Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 2000
Сергей Юрский
Опасные связи
ОНИ ПОЗВОНИЛИ в дверь часов в девять утра. Двое стояли вплотную к порогу. Третий подальше — у лифта. Они сразу показали документы и пробормотали что–то невнятное. Дошло только: надо подъехать… мы подождем… быстренько… одевайтесь. Я стоял в трусах и мокрый. Только что отбегал свои три километра и собирался принять душ.
— Кто там? — спросила Наташа из детской комнаты. Она занималась маленькой Дашкой.
— А что за срочность? — довольно нелепо спросил я двоих у порога. — Я сейчас никак не могу.
— Очень надо. Вы одевайтесь. Мы внизу подождем. В машине.
— Да вы заходите. Сейчас кофе выпьем и поедем.
— Ну уж… — усмехнулся один, а второй пошел вниз по лестнице. Третий — в глубине — нажал на кнопку лифта.
Я спокойно пил кофе и ел яичницу.
— Это кто? Что им нужно? — спросила Наташа. — Куда ты собрался ?
— Кажется, в Большой Дом. Концерт, наверное.
— С утра?
Я действительно прокручивал в голове и такой вариант. В те годы мои выступления были нарасхват. Страха еще не было. Вот если бы стали обыскивать квартиру, тогда, может быть… может быть, и было бы страшно… А так… ну поговорим. О чем? Там видно будет. Я чувствовал себя хорошо защищенным. Я известный артист, меня все по кино знают… Я работаю в знаменитом театре, мой шеф — великий Товстоногов. Да и вообще… — в 12 часов у меня репетиция . К тому же особая — вводим в “Ревизора ” на роль городничего венгерского прима — актера Ференца Калаи. Он у нас гастролирует. Я играю Осипа. Заменить меня некому. Спектакль завтра. Что ж, они пойдут на международный скандал? Да нет, я чувствовал себя совершенно защищенным.
В машине я спросил: “А что за надобность во мне? Выступление,
что ли? ”
“Да сейчас приедем, вам все расскажут. Вы паспорт не забыли захватить? ”
В кабинете N, не помню каком, было светло и тоже не страшно. Человек за столом смотрел на меня с печальной, очень понимающей улыбкой и, склонив голову набок, постукивал карандашом по стопке бумаг.
“Сергей Юрьевич… — произнес он и умолк надолго. А потом: — Как вы думаете, почему мы вас сюда пригласили? ”
Как бывший следователь, я отметил, что он действует хотя и незаконно, но весьма эффективно. Вновь наступила тишина, и в голове моей закрутились все мои грехи, грешки и ошибки. Еще ничего не было сказано. Обязательные слова: “Вы вызваны сюда как свидетель ” , или “Мы побеспокоили вас как эксперта ” , или “Вы арестованы ”,— ни одна из этих фраз не была произнесена, а я уже был сам у себя на подозрении: что было? было ли что–нибудь? Что–нибудь, конечно, было. Но что? К чему они клонят? Что они знают?.. А они ни к чему пока не клонят. Они дают мне время испугаться . Испугался ли я ? Пожалуй, еще нет.
Проводы
Острыми точками вспыхивали опасные воспоминания . Прага, шестьдесят восьмой год? Мой отчет? Давно было… Книги, тексты… “Хроники ”? “Хроники текущих событий ”? — очень опасно, за это берут. Читал. Изредка, больше случайно, но читал. Дома не держу, все отдал… Кажется, все?.. Солженицын! Конечно. Однако дома не держу. Обращение Сахарова к ЦК и правительству… “Дело Петра Григоренко ”. Это дома. Ай–ай–ай, это дома. Бродский? Ну, разумеется, но это в порядке: Иосиф — мой знакомый, я его поклонник — и точка. Дальше, дальше… Болтовня… где–то что–то ляпнул… шуточки, анекдот… Ну было… было… Но что конкретно? Откуда вонь?
А на дне сознания уже маячит нечто определенное, несомненное — баба Ася ! Нянька нашей маленькой Дашки. При чем тут старая баба Ася ? А вот при чем: в первый год жизни Дашки Наталья от нее не отходила. А уж на второй надо было возвращаться на сцену. Искали няньку. Позвонил Ефим Эткинд: “ Ищете? А у меня внучка выросла, наша нянька могла бы перейти к вам. Поговорим? ” Поговорили. Познакомились, и баба Ася, добрая и бестолковая, стала Дашкиной опекуншей. Вот и все!.. Все? Но время–то ломалось. И ломало все вокруг себя .
С ЕФИМОМ ГРИГОРЬЕВИЧЕМ ЭТКИНДОМ нас свела работа еще в 63-м году. В нашем театре была поставлена “Карьера Артура Уи ” Брехта. Ставил выдающийся польский режиссер Эрвин Аксер. А перевод пьесы сделал Ефим Эткинд. Спектакль вышел классный и гремящий. Публика ломилась. И мы — все участники спектакля — как–то спаялись, сдружились в необычной работе. Тогда и возникло это радостное знакомство. Мы процветали, и он процветал. Ефим Григорьевич был блестящим профессором Педагогического института. На его лекции шли толпами. Его литературоведческие книжки раскупали как бестселлеры.
Не скажу, что мы стали очень близки. Пожалуй, нет. В работе мы после “ Карьеры ” не соприкасались. Но было много общих знакомых. Мы были, так сказать, в поле внимания друг друга. Книжки его я читал и многому научился в понимании литературы через эти книжки. А он… тут такое особое обстоятельство: младшая его дочь Катя стала моей постоянной зрительницей и, можно сказать, поклонницей — концерты мои, кажется, никогда не пропускала. Ну и Ефим Григорьевич стал проявлять любопытство. А вообще–то времени было мало. Каждый занимался своим делом. За Эткиндом хвостом ходили восторженные студентки — в нем были черты настоящего героя . Его авторитет безоговорочно признавали и скептические юноши: он был прирожденным лидером.
Но время–то ломалось. Эткинд дружил и с Солженицыным, и с Бродским. Близко дружил. А в это время — конец шестидесятых — начались и взлеты, и пропасти будущих нобелевских лауреатов. Горько сознавать, что дружба, абсолютная доверительность, проверенная годами опасностей и гонений в СССР, в эмиграции сменились у них отчуждением, разъединением. А между тем Эткинд вовсе не утих в эмиграции. Слава его не была столь широка, как слава его бывших друзей, но в кругах знатоков, литературоведов, переводчиков он стал одной из фигур уже мирового масштаба.
Вспоминаю нашу встречу в начале девяностых. Центральная Франция . Овернь. Фестиваль русской поэзии. Городок Ланжак. Нас поселили в старинном замке Шавиньяк–Лафайетт. Парк. Пруды, боскеты. Старые деревья . Старый мажордом с прямой спиной, гордым профилем и весьма ехидным юмором. Утренний колокол, созывающий жильцов замка на скромный, но добротный завтрак в общую столовую. Мы — это российские представители: Алла Демидова, Дмитрий Александрович Пригов с женой, переводчица Маша Зонина, мы с Наташей Теняковой. Я вел мастер–класс для молодых французских актеров. Работали мы в старинном монастыре километрах в двадцати от замка. В мое распоряжение предоставили машину, и я наслаждался трудовой благоустроенной жизнью, симпатичными учениками, мебелью в нашей комнате и пейзажем за окном, почти не изменившимися с ХVIII века, отличными дорогами, отличным автомобилем и… отсутствием телевизора. Телевизоров в замке не было. Может быть, поэтому спать ложились рано, по–деревенски. На вторую ночь раздался стук во входную дверь. Стучали, как стучат в театре в пьесах из старинной жизни или в сказках, — стучали железной скобой о мощные дубовые доски. С трудом находя дорогу в полуосвещенных лабиринтах старинного замка, я спустился и открыл дверь. На пороге Эткинд. Бодрый, улыбающийся . С ним дама, сильная, выразительная внешность, говорит по–немецки. Ефим Григорьевич, вдовствующий уже несколько лет, представил нам свою новую жену — Эльке. Они проехали километров пятьсот на машине, но вовсе не собирались отдыхать. Напротив, предлагали немедленно отметить встречу. И мы отметили. И довольно крепко отметили. Эткинд перечислял свои последние работы, затеи, передвижения по миру — конференции, лекции… Список был внушительный. Еще выпили, и Ефим предложил пойти погулять по ночному парку… Крепко подхватил свою подругу, и они тронулись первой парой… Ефиму Григорьевичу было тогда семьдесят три года.
Опасные связи
ОНИ ПОЗВОНИЛИ в дверь часов в девять утра. Двое стояли вплотную к порогу. Третий подальше — у лифта. Они сразу показали документы и пробормотали что–то невнятное. Дошло только: надо подъехать… мы подождем… быстренько… одевайтесь. Я стоял в трусах и мокрый. Только что отбегал свои три километра и собирался принять душ.
— Кто там? — спросила Наташа из детской комнаты. Она занималась маленькой Дашкой.
— А что за срочность? — довольно нелепо спросил я двоих у порога. — Я сейчас никак не могу.
— Очень надо. Вы одевайтесь. Мы внизу подождем. В машине.
— Да вы заходите. Сейчас кофе выпьем и поедем.
— Ну уж… — усмехнулся один, а второй пошел вниз по лестнице. Третий — в глубине — нажал на кнопку лифта.
Я спокойно пил кофе и ел яичницу.
— Это кто? Что им нужно? — спросила Наташа. — Куда ты собрался ?
— Кажется, в Большой Дом. Концерт, наверное.
— С утра?
Я действительно прокручивал в голове и такой вариант. В те годы мои выступления были нарасхват. Страха еще не было. Вот если бы стали обыскивать квартиру, тогда, может быть… может быть, и было бы страшно… А так… ну поговорим. О чем? Там видно будет. Я чувствовал себя хорошо защищенным. Я известный артист, меня все по кино знают… Я работаю в знаменитом театре, мой шеф — великий Товстоногов. Да и вообще… — в 12 часов у меня репетиция . К тому же особая — вводим в “Ревизора ” на роль городничего венгерского прима — актера Ференца Калаи. Он у нас гастролирует. Я играю Осипа. Заменить меня некому. Спектакль завтра. Что ж, они пойдут на международный скандал? Да нет, я чувствовал себя совершенно защищенным.
