Ольга СЛАВНИКОВА
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 8, 2000
Терпение бумаги
Ольга СЛАВНИКОВА
“Читать мучительно
не хочется…”
Начну с чистосердечного признания: мне, человеку, жадному едва ли не до любого текста, профессиональному, между прочим, читателю (редактору, критику и т. д.), стало за последние три примерно года все труднее погружаться в чужие повести, романы и даже эссе. Неправда, что я, будучи в Букеровском жюри, просмотрела у большинства произведений только первые десять страниц (так почему-то журналисты истолковали мои слова о том, что не надо съедать всю кастрюлю до дна, чтобы определить, каков у супа вкус). Прибывшие на мой домашний адрес коробка и мешок книжно-журнальной продукции были проработаны где-то на девяносто пять процентов: я пропахала эту целину (местами такую кочковатую и черствую, будто этого не читал еще ни один человек) с добросовестностью колхозного трактора. Но чего мне это стоило, господа!
Не потому, что номинированные романы, а также не совсем романы были плохи: как раз наоборот. Верхний уровень, являющийся в идеале уровнем суждения жюри, оказался высоким и даже впечатляющим (к слову — неудовольствие многих критиков лауреатом и шорт-листом объясняется, как я думаю, не тем, что члены жюри “ гасили ” друг друга, как это представила, кажется, газета “Коммерсантъ ” , а тем, что взаимно “ гасились ” как раз произведения, связанные чем-то вроде круговой вторичности, так что выбирать пришлось для начала шкалу). Задним числом я понимаю, что многое тогда недооценила (например, “На круги Хазра ” Афанасия Мамедова, “Корону великого княжества ” Владимира Бутромеева, “Подлинную историю “Зеленых музыкантов ”” Евгения Попова) . Вернее, недополучила того удовольствия, что было для меня заготовлено автором. Вообще читатель и писатель — неравноправные партнеры: последний всегда получает больше, чем первый. Суть коммуникации — как я это представляю — в том, чтобы читатель, следуя за писателем, как можно полнее, хотя и на собственный непроизводственный, пассивный лад, пережил его творческие ощущения . Читатель — эхо автора: в ответ на слова рождается звук, и этот звук порой и есть настоящая музыка произведения . Проще говоря, писатель закладывает, а читатель извлекает. В нормальных условиях (в чем именно они состоят или состояли, непонятно, это не н. у. опыта по физике, о которых так легко договориться ),— итак, в нормальных условиях существования литературы тренированный читатель добывает примерно половину того, что имеется в тексте. Но сейчас в тексты закладывается много (по-моему, плач по гибнущей русской словесности наконец-то сменяется осторожными высказываниями в том смысле, что и проза, и поэзия вроде бы переживают подъем), а вот извлекается все меньше и меньше. Чтобы не быть голословной и не выдавать свою любимую мозоль за индикатор мировых процессов, сошлюсь на газету “Книжное обозрение ”. “ Что читает Россия ?” — под таким глобальным заголовком в № 22 “КО” опубликована статья Ольги Либовой и Елены Муравьевой, основанная на исследованиях, проведенных журналом “Звезда ” , питерским отделением ПЕН-клуба, НИИ комплексных социальных исследований СПбГУ и другими столь же авторитетными организациями среди 10 000 читателей провинциальных российских библиотек. “Анализируя репертуар чтения в течение пяти лет, мы зафиксировали совершенно несвойственную русскому человеку тенденцию — падение интереса к современной отечественной литературе и к произведениям, публикуемым в толстых литературно-художественных журналах ”,— сообщают авторы статьи. И далее: “Новые романы и повести современных отечественных авторов в формулярах встречаются крайне редко ”. Это уже не эмоции, это упрямые факты.
