Вацека и шагнула ближе.
“Какие у нас классные девки! — подумал Вацек. — Как мы их любили, Боже... Они настоящие друзья, наши девки... До сих пор нас любят ”.
— Сальсу, — сказал Вацек. — Теперь танцуют сальсу. Знаешь, как танцуют сальсу в Берлине? Огненно!
— Я бы танцевала сальсу. — Романова усмехнулась. — И дракончика бы на заднице наколола. Если бы была помоложе...
— Куда моложе–то? — искренне сказал Вацек.
Танго закончилось, но Вацек видел, что Галка с Гариком друг от друга не отходят, ждут, когда пластинка опять заиграет. И Полетаев с Нинкой Зильберман тоже стоят рядом.
— Ленка, пойдем–ка на балкон, — сказал Вацек. — Я там полвечера провел. Привык... Пойдем покурим. Поговорим.
Романова вяло улыбнулась и сняла руки с плеч Вацека.
Опять зазвучало танго. Гарик с Галкой быстро обнялись, они что–то говорили друг другу, Гарик целовал Галку в ухо. Гарик, лысеющий толстячок, про которого Галка еще пятнадцать лет назад сказала: “Единственный настоящий мужик среди этих ковбоев Мальборо... ”
Боря Полетаев танцевал с Нинкой — она возвращала Борины руки со своих ягодиц на талию и гладила его по щеке.
“Девчонки как сговорились — все без мужей ”,— подумал Вацек.
Они с Романовой прошли между танцующими на балкон, Вацек галантно усадил Ленку на табурет. Ванька спал в шезлонге и тихо постанывал.
— Переверни его на бок, — сказала Романова.
— Зачем? — не понял Вацек.
— Затем! — деловито сказала Романова. — Переверни. Он очень быстро нажрался . Я видела. Не надо на спине... Он уже блевал? Нет? Переверни его на бок!
Вацек опустил спинку шезлонга и перевернул Ваньку.
— Ты выпьешь? — спросил он.
— “Налить вам этой мерзости? Налейте... ” Выпью.
Вацек нагнулся, взял бутылку массандровского портвейна. Ленка подхватила с перил стакан и протянула Вацеку.
Темнело, и стало прохладнее, после комнаты и танго — совсем хорошо.
— Гариваса все нет, — сказала Романова.
— Уж полночь близится, а Вовика все нет...
Вацеку всегда нравилась Романова. Она в отличие от Галки никогда не устраивала сцен. Галка всем устраивала, и Романовой тоже: “ Холодная сука! ”,— Галка была чересчур изобретательна... “I want it all, I want it now!..” Кареглазая смуглая Галка некогда попыталась утащить в постель белокожую пепельноволосую Романову. “ Обойдешься” ,— спокойно ответила ей Романова, Вацек слышал из соседней комнаты, это было на турбазе в Звенигороде. Ленка была сдержанным и доброжелательным человеком, мастером спорта международного класса по лыжным гонкам. Она рано вышла замуж — на третьем курсе. Ни с кем из компании у нее ничего не было, а с Гаривасом было.
— И ничего, — сказала Романова. — Он еще приедет.
— Он еще покажет, — зачем–то сказал Вацек.
— Что покажет?.. Ах, покажет... Да. Покажет. Он всю жизнь показывает.
— А чего в нем такого особенного? — ревниво сказал Вацек.
— Ты сам знаешь... Но это не важно... У нас, — Романова кивнула в сторону комнаты, — куда ни плюнь — попадешь в особенного. Укомплектованы страстями по самое “ не могу ”... И все друг на друге завязаны... Вот черт! Все друг на друге завязаны!.. Не сейчас, так когда–то... А Вовка для наших — как та точка, которую ловят глазами, когда крутят двадцать четыре фуэте.
— Ленка, а что у тебя с ним не срослось? — грубовато спросил Вацек.
Романова слегка удивленно посмотрела на Вацека:
— Он трус...
— Да ладно!
— Помнишь, как я замуж вышла? — задумчиво спросила Ленка.
— Конечно, — кивнул Вацек. Он до сих пор чувствовал досаду от того, что их милая Ленка стала женой какого–то неизвестного типа.
— Это был обычный, нормальный студенческий “ замуж ”,— сказала Романова. — Через год Антон родился ... Через пять лет развелись. Два года спали врозь. Тут Гаривас вспыхнул. Загорелся . Увез нас с Антошкой к себе... Потом поехали в Новый Свет. В августе.
— А потом?
— Потом он испугался ... Дрянь... Слабак... Антошка к нему сразу привыкать не пожелал. Родители мои уперлись. Вовка же инфантилен! Дарить — умеет, помогать — умеет. А свою жизнь менять — не умеет.
— Развели вы вокруг него... — недовольно сказал Вацек. — Пуп земли... Красноармеец Сухов...
— Зато он всех объединяет! — неожиданно рассмеялась Романова. — Его все любят, и он всех объединяет!
— “Даже память не обязательна для любви... Есть земля живых и земля мертвых, и мост между ними — любовь. Единственный смысл, единственное спасение... ” — замогильным голосом сказал Вацек.
Романова светло улыбнулась и растормошила Вацеку волосы.
— Верно, — сказала она. — И нечего вспоминать плохое.
— Знаешь, что я тебе скажу... — Вацек поставил стакан на пол, взял Ленку за руку и поцеловал прохладную ладонь. — Женщина не должна быть такой умной. Машина думать не может — машина должна ехать.
— Вацек! — Галка выглянула на балкон. — Вацек! Быстро! Растащи их!
Вацек раздраженно поморщился и шагнул за Галкой. Он много лет разнимал Гарика с Майклом, потому что те начинали с литературы, а заканчивали старыми обидами. Когда Вацек вошел, Майкл с Гариком уже сопели по разным углам, их разнял Витя .
— Ну, чего ты, Гаря ...— Витя держал Бравика за локоть и успокаивал. — Конечно, поколение ему обязано... И мы обязаны...
Наверное, Майкл прошелся по кому–то из светочей, “ делать жизнь с кого ”...
— Никто, видишь ли, никому не обязан... — Гарик Браверман слабо вырывался .— Он воевал, он сидел, он литературу делал... А ему никто не обязан!.. Ты ведь, мать твою, и детям своим так станешь объяснять — что никто никому ничем не обязан! А существует только индивид, белокурая бестия с ее сраными воззрениями и сраными достижениями!
— Да не воевать же надо было, баран! А семью спасать! Себя спасать! — выкрикнул Майкл и попытался вернуться к барьеру, но Нинка твердо усадила его на диван. — Не было в той войне победителей! Не было! Ты–то не дед–пердед, живот в орденах, ты–то должен понимать! Это потом навертели вокруг мифологии!.. Одно рабство победило другое рабство!.. Он за Эльбу мог уйти!
Мог — и опять себя в рабы записал! И детей своих в рабы записал!..
Но они уже успокаивались. У Бравика имелся очень типичный комплекс — “ воевал, сидел, делал литературу ”. Вацек, по простоте душевной, не раз пытался объяснить Бравику, что раз уж на то пошло, то людям пристало только делать литературу, а на остальное людей обрекала жуткая эпоха и брутальная самопожирающая страна. Но Бравик, кажется, в детстве не доиграл в войнушку. Бравик, прекрасный хирург, ощущал себя неполноценным. А может быть, так испытывал вину перед теми, кого почитал. Бравика вообще надо было отправить за впечатлениями к Вите Князькину. Витя не сидел, не писал, но навоевался досыта. Но они бы друг друга не поняли. Все–таки Бравик был УМСТВЕННЫЙ, а Вите муторно было вспоминать политотделы, дизентерию, то, как он штык–ножом отрезал голову своему комэску, — голова держалась на кожном лоскуте, иначе извлечь тело из расплющенного вертолета было невозможно...
— Гариваса на тебя нет, романтик долбаный! — зло, но уже негромко сказал Майкл. — Он бы тебя укоротил...
— Сталина на меня нет! — огрызнулся Бравик.
Галка, досадливо поджав губы, меняла пластинку. Нинка придерживала Майкла за плечо и по–матерински смотрела на него.
Нинка жила между Москвой, Хайфой и Нью–Йорком. В Хайфе жили родители. Нью–Йорк она обожала так, как могут обожать его только люди, полжизни прожившие при советской власти. А в Москве жил Мишка, в которого злоязыкая Нинка была — тайно для Мишки и явно для всех — влюблена с первого курса.
“Рядом с Мишей я чувствую себя мужчиной! ” — смеялась Нинка, пока у нее была еще охота смеяться .
Вацек оглядел гостей.
Боря Полетаев уныло кушал салат. Саша Берг, горнолыжный человек, листал альбом с фотографиями. Конрой (он самовольно влез в духовку), шкодливо улыбаясь, откусывал от кроличьей ноги. Федя Горчаков — “Фриц ” — тихо разговаривал по сотовому телефону. Тема Белов, доставая из нагрудного кармана рубашки сигареты, осторожно пробирался на балкон, в левой руке он бережно нес полную рюмку водки.
Они собрались здесь, чтобы отпраздновать новую квартиру друга Галки.
“ По наступление дня пятидесятницы все они были единодушно вместе... ”
И тогда, как в плохой пьесе, грянул дверной звонок.
Все замолчали. Звонок грянул вновь. В Галкиной квартире стало тихо. Потому, что все ждали Гариваса.