В машине я спросил: “А что за надобность во мне? Выступление,
что ли? ”
“Да сейчас приедем, вам все расскажут. Вы паспорт не забыли захватить? ”
В кабинете N, не помню каком, было светло и тоже не страшно. Человек за столом смотрел на меня с печальной, очень понимающей улыбкой и, склонив голову набок, постукивал карандашом по стопке бумаг.
“Сергей Юрьевич… — произнес он и умолк надолго. А потом: — Как вы думаете, почему мы вас сюда пригласили? ”
Как бывший следователь, я отметил, что он действует хотя и незаконно, но весьма эффективно. Вновь наступила тишина, и в голове моей закрутились все мои грехи, грешки и ошибки. Еще ничего не было сказано. Обязательные слова: “Вы вызваны сюда как свидетель ” , или “Мы побеспокоили вас как эксперта ” , или “Вы арестованы ”,— ни одна из этих фраз не была произнесена, а я уже был сам у себя на подозрении: что было? было ли что–нибудь? Что–нибудь, конечно, было. Но что? К чему они клонят? Что они знают?.. А они ни к чему пока не клонят. Они дают мне время испугаться . Испугался ли я ? Пожалуй, еще нет.
Проводы
Острыми точками вспыхивали опасные воспоминания . Прага, шестьдесят восьмой год? Мой отчет? Давно было… Книги, тексты… “Хроники ”? “Хроники текущих событий ”? — очень опасно, за это берут. Читал. Изредка, больше случайно, но читал. Дома не держу, все отдал… Кажется, все?.. Солженицын! Конечно. Однако дома не держу. Обращение Сахарова к ЦК и правительству… “Дело Петра Григоренко ”. Это дома. Ай–ай–ай, это дома. Бродский? Ну, разумеется, но это в порядке: Иосиф — мой знакомый, я его поклонник — и точка. Дальше, дальше… Болтовня… где–то что–то ляпнул… шуточки, анекдот… Ну было… было… Но что конкретно? Откуда вонь?
А на дне сознания уже маячит нечто определенное, несомненное — баба Ася ! Нянька нашей маленькой Дашки. При чем тут старая баба Ася ? А вот при чем: в первый год жизни Дашки Наталья от нее не отходила. А уж на второй надо было возвращаться на сцену. Искали няньку. Позвонил Ефим Эткинд: “ Ищете? А у меня внучка выросла, наша нянька могла бы перейти к вам. Поговорим? ” Поговорили. Познакомились, и баба Ася, добрая и бестолковая, стала Дашкиной опекуншей. Вот и все!.. Все? Но время–то ломалось. И ломало все вокруг себя .
С ЕФИМОМ ГРИГОРЬЕВИЧЕМ ЭТКИНДОМ нас свела работа еще в 63-м году. В нашем театре была поставлена “Карьера Артура Уи ” Брехта. Ставил выдающийся польский режиссер Эрвин Аксер. А перевод пьесы сделал Ефим Эткинд. Спектакль вышел классный и гремящий. Публика ломилась. И мы — все участники спектакля — как–то спаялись, сдружились в необычной работе. Тогда и возникло это радостное знакомство. Мы процветали, и он процветал. Ефим Григорьевич был блестящим профессором Педагогического института. На его лекции шли толпами. Его литературоведческие книжки раскупали как бестселлеры.
Не скажу, что мы стали очень близки. Пожалуй, нет. В работе мы после “ Карьеры ” не соприкасались. Но было много общих знакомых. Мы были, так сказать, в поле внимания друг друга. Книжки его я читал и многому научился в понимании литературы через эти книжки. А он… тут такое особое обстоятельство: младшая его дочь Катя стала моей постоянной зрительницей и, можно сказать, поклонницей — концерты мои, кажется, никогда не пропускала. Ну и Ефим Григорьевич стал проявлять любопытство. А вообще–то времени было мало. Каждый занимался своим делом. За Эткиндом хвостом ходили восторженные студентки — в нем были черты настоящего героя . Его авторитет безоговорочно признавали и скептические юноши: он был прирожденным лидером.
Но время–то ломалось. Эткинд дружил и с Солженицыным, и с Бродским. Близко дружил. А в это время — конец шестидесятых — начались и взлеты, и пропасти будущих нобелевских лауреатов. Горько сознавать, что дружба, абсолютная доверительность, проверенная годами опасностей и гонений в СССР, в эмиграции сменились у них отчуждением, разъединением. А между тем Эткинд вовсе не утих в эмиграции. Слава его не была столь широка, как слава его бывших друзей, но в кругах знатоков, литературоведов, переводчиков он стал одной из фигур уже мирового масштаба.
Вспоминаю нашу встречу в начале девяностых. Центральная Франция . Овернь. Фестиваль русской поэзии. Городок Ланжак. Нас поселили в старинном замке Шавиньяк–Лафайетт. Парк. Пруды, боскеты. Старые деревья . Старый мажордом с прямой спиной, гордым профилем и весьма ехидным юмором. Утренний колокол, созывающий жильцов замка на скромный, но добротный завтрак в общую столовую. Мы — это российские представители: Алла Демидова, Дмитрий Александрович Пригов с женой, переводчица Маша Зонина, мы с Наташей Теняковой. Я вел мастер–класс для молодых французских актеров. Работали мы в старинном монастыре километрах в двадцати от замка. В мое распоряжение предоставили машину, и я наслаждался трудовой благоустроенной жизнью, симпатичными учениками, мебелью в нашей комнате и пейзажем за окном, почти не изменившимися с ХVIII века, отличными дорогами, отличным автомобилем и… отсутствием телевизора. Телевизоров в замке не было. Может быть, поэтому спать ложились рано, по–деревенски. На вторую ночь раздался стук во входную дверь. Стучали, как стучат в театре в пьесах из старинной жизни или в сказках, — стучали железной скобой о мощные дубовые доски. С трудом находя дорогу в полуосвещенных лабиринтах старинного замка, я спустился и открыл дверь. На пороге Эткинд. Бодрый, улыбающийся . С ним дама, сильная, выразительная внешность, говорит по–немецки. Ефим Григорьевич, вдовствующий уже несколько лет, представил нам свою новую жену — Эльке. Они проехали километров пятьсот на машине, но вовсе не собирались отдыхать. Напротив, предлагали немедленно отметить встречу. И мы отметили. И довольно крепко отметили. Эткинд перечислял свои последние работы, затеи, передвижения по миру — конференции, лекции… Список был внушительный. Еще выпили, и Ефим предложил пойти погулять по ночному парку… Крепко подхватил свою подругу, и они тронулись первой парой… Ефиму Григорьевичу было тогда семьдесят три года.
Я пишу эти строки в первые дни нового, 2000 года. Прошло пять недель со дня смерти Ефима Эткинда. Он умер, когда в Женевском университете собирались торжественно и весьма международно–представительно отметить его 80-летие. Похоронили его в Бретани, на севере Франции. Эльке исполнила завещание похоронить его рядом с могилой первой жены — Екатерины Федоровны. На похоронах были обе дочери — Маша и Катя . Герой Ленинграда времен шестидесятых нашел успокоение на далеком берегу. Но никак нельзя сказать — на чужом берегу. Эткинд так органично вписался в Европу… И в Америку… Этот полиглот и несравненный знаток русской поэзии действительно стал гражданином мира. Нет, нет, не подумайте — не в смысле “ почетным ” , которому кланяются подобострастно. Нет! Никогда он не был близок ни к каким властям. Он был частным лицом, лучше всех знающим литературу, особенно русскую. И до последнего дня не потерявшим любопытства к жизни. Не забыть, как мы ехали тогда вместе из Ланжака в Париж, меняясь за рулем. Более пятисот километров. С разговорами, с остановками. Потому что Эткинду было интересно очень многое — в новом ресторане отведать новое блюдо, в старом кафе выпить традиционный особенный кофе, посмотреть сверху на пейзаж с вулканами, показать нам собор в Бурже, который он хорошо знает и любит.
В последний раз мы виделись совсем недавно — года не прошло — в феврале 99-го. В Париже, в новой его квартире. Далековато — от Дефанс еще на трамвае и потом пешком. Квартира в громадном многоподъездном и многоэтажном доме. Планировка тут стандартная . Но какое это имеет значение! Книги! Библиотека определяет форму и дух всех эткиндовских квартир. И здесь тоже. Как крепко Ефим жмет руку! Он ведь бегает до сих пор по утрам — несколько километров ежедневно. Разговор о книгах. Ефим дарит мне последние свои труды — “Там, внутри ” — о русской поэзии ХХ века и “Очерки психопоэтики русской литературы Х VIII— Х I Х веков ”. Каждая страниц по пятьсот. (Грешная мысль — как же я их повезу в Москву, тяжесть–то какая !) Он говорит: “Сережа, а можете еще захватить рукопись в Москву? Там за ней придут. Можете?.. ” Я мнусь: “Большая ?” “ Честно говоря, большая, больше тысячи страниц… ” — и вынимает пачку листов — рукой не обхватить. И я не взял! Не могу, говорю, некуда, простите, говорю!
Вот и теперь говорю: прости, Ефим Григорьевич! За все прости! Я не смог перевезти эту тысячу страниц, но ты–то смог НАПИСАТЬ их! После всего, что было написано ранее. И перед тем, что еще могло быть написано. Прости! Земля пусть будет пухом тебе там — в далекой, неведомой мне Бретани.
Но вернемся в конец шестидесятых. К временам его дружбы с Бродским и отдельно с Солженицыным.
Отношение властей к Александру Исаевичу — бывшему зеку — за несколько лет претерпело поразительные изменения . Можно проследить целую гамму оттенков. Он был… восторженно–узнаваемым, официально поддержанным; приемлемым, но не поддержанным; допустимым, но подозрительным; незамечаемым, пугающим, обвиняемым, проклинаемым…
В этот период он был уже неприкасаемым, прокаженным.