С другой стороны, и сами люди, профессионально причастные к литературе, болеют той же болезнью. Заголовок данных заметок взят из книги Льва Рубинштейна “Случаи из языка ” , и полностью цитата выглядит следующим образом: “Читать критическую литературу мне, как ни странно, интереснее, чем беллетристическую, которую, за редким исключением, читать вообще мучительно не хочется” . Утешительно, что Рубинштейн, выступающий здесь в ипостаси критика и эссеиста (человека актуальных художественных практик), живо интересуется хотя бы продукцией собственного цеха. Что же касается чистого беллетриста, то критик Павел Басинский набросал однажды в “ЛГ” совершенно братоубийственный портрет творца современной словесности. Согласно Басинскому, нынешний беллетрист, как некий новый Мао Цзэдун, никого, кроме себя, не читает и читать не желает, публикации собратьев по перу воспринимает как злостные, лично против него направленные диверсии. И при этом обижается на критика, что критик про него не пишет или пишет не так, как хотелось бы беллетристу. Тут вспоминается получившая в свое время “Антибукера ” пьеса Олега Богаева “Русская народная почта ”. В ней главный герой, одинокий пенсионер Иван Сидорович, сам себе сочиняет волнующие письма от разных персон и даже явлений, а чтобы их “ получить ” , прячет конверты в разных укромных щелях своей комнаты. Писатель, ясное дело, “ прячет ” рукопись в столе не своем, а редакторском, откуда она “ перепрятывается” в типографию, и далее автор буквально получает ее по почте в виде номера журнала, если он, предположим, на журнал подписан. При этом, читая самого себя, писатель уже как читатель может отправить автору прочувствованный отзыв — или, например, в голове его настолько ясно составится желанная рецензия на текст, что слова сами лягут на перо. Следуя за Богаевым до финала пьесы, где у Ивана Сидоровича сам собой открывается шкаф, вообразим аналогичное событие в кабинете беллетриста: разверзаются дверцы, а внутри не пиджак и не скелет, а плывущие под ноги зрителя рецензии, рецензии, восхищенные письма от президента РФ, от британской королевы, от Папы Римского… Карикатура, конечно, получилась злая, но, как ни обидно, отражающая действительность. Чем, как не механизмом “ запрятывания ” , можно объяснить неадекватность некоторых пишущих, при этом весьма успешных, персон? Вот парадокс: казалось бы, писательская ревность должна способствовать тому, чтобы любая заметная новая вещь распространялась в профессиональной среде со скоростью пожара. Однако дело обстоит ровно наоборот: чем сильнее накал окололитературных — скажем, околопремиальных — страстей, тем надежнее заперты сами в себе конкурирующие тексты.
Получается, что равным образом не читают как “ простые ” , зачастую вообще не имеющие представления о существовании современной русской литературы, так и “ сложные ” , такое представление имеющие, но желающие его модифицировать на собственный манер. В данных заметках я хочу поговорить о причинах “ не-чтения”, заведомо сваливая в кучу как резонные, так и самые параноидальные мысли. Желающие могут ненужное вычеркнуть, а нужное подчеркнуть.
Сколько ни иронизировали над гоголевским Петрушкой поколения школьных учителей, все-таки именно Петрушка представлял собою базовый тип идеального читателя : “Характера он был больше молчаливого, чем разговорчивого; имел даже благородное побуждение к просвещению, то есть чтению книг, содержанием которых не затруднялся; ему было совершенно все равно, похождение ли влюбленного героя, просто букварь или молитвенник, — он все читал с равным вниманием; если бы ему подвернули химию, он и от нее бы не отказался . Ему нравилось не то, о чем читал он, но больше само чтение, или, лучше сказать, процесс самого чтения, что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной раз черт знает что и значит ”. Чувственное удовольствие от чтения, которое в полной мере получает простодушный Петрушка и которое все мы смутно помним по общению с первыми книжками, — вот непременная основа наслаждений более тонких, которые становятся доступны потом и поддерживаются хорошим издателем через уважение к книге как к материальному предмету. За столетия существования книгоиздательского дела была разработана целая наука чувственного обольщения читателя: тут и мускулистый корень книги, переваливающий справа налево и слева направо многостраничные пласты, и теплый рельеф переплета, и нежная, словно прессованная с воздухом и пылью, папиросная бумага на сочной, медленно отлипающей иллюстрации, и однообразное безумие шрифта, собственное его произношение и даже иностранный акцент, и самая тяжесть тома, ощущаемого в руке как сверток с увесистым сокровищем… Книга, как никакая другая вещь, обладает качеством натроганности, то есть способностью впитывать человеческие прикосновения и развивать собственную чувственную память; в хорошей книге даже пятна от чая и кофе с годами становятся похожи на гербарий, и можно написать целую диссертацию о хрупких, слюдянистых, двухмерных вещах, годами сохраняемых в толще домашних томов.