... Когда мне плохо, я работаю... Когда у меня неприятности, когда у меня хандра, когда мне скучно жить — я сажусь работать. Наверное, существуют другие рецепты, но я их не знаю. Или они мне не помогают... А. и Б . Стругацкие.
Выходя из подъезда, Тема пропустил Худого и прикрыл за собой дверь.
За миллиард лет до конца света— И залпы башенных орудий в последний путь проводят нас, — сказал Худой и утешающе похлопал Тему по плечу.
Они постояли, Тема поправил шарф, Худой закурил.
— Ты извини, — сказал Худой. — И перед ним потом извинись... Зря я ...
— Да ладно, — мрачно сказал Тема. — Он привык.
— Мы же ему не заплатили! — спохватился Худой.
— Да ладно, — повторил Тема.
— Ладно — у попа в штанах, — укоризненно сказал Худой. — Вернемся, надо заплатить...
— За что ты заплатишь, господи?.. Не возьмет он. Не берет он за такие разговоры.
— Сознательное в бессознательном... — Худой поднял воротник куртки, — бессознательное в сознательном... Бред.
“Я хотел как лучше ”,— подумал Тема и сказал:
— Не нужен тебе психоаналитик, это точно.
— Куда уж точнее, — согласился Худой. — Что я, дикий?
“ Знаю я, что тебе нужно, — подумал Тема. — Только бы ты не скис ”.
— Ты извини, Тем. Время на меня убил. Дунешь?
— Не... — Тема принюхался к дыму сигареты. — Я по другой части. Я другое поколение.
— Ну да, — кивнул Худой. — Вы — пьющее поколение.
— Мы — героическое поколение, — назидательно сказал Тема.
Он уже нес что ни попадя, ему было все равно, что говорить.
— Куда тебя отвезти?
— Я пройдусь, — сказал Худой.
— Вадик...
— Что, Тема, дорогой?
— Вадя, ты тертый... Ты умный...
— Тема, прекрати, — твердо сказал Худой. — Пока, брат. Я пройдусь.
Он бросил в урну окурок, пожал Теме руку и пошел через дворик.
Тема смотрел, как Худой идет мимо детской площадки, как горбится от мороза в своей короткой куртке, и думал:
“Ну да, он тертый и умный... Сема Пряжников не глупее был... Помогло это Семе? Дела — дерьмо... ”
Он постоял минуту возле подъезда, пробормотал: “ Вот черт!.. ” — и шагнул к машине.
Едва он повернул ключ зажигания, запилиликал телефон.
— Да! — раздраженно сказал он.
— Что “ да ”? — спросил Никоненко. — Что “ да ”? Ты водил его?
— Ну, водил... На кой черт я только его водил!
— И что?
— Он посидел там... немного. Он не захотел разговаривать!
— Как не захотел? С кем?
— С психоаналитиком.
— С каким психоаналитиком? — брезгливо спросил Никоненко. — Что за чушь? Слушай, ты чем там занимаешься ? Ты его к Валере водил?
— К Валере? Ах, да! — спохватился Тема. — Водил... Утром. Делали компьютерную томографию... Я правильно говорю — компьютерную, да?
— Да, правильно. И что?
— А что я в этом понимаю? Лера сказал, что позвонит тебе.
— Ни черта от вас от всех полезного! — злобно сказал Никоненко. — Сам сейчас Лере позвоню... Занимаетесь какой–то херней...
— Иди ты... — с душой сказал Тема.
— Сам иди... — сказал Никоненко и положил трубку.
Вадик действительно очень хотел пройтись. Сегодня с утра у него не болела голова, сегодня отчего–то отпустило. И не двоилось в глазах. Иногда его пошатывало, но с этим он научился справляться — нужно было дунуть, и головокружение прекращалось. Ненадолго. Он уже было стал сживаться с головной болью, он уже знал, когда принять таблетку, когда погодить, когда дунуть, когда просто полежать в темной комнате. Вот только беда, что головная боль усиливалась понемногу от недели к неделе. И вечером еще наваливался страх. Но сегодня–то грех было жаловаться . Сегодня был хороший день.
Он шел по Русаковке к метро. День был морозный, искрящийся такой денек, пуржило, поземка полировала снежком серые полоски трамвайных рельсов.
Вадик вспомнил, что вечером на Нагорной включают свет, и взбодрился .
“Ну, конечно, как забоюсь, так возьму доску и поеду на Нагорную... Ух ты!.. А чего на Нагорную? Надо же к Сане поехать... Саня мне свет включит... — Тут он малодушно подумал: а как же он станет возвращаться потом, после катания, на ночь глядя, во Фрязино? — У Сани и переночую... Верно... ”
Он представил себе квартиру Саши Берга в Крылатском, самого Сашу.
“Даже можно будет выпить с ним немного... А уж страшно–то точно не будет, тепло у Саши, спокойно... Был бы дома... ”
Он сразу стал искать глазами автомат, засуетился, увидел, быстро подошел и сунул в щель карточку.
— Сань...
— Вадя ,— сказал Берг, — Машка — аферистка... Она мне только что сказала про психоаналитика... Вадя, это все фуфло... Не нужно... Вечерком приезжай покататься . Бери доску, приезжай. Я вашу шпану не пускаю. Склон убивают. Тебе свет включу. Ночевать — у меня ... Фильм купил — “В три–десять на Юму ”. Ты видел?.. Вадя, приезжай, я жду.
Вадик потер лицо, сказал: “Я к семи... ” — и заплакал. Берг еще что–то говорил, а Вадик кивал, всхлипывал и царапал ногтем на заиндевевшем стекле волка из “Ну, погоди! ”.
Вадик по прозвищу Худой был двоюродным братом Гены Сергеева, то есть человеком априорно неслучайным. Он был моложе всех, лет на шесть–семь моложе, но его приветили. В конце концов Берг с Гаривасом тоже когда–то числились “ юношами ”. Покойный Сеня Пряжников барственно и добро говорил: “ юноша Владимир ” и “ юноша Александр ”. Никоненко плавно вынимал изо рта трубку и кивал Сене, соглашаясь: мол, да, молодежь, молодежь должна быть рядышком, это и ей и нам полезно. Тема Белов говорил: “А на прошлой неделе, мессиры, юношу Вадима видели читающим Пушкина!.. ”
“Я думал, это про летчиков, — придурковато оправдывался Вадя , —
Ас Пушкин... ”
В компанию он был вхож около двух лет. “ Набережную неисцелимых ” он не читал и не цитировал, но определенно читал Шервуда Андерсона, Салтыкова–Щедрина и Уайлдера — проверяли. И он знал разницу между Тушинским Вором и Воренком. А это на фоне повсеместного интеллектуального оскудения было каким–никаким цензом. К Ваде уже было привыкли, как случился “ шкандаль ” — неожиданно оказалось, что Вадя сноубордист. Досочник. Шпана. Пятью–шестью годами раньше Ваде было бы с треском отказано от дома. Но с возрастом отцы–основатели помягчали. Отнеслись с юмором. “Он не виноват, отцы, — терпимо говорил Тема, — может, детство было тяжелое... Или еще что... ” Вадя даже ездил со всеми в Терскол (пока они еще ездили в Терскол, пока не разлюбили), на “Мире ” он коротко переговаривал со спасателями, и они смотрели в сторону, пока Вадя с доской под мышкой уходил куда не положено. Поднимаясь на “Кругозор ”, Тема, Никон и Гаривас видели росчерки Вадиной доски на девственных каменистых стенках.
“Ты же приличный человек, — уважительно говорили Худому за вечерним коньяком в ” Вольфраме ”.— Ну попробуй лыжи. Ты же по–русски грамотно говоришь, ты же книги читаешь... ”
“Хорош, деды, — вежливо отвечал Вадя .— У вас своя мифология, у меня — своя . Свободный человек в свободной стране. И скручивающий момент отсутствует. Летать проще. Ясно? ”
А уж летал он... Да. Чего уж! ЛЕТАЛ . По целику летал, по льду, по буг–
рам — где хотел, там и летал.
Он был лучше всех. Когда Вадя приезжал в Азау, вся “ молодежь — не задушишь, не убьешь ” собиралась вокруг. Патлатые, развязные, понтовые, мажорные с оранжевыми “Мотороллами ” , в банданах, в полартексе, скромненькие, нафаршмаченные, крылатские, нагатинские, питерские, киевские — все. И он знал для них слово. Тихо здоровался с одним, с другим... Мог дать попробовать свою доску с автографами Гаскона и Шастаньоля — они расписались несмываемым маркером в апреле девяносто шестого в Марибеле. У Худого было много досок, он в горы меньше трех не брал, и была особенная, любимая — “Оксиджен–Глоуб ” , на ней корифеи расписались, а Гаскон сказал: “У тебя , Вадя, с законами физики какие–то свои отношения ...” Правду сказал — то, что делал Худой, даже некой особой техникой нельзя было назвать. Он знал склон те–
лом — от макушки до подошв. Ему достаточно было видеть ближайшие десять метров горы, а уж как себя дальше повести — разбирался на месте. Он прыгал, кантовался, и еле уловимое касание точно сообщало ему, как поступить дальше. И еще он самым мистическим образом оказывался в горах. Он не раздумывал. Быстро оформлял отпуск за свой счет. Пока Тема с Бергом считали да рядили: “Билет, апартаменты, ” ски–пасс ” ... э, не, дороговато... перебьемся Татрами... ” — Вадя выныривал в Червинье со своими досками, зеленым брезентовым рюкзаком и полтинником за душой. Или в Шамберри. День катался, а вечером, похмыкивая, садился за преферанс с чехами, сидел до утра, сердечно прощался и уходил с шестью сотнями. Потом... Словом, было несколько вариантов “ потом ”.