В 68-м первой постановкой БДТ после вхождения танков в Прагу была “ Цена ” Артура Миллера в переводе с английского Константина Симонова и его сына Алексея Симонова. Поставила спектакль Роза Сирота, Царствие ей Небесное. Играли мы вчетвером — Валентина Ковель (Ц . Н .), Вадим Медведев (Ц . Н .), Владислав Стржельчик (Ц . Н.) и я . Спектакль был показан 1 октября и сразу запрещен. Миллер (председатель ПЕН–клуба) высказался по поводу вторжения наших войск в Чехословакию, и его имя сразу попало в черный список. Раз в две недели мы играли тайно — под видом просмотра, не продавая билетов. Зал был переполнен каждый раз. Товстоногов пытался воздействовать на вершителей судеб, но власти были непреклонны. Им говорили: это, поверьте, о простом американце, который сохранил честь среди торгашеского общества. А они отвечали: а это, видите ли, не имеет значения, фамилия врага Советского Союза — господина А . Миллера — на афише не появится .
Но тут включилась тяжелая артиллерия — влиятельный, дипломатичный, могущественный Константин Симонов. Все начали колебаться . А мы все играли тайно, раз в две недели, чтоб спектакль не умер. А публика все ходила. И слухи о спектакле волнами расходились по всему городу и далее — в столицу. Это, кстати, типичный пример того, как во времена социализма ЗАПРЕТ ЗАМЕНЯЛ ВСЕ ВИДЫ РЕКЛАМЫ . Это было посильнее нынешних зазывных телероликов и ярких журнальных обложек. Народ доверял властям, доверял полностью ИХ вкусу. Народ знал: плохое, всякую муру не запретят. Если ОНИ запретили — значит, дело стоящее, значит, хорошее. ОНИ не ошибаются .
Поэтому, когда наконец появилась афиша и на 10 декабря была назначена премьера — о–о! В нашем огромном зале кого только не было! Тогда–то Симонов привел в мою гримерную Солженицына. По традиции, гости расписывались здесь краской на потолке. Расписался и Александр Исаевич. Был короткий разговор. Знакомство. Мне запомнились и понравились цепкость, внимательность его взгляда. Плотность речи. Совсем без пустословия . Задает вопрос и ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ждет на него ответа. От этого и сам подбираешься, чувствуешь ответственность. Не болтовня, а диалог.
Потом я получил от него записку с пожеланием повидаться . Но как–то все не могли условиться . Прошло время . Годы прошли. И вдруг однажды звонок Эткинда: “Зайдите ко мне завтра в такой–то час. Вас хочет видеть один человек, он вам присылал записку, помните? ”
Я шел тогда по залитому солнцем городу, и сердце билось неровно. Я скорее чувствовал, чем понимал, что вот сейчас, в этот момент, я переступаю опасную черту в моих отношениях с властью. Солженицыну была уже присуждена Нобелевская премия . Он был уже освистан и проклят советской прессой. “ Архипелаг ГУЛАГ” ходил по рукам. Пряча на день в укромные места наших жилищ, мы вытаскивали ночью эти листки, переворачивающие душу и ломающие покой, и читали до утра. Листков было много. И бессонных ночей было много. Солженицын был совестью, болью, стыдом, испытанием, тайной, надеждой всей читающей России. Вспомним это сейчас, когда Александр Исаевич после всемирного признания, после абсолютной авторитетности и для сильных мира сего, и для толпы, после всего этого — живет рядом с нами в Москве, думает, говорит, пишет, и ленивая неблагодарная читающая Россия отмахивается от его мыслей со словами: “Ну знаем, ну все мы знаем, нечего нас учить, все мы слышали ”,— и открывает книжку Марининой в цветной обложке.
В тот год Солженицын был не просто одиозной фигурой. Он был зверем, на которого шла охота. На него и на его произведения . И на каждого, кто читал, взял, передал, перепечатал. Охота шла сетью — громадной сетью соглядатаев, доносчиков, кураторов, сексотов, платных и бесплатных агентов, топтунов, провокаторов, карьеристов, не давших подписку и давших подписку о сотрудничестве с органами, с самыми многоликими из возможных органами и их отделами, отделами отделов, секторами — бесконечными щупальцами этих органов. Все они следили за каждым шагом Солженицына, за каждым его контактом.
А я… разумеется, по простой принадлежности к своему кругу как потомственный интеллигент, как артист, как человек, лично переживший взлет и падение Пражской весны, да просто как сын своих родителей я был либералом и находился во внутренней оппозиции к власти. Мои либеральные взгляды и отражались, и ВЫЯВЛЯЛИСЬ в том, ЧТО я исполнял, играл на сцене, на эстраде, на экране, и в том, КАК я это исполнял. И потому у меня был свой — тоже либеральный — круг зрителей. Это так! Однако повторю еще раз: я не был диссидентом. Я был… надеюсь, не конформистом, но… я был законопослушным гражданином. Если теперь кто спросит: “ А чего же ты… это самое… а? Эх ты! А почему же ты не… это самое… а? ” — и так далее, я, пожалуй, отвечу так: у меня не было времени, мой темперамент и моя борьба исчерпывались в искусстве — это первое. А второе — когда мне случалось приближаться к диссидентам или диссидентствующим компаниям, я всегда ощущал в них крутую смесь искренних безоглядных борцов, наивных лопухов — подражателей и очевидных провокаторов. От запаха этой смеси мутило. Охватывала такая тоска, что я бежал куда подальше. Еще в те годы я выбрал свободу от любых кланов и беспартийность. Этому выбору я обязан хорошим творческим импульсом, который не покидал меня . А с другой стороны… обязан ему, этому выбору, своим… одиночеством. Только Наташа Тенякова, моя жена, могла понять и простить мои решения на крутых поворотах. Потому что она думала и чувствовала так же. Может быть, были еще люди, понявшие и простившие меня ? Может быть. Те, кто называл себя друзьями, учениками, поклонницами и подругами. Но никто из них не рисковал так безоглядно и окончательно, как Наталья Максимовна Тенякова. Это надо помнить. Всегда. Тем более что Наташа имела все шансы на отдельную судьбу, отличную от моей.
Итак, я шел по залитому солнцем Ленинграду. В руке у меня была большая книга–альбом безумно одаренного безумного венгерского художника Чонтвари. Я нес его в подарок Солженицыну. Нес с какой–то, наверное, тайной мыслью придать нашей встрече не заговорщицкий (не дай Боже!), а скорее эмоциональный характер. Ну чего особенного: он писатель, я его читатель… артист, натура эмоциональная… дарю книгу, выражаю уважение… Все тихо, все мирно, не правда ли?..
Дом Эткинда приближался, и походка моя становилась все более небрежной. Такая, знаете ли, прогулочная, фланирующая походка. Иду себе, и никто ведь не может знать, куда я, собственно, иду. Пока не остановлюсь. Вот я и шел — не быстро, не медленно… и не останавливаясь. Между тем я поглядывал на машины, стоявшие у обочины: просто так стоит, или там сидит кто–нибудь и книжку читает? Чего же это он в машине читает? Такая погода хорошая — можно там вон на скамейке посидеть, там… А там тоже двое сидят, газеты читают. Ну что ж, наверное, что–нибудь интересное напечатали в газетах. Никогда не печатали ничего такого интересного, а сегодня как раз напечатали. Вот они и уткнулись в листы и оторваться не могут. Ах ты черт, как сердце колотится с непривычки–то! Пройти, что ли, мимо парадной, посмотреть, как обстановка за углом? Или еще хуже получится: пошел, вернулся — значит, знает, значит, боится . А чего это я в самом деле? Струсил, что ли? Может, вообще все это мне кажется ? Подумаешь, книжку человек читает! Интеллигент потому что, вот и читает книжку. А день такой роскошный, солнце светит так славно… Ой, смотри–ка, на крыше дома, что напротив Эткинда, тоже двое сидят. Одетые — значит, не загорают. Это ремонтники, наверное, они крышу ремонтируют, а сейчас у них перекур. Вот и сидят. Правда, оба не курят. А не курят, потому что оба некурящие.
У–о–о–ох! Вот я и в парадной. Прямо как в холодную воду прыгнул — на улице было почти жарко, а тут сыростью обдало, и стало промозгло. Подымаюсь. Между вторым и третьим этажами один сидит на подоконнике. Этот курит. Сверху женщина пожилая с маленьким ребенком спускается . Ну что я в самом деле?! Тут–то все нормально! С ума–то не сходи! Это четырехлетний мальчик вышагивает корявой походкой по слишком высоким для него ступенькам, а вовсе не переодетый лилипутом топтун.
Звонок. Открылась дверь. Вот я и в опекаемой квартире. Эткинд испытующе улыбается, щурится, курит. Александр Исаевич собран, серьезен. Сразу ставит рамки — у него на этот разговор пятнадцать минут, дальше другие дела. А наше дело оказалось до обидного простым и, говоря откровенно, практически меня не касающимся . Александр Исаевич передал мне конверт с официальной бумагой внутри. Это было приглашение в Стокгольм или в посольство Швеции в Москве на “ церемонию вручения Нобелевской премии г–ну Солженицыну А . И .” для… г–на Товстоногова Г . А . Лауреат объяснил мне, что контакты с ним достаточно опасны и чреваты последствиями и что он это вполне понимает и потому не хотел бы ставить уважаемого товарища Товстоногова в неловкое положение, а вызвал меня, чтобы я передал ему этот конверт. Он предполагает, что приезд Георгия Александровича в Стокгольм и даже в шведское посольство маловероятен, но счел своим долгом хотя бы формально пригласить столь уважаемого человека. Вот и все. Наше время исчерпано. И тема нашей встречи исчерпана. А за альбом Чонтвари он меня искренне благодарит. И еще раз хочет высказать свое восхищение моим исполнением роли полицейского Виктора Франка в “ Цене ” Артура Миллера.
Солженицын уходит. Ефим Эткинд предлагает чай, кофе. Расспрашивает о домашних делах, о театре… Я отвечаю и тоже о чем–то расспрашиваю… Оба много курим… Я говорю, что между вторым и третьим этажами сидит человек и тоже много курит — целая горка окурков. Видимо, дома запрещают курить, а курить охота… Вот и вышел на лестницу… Эткинд посмеивается, говорит, что все возможно… Прощаемся, что–то привычно–шутливое говорим… Но все немножко механически, “ на автопилоте ”… Покидаю квартиру и медленно иду обратным курсом. Между вторым и третьим этажами курильщик никак не может остановиться и на моих глазах зажигает очередную сигарету. На скамейке сидит один читатель газет. Второй ушел. Машина с книголюбом исчезла. Ремонт кровли, видимо, завершен — крышников нет. Солнце пожелтело и пожухло. Потянуло холодком. Ветерок сквозит, поигрывает на тротуаре мелким мусором.