Не сказать, чтобы искусство обольщения утрачено совсем: взять хотя бы книги издательства “Грантъ ” — эти плотные атласистые плитки удивительно приятны на ощупь, а двух-, трехтомники “ Вагриуса ” ( Битов, Маканин) пусть не в тему, но весело и празднично напоминают своими металлизированными тиснениями “ золотинки ” от шоколадных конфет. Но преобладают, конечно, “ отрицательные ” факты: так, издательство “ЭКСМО” является, на мой взгляд, абсолютным чемпионом в зачете на вульгарность. Серии фантастики этого издательства замечательны тем, что персонажи, изображенные на обложках, — мужики с говяжьими мускулами, девицы в эротических тряпочках, — не соответствуют ни одному из героев скрытого под этим безобразием текста, а серия детективов “Черная кошка ” — так просто инвалидная команда перекошенных томов, сделанных не столько пером, сколько топором, вдобавок переплетенных во что-то красное, словно оставшееся от производства заводских пропусков. Вообще львиная доля книг напоминает сегодня дрова, и тут уж ничего не поделаешь: рынок требует дешевого массового производства развлекательного товара. Однако причина утраты чувственной радости от чтения — не только и не столько неряшливость издателей.
Хотела бы ошибиться, но мы вообще утрачиваем чувственный мир вокруг нас. Оттого и пишут литераторы так сухо: не отвлекаясь, прямо скажем, на трепет льющихся листьев и скольжение солнечных зайчиков. По-моему, ни один современный прозаик не способен описать прозрачный предмет, хотя бы простое оконное стекло. Соответственно и читатель столь же “ непрозрачен ” и неприхотлив на манер деревенской козы, спарывающей убитую в земле траву вместе с бумажками и окурками. Ища, допустим, в предмете значение и символ, ни писатель, ни читатель не видят его каллиграфичности. Что уж говорить о героях прозы, обитателях странных условных миров, что напоминают в лучшем случае музейную панораму, а в обыкновенном случае витрину универмага! В мире некой подделанной прозы, где все дожди одинаковы, будто граненые стаканы, где воздух ровен и не имеет запаха, где каждый предмет покрашен только с одной стороны, где, берясь за ручку двери или за спинку стула, берешься за пустоту, — там при нехватке вещества и соответствующей языковой недостаточности у персонажа наблюдаются сенсорный голод и нарушение повествовательных функций. Хочет того или нет уважаемый автор, но герой его, не ведающий, что стенка твердая, а вода по большей части мокрая, не чувствует ни боли, ни особой радости, не говоря об оттенках переживаний, наделить которыми его возможно в той же степени, как заразить гонконгским гриппом металлорежущий станок.