Покупал самый простой пансион, жил неделю, потом последовательно чинил гриль, газовую колонку, усовершенствовал теплоцентраль — его приглашали пожить и постоловаться еще неделю. С тем же полтинником возвращался в Москву, покупал в “ дьюти–фри ” “Баллантайнз ” и “Бучананз ” , приезжал вечером к Бергу. А траву он просто брал из воздуха. Везде. С Вадей всякий делил–
ся — от Петропавловска–Камчатского до Кировска, от Цермата до Аосты.
“ Хиппи... — говорил Гаривас и разводил руками. — Хиппи поганое... И никаких вам нравственных ориентиров. Улисс, блин, доской стукнутый и доской живущий... ”
И такое было. Скажем, в девяносто четвертом, в Червинье.
Вадя тогда впервые приехал в Италию, у него горели глаза, он сходил с ума от счастья . Во вторник он простелил по стенке двести метров, юркнул в кулуар, попетлял, красуясь, и вблизи подъемника оторвал “ корскрю ”. И уже когда с доской под мышкой скромно стоял в короткой очереди, к нему боязливо подошел восхищенный антиквар из Антверпена и попросил “ класс ”. Вадя был смущен. Он прежде не думал, что доска может кормить. Антиквара он после, через год, еще раз выкатывал в Валь–д–Изере, и у них даже нашелся общий знакомый — приятель Темы Белова Йозеф Кнехт, профессор славистики из Утрехта.
Возвращаясь в Москву, Вадя скучнел и шел на работу в НПО “Исток ” во Фрязино. Паял, лудил, в девяносто четвертом защитился . По субботам приезжал к Теме, к Бергу, к Никону, немножко выпивал, в спорах о судьбах российской словесности не участвовал, помалкивал (Никон говорил: “Злость копит, щас скажет... ”). Сидел на полу у стеллажа, ставил на место книги, которые брал в прошлую субботу, откладывал книги на следующую неделю. Изредка подходил к столу, выпивал рюмку “ Дербента ” или “Васпуракана ” , хорошо выдерживал паузу и говорил, как гвоздь вбивал: “Ерунда все это, Темка... Нет никакой такой “ ментальности Нового Света ” , и не надо ее приписывать ни Эллиоту, ни Фросту. Они над временем и над географией... ” “Вундеркинд... — ворчал Гаривас, — интуитивное у него понимание, блин... ” А Гаривасу он мог сказать: “Тебя “Письмо к Горацию ” только тем и привлекает... хоть ни черта ты в нем не понял... что это просто образец хорошего русского языка... ” Правильно говорил. Тема тогда еще был трепло, журналист, любитель от литературы. А Гаривас наслаждался русским языком тех эссе, что Рыжий писал на английском. Тема же тогда угадывал и все не мог угадать отличие ВСЕЙ американской литературы от ВСЕЙ литературы европейской.
Гаривас — педант, потаенный эстет — сквернословил и бурчал: “ Обормот... Закрой рот, бери гитару... ” Вадя покладисто брал гитару, пел любимый в компании романс “Белой акации гроздья душистые ”.
Еще он пел:
Редеет круг друзей, но — позови,
Давай поговорим, как лицеисты, —
О Шиллере, о славе, о любви...
О женщинах — возвышенно и чисто...“Что у него в голове за салат? — продолжал бурчать Гаривас. — И Шиллер тебе, и лицеисты... Каэспэшные вирши — как коклюш, надо болеть в детстве... ”
И получал: “ Был такой поэт — Пушкин, — вежливо отвечал Вадя, откладывая гитару, — написал в числе прочих стихотворение “ 19 октября 1824 года ”... Посвящено, по слухам, Вильгельму Карловичу Кюхельбекеру... У Шпаликова, стало быть, оттуда цитатка... “Приди, огнем волшебного рассказа сердечные преданья оживи. Поговорим о бурных днях Кавказа, О ШИЛЛЕРЕ , О СЛАВЕ , О ЛЮБВИ ...” Ты бы книжку какую почитал, Вовка... ”
Все похихикивали, Гаривас говорил: “Смотрите–ка — досочник, а в галстуке... ” И все были до крайности довольны. Выпивали коньяк помалу, Гена с Бравиком играли в нарды, Никон ароматно пыхал трубкой, Гаривас читал фрагменты из не опубликованного еще тогда “Путешествия в Крым ”, Вадя пел спиричуэлз, чудил... Пили чай... Расходились за полночь, Вадю забирал к себе ночевать Берг... Так и жили.
В конце января Вадя отозвал Никоненко на кухню и сказал: “ Никон, чо–то со мной не то... ”
“Я вижу ”,— ответил Никоненко. Последние недели Вадя часто морщился, тер ладонью лоб и затылок, прилюдно пил баралгин.
“Ты расскажи... — встревоженно говорил Никон и усаживал Вадю на стул. — Ты почему раньше не говорил? ”
“Думал — как–нибудь рассосется ... Но, ты знаешь, все хуже и хуже... Голова кружится ... Болит всю дорогу... В глазах стало двоиться ...”
Никон видел, что Вадя напуган. Так напуган, как только пугаются боли и недомогания всегда очень здоровые люди. Напуган и растерян.
“ Вадя, мы завтра во всем разберемся ,— сказал Никон и приобнял Худого за плечи. — Потерпи до завтра. Завтра ко мне приедешь. Знаешь, где Первая Градская ? Я сейчас всем позвоню, завтра тебя обследуем... Полечим ”.
Никон любил Вадю. Он проводил его до метро, а сам вернулся и суетливо говорил с Гариком Браверманом. Сам он заведовал урологией в Первой Градской, а Бравик был просто велик, все на свете знал. Сам Никон боялся лечить друзей. Пять лет назад умерла от лимфогранулематоза жена его младшего брата Ваньки, с тех пор Никон вздрагивал от малейшего насморка любого из СВОИХ .
“Ну... Не суетись, — отмахнулся Бравик. — Надо обследовать... Не суетись. Может, он просто перекурил ”.
Назавтра Вадя к Никону не приехал — наверное, ему стало получше, он застеснялся, устыдился своих страхов и не поехал. Но через неделю его привез Берг. Накануне у Вади сильно разболелась голова, болела несколько часов подряд все сильнее и сильнее, а потом были судороги. Это случилось дома у Берга. Судорог Вадя не помнил, но напуган был сильнее прежнего.
Невропатолог сказал Никону: “Очаговая симптоматика... Это может быть все что угодно... ” “Так, ты только время зря не теряй, — сухо сказал Никону Бравик. — Договорись с Новиковым и вези Вадю на Каширку ”.
Валера Новиков был гематологом. Собственно, онкологом. Он очень скоро все организовал. Вадя послушно ходил за ним с этажа на этаж. Ваде делали исследования, где подрагивали стрелки приборов, помигивало, попискивало, выползала бумажная лента. Вадю ставили перед экранами в затемненных комнатах, крепили к голове электроды, водили по животу датчиком, брали кровь.
В шесть часов вечера Валера позвал в свой кабинет Никона с Бравиком и сказал им, что у Вадика опухоль головного мозга. У Никона противно задрожали губы, а Бравик зло засопел.
Около восьми Вадя приехал в Крылатское. Свет на горе включили, Вадя увидел еще из машины, сам Берг, наверное, и включил. Вадя расплатился с таксистом, бережно вытащил с заднего сиденья доску и пошел к горе.
Саша Берг к тому времени два года работал “ тренером–разнорабочим–сторожем ” на замечательной горке слева от улицы Крылатские Холмы. Справа были эллинги, гребной канал и всем известные горки в Крылатском, “Крыло ”. А слева — не всем известные. Гора, где Саша Берг работал, была похожа на пианино — крутой короткий склон, затем короткий выкат, потом еще один крутой склон. Два подъемника — слева и справа. Хороший яркий желтый (теплый, а не синюшный) свет. Эту гору так и звали — “ пианино ”.
Берг сидел на стуле возле трансформаторной будки. Он курил и глядел на свои валенки. Саша Берг вообще был непрезентабелен. Что до инвентаря — это да. Сашин инвентарь в сборе стоил подороже иного автомобиля . А в быту — так, куртка “ эскимос ” , грубой вязки свитер с терскольского базарчика возле Чегета, на горе — валенки.
— Привет, Сань. — Худой снял перчатку и пожал Бергу руку.
— Привет. Пойдем на базу. Чаю выпьешь?
— Давай потом. Через часок. Сам–то не покатаешься ?
Берг махнул рукой и сказал:
— Накатался по самые уши.
— Учишь детишек? — сурово спросил Худой. — Правильно учишь?
— Ой, правильно! — вздохнул Берг.
— Смотри... — Худой погрозил пальцем.
Сашу Берга, доктора биологических наук, в компании звали Гуру и Макаренко–Сухомлинский.
Два года тому назад он ушел из Молгенетики и устроился ( “Классно ты
устроился ”,— говорили Тема и Гаривас. Непонятно только было, чего больше в их “ устроился ” проглядывало — иронии или зависти) разнорабочим на небольшой базе олимпийского резерва в Крылатском. Он ухаживал за горой, лопатил снег, ратрачил, включал и выключал свет и подъемник. Еще он обучал детей из окрестных дворов — начальство ему позволяло. Берг был терпелив и добродушен, детей к нему вели охотно, он даже не всех брал в свою группу.