А может, все это кажется ? Кто узнает? Кого спросишь?
“НУ ТАК ЧТО , Сергей Юрьевич, надумали? ” — Следователь все постукивает карандашиком по бумаге и головой покачивает утвердительно.
Вот так бывает — видишь сон, долгий, подробный, как двухсерийное кино со сложным сюжетом и множеством персонажей, а потом оказывается, что спал всего–то пару минут в неудобной позе. Я очнулся .
“Нет, не знаю… представления не имею. А вы в каком качестве меня сюда вызвали? (Молчание, улыбка, опускание глаз.) У меня ведь репетиция в театре в двенадцать… (Молчание. Взгляд глаза в глаза.) Мы венгерского актера вводим в “Ревизора ””. “Да?.. Это здорово… что венгерского… вводите. Да не волнуйтесь, мы вас на машине доставим ко времени ”.
“Так мне еще домой надо за женой ”.
“И домой можно… и за женой… Вот интересно, вы, когда в концертах выступаете, вы свою программу с кем–нибудь оговариваете? Советуетесь? ”
( А–а! Вот оно куда! Ну тут я недосягаем. То есть, конечно, как посмотреть… В этом учреждении весь мой репертуар может вызвать подозрения : Булгаков, Пастернак… Зощенко… да и Шукшин… да, да, и Шукшин… и впервые мной опробованный молодой автор, работающий у Райкина, — Миша Жванецкий. Да–а… в определенном смысле все зависит от того, как посмотреть… и кто смотрит… Но, с другой стороны, авторы это, прямо скажем, не рекомендованные, но ведь и не запрещенные… уже… теперь…)
“А вот как вы к Иосифу Бродскому относитесь, Сергей Юрьевич? ”
“ Это большой талант. Даже громадный ”.
“ Да? ”
“Да ”.
“Думаете? ”
( Ну тут я тверд, тут волноваться нечего. О вкусах не спорят.)
“А вы вот в концертах его читаете. Это литовано? Это проверку прошло? ”
“Я никогда его в концертах не читал ”.
“ Да? ”
“Да ”.
“Полагаете? ”
Нет, тут все чисто. Может быть, давно, может быть, один–два раза какое–нибудь одно стихотворение — на пробу, “ на бис ”… А вообще нет — в концертах действительно не читал. Дома в компании — да! Часто. В концертах — нет. Мало того — Аркадий Исаакович Райкин рассказал мне о замечательном цензоре, который сидит на Невском в Доме книги. Райкин задолго до премьеры несет ему свои новые номера. Тот читает, смеется и ставит “ лит ”. Райкин посоветовал мне с ним познакомиться . И я пошел.
Принес на рассмотрение маленькую пьеску Александра Володина “Приблизительно в сторону солнца ” и подборку стихов Бродского. Цензор вычеркнул из пьесы Володина две фразы и спросил: “ А что вы с ней собираетесь делать? ”
“Мы собираемся ее играть с Теняковой на эстраде ”.
“ Она дочку, значит, будет играть? А вы этого обкомовского папашу? Думаете, будут смотреть? ”
“Я думаю, будут. Автор–то замечательный ”.
“ Да, Александр Моисеевич — наша гордость. А что касается Бродского, он, я слышал, эмигрировал? ”
“Он был вынужден уехать. Но, я думаю, он настоящий патриот и настоящий поэт ”.
“ Ну, конечно… Я ведь обязан рассматривать не человека как личность, а только его произведение: есть в нем, в произведении, что–нибудь вредное для советского народа или нет? Так ведь? Так вот, в этих стихах ничего такого нехорошего, вредного я не нахожу. Для вашего исполнения я их “ литую ”. Все ”.
Смотрит на меня пристально и хитро улыбается . “Это хорошо, что вы теперь пришли, а не позже. А то я скоро, наверное, уйду отсюда. Меня Аркадий Исаакович зовет к себе завлитом. Мне здесь что–то тяжело стало ”.
Вот такие бывали цензоры в самые цензурные времена!
Так что — залитовано!
“А что вы скажете об этом вот стихотворении? ” — Следователь достает из стопки один листок и протягивает его мне.
Это был небольшой стишок о старухе, которая живет в маленькой комнате, где почти темно, потому что праздники и окно перекрыто снаружи портретом кого–то из членов Политбюро… или Сталина? Я сейчас плохо помню это стихотворение.
“Что скажете? ”
“ Это мне, прямо скажу, не очень нравится” .
“Да что там “ не очень ”. Это антисоветчина! ”
“Не знаю… Я этого стихотворения никогда не видел. Но ведь Бродский вообще–то совершенно неполитичный поэт. Он выдающийся лирик. Вот послушайте… ” — И я читаю (да, так было!), читаю следователю стихотворение Бродского “ Шесть лет спустя” :
Так долго вместе прожили, что вновь
Второе января пришлось на вторник…
Читаю, а сам думаю: сейчас начнется про его процесс, про эмиграцию, длинный будет разговор. Что бы еще ему прочесть? “Новые стансы ” , что ли? (А, кстати, этот, с окном, закрытым портретом, я использовал потом через много лет в фильме “Чернов/Chernov ” в сцене майского праздника.)
“А кого из друзей Бродского вы знаете? ”
“Мы с ним были знакомы довольно поверхностно. Много общих знакомых, а друзей… нет друзей — нет ”.
“Эткинд? ”
( Вот оно! Ах, все–таки сюда, остальное было только прелюдией!)
“Вы знаете, что Ефим Эткинд собирается уезжать? ”
“ Нет, не знаю ”.
( Я вправду этого не знал, и я ошеломлен.)
“А он собирается . Как вы к этому относитесь? ”
“Это ужасно. Это громадная потеря для нас ”.
“ А для него? ”
“ И для него. Колоссальная . Он — неотъемлемая часть Ленинграда ”.
( Я пытаюсь натянуть на себя маску прямодушного дурачка.)
“Как вы к нему относитесь? ”
“ Я его высоко ценю. Он замечательный переводчик. В его переводе мы играли антифашистскую пьесу Бертольда Брехта ”.
“Когда вы с ним в последний раз виделись? ”
“Ну–у… давно… А вы в каком качестве меня сюда вызвали? ”
Мы перебрасываемся фразами все менее содержательными. Я жду появления имени “Солженицын ” , и оно появляется .
“ Читали? Что? Кто дал? ”
“Читал то, что было опубликовано ”.
“ А что не было? ”
“,, Раковый корпус ””.
“Кто давал? ”
“Я не помню. Это давно было ”.
“,, В круге первом ”?”
“Нет ”.
“ Нет? ”
“Нет ”.
Про “Архипелаг ” вопроса нет. Странно. Миновали Солженицына. С улыбками недоверия, с усталым покачиванием головой, но миновали. А куда же все клонится–то? Время–то утекает.
“Ну ладно, Сергей Юрьевич. Вы понимаете, надеюсь, что о нашем с вами разговоре никто не должен знать? Понимаете? ”
“ Понимаю ”.
Это ошибка! Не надо было произносить этого слова! Но уж очень хотелось скорее уйти отсюда, а он занес ручку, чтобы подписать мой пропуск, и задержал в воздухе, ожидая моего ответа.
“Понимаете? ”
“Понимаю ”.
Эх, моя ошибка!..
“Я вам запишу мой телефон. Вы позвоните, если придут в голову какие мысли ”.
“По поводу чего? ”
“Да по любым поводам. Вот телефон. Вам пригодится . Спросить товарища Чехонина ”.
Репетировали. О чем–то говорили. Кажется, шутили… Помню — смеялись. После репетиции поехал по какому–то мелкому делу на Ленфильм. С кем–то встречался, что–то обсуждали… Вышел из подъезда студии, перешел проспект Горького и, миновав вход в метро, углубился в парк Ленина. Сел на скамейку недалеко от памятника “ Стерегущему ” , поставил локти на колени и сжал голову руками. “Спокойно, спокойно, — сказал сам себе мысленно, — сейчас разберемся… во всем… с самого начала ”.
ЭТО БЫЛО ДАВНО . Это было в другой жизни. Это было четверть века назад. Я с трудом идентифицирую себя нынешнего с собой тех лет. Но я всей душой сочувствую этому человеку, возрастом под сорок, сидящему в парке Ленина возле памятника “ Стерегущему ” , обхватив голову руками. Он очень неумело и слишком нервно решал возникшую перед ним задачку.
А задачка, в сущности, была простая . Надо сообщить Эткинду, что им сильно интересуются . Но телефон Эткинда наверняка прослушивается . И явиться к нему нельзя: и ему можно навредить, и этим товарищам прямой вызов бросать опасно — мне совсем не хочется продолжать встречи с товарищем Чехониным. Значит, надо найти нейтрального общего знакомого, которому можно довериться, но который сам при этом не находится “ на крючке ”. Но еще это должен быть человек, который постоянно общается с Ефимом, иначе, если он вдруг туда сунется, получится, что я его впутал в неприятности. Простая задача? Если не сам ее решаешь, то очень простая . А если сам…
Задачка решилась. Перебрав в уме многих, я выбрал писательницу Долинину. И разыскал ее. Рассказал. Она только хмыкнула: “Да Фима все это знает, вокруг него эта бесовщина идет совсем в открытую. Они уезжают, это вопрос решенный. Только бы сил хватило все это вынести. Но он сильный. Они все сильные. И Екатерина Федоровна, и девочки… ” Вот вся эта элементарная история . Но не вся история взаимоотношений гражданина со скамейки в парке Ленина с властями.
Эткинд позвонил мне перед самым отъездом, и я пришел прощаться . Голые стены, окна без занавесок. Длинных разговоров не было.
Потом, когда я стал в Ленинграде запретным и с таким трудом “ эмигрировал ” из родного города в Москву, ходили слухи, что причиной всех неприятностей была моя речь, произнесенная якобы на аэродроме на бурных проводах Эткинда. И меня всё спрашивали шепотком и друзья, и недруги: “А что ты на самом деле там наговорил? ”
На самом деле мы стояли вдвоем посреди опустевшей комнаты без мебели, и я сказал: “Ефим Григорьевич, увидимся ли мы? ” А он сказал: “ Будем надеяться” .