Виктор Пелевин, который вообще-то не дает интервью, в интервью “Комсомольской правде ” высказал любопытную гипотезу: “Я допускаю, что скоро рекламу будут размещать в романах, и если герои будут пить шампанское определенного сорта, то на это будут существовать расценки ”. Такая экстраполяция кажется уместной не только идеологически, но и эстетически: на голых поверхностях кое-как сколоченного текста (хоть бы и на условном столе, вокруг которого по какому-то случаю собрались персонажи) так и хочется написать: “Это рекламное место сдается” ,— и телефон. Представляется, что вторжение настоящей бутылки в пространство облегченной бутафории и дырок от бубликов даже освежит иную неживописную прозу, так что польза от рекламы выйдет не только финансовая . Между прочим: борьба актуальных критиков с “ жизнеподобной ” литературой строится, по-моему, на том произвольном допущении, будто такая литература в принципе возможна. На самом деле чем “ жизнеподобнее ” проза, чем сильнее в ней чувственный посыл, взаимодействующий с авторским сознанием и с сознанием персонажей, тем дальше эта проза от жизненной “ правды ”. На самом деле словами ничего нельзя списать с натуры: как только некий предмет или герой начинают по-настоящему “ материализовываться” в словесной ткани, так сразу автор обнаруживает, что он все выдумал. “Таким образом, борясь с чистым искусством, шестидесятники, и за ними хорошие русские люди, вплоть до девяностых годов боролись, по неведению своему, с собственным ложным понятием о нем… ” — писал Набоков в четвертой главе “ Дара ” , посвященной, как известно, самобытной персоне Чернышевского. Очень может быть, что “ собственное ложное понятие ” о “ человеческой ” литературе, выстроенное на гранитном фундаменте советского чтения, окажется у этих критиков настолько прочным, что они так никогда и не поймут, что обстреливают макет. Таким образом, утрата чувственного мира и замена наличествующей вещественности на понятийный (пусть и “ продвинутый ” ) безнал приводят к конфликтам на ровном месте. Точно по той же причине все три субъекта литературного процесса — писатель, читатель и критик — хронически путают эротику и ненормативную лексику: мат, бывший во времена перестройки скорее политикой, нежели эстетикой, сделался теперь неизвестно чем, а эротика своей эстетики так и не обрела и если развивается куда-то от жанра технической инструкции, то движется стараниями Владимира Сорокина в обратную сторону
от нуля .
Гоголевский Петрушка получал от чтения физическое удовольствие, сходное с детской радостью от составления кубиков: нечто подобное, вероятно, испытывают сегодня только завзятые отгадчики кроссвордов. Буква — такая занятная ловкая штучка, с которой пробовал поиграть в рисунках и текстах изобретательный Курицын, — теперь интересна не тогда, когда она кубик, а тогда, когда она кнопка. Мощным конкурентом книги стал компьютер: что может быть приятнее, чем бегать пальцами по клавиатуре и шуровать сподручной мышкой, гоняя по экрану юркую стрелку! В лазании по Сети тоже немало чувственных ощущений: конечно, пока оно грузится и словно упирается там в тупик, набирается в какой-то мешок, и сверлит, и сверлит отверстие, чтобы выйти наконец на монитор, — у человека запросто может подняться артериальное давление. Но зато потом делается так хорошо и приятно, будто это у тебя самого прояснилось в голове. Еще один конкурент литературе — телевизор с его добавочным искушением — дистанционным пультом. Нянча эту удобную вещь в ладони и одновременно нежась на диване, человек занимается заппингом: скачет с канала на канал, ухватывая то там, то здесь занятную картинку. Читать не хочется, потому что есть чем занять свободное время, и время буквально утекает между пальцами, для которых кнопки с буквами все равно что семечки: по доброй воле остановиться невозможно.
Главный герой новой повести Владимира Маканина “Удавшийся рассказ о любви ” — исписавшийся писатель, облезлый неудачник с заплесневелой фигой в кармане немодного пиджака — работает на телевидении, не дающем средств к приличному существованию (что по жизни неправда, но не в этом суть). Герой ведет культурные посиделки с чаем и конфетами, в ходе которых следует утверждать, будто литература скончалась, не выдержав перехода от совка к реформированной современности. “ Телевидению выгодно, чтобы люди не читали. Меньше читают — значит, больше смотрят. Створаживаем словесность ”, — откровенничает по воле автора работодатель главного героя . Вот еще одна версия причины “ не-чтения ” , которая лично мне кажется параноидальной, но тем не менее чем-то притягательной.