А Гуру друзья его называли оттого, что Берг ненавидел спорт в чистом виде, считал горные лыжи высшим, сакральным занятием. Он учил своих ребятишек любить не горнолыжную технику, а горы, скорость, Визбора и все прочие производные.
— Ну, ладно, — сказал Берг. — Переодевайся и катайся . Пойду, чай заварю.
— Давай покурим.
Берг протянул Ваде сигареты.
— А Машка здесь не катается ? — спросил Худой.
— Здесь она не любит кататься . Она любит в горах. И не во всяких горах...
Худой промолчал, Санина Машка была той еще штучкой, это было общеизвестно, предпочитала Куршевель.
— Хорошо тут у тебя ,— сказал Худой. — Тихо.
— Всех разогнал — вот и тихо, — сказал Берг.
Под ветром легко шумели деревья, внизу поскрипывал барабан подъемника.
А Худой понял, что Берг специально для него, для Худого, постарался сегодня всех спровадить с горы.
— Саш, я, пожалуй, не буду сегодня кататься ,— вдруг сказал Худой.
Берг не удивился . Он поднял со снега Вадину доску и ответил:
— Пойдем чай пить.
Накануне вечером Тема звонил Бергу.
— Что, Тема? — спросил Берг.
— Да плохо там все, — сказал Тема.
— Что доктора говорят?
— Они между собой говорят. Никон кидается на всех, психопат. Бравик не лучше.
— Ты с Лерой говорил?
— Единственный вменяемый человек, — сказал Тема. — А с Никоном разругались вчера окончательно.
— И что Лера?
— Короче, Вадя тяжело болен. Такая... самая страшная опухоль в голове... Не запомнил названия . Самая страшная . Лечить бесполезно, оперировать бесполезно. Все бесполезно.
— А Вадя как?
— Черт его разберет... Плохо ему... Страшно.
— Что ты думаешь?
— Слушай, пусть Никон с Бравиком думают. Пусть Сергеев думает... Марта говорит — нужен экстрасенс.
— Где она видела экстрасенсов? Одни жулики... А моя Машка говорит:
к психоаналитику...
— Те же яйца, только в профиль...
— Запиши телефон, а? — попросил Берг.
— Ну, диктуй.
Тема записал телефон.
— Никон вот тоже: “Отправим его в Штутгарт... ” Он, Никон, мол, денег даст.
Год тому назад на конгрессе во Франкфурте Никон подружился с роскошным онкологом из Штутгарта.
— Денег он даст... Откуда у него деньги? — вяло сказал Тема. — И потом, что там такого есть, чего здесь нет? Что здесь Вадя умрет, что в Штутгарте. Уж лучше здесь.
— Что ты панихиду устроил, мать твою?! — разозлился Берг. — “Умрет ”... Может, поживет еще!
— Слушай, Сань, — осторожно сказал Тема, — Никон, конечно, землю рыть будет. Вадю будут обследовать... Лечить будут... Как они говорят: “Умереть не дадим — залечим насмерть... ” Но знаешь, что я думаю, — пусть он в горы едет. Ты не смейся ...
— А я и не смеюсь, — сказал Берг.
— Пусть он едет в горы. Самое ему там место сейчас. Ты не смейся , Берг... Я только не знаю, как ему сказать...
— Я знаю, как сказать, — терпеливо ответил Берг. — Я скажу.
— И я не знаю, что теперь делать... — Вадя покачал головой, в глазах у него плавала смертная тоска. — Ой, ну погано!.. Ну страшно... И как поступить — не знаю. Я же не раскис... Ты не думай... Но поступить–то как правильно? Надо, наверное, в больницу лечь... К Валерию Валентиновичу надо лечь. Он звал. Но знаешь, Саш, мне кажется, что это мимо денег. Я же вижу по Никону.
— Никон не по этим болезням, — глухо сказал Берг.
— Какая разница... Ему же объяснили...
Берг встал, снял с плитки чайник и подлил в Вадину кружку.
— Ты как себя чувствуешь?
— Ничего... Чувствую... Сань, я деятельный, ты знаешь. Я не ботва. А сейчас что делать? — Он посмотрел на Берга, как смотрят больные собаки. — Не хочу в больницу. Не верю, Сань.
“И я не верю, — подумал Берг. — И Никон ”.
— Страшно так, аж знобит... — Вадя помял сигарету, взял у Берга чашку с чаем и скривился .— Надо, наверное, маме сказать.
Вадя уже несколько дней все знал. То ли подслушал, то ли понял сам. Родителям (он жил вместе с ними во Фрязине) он ничего не говорил. Родители
у него были простые. Отец — токарь, мама — кассир на автовокзале. Вадя
их берег.
Гарик Браверман приезжал к Никону накануне.
Никон к тому времени вернулся из операционной и сосредоточенно выговаривал ординатору. Тот переминался с ноги на ногу, за версту было видно, что ни черта он Никона не боится .
— Отливай, откапывай... Полтора литра. Лучше — два... — нудел Никон. — И кортикостероиды... Понял? Иди.
— Никон... — Гарик тронул Никона за локоть.
— Да?.. — Никоненко обернулся .
— Привет. Пойдем к тебе.
— Что ты вперся в ботинках?! — зашипел Никон. — Что вы ходите все сюда, как в кабак?
Но уже подошла постовая сестра, подала Гарику бахилы.
Бравик заведовал этим отделением до Никона, потом ушел в Институт урологии. Конечно, Бравика помнили и чтили. И, кажется, немного тосковали по твердой руке.
— Не ори! — строго сказал Бравик. — Пойдем к тебе.
Никон махнул рукой и пошел в свой кабинет. Бравик семенил за ним.
— Ну чего, чего ты приехал? — зло заговорил Никон, прикрыв за Бравиком дверь. — Разговоры разговаривать? Тема звонит, Берг звонит... Все звонят. Папа Никон, блин, должен со всеми разговаривать...
— Не ори, — повторил Бравик брюзгливо и положил бахилы на стол.
Он сел в кресло, скрестил толстенькие ноги и поскреб лысину. — Ты же сам звонил.
Тут Никон вспомнил, как вчера, после того, как Лера прочитал ему по телефону все протоколы, он в половине первого пьяно канючил в телефонную трубку: “ Бравик, ну посоветуйся с Шехбергом... С Мартовым... Ну пусть его еще раз прокрутят, пусть его Новиков к себе возьмет, я же слышал, какая у него выживаемость... Бравик, ну грош всем нам цена... ”
Никону стало стыдно.
— Извини, — сказал он.
— Брось, — сказал Бравик. — Только не ори.
— Что ты приехал?
— Это проигранная ситуация ,— ровно сказал Бравик. — Я к тебе не просто как доктор к доктору... Не надо Вадика лечить. Ничего не надо. Оставьте его в покое, понимаешь?
— Это на тебя не похоже — оставлять в покое, — сказал Никон, исподлобья посмотрев на Бравика.
— Оставьте его в покое, — твердо сказал Бравик. — Это тот самый случай.
Никон оскалился, буркнул: “Эх! ” , сел в кресло и закурил.
— Ты поверь мне, — просяще сказал Бравик, он сейчас был совсем непохож на всем привычного, ядовитого, резкого в суждениях Бравика. — Я тебе как другу говорю — не нужно ничего. Вы все потом будете казниться ... Его Вайнберг смотрел, Мартов смотрел. Хочешь, чтобы к нему отнеслись формально? Чтобы его замучили химиотерапией? Не надо с ним... упражняться . Когда припрет — мы обеспечим все. И обезболивание... все.
— Хорошо, — тускло сказал Никон.
— И не ори на меня при сестрах, — сказал Бравик.
— Сашка, я же в бога–то не верю... Рад бы, да не верю. Знаю, что ПОТОМ ничего нет...
— Выпить хочешь?
— Может, чуть–чуть...
Берг достал из тумбочки бутылку коньяка “Васпуракан ” , свинтил пробку и плеснул в Вадину чашку, прямо в чай, Вадя так любил. Потом Берг еще немного посидел молча с бутылкой в руке, посмотрел на нее недоуменно и из горлышка сделал несколько больших глотков.
— Вадик... Чего я тебе скажу... — Он придвинул стул. — Вот как надо поступить... Ты голову не ломай. Ты не умрешь. Я клянусь: не умрешь. Ты катайся .
Вадик безразлично смотрел на Берга.
— Катайся ,— повторил Берг. — Катайся , Вадя, дорогой. Что умеешь, что любишь — то и делай. И поезжай, пожалуйста, в Терскол, в Цею, в Валь–д–Изер, к черту на рога... И катайся .
Вадя выпил свой чай с коньяком и растерянно слушал .
— Я тоже неверующий, Вадя ... Что там ПОТОМ, что там где... Но что я точно знаю — на “ Мире ” теперь снега немеряно... Да ты сам вспомни: внизу — выкат, справа — Донгуз–Орун, Когутай... Шхельду видно, Ушбу... Мы же горные люди. Ты — горный человек... Быть того не может, чтобы наш человек в горах вымер. Ванька вот тоже рассказывал мне про одну даму... Колчинская, профессор из Киева. Он у нее защищался . Она самая главная по гипоксии... Знаешь, что такое гипоксия ? Это когда на Гара–Баши клипсы застегнешь, разогнешься — голова кружится ... Короче, кислорода не хватает. Эта гипоксия, короче, чудеса творит. Да много там чего в горах... Ты знай катайся .