Под сеткой
Начались случайные неприятности. Или неприятные случайности. Предложили роль в новом фильме. Прошли пробы, состоялось утверждение. Обо всем договорились. Но что–то произошло. Кто–то что–то посоветовал. Пробы посмотрели еще раз. То, что нравилось, вдруг перестало нравиться . Режиссер сопротивлялся, но на него нажали. Мы расстались, не начав. А ведь я был уже опытным и даже весьма популярным актером. Ну бывает… ну срыв… во вкусах не сошлись…
Когда это же случилось со второй картиной, настроение стало постоянно угнетенным.
Товстоногов на репетиции отвел в сторону: “ Сережа, я очень огорчен, но вас окончательно вычеркнули из списка на присвоение звания . Надеюсь, вы понимаете, что для меня это личная неприятность. Я им объяснял, что это нарушает весь баланс внутри театра (я играл тогда главные роли в семи спектаклях), но мне дали понять, что это не от них зависит. Сережа, у вас что–нибудь произошло? ”
Готовились к началу съемок фильма–спектакля “Беспокойная старость ” , где я играл профессора Полежаева. Товстоногов вызвал меня к себе: “Сережа, я не понимаю, что происходит, но нам закрыли “ Беспокойную старость ” (спектакль о революции, посвященный 100-летию со дня рождения Ленина, и при этом без всяких скидок, очень хороший спектакль) и предложили вместо него снимать “ Хануму ”. По тональности разговора я чувствую, что тут какая–то добавочная причина. Это не простая замена. Слишком резко. Что происходит? ”
И тогда рассказал я Георгию Александровичу все, как оно было. Он был сильно огорчен и сильно встревожен: “ Вам надо выйти на прямой контакт. Этот узел надо разрубить. Вы должны задать им прямой вопрос. Если действительно, как вы говорите, ничего не было, а я вам верю, то, может быть, это просто бумажная бюрократическая волокита — нелепый шлейф от того вызова. Вы должны говорить… не отмалчиваться … Иначе они могут испортить всю жизнь ”.
И я позвонил ТУДА .
Меня принял не Чехонин, а некий гораздо более высокий чин. Он был рассеян и неприветлив.
“Я не могу работать, — сказал я .— Мне повсюду обрубают возможности, перекрывают дорогу. Какие у вас ко мне претензии? ”
“А–а… — разочарованно протянул начальник. — Я думал, вы к нам с другим пришли… Нет, претензий у нас к вам нет, а вот дружбы у нас с вами не получилось ”.
“ Но что происходит вокруг меня ?”
“ Не знаю. Это вы попробуйте прояснить в партийных органах. Может, у них к вам что есть ”.
Я вышел из Большого Дома, проклиная и этот день, и себя, и Гогу за этот визит. Я чувствовал себя оплеванным и сознавал, что сам виноват. Такое унижение — и никакого результата. И, самое главное, может быть, и вправду это не эти органы, а те? Но кто именно? И почему?
ВЛАСТЬ ! В–л–с! Власть! Волость. В — Л — С ! Влезть! Во власть.
Влезть во власть,
И будет всласть!
В — Л — С . Волос. Власть на волосе. На волоске? Власть висит на волоске?!
В — Л — С . Власть! — Вялость??? Это конкретно про нашу российскую или вообще? Власть… Лассо!
Какая она, наша власть, где она гнездится ? Вот милиционер. Он власть. Но если с ним говоришь по–хорошему, по–человечески, он мягчает и говорит: “А что я ? Мне приказали! ” — и показывает пальцем куда–то наверх и назад. Значит, он не власть, а… Начальник его, стало быть, власть? Говаривал я и с начальниками. И с начальниками начальников. Они иногда очень милые и разумные люди. И улыбчивые… Во всяком случае, в разговоре с артистами. Так вот, они тоже говорят: “Жмут на нас, работать стало невозможно. ОНИ ж ничего видеть не хотят! ” — И тоже показывают пальцами в какую–нибудь сторону, в потолок или в окно кабинета.
А за окном еще более высокие кабинеты. И там случалось бывать. Если при закрытых дверях, так сказать, “ без галстуков ” , то проводят ладонью по горлу и говорят: “Вот так уже достали? Все на пределе! Так долго продолжаться не может ”.— И глазами показывают наверх, наверх.
Да кто же там такой на горе засел? Секретари? Генеральные секретари?? Президенты??? Может, не поверите, но… видел. Очень редко, скорее, можно сказать, случайно, но… и ИХ видел! Ну совсем не похожи на Кащея Бессмертного. (Какая умница все–таки Евгений Шварц! …В комнату входит Дракон. Костюм тройка, на голове шляпа. В руке портфель. “Видите, — говорит, — до чего ОНИ довели? Но я ИХ приведу в чувство ”.)
А ОНИ–то где? Как же я ИХ пропустил на этой лестнице власти, по которой в силу обстоятельств и по причине профессии прошелся сверху донизу? Есть, правда, две абсолютные величины, одна наверху, другая внизу. Верх — Сталин! Вот это хозяин, это концентрат власти, это сама власть. Потому и вспоминают, потому и ходят с его портретами, как упрек нынешним — видали, какая власть бывает?! То–то! Этот умел и казнить (часто!), и миловать. (Ну, не всех же казнили, кто–то ведь и выжил.) Но Сталин умер. Нет “ верхнего ” абсолюта власти. А если воскреснет (ну вдруг, ну предположим!), то тут и те, кто призывает сейчас его дух, опомнятся, остынут и языки проглотят.
Но есть еще один абсолют власти — “ нижний ”. Всю жизнь в ушах: “Вся власть народу! ”, “Народовластие ”, “Депутаты — слуги народа ”. Хорошо, депутаты — слуги. А исполнительная власть — слуги слуг народа. А шоферы, домработницы, денщики, охрана исполнительной власти — это слуги слуг слуг народа. И так далее. И еще “Искусство принадлежит народу ” , и еще “ Хлеб — народное достояние. Берегите его! ” Ну так что с народом–то? Он власть?
Да ну ладно! Перестаньте! Народ, он слоистый. И пассажиры троллейбуса народ, и деревенские старухи… и банковские служащие… и актеры — народ (многие не верят, но это так). И бомжи — народ. Все народ! Так поговорите, поговорите с народом — с пассажирами, со старухами, с экономистами, с актерами и с бомжами! Все слои единодушно вам скажут, что ОНИ ТАМ — совсем без головы, и при этом покажут пальцем вверх.
Где же она, эта ВЛАСТЬ ? Как она умеет бить — знаем, как она мучает — пробовали. Как она организует (нас), защищает (в основном себя), благоустраивает (для своих близких) — замечали. У нее органы — раздутые, крепкие. Партийные, госбезопасные, правопорядка, управления … Органы, органы… работают на всю катушку… А сама ВЛАСТЬ… где? Не видно ее. Имеется в виду, что власть есть. Но увидеть ее нельзя . Крутись между ее органами и попытайся выжить! Пришел ко мне мой близкий приятель. Человек заметный, публичный. Заходит ко мне часто. Болтаем всегда весело, шутливо. А на этот раз что–то заметно нервничает и разговаривать зовет куда–нибудь в садик. В садике и рассказывает: “Вызывали. ТУДА . Беседовали. О тебе расспрашивали. Назначили место, где будем встречаться регулярно. Будем разговаривать. Я не могу больше. Либо сбегу отсюда, либо повешусь ”.
Друг подошел в театре: “Куратор вызывал в связи с предстоящей заграничной поездкой. Просил подробно рассказать о тебе. Говорит, что это в твоих же интересах ”.
После закрытия спектакля “ Фиеста ” по роману Хемингуэя я сделал телефильм с тем же названием. Фильм имел, как сказали бы сейчас, звездный состав: Михаил Волков, Наталья Тенякова, Владислав Стржельчик, Григорий Гай, Владимир Рецептер, Эмилия Попова, Михаил Данилов. И еще — художник Эдуард Кочергин . Не забудем и того, что выдающийся театральный композитор Семен Розенцвейг написал для “Фиесты ” замечательную музыку. И, наконец, еще одна “ изюминка ” — впервые драматическую роль играл любимец балетной публики, прима–солист Миша Барышников. Фильм получился . Это подтвердили первые просмотры. Кажется невероятным, но пленка низкого качества (съемка с экрана кинескопа), пригодная только для показа на маленьком экране, несколько раз демонстрировалась в больших кинотеатрах при битком набитых
залах.
А вот на телеэкран фильм никак не выпускали. Я выяснял, просил, настаивал, ездил в Москву на прием к министру. Вдруг картину пустили — без объявлений, в неудобное время, ночью, один раз, без надежды на повтор. И тут грянул гром — на зарубежных гастролях Михаил Барышников попросил политического убежища и стал невозвращенцем. “Фиесту ” запретили окончательно. Был даже приказ смыть пленку, но — спасибо неизвестным смельчакам — приказ выполнен не был. А у меня что–то очень часто стали появляться люди, слишком живо интересующиеся: как там Миша устроился, не пишет ли чего, не присылает ли с оказией? Поддерживаю ли я с ним контакты, и если да, то как? И не помочь ли мне в этих контактах — есть ходы, и есть влиятельные люди, которые могли бы…
Позвонил режиссер торжественного вечера в Октябрьском зале в честь 7 ноября : “Решено, что ты в первом отделении исполняешь в гриме речь профессора Полежаева перед матросами, весь этот знаменитый монолог: ,,Господа! Да, да, я не оговорился, это вы теперь господа ” … и так далее ”.
Я говорю: “Ребята, это ошибка. Такого монолога в нашем спектакле нет, потому что его в пьесе нет. Это добавка сделана была для фильма, где Полежаева играл Черкасов, и, откровенно говоря, мы с Товстоноговым это обсуждали на репетициях, и такой монолог принципиально не может быть в нашем спектакле. Так что вы перепутали ”.
Второй звонок: “Сережа, концерт курирует сам секретарь Обкома по идеологии. Он настаивает ”.
“Но я не исполняю этого монолога, его нет! У меня нет этого текста! Он отсутствует. Я не приду ”.
Концерт прошел без меня . Коллега, вхожий в кабинеты, шепнул: “Тобой недовольны. ЭТОТ сказал: он меня попомнит, это у него последний
шанс был ”.