Если где-то что-то плохо, всегда приятно найти виноватого — того, кто сделал это с умыслом, организовал диверсию, написал протокол тайного совещания, все разыграл как по нотам… Если, однако, не быть параноиком и идею насчет заговора против русской литературы делить на пять, все равно остается некий баланс интересов, оттесняющий словесность на периферию. Совершенно понятно, что на телевидении, в прочих СМИ, в компьютерном бизнесе, наконец, ворочаются такие деньги, рядом с которыми издательский и книготорговый капитал — сущие кошкины слезы. Агрессивность российских запуганных денег нынче такова, что сильные соседи не дают слабейшим спокойно занимать их сравнительно тощие рыночные ниши: русский доллар, состоящий, понятное дело, не из центов, а из рублей, стремится по возможности унифицировать наши потребности — и вовсе не по злому умыслу, а от ужаса собственного существования . На розовой заре книжного рынка был, как мне помнится, противоестественный период симбиоза телевидения с литературой: в хвосте любого популярного сериала тянулся кинороман, поражавший своей примитивностью даже по отношению к первоисточнику. Возникали тогда и курьезы, подобные “ глухим телефонам ” : допустим, сериал снимался как экранизация некоего литературного, не очень известного у нас произведения, а бойкий издатель, вместо того чтобы сделать перевод, например, с английского, быстренько заказывал перевод “ с экранного ” , получая невменяемый продукт, относившийся к оригиналу, как фрикаделька к корове, но расходившийся по рынку нарасхват. Существовала, между прочим, многотомная серия “Бестселлеры Голливуда ” , в чей фарш, подобно свободным мясокомбинатовским крысам, попадали и европейские фильмы; читать это можно было, только если год не видеть ничего другого, даже газет. Представляется, что временный союз литературы и TV был не безобиден: визуальное, совсем недолго послужив пищей словесному, отравило его своими токсинами и что-то нарушило в обменных процессах. После “ бестселлера Голливуда ” читать что бы то ни было, хоть “ Анну Каренину ” , кажется занятием пустым и каким-то безнадежным; кажется, что от слов осталась одна шелуха.
Возможно, книжный бизнес еще почувствует живительный прилив инвестиций — особенно если власть имущие осознают наконец, что приключенческий роман, формируя образ героя и образ врага, не менее эффективен в смысле идеологии, чем самая раскрученная телепередача. Соотношение сил на рынке может измениться . Когда бы романы и правда, как предлагает Виктор Пелевин, оказались насыщены рекламой, то книжки продавались бы существенно дешевле, сделались бы более доступны потребителю, возросли бы тиражи… При этом следует иметь в виду, что массовый читатель, которому на самом деле не хочется читать, сделался уже наркоманом примитива, так что литература как вид искусства вряд ли окажется в выигрыше — скорее она окажется в стороне.
Поговорим, однако, о хороших текстах, нествороженных, несмотря ни на какие происки конкурентов, но словно покрытых непроницаемой пленкой, окруженных силами поверхностного натяжения, которые не пускают читателя далее третьей страницы. Это мучение чем-то похоже на бессонницу: хочешь погрузиться в иное измерение, уплыть по строке, хотя бы просто задремать — и не можешь; сон, то есть текст, выталкивает прочь, реальность держит на весу, угнетая своей неизменностью и в то же время порождая какие-то радужные опухоли, норовя спустить свои куски в подступающее сновидение, — и расплывается звуковым рапидом рычание водопровода, и медленно светлеет окно, напоминая о неотложных утренних делах… Характерно, что, чем плотнее текст, чем он богаче внутренними связями, тем труднее в него окунуться с головой: подобно перенасыщенному соляному раствору, он выталкивает читателя на свою поверхность. Ощущая собственный небольшой удельный вес, в лучшем случае восхитишься какой-нибудь одной метафорой, но места ее в механизме текста уже не поймешь.