Он замолчал и посмотрел на Вадю. Тот поставил чашку на стол и прищурился . Хорошо так прищурился . И видно было, что он больше не мечется .
— Можно от тебя в Лион позвонить? — спросил Вадя .— Ты мне косарь не займешь?
— Конечно! — радостно сказал Берг. — И звони, куда хочешь.
Они приехали в “Шереметьево ” кавалькадой, на трех машинах — Берг с Машкой, Гарик, Никон, Тема, Гаривас и Гена Сергеев. Возле “Departures” Вадя положил на пол чехол с досками и сказал:
— Еще долго. Только объявили. Пошли в бар.
Действительно, оставалось время .
В “Шереметьеве ” в ту пору каждый третий был с лыжами и каждый пя -
тый — с доской. Повсюду вздымались, висели на плечах, стояли в пирамидах и лежали на полу зачехленные лыжи, реже — доски.
Гарик сопел и смотрел на часы.
— Что ты сопишь? — сердито спросил Никон. — Тебя поджимает — поезжай. Отметился — и поезжай.
— Общество сегодня ,— сказал Гарик.
Заседания урологического общества начинались в шесть на Третьей Парковой, сколько бы Гарик ни сопел — он уже не успевал. Да он и не торопился, он просто чувствовал себя неловко. Гарик не любил авантюр.
— Вы все так себя ведете, — сказал он накануне Никону и Теме, — как будто болеть и умирать могут только люди посторонние и малосимпатичные.
— Ну а что ты предлагаешь? — сразу же завелся Тема. — Что ты предлагаешь? Слезу точить? Апельсины ему в Онкоцентр носить? Да проблюется он твоими апельсинами после химиотерапии.
— Сейчас он счастлив, — примирительно сказал им Никон. — Там будет счастлив.
— А потом? — спросил Гарик.
— Потом — суп с котом! — зло сказал Тема. — Не занудствуй.
Они все вошли в бар, там сразу стало тесно.
— Девять тройных коньяков, — громко заказал Гаривас.
— Але, кто за рулем — легче, — сказал из–за спин Гена Сергеев.
Они разобрали стаканы, сгрудились в кружок и вытолкнули Худого в середину.
“Зря мы его так ПРОВОЖАЕМ ,— подумал Берг. — Надо было попроще. Как всегда, когда он ехал в горы, — так и в этот раз надо было ”.
— Не сломай себе шею и другие части тела, — сказала Машка. Она чокнулась с Вадей, встала на цыпочки и поцеловала его в щеку.
— Ага, — добавил Никон. — Летай пониже.
Все стали чокаться с Вадей, обнимать его, потом поставили пустые стаканы на стойку и вышли из бара.
— Долгие проводы — лишние слезы, — сказал Тема. — Мы поехали, а ты поболтайся за таможней. В магазин сходи, сосиску скушай. Купи “Баллантайнз ” , там дешевый, одиннадцать долларов литр — поди плохо?
Бравик придержал Худого за локоть.
— Ты как себя чувствуешь? — тихо спросил он.
— Хорошо, — сказал Вадя и улыбнулся .
Но лицо у него было серое.
Накануне Бравик приготовил Ваде сверток, он сейчас лежал в Вадином рюкзаке. Там были всякие анальгетики. На все случаи жизни. — Я туда записку положил — как принимать и когда, — сказал Бравик. — Звони мне каждую неделю. Ты понял меня, аферюга?
— Я буду звонить, Гарик. Спасибо тебе, — сказал Худой.
Он пожал всем руки, а с Машкой обнялся .
— Шею не сломай, — повторила Машка.
Когда они приехали к Бергу, Вадя позвонил в Лион. После он еще звонил в Дублин и Дорнах, потому что секретарь сказал, что Руби уехал на выходные, а куда — сказать не мог. Дал несколько телефонов. Вадя прозванивался, здоровался на чудовищном английском, произносил пароль “ Вадя”, пережидал взрыв иноязыкого болботанья . Потом трубку перехватывала Машка и говорила по–французски. Винсент и Фармер были радостно–вежливы — Вадя не стал их ни о чем просить.
— М–да... Ну это европейские дела... — протянул Берг.
— Козлы, — сказала Машка.
Ламма был в горах. В Новой Зеландии. До него дозвониться не удалось. Но Руби они нашли. Тот некоторое время говорил с Машкой, потом сказал:
— Вадя, поезжай завтра в итальянское посольство. Я пошлю им приглашение для тебя . От ирландской Федерации фри–райда. Они дадут визу.
Берг с Машкой закивали — итальянцы быстрее других давали визу.
— А есть такая федерация ? — спросил Вадя .
— Если нет — учредим, — сказал Руби.
Берг с Машкой заулыбались и замахали руками: мол, хороший человек.
Потом Руби твердо и ясно объяснил, что он может сделать для Вади. Через восемь дней он начинает снимать ролик для “Хэда ”. Ролик будет сложный, надо будет много прыгать. Вот тут Вадя и пригодится .
— Мы с женой собираемся провести в Доломитах почти весь февраль, — сказал Руби. — Будешь прыгать... И немного фри–райда. А потом видно будет. На моей странице в Сети будет твой борд–класс... Хочешь много кататься ? Будешь много кататься . У тебя хватит денег на “ иншурэнс ”? — Берг с Машкой опять закивали и замахали руками. — Прекрасно. Получай визу и покупай билет. Я или жена — мы встретим тебя в Милане.
— А я думал, что он меня не вспомнит, — сказал Вадя, когда они простились с Руби. — Он тогда так обкурился, что маму свою мог забыть.
— Хороший мужик, — сказала Машка. — Не то что это жлобье... Винсент этот сраный.
— Французы — это да... — вздохнул Берг. — Это что–то особенное...
— Они хуже фиников, — сказала Машка. — Жлобство — их национальная добродетель.
— Да ладно вам... — Вадя усмехнулся .— Дались вам французы. Это еще ничего. А вот, скажем, арабы...
— А что он тебе будет платить? — спохватилась Машка.
— Что–нибудь да будет, — беспечно сказал Вадя .— Мне бы кататься — тушкой ли, чучелом...
Он прошел через таможню и почувствовал, что проголодался . Ночью сильно болела голова — до тошноты. Под утро Вадя пил трамал и немного поспал. Родителей удивило, что Вадя точно не мог сказать, когда вернется . Но такое и раньше случалось. Отец только спросил, оформил ли Вадя отпуск. Вадя сказал, что оформил. На самом деле он уволился . “ Позвони через недельку ”,— попросила мама. Вадя обещал звонить часто.
После коньяка в баре есть захотелось еще сильнее. Вадя с удовольствием съел горячий бутерброд, запил холодным легким пивом и сел, дожидаясь, когда объявят посадку. В магазин ему идти не хотелось, к спиртному он был равнодушен. Это Гаривас всегда покупал столько виски, что на него косились таможенники.
Он пристроил в ногах рюкзак, откинулся на спинку оранжевого пластикового сиденья и прикрыл глаза.
Сильнее головных болей его все эти дни мучал страх. Страх начинался холодком по лицу, дрожью и опускался противным нытьем в низ живота.
Вчера, поздно вечером, до того, как навалилась, засверлила головная боль, Вадя собирался в дорогу. Он сидел на стуле, посреди разложенного на полу бутора. Родители легли, но еще не спали — Вадя слышал, как за стеной тихонько бубнит телевизор.
На полу лежали доски, чехлы, рукавицы, очки, всякая мелочь — он так собирался, раскладывал все кучками на полу, оглядывал, проверял, не забыл ли чего, только после укладывал в рюкзак.
Вдруг он взял в руки старый серый свитер плотной вязки и ткнулся в него лицом. Он купил свитер за пятнадцать рублей на рынке возле Чегета одиннадцать лет тому назад. От свитера пахло сырой шерстью, табаком, туалетной водой “Ярдли ” и бензином. Всем сразу. В низ живота противно скользнул страх, Вадя с глухой тоской чувствовал, как проклятая головная боль и все, что ждет его дальше, отрывают его от этих родных запахов, от этого чудесного бормотания телевизора за стеной, от покашливания отца, от бутора на темном паркетном полу... Вадя тихо завыл, кусая губы, быстро встал, пошел на кухню, достал из холодильника отцовскую “ Старку ” и, давясь, выпил стакан. В животе стало горячо, страх потеснился и отступил. Вадя вернулся в комнату, включил Поля Мориа и стал укладывать вещи в рюкзак. Он уже знал, что надо НЕ ДУМАТЬ ...
— Да Худой это, говорю тебе... Вон сидит, кемарит... — услышал Вадя .
Он открыл глаза. У прилавка с салатами и сандвичами стояли два пацана в “ полартексе ” и смотрели на него во все глаза.
— Привет, Худой, — осторожно сказал один.
Второй несмело помахал рукой.
— Привет, ребята, — сказал Вадя .
— Ты куда, Худой? — спросил первый.
Было видно, как ему приятно, что он запросто с Худым.
— Ты куда, Вадя ? — эхом спросил второй и заулыбался .
— В Доломиты, — ответил Вадя .— А вы, ребята, куда?
— Да в Пампорово... Там со снегом ништяк... Там наши уже, с Крыла... Полетаем!.. — радостно заговорили пацаны. Они уже знали, как в Пампорове скажут: “В ”Шереметьеве ” с Худым говорили... Мы, говорим, в Пампорове... А он: ну а я, пацаны, в Италию... ”
— Как оно вообще, Худой? — продолжил первый .