Я выпустил булгаковского “Мольера ” , снял по своему сценарию на телевидении “Младенцев в джунглях ” по О , Генри. И тут рвануло! На еженедельной планерке работников радио было официально объявлено: все передачи с участием Юрского снять, к новым передачам не допускать, прежние передачи с его участием в эфир не давать, следить, чтобы были изъяты все упоминания фамилии. Точно такое же распоряжение последовало на телевидении.
Я пришел в дом на улице Чапыгина, в дом, куда в течение двадцати лет ходил почти ежедневно, — на студию телевидения . Мой пропуск оказался аннулированным. Несколько дней я дозванивался главному режиссеру. Наконец он назначил встречу. Он отвел меня в угол своего кабинета и сказал почти на ухо: “ Я ничего не могу вам объяснить, я уверен, что все выяснится, все будет хорошо… Но я прошу вас больше мне никогда не звонить и не пытаться войти на телевидение. У меня есть распоряжение ”.
Ленинград для меня закрылся . Но есть Москва! А вот и приглашение в столицу — участие в передаче из Дома актера к новому, 1976 году. Приезжаю в столицу и как будто свежего воздуха вдохнул — все спокойно, весело, доброжелательно. Идет съемка. Я в одном сюжете с вратарем Владиславом Третьяком. Он говорит о хоккее, я играю комический “Монолог тренера ” М . Жванецкого. Наш блок идет после выступления новой прелестной звезды на эстрадном небосклоне — она здорово исполняет песенку “Арлекино ” , и зовут ее Алла Пугачева. На репетиции она меня просто покорила, и во время передачи я шлю ей через соседей восторженную записку. Мы обмениваемся кивками, улыбками. Вообще, кажется, у меня первый раз за несколько лет хорошее настроение. Говорит Третьяк. В него влюблена вся страна. Потом я играю “Тренера ”. Монолог смешной, и присутствующие заливаются смехом. Еду обратно в Ленинград и думаю в поезде: если есть Москва, то все наши ленинградские запреты — просто провинциальные амбиции и капризы. Да и вообще, наверное, я все преувеличиваю. Скоро Новый год, скоро премьера. Надо сбросить все эти глупые подозрения, забыть недоразумения и заниматься своим делом.
В это время я репетировал в БДТ пьесу Аллы Соколовой “Фантазии Фарятьева ”. Я режиссировал спектакль и играл роль Фарятьева… В спектакле был блистательный женский состав: Наталья Тенякова, Нина Ольхина, Зинаида Шарко, Эмилия Попова, Светлана Крючкова. Пьеса мне очень нравилась, но я жутко нервничал. И со всех сторон набросились на меня разные болезни. Появился психологический дисбаланс.
Декабрь 75-го. До премьеры неделя . Шел прогон. В конце первого акта я почувствовал боль в глазах. В антракте глянул в зеркало — сразу несколько сосудов лопнули. Глаза кровавые… Но ничего, продолжим; надел черные очки — можно себе позволить, — прогон рабочий, в зале только автор и те, кто технически обслуживает спектакль. В последней картине я должен сыграть эпилептический припадок — сижу на корточках, обхватив руками колени, и падаю на правый бок. Делал это на репетициях уже десятки раз . Боль в глазах усиливается, очень трудно сконцентрироваться . И сцена такая напряженная . Итак, присаживаюсь, обхватываю колени руками, валюсь на правый бок. Чувствую острую, обжигающую боль в плече. Несколько секунд не могу шевельнуться, не могу произнести ни слова. Потом беру себя в руки, если можно так выразиться, а вернее, левой рукой беру правую, потому что правая отнялась. Кое–как прогон дошел до конца. Потом “Скорая помощь ”. Ночевал я уже в больнице. ЛИТО — Институт травматологии, возле Петропавловской крепости, в углу того самого парка Ленина, где я сиживал не так давно на скамеечке возле памятника эсминцу “Стерегущему ”. Я заполучил тяжелый перелом ключицы с разрывом суставной сумки.
ВСАДИЛИ СТАЛЬНЫЕ СПИЦЫ и поставили на плечо аппарат Иллизарова. Как пела в известном фильме моя подруга Люся Гурченко, “Новый год настает / Он у самого порога ”. Премьера полетела в тартарары. Тревоги возобновились. Будущее затуманилось. Вечерами всё отделение (не только ходячие, но и лежачих вывозили на кроватях в коридор) собиралось возле телевизора. 30 декабря не отрываясь смотрели “ С легким паром ” Эльдара Рязанова, хохотал народ. А 2 января будет НАША “ Театральная гостиная” . В центральных газетах объявлено среди других и мое участие. Да кто тут в больнице газеты читает, да еще центральные! Я и помалкиваю, но про себя готовлюсь. Волнуюсь, как жених перед свадьбой. Как будто в первый раз — вот сейчас покажут меня на голубом экране на всю страну и на все наше второе отделение, в Новый год мы будем вместе с Третьяком, с Пугачевой, с Михаилом Жаровым — и всё … И сойдет наваждение последних лет.
Началось! В нашем колченогом, колчеруком коридоре аншлаг. Вот представляют участников передачи. Камера движется по лицам слева направо. Жаров… Алла Пугачева (какая она все–таки обаятельная!), вот Третьяк и… малюсенький, почти незаметный скачок, просто дрогнула пленка… И пошли разные другие лица. Случайность? Или… Возникшее подозрение было хуже того, что случилось потом. А случилось потом — чудо! Чудо техники.
Я ведь был там! Я это знаю! Это реальность! Мы сидели с Владиславом Третьяком плечо к плечу, и я начинал свой монолог прямо встык с его речью. Так было, я помню: мы же просматривали это в Москве на экране. И сейчас все, как прежде, как было раньше, но меня там… не было! Ни нашего разговора с Третьяком, ни монолога тренера, ни моих реплик с места — ничего не осталось. Меня вырезали. Как корова языком слизала. Пришла другая реальность.
Наутро после бессонной ночи прямо из больницы я начал названивать в Москву — самому Лапину, министру, Председателю Комитета по телевидению и радиовещанию. На удивление самому себе я дозвонился . И к полному моему удивлению он сам взял трубку. Я рассказал, что и как было, и спросил — почему? А он очень просто и совсем не в официальной манере проговорил, подумав: “Ну что вам расстраиваться ? Это не первая у вас передача. И не последняя” .
“Но я хочу знать, кто распорядился это сделать и почему? ”
“А это вы не у нас ответа ищите, а там, у себя . Мы далеко. А вы близко посмотрите, рядом ”.
ВОТ ТУТ МНЕ СТАЛО ОЧЕНЬ СТРАШНО . Скучная, вялотекущая многолетняя операция по вдавливанию головы в плечи одного из граждан города Ленинграда была завершена.
Я рассказал все это столь подробно, чтобы обнажить механизм, действию которого подверглись десятки тысяч или более моих земляков. Я рассказал это столь подробно, чтобы меня больше не спрашивали: “А вы уехали тогда из–за Товстоногова? У вас были разногласия ? Он не давал вам работать? ”
У нас были разногласия ! Но он давал мне работать. Именно он открыл передо мной совершенно новое понимание театра, он открыл во мне неизвестные ранее возможности. Он — Георгий Александрович Товстоногов — мой главный учитель, мой самый главный и любимый режиссер. Я счастлив и горд, что двадцать лет шел с ним рядом. Двадцать лет играл главные роли во многих спектаклях его замечательного театра. А развели нас ОРГАНЫ неуловимой, непознаваемой власти, которые давили на каждого из нас, которые лишали нас перспективы, солидарности, надежды.
Кто же он, мой персональный злодей, мой давитель, мой угнетатель? Кто тот, от кого я начал свой побег из Питера, а он меня не выпускал? Долго не выпускал — годы прошли, а он все не выпускал. Не за рубеж, не в эмиграцию, а в столицу нашей родины — в Москву, в другой академический театр! ОН ЗНАЛ обо всех моих передвижениях и намерениях и везде перекрывал мне дорогу. И таких, как я — повторюсь! — десятки тысяч по крайней мере. И КАЖДОГО ИЗ НАС надо было держать в поле зрения, чтобы держать в узде, и каждому напоминать: “Ты не свой, ты мой, и ты мне очень не нравишься !”
Кто же он? Не знаю! Не вижу лица. Иногда он снился мне. Облики бывали разные. Мне снилась месть. Мне снилась личная встреча. И находились слова, которые называли наконец, чья вина, и кто виноват, и какое наказание за испорченную жизнь, и как вернуть и пережить заново эти лучшие годы, пережить их без уныния, без сводящей с ума тревоги, без постоянного ожидания запрета, отказа.
Но это сны, сны… коловращение подсознания, ил, поднявшийся со дна души.
Страшна ли моя судьба? Да вовсе нет! Я счастливчик! Какие ужасы испытывали люди вокруг меня, рядом со мной! Некоторые ожесточились. Некоторые научились хитрить настолько ловко, что потеряли и позабыли начальную точку — ради чего, собственно, хитрить–то надо было. Некоторые притворились “ на время ” , а оказалось — навсегда. Некоторые не выдержали и просто ушли из жизни.
Виноват строй? Виновата власть?
( Меня тогда выпустили на время из больницы. День и ночь ходил по квартире — думал. И надумал: написать САМОМУ — ПЕРВОМУ секретарю обкома, ХОЗЯИНУ Ленинграда. Сел за машинку и начал печатать — у меня сохранился этот текст! “ Многоуважаемый Григорий Васильевич!…….. Я считаю себя настоящим советским человеком… ” Две страницы напечатал жалобного текста… и снова отнялась рука!!! Правду говорю — отнялась! И боль началась. Я не допечатал, и меня увезли в больницу на новую операцию. Может быть, тогда укололо — Бог есть!)
Виноват строй? Виновата власть?
Теперь нет этого строя . И власть другая . Теперь все в порядке? Не жмет? Комфортно? Не совсем? А что такое? Нас же выпустили, мы же на свободе!
( Шел троллейбус по Москве, по Бульварному кольцу. Человек в дорогой, но слегка истершейся папахе поздоровался со мной кивком головы. Я ответил. Он назвал меня по фамилии и стал вспоминать Ленинград, БДТ … А я все вспоминал: кто это? И только когда мы раскланялись и за ним стали закрываться двери, я по затылку узнал — ОН , ХОЗЯИН , ПЕРВЫЙ — тогдашний! Хотелось ли догнать, высказать не высказанное тогда? Пожалуй, нет… Хотелось ехать дальше.)