Почему-то я не могу, как это делают иные стойкие сограждане, читать в метро. Несмотря на установку разумно использовать каждую минуту (иначе черта с два я сумею выполнить свою ежедневную программу), я предпочитаю терять полтора часа этой лишенной пейзажей электрической езды, нежели бороться с каким-то назойливым ритмом, начисто сбивающим ритм и интонацию, скажем, романа. Эта атмосферная помеха не есть эксклюзивное свойство метрополитена. Сам жизненный ритм и размер сделались таковы, что читать почти не удается . И не только занятые люди, работающие в западном режиме, не способны сосредоточиться на публикации толстого журнала: люди невписавшиеся, невостребованные, имеющие кучу пустого времени, тоже (и даже яснее) слышат этот механический стук, стук непременно поперек журнальных или книжных строчек (так палкой проводят по решетке ограды). Создается ощущение, будто всем нам предстоит маршировать под некий посторонний — если не сказать потусторонний — пионерский барабан.
Критик Мария Ремизова, рецензируя мой роман “ Один в зеркале ” для “ Независимой газеты ” , высказалась так: “Оставив себе одну только авторскую интонацию, не перемежаемую никаким посторонним вторжением, Славникова рискует усыпить читателя, чье сознание, подчиняясь общим физиологическим законам, реагирует на плавную монотонность повышенной тягой к подушке ”. Признаться, поначалу я отмахнулась от претензии критика: ну, допустим, уснет читатель, так ведь наутро проснется, никуда не денется, и если распробует, если понравится — дочитает роман. Но потом сообразила, что Ремизова, пожалуй, права. Это раньше недочитанная книга радовала своей едва початой толщиной и, лежа дома, ждала владельца, тепло подсвечивая ему его повседневные дела. Сегодня текст, чтобы быть прочитанным, должен укладываться в пределы одного читательского дня, в крайнем случае в пределы двух выходных. Для литературы стала очень важна расфасовка, соответствующая стандартным блокам жизни индивидуума. Если текст, заняв отведенную ему ячейку (отнюдь не в прайм-тайме), все-таки не успел завершиться, то остаток интересует читателя не больше, чем кусок недоеденной котлеты. Значит, порция оказалась слишком большой, пришлось кое-что оставить на тарелке, — что ж, в следующий раз стоит быть поэкономнее и выбрать книжку потоньше и полегче. Такое ощущение, будто все мы стали подсознательно бояться любого стержня, скрепляющего нашу жизнь в нечто большее, нежели отдельный день; литература, несомненно, представляющая собой нечто большее, нежели день или вечер способны вместить, вызывает раздражение своей несоразмерностью, какими-то неясными требованиями к человеку, непонятно на чем основанными и неизвестно откуда идущими. Литература в жизни горожанина — это слон в посудной лавке. Тут вспоминается роман Ромена Гари “Корни неба ” , где главный герой перешел из лагеря людей на сторону истребляемых африканских слонов. “Пришло время поверить в себя, показать, что мы способны сохранить тех свободолюбивых гигантов, неуклюжих и прекрасных, которые еще живут рядом с нами… ” — писал в своих воззваниях этот оголтелый француз, которому, по общему мнению, просто не хватало любви к людям. Может быть, писатель, автор романов, в этом смысле тоже мизантроп.