— Все в порядке, — приветливо сказал Вадя . Тут объявили посадку. — До встречи, ребята. Удачи.
— Удачи!.. Удачи, Вадя ...
Он взял рюкзак и пошел к контролю. За спиной ребятишки взволнованно говорили о нем:
— Он чувак — улет... Он вообще такой чувак... Ты видел его в декабре по “Спорт–Ти–Ви ”? Как он в Марибеле...
“Молодежь — не задушишь, не убьешь... ” — подумал Вадя, показывая посадочный талон. Ему в августе исполнилось тридцать два. Но он никогда не тяготился ребятишками. И уж, конечно, не тяготился бешеной у них популярностью. Гаривас однажды, шутя, назвал его то ли жиганом, то ли пионервожатым. Вадя серьезно ответил: “Брось, Вовка. Вне горы я с ними никак. На горе — кто смел, тот и съел. Мы же не за Прустом в горы... И не за Кортасаром ”.
В самолете он выпил таблетку седалгина, почитал “Известия” и уснул.
Он стоял у трейлера и смотрел, как техники открывают “ хаф–пайп ”. Ратрак взревывал, чихал соляром, техники плавно ходили вокруг с лопатами. Руби стоял в стороне и отрывисто говорил по телефону.
Аннушка, жена Руби, сидела на крылечке трейлера, подложив под себя рукавицы, и говорила Ваде:
— Не понимаю, зачем это нужно. Штурм унд дранг... Имитация деятельности. Завтра будет погода, завтра все снимут.
Но Вадя знал, как их поджимает. Вьюжило третий день, Руби нервничал из–за сметы. “Хаф–пайп ” заносило за полчаса. Вадя вполне мог прыгать, но Руби нужны были солнце и панорама Валличеты. Он настаивал на том, чтобы Вадя прыгал и сегодня, и накануне, потому что боялся его расхолаживать. Сам он расхолаживаться не боялся — не прыгал, а кричал на техников и говорил по телефону. Вадя старался сопереживать, но, откровенно говоря, ему было все равно.
Сегодня он спустился восемь раз и двенадцать раз прыгал. Он положил себе кататься пять часов в день НЕПРЕРЫВНО .
— Вадя ! — крикнул Руби. — Родео–флип! Would you be so kind...
Вадя улыбнулся — оператор Даян, македонец, приятель–волонтер Руби сидел в трейлере и ел колбаски с кетчупом. Снимать было некому. Руби держал Вадю в форме. Смешной человек — Вадя мог прыгнуть среди ночи, только подними.
Он бросил на снег сигарету, застегнул клипсы, взял доску под мышку и пошел наверх. Снег оползал под ботинками, иней, что Вадя надышал на воротник, холодил щеки и шею. Вадя выбрался на верхний бугор, постоял немного, хрустнул шеей и вставил ботинки в крепеж.
— Вадя ,— крикнул Руби снизу, — рок–н–ролл!
Вадя качнул доску, поплыл вниз, чуть повел задником, вошел в трубу и сделал “ родео–флип ”. Мир провернулся вокруг Вади. Мир состоял из сухой снежной пелены, белесого неба и цветных пятен курток, комбезов и ратраков.
Потом он, шурша доской по снегу, подъехал к трейлеру и отстегнул крепеж.
— Штурм унд дранг, — повторила Аннушка.
Она так и сидела на крылечке. Ей хотелось спуститься в Бормио и поговорить с дочками — она каждый день звонила в Дублин.
— Выпьешь кофе? — спросила Аннушка.
— Да, с удовольствием, — сказал Вадя .
Аннушка была полькой, родилась в Англии. Ее отец был министром связи в правительстве Миколайчика. Вадин английский был так себе, но Аннушка часто вставляла польские слова, это Ваде помогало. Аннушка и Руби были женаты восемь лет, их дочери свободно переходили в разговорах между собой (но только между собой!) с английского на польский.
Неделю назад Аннушка встретила Вадю в Милане, подхватила чехол с досками и на карикатурном “ жуке ” -кабриолете привезла в Бормио.
Для житья ему приготовили трейлер, и Вадя был в восторге. В трейлере было тепло, тихо и сухо. Вадя там жил один, больше охотников жить в трейлере на верхней очереди не нашлось. Отныне у Вади имелись одиночество (что им ценилось превыше всего прочего), масляный электрообогреватель, умывальник, телевизор и душ с туалетом.
Руби, Аннушка, два оператора и техники жили в Бормио.
Из того сумбурного телефонного разговора Руби понял, что Вадя в депрессии и болен. Переводя , Машка почему–то напирала на депрессию. На эту депрессию Руби и откликнулся со всей душевной теплотой.
“ Это у них принято, — сказал тогда Берг. — Твердо и радостно сообщать людям смертельные диагнозы и с бесконечной нежностью нянькаться с неврастениками ”.
И еще Руби понял, что Ваде нужно помочь с жильем и работой в горах. Худой ему, видимо, всегда нравился . Как нравились все катающиеся, прыгающие и летающие. К тому же Вадя был из лучших — Руби видел его в Марибеле. Он приготовил к приезду Вади трейлер, а потом объяснил Ваде через Аннушку и сам, что Вадя будет прыгать, когда скажут. Вадю эта китайская постановка задачи совершенно не задела — он был очень благодарен Руби.
Вадя рано просыпался, пил растворимый кофе, разминался и спускался к первой очереди. Утром, когда бывало пасмурно, мешал “ плоский свет ” , но это даже было полезно для Вади. Ноги начинали чувствовать гору. Он поднимался два–три раза в полупустом вагончике. К десяти поднималась вся группа. Поднимался Руби с телефоном у уха, его люди расставляли флаги и растяжки, начинали отрывать “ хаф–пайп ”.
Вадю за неделю стали узнавать подъемщики, спасатели, такие же, как он, ранние катальщики. Он завтракал (завтракали почему–то наверху, в трейлере) с группой и несколько раз прыгал без оператора. Потом он прыгал для Руби. Потом что–нибудь ломалось. У “Бетакама ” садилась батарея . Приносили истеричный факс из головного офиса. Из факса следовало, что на Ваде и Руби должны быть не синие и желтые рукавицы, а зеленые и красные. Или Руби — человек в общем–то не склочный — замечал, что у Вади повязка “Скотт ” и устраивал “ шкандаль ”. Руди всплескивал руками, кричал и пытался втолковывать Ваде про штрафы. Правда, быстро остывал, хлопал Вадю по плечу, показывал на “ хаф–пайп ” и миролюбиво говорил: “Go... One more...” Вадя прыгал, оператор сдержанно аплодировал, балансируя камерой на плече. Потом опять задувало, Чима Бьянка и Валличету заволакивало серой хмарью, Руби уходил пить кофе. Вадя перемигивался с Аннушкой, шел к канатке, поднимался на ледник и долго, длинными дугами пролетал до нижней очереди, где вокруг кафе, обшитых коричневым тесом и крытых красной металлической черепицей, толпились лыжники и досочники и почти не дуло. Руби мог бы снимать и у нижней очереди, но ему нужна была панорама Валличеты.
Все это было немножко не то, что нужно. Было все это таким физкультурным, совершенно необременительным катанием. Так катаются в Гудаури — от стакана до стакана. Но Вадя точно знал, что впереди и другое катание. А пока он с наслаждением уставал на зализанных, разратраченных склонах. Он катался до съемок, во время и пару часов после. По вечерам Вадя выпивал по стаканчику виски с Руби и Аннушкой, они смотрели снятое за день. Потом еще смотрели старые записи — как Руби спускался в Валдезе с Нью–Уорлд вместе с Фулбрайтом. Или в Чимбулаке с Попорте, или в Марибеле с Вадей. Вадя прощался с Руби и Аннушкой, поднимался на ратраке (ратрачники его привечали, Вадя уже стал местной достопримечательностью — ратрачники, подъемщики и спасатели много чего видели и Вадю оценили) в свой трейлер, принимал душ и покуривал. К тому времени у него уже болела голова. Он наловчился изобретать микстуры — вытряхивал анальгетики из ампул в стакан, добавлял воды и выпивал. На вкус это было отвратительно, но помогало лучше таблеток. Голова по вечерам болела невыносимо, иногда Вадя поскуливал, сворачиваясь в калачик на кушетке, его кружило, несколько раз он падал и ушибался . Еще он заметил, что хуже чувствует запахи. Но стал быстрее засыпать. Он весь день делал все, чтобы уставать и засыпать быстрее.
На пятый день распогодилось, они сняли все, что хотели. Вадя даже загордился, когда смотрел последнюю запись. Глядя на то, как он все выполняет на “ биг–эйр ”, Вадя подумал, что, наверное, он один из лучших в Доломитах в этом сезоне. И в Европе он один из лучших. Руби не снимал его в экстриме, но Вадя знал, что в экстриме он тоже будет хорош. Лишь бы голова не болела днем. Только бы не болела днем... В последний день съемок он спустился к длинному выкату. На склоне сидели здешние ребятишки и ждали Вадю. “Как тюлени на льду... ” — подумал он. Лыжники, те, когда останавливались, стояли. А досочники сидели. Стайками. Ребятишки увидели Вадю, вскочили, подпрыгивая на досках, заскандировали: “Вадя ! Вадя !”,— похлопали рукавицами и полетели вниз. Вадя пошел за ними, обогнал, показал, “ как надо ” , ребятишки восторженно кричали ему в спину. У подъемника они протягивали ему доски, маркеры, он, загордившись, расписывался, фотографировался в обнимку.