Теперь нет того строя ! Мы все тут гуляем рядом — и те, кого давили, и те, кто давил. Кто ответит за прошлое? Кого привлечь? “Ищите рядом! ” — сказал мне министр.
“Ищи близко! ” — сказали мне мои соученики–следователи, когда я пришел за советом.
Где близко? Смотрю: знакомые… товарищи… приятели… друзья… семья ? Остановись! Так весь свет попадет под подозрение. Были и тайные недруги… Конечно, могли настроить власти определенным образом… шепнуть, нажать… Но, как говаривал мой отец, самое страшное превратиться в типа с лицом обиженного, которому человечество задолжало рубль восемьдесят пять копеек.
Правы мои следователи, правы: ближе гляди, ближе… вокруг оглянись… Вот твоя комната (тепло… не в комнате тепло, а в смысле — ближе к разгадке), твои вещи, книги, стол, стул… (горячо! дальше!) диван… телевизор… (ой, горячо!) зеркало… (горит!) стоп! Посмотри на себя . На отражение свое. И подумай о том, что ты ЧАСТЬ этого ВСЕГО, ты позволил ему быть таким. Ты позволил себе слишком от него зависеть. Это ты не удивился, когда тебя спрашивали в ТОМ кабинете, что именно Солженицына ты читал. Ты только думал, как скрыть, что читал ВСЕ . Ты признал тем самым ИХ право над тобой. Ты надеялся их перехитрить, но ты признал факт ИХ существования . А потом, ты ЖДАЛ перемен и полагал, что внешние перемены сделают тебя свободным?! Это ты все хотел рая на земле и мечтал методом общенародного тыка избрать (будет же и у нас демократия!) идеального правителя, митингом выкрикнуть имя нового… нового… спасителя … Спасителя ?
Тут начинается религия, и надо умолкнуть.
Vanessa
ВО — ПЕРВЫХ , ОНА ОДНА ИЗ ТРЕХ лучших актрис в мире. Убежден в этом. Только не надо меня спрашивать, кто две остальные. Я имел счастье видеть ее не только на экране, но и на сцене в бродвейском спектакле, и в репетиционном зале в качестве исполнительницы и режиссера, я выступал с ней в концертах на большой сцене в Лондоне и в малюсеньком мемориальном зале в Тбилиси. Я утверждаю: на всем свете есть три лучших актрисы! И она одна из них!
Во–вторых, горжусь тем, что она моя подруга. Уже давно — с начала 80-х.
В–третьих, Ванесса поверх всего и прежде всего занимается политикой. Политика определяет ее решения и поступки. Искусством, для которого создал ее Бог, она занимается легко, как чем–то вспомогательным.
Именно как политик, а не как великая женщина — актриса она вошла в эту главу ОПАСНЫХ СВЯЗЕЙ моей жизни.
Говорят, что люди Запада (того мира), особенно состоятельные — скользкие люди. “ Скользкие ” буквально — зацепиться не за что. Улыбка, вежливость, поверхностное внимание — это пожалуйста! А вот поближе, “ по–нашему ” , чтоб “ раз и навсегда ” , чтоб “ от души! ” и сердечно — не–а! Не могут! Выскальзывают! Это, конечно, абсурдная точка зрения, как всякое неоправданное обобщение. Словечки эти: “И вообще все они… ” или: “Да никто из них никогда… ” и прочее — это все плоды нашей ксенофобии. А чуть поближе к корешкам, чуть поглубже копнуть — и национализмом да и расизмом попахивает. Но сейчас разговор не про всех иностранцев (среди которых и вправду немало и скользких, и холодных, и бездушных), речь про одну — единственную и уникальную.
Ванесса появилась у нас в Театре Моссовета на утреннем спектакле “Правда — хорошо, а счастье лучше ”. Привел ее молодой актер, снимавшийся вместе с ней в московских сценах американского фильма. Она тогда совсем не знала по–русски. Я удивился: каково смотреть сугубо разговорную пьесу, не понимая языка?! Об этом говорили с ней в антракте. Однако она осталась и досмотрела пьесу до конца.
Я в то время уже знал ее по кино и восхищался ею. Она понятия не имела ни о ком из нас. Но в разговоре возникла тема, которая заставила ее проявить очень личные, глубокие качества. Ее отец Майкл Редгрейв был выдающимся актером театра и кино. На сцене я видел его в “Гамлете ”. Хорошо помню — это был особенный спектакль. На гастролях в Ленинграде перед началом объявили, что Майкл Редгрейв сильно простужен, но не хочет срывать спектакль. Он просит прощения, что в нарушение рисунка роли Гамлет будет все время держать в руке носовой платок и пользоваться им по необходимости. На этот белый платок мы смотрели не отрываясь. За весь спектакль Гамлет, может быть, пару раз, не более, приложил его к лицу. Но белая тряпочка гипнотизировала. Этот Гамлет с насморком почему–то производил особое впечатление. Красавец Редгрейв приобрел еще черты трогательности и какой–то особой интимной достоверности. Во всяком случае, я запомнил этот спектакль навсегда, и Гамлет этот выделялся для меня из всех Гамлетов.
А потом меня пригласили дублировать английский фильм. Работали мы в паре с асом дубляжа — Сашей Демьяненко. Работа была интересная и сверхсложная — “Как важно быть серьезным ” Оскара Уайльда. Сплошной быстрый диалог в течение двух часов. Я дублировал Майкла Редгрейва. Две недели подряд по четыре–пять часов в день я вглядывался в его лицо на экране, учился подражать его артикуляции. Я учил эти английские губы произносить русские слова. И как многому я сам научился от этого великолепного англичанина.
Я вспомнил об этом теперь, познакомившись с его дочерью. Ванесса обожала отца. Она унаследовала от него высокий рост, стать и его красоту — в женском, разумеется, варианте. Талант у нее собственный — ни на кого не похожий. Что еще очень важно — она и ее брат (с ним мы познакомились позже), вся эта семья, все они исповедовали последовательно демократические взгляды, деятельную самоотверженность в борьбе за справедливость — исповедовали как наследственную черту характера, как свойство отца — Майкла Редгрейва.
Ванесса ненавидела капитализм. Знаменитая английская актриса приехала в СССР сниматься в американском фильме. Но куда больше фильма ее интересовал социализм. Сталинский режим и его отголоски, как всякая несправедливость, как всякое насилие, вызывали в ней ненависть. Она видела и осуждала ханжество и ложь брежневского правления . Но все это было для нее ИЗВРАЩЕНИЕМ СВЕТЛЫХ ЧЕРТ подлинного социализма. Она страстно сочувствует диссидентам. В них она видит братьев по борьбе за подлинную свободу.
Приехав в Москву, она знала целый список непокорных художников, тех, кто протестует, тех, кто страдает. Она собиралась встретиться со многими из них. Но — удивительное дело! — она не знала (или забыла? или не успела подумать?), что едет в страну, где в феврале бывают настоящие морозы. Она совершенно не позаботилась о себе. В тот день в Москве было минус тридцать. Когда мы вышли из театра, я ахнул — на госпоже Редгрейв было тонкое пальто, легкие туфли и не было головного убора. У нее ничего не было. А у меня тогда не было машины. Достать же такси в Москве было тогда… Это было как крупно выиграть в лотерею… Мои ровесники помнят, что это было такое. Я метался по улице, пытаясь остановить частника. Но частный извоз — вспомните! — в то время считался почти криминалом.
Госпожа Ванесса стояла под ледяным ветром, заметаемая снегом, и как будто не замечала этого. Она не думала о том, что может простудиться, заболеть, что сорвутся съемки. Она думала о том, как успеть сегодня вечером на дальнюю окраину Москвы, чтобы посмотреть в малюсеньком кинотеатре полузапрещенный фильм Алеши Германа.
Однажды, снова приехав в Москву, она позвонила мне и спросила: что надо смотреть в столице. Увиделись мы в клубе университета на отчаянно ярком и резком спектакле студенческой политсатиры. Рядом с Ванессой был широкоплечий приземистый старик. Ванесса оказывала ему все знаки почтения и заботы. Имя его было Джерри Хили. Я недолго изобретал, чем бы удивить их в Москве. На следующий день повез их в тихий Ново–Ивановский переулок — в полуразрушенный дом с лестницами без перил и дверями с ободранной обшивкой. Здесь доживала последние месяцы мастерская моего друга — театрального художника ПЕТРА БЕЛОВА .
Петр Алексеевич переживал в это время (без преувеличения говорю!) вдохновенный период духовного прозрения . Он — известный декоратор, в свободное время писавший мирные пейзажи, — вдруг создал большую серию странных и страшных картин. Это были сгущенные до символов обвинения тоталитарному монстру эпохи — сталинизму. Вот иллюзорно–точно написанная, совсем как настоящая , ПАЧКА ПАПИРОС “БЕЛОМОРКАНАЛ” . Пачка разорвана. Из нее просыпались какие–то … крошки… табак, что ли… Но, если подойти поближе, вглядеться, не табак… Люди, сотни людей, втекающих внутрь этой пачки, этого незабываемого Беломоро–Балтийского канала, перемоловшего десятки, сотни тысяч жизней.
Вот САПОГИ ВОЖДЯ (сразу узнаваемые) на поле одуванчиков, где в каждом одуванчике — их бесчисленное множество — мутно просвечивают лики… лица… души растоптанных.
Вот ПАСТЕРНАК, вмурованный в стену, из которой пробились только лицо и кисть руки.
Два десятка таких картин висели в полуразрушенной мастерской главного художника Театра Советской Армии. Они были его тайной. Тайна доверялась только друзьям под обещание “ не болтать, помнить, но забыть… Забыть, но… помнить ”. Вот я и вспомнил. И привел иностранцев посмотреть на клейма жития нашего народа.
Ванесса была поражена. Джерри Хили сидел посреди комнаты на колченогом стуле и астматически тяжело дышал. Лысый смуглый череп, низко посаженная на плечи голова, внимательный остановившийся взгляд. Он напоминал замершую черепаху, выглядывающую из своего панциря .
Ужинали вместе в Доме актера. Ванесса говорила, что Белов должен привезти свои картины в Лондон, что он непременно должен оформить там какой–нибудь спектакль и вообще… проявить себя в Европе. Петя смущенно улыбался и все переспрашивал, правильно ли я перевожу, может, что путаю.