Нечего на зеркало пенять, если личико не совсем такое, какое хотелось бы иметь. Со времен сравнения текста с зеркалом, несомым по дороге, литература не утратила своей зеркальной сущности. Даже если мы согласимся с тем, что ни одна реальность не является подлинной, что базовой реальности попросту нет в природе, все равно прямоугольник текста заполняется некими образами, отсутствующими на чистой бумаге и наводимыми извне. Спрашивается: для чего нормальный человек, с расческой или без, устремляется к зеркалу? Понятно, что он устремляется к себе, и встреча с собственным отражением, происходит ли она в домашней ванной, в фойе Большого театра или в парковой комнате смеха, — событие не такое простое, как это видится в быту. Ради этого события приобретается книга, и если читатель ищет в ней подобного себе героя, то писатель ищет подобного себе писателя . Должно быть, поэтому Лев Рубинштейн готов погружаться в “ межкритические дискуссии ” , но не готов осваивать труд беллетриста. Отдельная проблема — женская проза: такое впечатление, будто все мы, несмотря на разность стилей и темпераментов, топчемся на одном пятачке. В сущности, писатель, оценивая произведение собрата по перу, разбирается, насколько удачно автор сделал то, что пытается делать он сам; не находя своей шкалы и в упор не замечая другого, наш писатель приходит к выводу, что попавший ему в руки текст не стоит бумаги, на которой напечатан. Так что Павел Басинский не так уж не прав, замечая в среде беллетристов прогрессирующую слепоту.
Говоря о читательских устремлениях к литературному зеркалу, следует опять поговорить о Викторе Пелевине. На “ круглом столе ” журнала “Дружба народов ” , названном “О прозе реальной и виртуальной ” , критик Александр Гаврилов заметил: “Я иду по улице, вижу какую-то сценку и думаю: а, вот у Пелевина про это написано похоже ”. Эту же позицию отстаивала в дискуссии Анастасия Гостева: по ее словам, Пелевин важен тем, что новое поколение узнает себя в его героях и ситуациях. Несмотря на попытки старших товарищей провести пунктирную линию от узнавания к познанию, молодая писательница настаивала на приоритете нового опыта и упрекала “ большинство писателей ” в том, что они “ продолжают жить вообще в другом времени и пространстве ”. Можно и, наверное, даже справедливо вслед за Андреем Немзером и Александром Архангельским, определявшими русло дискуссии, назвать позицию “ про меня — не про меня ” позицией инфантильной. Однако потребность отразиться в тексте, посмотреть себе в глаза предусматривает и ту работу познания, делать которую большинство сегодняшних читателей решительно отказывается . Человек не желает соглашаться с тем, что облик его зашифрован, что встреча с собой требует известных усилий и с его стороны. Человек, иными словами, не верит тексту. И вот тут возникает душераздирающая ситуация с мистической изнанкой. Как известно, в зеркалах не отражаются призраки, вампиры и прочие обитатели загробного небытия . Приближаясь к раме и не обнаруживая в зеркале собственного облика, читатель, с нехорошим песочком в волосах, задает себе вопрос: а есть ли я ? я жив или уже умер? Само собой, что зеркало после этого разбивается вдребезги, русская литература объявляется несуществующей, книжка летит под кровать. И читать мучительно не хочется .
Лукавый Алексей Слаповский свою новую книгу, вышедшую в “Гранте ” , назвал завлекательно: “Книга для тех, кто не любит читать ”.
“Я сам не люблю читать.
Иногда вдруг захочется, снимешь с полки, начнешь — и после двух страниц скучно станет, бросишь. Вечно автор доказывает, что он умнее меня, а мне это не нравится .
Мне нравится, когда просто, коротко и большими буквами. Но я же не ребенок, чтобы детские книжки читать.
И те, кто, как и я, не любит читать, они тоже не так уж не любят читать, чтобы вообще ничего не читать, они бы тоже рады почитать, но возьмут книгу — скучно, длинно, не вникнешь, в чем дело, — и после двух страниц бросают.
И я решил им помочь.
Возьмут они эту книгу, начнут читать первый попавшийся рассказ — и уже им скучно станет, уже готовы бросить, а рассказ-то уже кончился ! Это им будет приятно ”.
Так Алексей Слаповский нашел выход из создавшегося положения . Книга его, заметим, большая, толстая, напечатанная мелким шрифтом.
∙