Вечером Руби сделал “party” , все выпивали. Руби дал Ваде семьсот долларов, еще дал подписать бумагу — Вадя догадался, что это отказ от каких бы то ни было авторских притязаний. Руби сказал, что трейлер оплачен еще на две недели. А Аннушка сказала, что через неделю в Бормио приедет их приятель Патрик, которому нужен борд–класс. Патрик — “fat” и “lazy” , кататься станет два часа в день, не больше. Он готов заплатить четыреста, но надо запросить тысячу — тогда он заплатит шестьсот. Еще Аннушка сказала, что отец мальчишки, которого Вадя три дня назад научил делать “one–foot” — начальник карабинеров. Поэтому, когда подойдет к концу виза, надо спуститься в Бормио, пойти в околоток, с визой Ваде помогут. Утром Вадя сердечно простился с Руби, поцеловал Аннушку в сухую смуглую щеку. Группа приготовила для Вади кассету — смонтировали одного его, как он прыгает, как исполняет фри–райд, как курит на крылечке трейлера, даже как огрызается на Руби, — все это с музыкой: “ Кармина Бурана ” и “Allegro non molto”, “Fore seasons”. Вадя был тронут. После завтрака группа сгрузила в вагончик сумки, доски, растяжки и флаги, треноги и осветители. А Вадя докурил, бросил сигаретку на снег и пологими дугами пошел по склону, стараясь держаться под вагончиком. Он так с ними прощался .
В середине апреля, числа, может быть, пятнадцатого, Берг, Никон и Тема подъехали к дому Гарика Бравермана.
Берг вынул ключ из замка зажигания и сказал:
— Могли между тем прекрасно посидеть у меня .
— Не ворчи! — Тема с заднего сиденья похлопал Берга по макушке. — Неудобно. Давно у него не были. Надо соблюдать... ротацию.
— Ты же можешь здесь машину оставить, — рассудительно сказал Никон. — Поезжай домой на такси. На метро поезжай.
Уж Никон–то понимал, что Берг прежде всего недоволен тем, что нельзя выпить по причине руля .
— И то верно, — бодро сказал Берг. До Никона логический ход типа такси ему в голову не приходил.
— Ну вот и хорошо, — сказал Тема. — Вот все и устроилось. Вот и ладненько.
Никон грузно выбрался из машины, шумно вздохнул, хрустко потянулся и сказал:
— Он обижается, если к нему не ездить.
— Ага, — сказал Берг. — Он то брюзжит, то обижается . Одно удовольст–
вие — с ним дело иметь. Редкой души человек...
Бравик открыл дверь, едва Тема нажал на кнопку звонка.
— Здорово, мужики, — сказал Бравик. — Берг, Машка звонила, сказала, чтоб ты здесь машину оставил.
— Наши жены — это пушки заряжены! — хохотнул Никон за спиной у Берга.
— Святой человек... — истово говорил Берг. — Святой. Как чувствует, когда папа хочет выпить!
Бравик был хрестоматийный холостяк. Почти не пил, не курил, не читал беллетристики и отвлеченного, не катался на лыжах и не любил непредметных разговоров. При всем при том оставался цельным и умным человеком, настоящим мужчиной. Разумеется, для тех, кто был способен это разглядеть в толстеньком, лысоватом, сварливом Бравике. А Тема, Никон, Берг, Гаривас и Гена Сергеев (трепачи и сибариты) все разглядели много лет назад.
— Гаря, положи, пожалуйста, водку в морозилку, — попросил Никон.
— Я вам виски приготовил, — застенчиво сказал Бравик. — “Бучананз ”.
— О ! — сказал Тема и пошел на кухню.
— Сань, чисти картошку! — крикнул Никон из ванной.
— Я в прошлый раз чистил, — сказал Берг.
— Бравик, мы подарок тебе привезли, — сказал Тема из кухни.
— Точно! Чего тянуть? — гаркнул Никон, выходя из ванной.
— Ты стирку там затеял? — спросил Тема.
— Руки мыл... — сказал Никон. — Гигиена... Чего тянуть. Доставайте подарок!
Берг протянул Бравику две книжки.
— Вот те раз... — бормотал Бравик, глядя на обложки и поглаживая .— Ну чего... Спасибо... Чего уж там...
— А ты про нас — алкаши, алкаши... — укорил Берг.
— Сорок шестой год, — благоговейно сказал Бравик. — И “YMCA–PRESS” ... семьдесят восьмой. Таких уже ни у кого нет.
Это были “ Очерки гнойной хирургии ” издания сорок шестого года с лиловым штампом Верхоянской городской библиотеки и “Жизнь и житие Войно–Ясенецкого ”.
— Ни у кого нет, а у тебя есть, — довольно сказал Берг. — Где “Бучананз ”?
Еще три дня Вадя катался по трассам. Сезон был на пике, на склонах было пестро и тесно, Вадя старался уезжать на малолюдные склоны. На четвертый день он впервые взял доску с длинным носком. Погода была прекрасной, лишь изредка ветер приносил лохмотья облаков со Средиземного моря . Когда облако заслоняло солнце, мгновенно становилось холодно, ветерок тут же превращался в ветер и прохватывал до костей, над площадкой перед кафе у верхней очереди, где стояли шезлонги, поднимался тихий визг, загоравшие лыжницы быстро натягивали верх комбезов.
Вадя поднялся на бугеле, взял доску под мышку и, проваливаясь в снег по колено, медленно пошел по гребню. Брюнет с биноклем и “Мотороллой ” что–то крикнул ему. Вадя обернулся и помахал рукой. Спасатель узнал его, что–то сказал в рацию и отвернулся .
Вадя минут двадцать шел по гребню. Иногда он останавливался, доставал из кармана полароидный снимок и сверялся . Снимок он сделал вчера, от своего трейлера. Оттуда целиковая стенка просматривалась на три четверти. Угол у стенки был градусов сорок. И сюрпризов — полок, карнизов, прочего — не ожидалось. И недавно кто–то ниже прошел по целику на лыжах.
“Ага... — подумал Вадя .— Отсюда... ” Он остановился возле трехметровой скальной пирамидки. На снимке она была ориентиром. Вадя положил доску на снег, похрустел шеей, снял рукавицы, присел на корточки и слепил плотный шар из снега. Потом он слепил еще несколько шаров, подышал на ладони и надел рукавицы. Затем бросал шары на склон и внимательно смотрел.
“Хорошо, — подумал он. — Все хорошо ”.
Вадя застегнул крепления , качнул задником доски и стал спускаться . И сразу зарылся, как ни готовился . Он слишком привык к укатанным склонам. Но через несколько секунд он “ перегрузился ”, “ всплыл ” и пошел вниз, стараясь делать повороты легче, чем того хотели ноги. Слева он почувствовал движение и немного насторожился — не подрезал ли лавину... Лавинку. Нет, не подрезал — снег был великолепен. Сухой, легкий, однородный. Поворачивая , Вадя создавал шуршащие волны, и они нагоняли его на пологих дугах. Он еще подумал, не уйти ли в кулуар справа, но быстро решил не делать этого. Там могли быть сюрпризы, а он еще не раскатался . Он еще не ЧУВСТВОВАЛ целину.
Он взял левее траверсом, ускорился немного, лег грудью на плотный воздух и выскочил к флажкам. Дальше лежал разратраченный склон. Вадя остановился, подышал, сел и посмотрел на стенку. След от его доски был похож на гигантский штопор, который растянули в скрученную ленту. След был хороший, плавный, “ без истерик ”.
На шестой день приехал Патрик. Было ему за сорок, всю жизнь он катал–ся на лыжах, а в этом сезоне захотел встать на доску. Ну захотел, так захотел...
— Неделю? All right? Поработаешь со мной неделю? — спросил Патрик.
— Конечно, — сказал Вадя .— Sure. Up to you.
Он не стал “ поднимать ” Патрика ни до косаря, ни до шестисот — он вообще не понимал, почему Патрику не взять нулевой “ класс ” в Бормио за двести.
Патрик катался азартно, но немного. После двух он плотно обедал и всякий раз приглашал Вадю. Но — у советских собственная гордость. Вадя и на посиделки с группой Руби приходил со своей бутылкой. Да и к тому же за годы у Вади сложился свой “ горный ” рацион. Он брал на гору багет, хамон и полбутылки “ пино ”. В “ пино ” он утром сыпал сахар. Он так привык, это было “ необходимо и достаточно ”.
После обеда Патрик катался символически. Ему часто звонили, он останавливался и подолгу разговаривал. Около четырех они прощались, Вадя поднимался в трейлер, надевал ботинки “Райхл–Кликер ” , брал доску с длинным носком и крепежом “Росси–Рок ” и шел по гребню. Ту, первую стенку он к тому времени облизал вдоль и поперек и теперь уходил дальше, спускался по контрфорсу, прыгал и поворачивал в кулуар.
Он проводил на горе семь часов. И все это время НЕ БОЯЛСЯ . Страху некуда было втиснуться . Если Вадя катался с Патриком или один по трассам, то старался делать больше сложных элементов, он не думал ни о чем плохом, он забивал катанием каждые сто метров горы и каждые десять минут дня . А когда Вадя уходил по гребню, страх и не пытался увязаться за ним, страху нечего было там делать. Там ветер сдувал с серых скальных зазубрин кристаллический высокогорный снег, выводил одну бесконечную песню. Там слева была белая бликующая стенка, а правее — голубая и серая . И не было в жизни задачи серьезнее, чем не “ зарезаться” вон там, где в ложбину надуло пухляк, чем, траверсируя, не вылететь под карниз, где еле угадывались подлые камни, чем потом от счастья не потерять осторожность внизу и вновь не “ зарезаться ”.
По вечерам он смотрел MTV и местный канал. Показывали чемпионат мира по скоростному спуску в Валь Торансе, фристайл в Марибеле, показывали хороших лыжников и фри–райдеров. Однажды Вадя узнал себя на “ биг–эйре ” , обрадовался, загордился, но не мог понять, в чем дело. Потом увидел в углу экрана значок “Хэда ” и сообразил, что Руби оформил все, что они снимали.
Он регулярно звонил родителям, раз за разом сочиняя, почему не возвращается так долго.
Вадя не любил вин, в традициях компании если выпивал, то коньяк или виски. Но в Бормио он купил корицу, гвоздику, кардамон. Покупал “ каберне ” в пузатых литровых бутылях, вечерами варил глинтвейн.
Запахи он чувствовать перестал совсем. После пяти двоилось в глазах, а головная боль стала пульсирующей, к полуночи пульсация перерастала в гуд, кто–то злющий и сильный быстро и часто вбивал огромный гвоздь в темя . Тогда Вадя пил очередной коктейль из бравиковских анальгетиков. На Вадино счастье днем ему было неплохо. Собственно, хорошо. И только на третью неделю он подумал, что, может быть, днем ему хорошо потому, что днем он все время на доске.
Патрик уехал. Подарил Ваде коробку сигар и переплатил сверх ожидаемого две сотни.
Вадя съехал из трейлера, спустился в Бормио и оплатил две недели в скромном, чистеньком, ситцевом таком пансионе. Утром он съедал бутерброд с сыром, пил две кружки нормального американского кофе. Днем — “ багет–хамон–пино ”. Вечером — тяжелый мясной ужин. Плитки в номере не было, на кухню ходить было неловко, Вадя приноровился варить глинтвейн кипятильником. Кастрюльку купил в супермаркете.
“ Сиротский быт... — думал он, прихлебывая из кастрюльки. — Босятство — это в крови ”.
Однажды Вадю нашел один москвич и передал от Гарика пакет с анальгетиками. Там даже были ректальные свечи с дионином. Вадя оценил. Вот в этом был весь Бравик. Никаких соплей, но — ректальные свечи с дионином. Это дорогого стоило.
По вечерам было неизменно тяжело. Но уже был совершенно уверен, что в горах ему лучше. Уместнее. Утром вялый, с серым лицом он гнал себя на гору. У него было ощущение правильности происходящего, он чувствовал, что именно теперь нужно терпеть. Корчиться по вечерам от боли, пить микстуры из анальгетиков и поутру идти на гору. Терпеть и кататься . Кататься и терпеть. Так он чувствовал себя два года назад в Аосте, когда выполнял экстрим, а Попорте “ наводил ” его снизу. Он вспоминал тревожный голос Попорте в наушниках: “Easy... Easy... No fall zone...”
Теперь он вновь был в “no–fall–zone”. Он твердо знал, что это тот самый единственный шанс.
В холле пансиона стоял телевизор. Хозяин увидел ролик Руби и долго шептался потом с женой и невесткой. Хозяин сказал Ваде, что если тот будет кататься в куртке с надписью “Vitelli Ski Locasion” ( Вителли приходится хозяину пансиона шурином), а с шести сидеть в магазине и рекомендовать инвентарь, то Вадя может жить у него. Жить, завтракать и ужинать. Вадя легко согласился . Куртка была роскошная — гортекс, “Невика ” , в Москве Вадя ни за что не разорился бы на такую.
Когда подошла к концу виза, Вадя пошел в полицию, они с начальником выпили кьянти, у Вади взяли паспорт и вскоре вернули с визой еще на месяц. Все складывалось отнюдь не трагично.
Иногда Худой думал, что было бы, если бы он остался в Москве. Представлял коричневую слякоть в вестибюлях метро, фрязинские вакуумные генераторы, облезлые землистые горки в Крыле и участливого Валерия Валентиновича в Онкоцентре... Тоска...
Так прошел март. К апрелю лыжная публика стала разъезжаться, катались только на верхней очереди.
Он смог отложить какое–то немыслимое количество лир — в лирах он путался, в долларах выходило под полторы тысячи. Это потому, что он дважды давал “ класс ” и Руби прислал премию от “Хэда ” (а скорее всего от Аннушки — сам–то Руби был скуповат). Вадя выкупил за полцены куртку и катался . Он продолжал быть местной достопримечательностью, у него не спрашивали “ ски–пасс ”. Он вновь жил в трейлере наверху, теперь это было по карману, а в трейлер он влюбился еще в первые дни. У него даже случилось приключение сексуального свойства с голландкой.
“Как я, однако, необременительно болею... ” — думал Вадя, прихлебывая вечерами глинтвейн.
Но это все шуточки... Два месяца подряд он тяжело трудился на горе, трудился непрерывно, никогда еще так не трудился .
“ Вот теперь у меня техника, — думал он. — Теперь меня можно снимать ”.
Пятого апреля в дверь трейлера постучал Дин Каммингз. Он сказал Ваде, что “Скотт ” будет снимать “ хели–ски ” на Вальфурве, и если Вадя согласен, то он пойдет на доске за Фулбрайтом.
— Поймите, Дин, это долго объяснять, но я практически инвалид. У меня страшные головные боли... Опухоль головного мозга. У меня на час раньше обычного начнется головокружение — и вам придется снимать меня со склона.
— Я видел тебя, инвалид, вчера, на западном склоне, — сказал Каммингз, пригубливая кофе. — И жена Руби сказала, что ты лучше всех... Ну что, ты пойдешь по Вальфурве? — Вы поможете продлить визу?
— Я постараюсь, — сказал Каммингз.
Тема ел вареную картошку с укропом, Никон курил в приоткрытую фрамугу. Бравик стоял рядом с Никоном и говорил ему в плечо:
— Она истеричка, но она грамотный человек. Уважает тех, кто ей поперек. А Бородков — дурак и слизняк. Я всегда хорошо составляю график. Там все — когда подать, кто трансфузиолог... И вот я делаю цистэктомию, четвертый час, значит, работаем... Приходит Караваев, говорит, что Бородков отказывается давать наркоз в соседней операционной. То есть, по сути, саботирует. Я нормально вызываю начмеда. Тот приходит, думает — СИТУАЦИЯ . А тут — полная херня . И входит Бородков, сука, и держит в руках рапорт — Браверман грубит...
— Да он — пидор и кисель! — рыкнул Никон. — Чо ты с ним цацкаешься ?
— Слушай, Гаря ,— негромко сказал Берг и пригубил “Бучананз ”,— а Худой тебе звонил?
— Нет. — Бравик отошел от Никона и сел за стол.
— Он мне звонил, — сказал Никон.
— Когда?
— Давно. Месяц назад.
— А родителям его вы звонили? — спросил Берг.
— Кто это “ вы ”? — желчно спросил Бравик.
— Никон, ты звонил?
— Нет.
— Тема?
— Ну ладно. Кончай эту перекличку! — грубо сказал Никон. — Ты сам звонил его родителям? Нет? А чего? Боишься ? Ну так не надо тут перекличек...
— Что ты думаешь, Бравик? — спросил Берг.
Бравик пожал плечами.
— Три месяца почти прошло... А тот его знакомый, он что за человек?
— Вроде хороший человек.
— Я надеюсь, что он уложил Вадю в больницу, — сказал Бравик. — Три месяца прошло. А это очень... быстрая опухоль.
Никон бросил окурок в окно, прикрыл фрамугу и сказал:
— От тебя , Гаря, ни хера хорошего не услышишь.
— Ребята, — устало ответил Бравик, — ребята, дорогие вы мои... Хотите чудес? Так и я хочу! Вы спросили — я отвечаю. Как меня учили. Как в учебниках написано. А написано там, что Вадя или умер, или умирает. Другое хотите услышать? Да ради бога — могу наврать!..
— Наш человек в горах не вымрет, — тихо сказал Берг.
— Да брось ты! — раздраженно сказал Бравик. — Брось ты эту сраную лирику! Ты, понимаешь, романтик, а я, блин, циник...
— Наш человек в горах не вымрет, — упрямо сказал Берг.
Вадя стоял на Чима Бьянке и думал, что снег уже не тот, надо быть осторожнее. В конце апреля сходили лавины. Сначала был холодный декабрь. Потом мягкий и многоснежный январь — это Вадя застал. И в феврале были сильные снегопады. К апрелю нижний слой снега, тот, что как следует не схватился с горой в декабре, “ поплыл ”. Вадя знал это, он был осторожен. Он постоял, посмотрел на бликующий гребень Валличеты и пошел к стенке, что была севернее. Сегодня он в первый раз собирался пройти ее.
А накануне вечером у него не болела голова.
И, прихлебывая глинтвейн, он чувствовал, что положил мало гвоздики.
“ Что любишь, что умеешь, то и делай ”,— так тогда сказал Берг.
“Надо Бравику позвонить, — подумал Вадя .— И вообще пора всем позвонить ”.
∙