А потом, один на один, сказал, что выслушал все эти предложения, как добрую сказку на ночь. Все это настолько не совпадало с реальной жизнью и реальными возможностями, что казалось то ли наивностью, то ли насмешкой.
А потом Петя умер. Он написал еще несколько замечательных картин. Последней была такая : БЕЛОЕ СНЕЖНОЕ ПОЛЕ, следы от первого плана в глубину. Далеко–далеко человек, который уходит по этой целине. А на самом первом плане чья–то рука ДЕРЖИТ эту картинку… И рядом с ней ключи лежат… Это он сам? Картина называлась “ УХОД ” и была написана за месяц до смертельного инфаркта. Тема “ прихода Белова в Европу ” никогда больше не поднималась. Он и забыл про это.
А Ванесса не забыла. Стараниями жены Петра Марьяны и дочери Кати, стараниями друзей работы Белова превратились в передвижную выставку. Ванесса пригласила Марьяну и Катю в Англию, и картина Пети “ПЕСОЧНЫЕ ЧАСЫ” стала маркой, символом выставки русского искусства в Лондоне. Выставка побывала во Франции, Германии, Польше, странах Балтии.
Ванесса и Джерри Хили снова появились в Москве. И я узнал, что мистер Хили не только бывший морской офицер, интересующийся Россией, но еще и нынешний глава троцкистской партии, а Ванесса — адепт этого учения, и опора, и спонсор, и душа этой неведомой мне, пугающей своим названием, партии — пугающей, потому что я ведь ЗДЕСЬ воспитан, я ведь советский.
Снова мы отсидели вместе длиннющий спектакль в скромном театрике во второстепенном Доме культуры, и англичане, не понимающие по–русски, внимательно (гораздо внимательнее, чем я) выслушали и отсмотрели это зрелище с острыми, но трудно расшифровываемыми намеками. Потом я повел их в ресторан НИЛ ( Наука—Искусство — Литература) — был такой на улице Фучика. Там сперва действительно бывали и актеры, и ученые, а потом обосновались крутые ребята из чеченской мафии Москвы, нас потеснили, вытеснили, а через некоторое время… вообще все перевернулось. Но тогда — в 88-м — можно было еще позвонить по телефону и сказать: “У меня друзья из Англии. Ванессу Редгрейв знаете? Так вот, это она… Ну конечно, поужинать и поговорить… Надо, чтобы ничто не мешало… ” И понимали, и так все и было, и платить за это надо было сравнительно разумные деньги, сопоставимые с заработками в театре и в кино.
Итак, мы уселись за хорошо накрытый стол в уголке ресторана НИЛ . На этот раз говорил Джерри Хили. Он говорил долго на непонятном для меня английском языке. Ванесса исправно переводила на французский, а я в уме старался перевести это с французского на привычные для меня слова и понятия . Чередовались имена: Троцкий, Сталин, Солженицын, Волкогонов… Речь шла о справедливости и несправедливости, о страданиях, но одеяния политических концепций, надетые поверх людских судеб, часто скрывали от меня истинную суть явлений. Фигуры то прояснялись, то затуманивались . Речь шла о том, что в современном мире человек живет в невыносимом напряжении, на грани возможного. Речь шла о неизбежном и близком крахе фальшивой капиталистической системы. Иногда формулировки были похожи на знакомые “ предмайские ” призывы ЦК родной партии. Но интонация ! Не ханжеская, мнимо–мужественная, при этом подхалимская речь наемника, а искренняя, опирающаяся на знание, на собственный опыт, убежденная и убедительная речь человека ОТТУДА . В другие минуты монолог совпадал с тоже знакомыми мыслями наших диссидентов и борцов с “ нашим ” строем. Это я знал хорошо и вполне мог добавить фактов невыносимости нашей “ тутошней ” жизни. Все это так причудливо переплеталось. Да плюс к этому напряжение в понимании языка. Да плюс к этому в глубине сознания вопрос — к чему? К чему все это клонится ? Это ведь совсем не походило на наши “ кухонные ” разговоры, которые чаще всего не клонились ни к чему конкретному и ни к чему не обязывали.
Я никогда не был членом партии. Комсомол — да! О, как я стремился, и как я был горд стать членом ВЛКСМ в 1949 году. “ Едем мы, друзья / В дальние края ./ Станем новоселами и ты, и я” . Хотел ехать, хотел стать, хотел быть… “ со всеми ”! Но через три года меня чуть не исключили с треском из этой великолепной организации, и тогда… прощай, университет, прощай, нормальная биография … Ну что там еще “ прощай ”? Да, все “ прощай ”! — шел 52-й год. Меня объявили “ борцом против колхозного строя и соцсоревнования” . Это после студенческих работ “ на картошке ” за мои высказывания на собрании. Я не боролся с колхозным строем (к сожалению, не боролся — было бы сейчас чем похвастаться ), я просто пытался найти логику в окружающей действительности. Когда разбирали мое “ дело ” на факультетском общем собрании, все было предрешено. Но секретарь курсовой организации Валя Томин тоже жаждал логики и смысла. Он один выступил против готового мнения, и — удивительно — этого оказалось достаточно. Он меня спас.
Потом я всегда помнил: не ходи в партию! Не ходи в организацию! Меня звали (позже), меня соблазняли, мне даже угрожали — я не шел. Передо мной был пример “ шефа ” — беспартийного Г . А . Товстоногова. Он меня вдохновлял. Вернемся в наш разговор за столиком ресторана НИЛ. 88-й год. В нашей стране снизу широкой волной идет “ деидеологизация” . Борьба за право человека НЕ БЫТЬ СО ВСЕМИ, быть собой. Право не быть с большинством, право быть одиноким, грустным… Да что же может быть слаще этого! Но вот мой vis–a–vis Джерри Хили убежденно говорит о необходимости идеологии, о большой правде троцкизма.
Впервые в жизни я вижу перед собой ЧЕЛОВЕКА ИЗ ДРУГОЙ ПАРТИИ . Иностранцев видал, а вот партийных иностранцев… не видал, это первый. Мало того, он не просто из другой партии, он из самой опасной другой партии, ибо никакие буржуи не были так проклинаемы нашей властью, как “ троцкистские прихвостни буржуев ”. И вот он теперь передо мной — глава партии зарубежного государства, убежденный старый человек и (вот как вышло!) давний мой знакомый. Я уважаю его самоотверженность. Я верю Ванессе, рассказывающей о его мужестве и несгибаемости. Но идеи… Идеи его меня не убеждают. Внутренне я заслоняюсь и отталкиваюсь от его речей. У меня другие, смутно еще сознаваемые задачи в жизни. Я не могу и не хочу ни к кому присоединяться .
ВАНЕССА ЗАТЕЯЛА В ЛОНДОНЕ благотворительный вечер — весь сбор на памятник жертвам сталинизма. Памятник должен быть установлен в Москве. От нас должны были ехать Евтушенко как поэт–трибун, несколько представителей общества “Мемориал ” и я как актер — читать стихи в концерте. Всю организацию и все расходы Ванесса взяла на себя . В Москве проявляли привычную подозрительность и скаредность — требовали включения дополнительных людей по собственному списку “ за счет приглашающей стороны ” , вставляли палки в колеса с оформлением документов. В результате Евтушенко не смог вылететь в Лондон из Нью–Йорка, а в Москве вдруг отказали в разрешении на выезд ВСЕМ членам делегации. И остался я один — нейтральный беспартийный артист.
Меня принимали как представителя страны. Кто–то жал мне руку и что–то говорил. Кого–то я должен был ждать и потом вместе куда–то идти. Помнить, что через час будет интервью. А потом встреча с кем–то. А весь визит — двое суток. Весь огромный Лондон за окном. Так хотелось в город, на улицу, в парк, на скамейку, в магазин, в метро, в собственный номер в отеле. Понимал, что мысли это грешные, но… хотелось.
“Представителя России ” разыскала молодая журналистка со множеством сумок через плечо и большим фотоаппаратом на изготовку. Она задала вопрос. Я попросил ее повторить сказанное еще раз и медленнее. Она это сделала. И я, к своему ужасу, убедился, что с первого раза понял правильно. Она сообщала, что завтра в два часа будет демонстрация гомосексуалистов, и спрашивала, собираюсь ли я принять в ней участие.
Мысли мои запрыгали, как кузнечики в вечерний час летнего дня на краю поля :
Почему она спрашивает об этом МЕНЯ ?
Почему ОНА спрашивает об этом меня ?
Не наврежу ли я любым ответом моей дорогой Ванессе?
Не влип ли я в международный скандал? и т. д.
Я спросил девицу, почему ее интересует именно эта проблема. Она удивленно приподняла брови: “А чем же еще интересоваться ? Сейчас весь Лондон шумит по поводу завтрашней демонстрации ”. Опустив глаза, я сказал негромко и вежливо, что я далек (I ’ am far to, если не вру) от этого. Она еще больше удивилась и спросила, зачем же я тогда приехал. Я ответил, что приехал участвовать в акции–концерте, сбор от которого пойдет на памятник жертвам сталинизма (Victims of stalinism — это, кажется, так).
Журналистка сказала: “Но ведь от сталинизма страдали и гомосексуалисты, не так ли? ” “ Так! ” — сказал я . (Yes it is! — это точно неправильно.) Девица бросила сигарету, захлопнула объектив своего фотоаппарата и, не особо прощаясь, удалилась.
Часов в семь участники завтрашнего вечера собрались на квартире у Ванессы. Толкотня в коридоре и в комнатах. Многоязычный разговор. Чай, кофе, пиво, закуски. Атмосфера штаба армии перед боем. Итальянский журналист, испанские актрисы, греки, американцы и, естественно, много англичан. Знакомлюсь с миловидной испанкой, пытаюсь поцеловать руку. Она вырывает руку, и лицо ее делается суровым. В резкой форме она напоминает мне, что она не дама, а товарищ и что в обращении с ней я должен из этого исходить. Пожилая англичанка рассказывает мне о Москве, и я не могу не восхититься ее рассказом — то, что она увидела и поняла в Москве за неделю, мне не удалось ни понять, ни увидеть за десятки лет жизни в этом городе. Приходит даже в голову мысль, что мы говорим о разных городах, носящих почему–то одинаковое название.
В толчее и шуме кто–то несколько раз громко произносит мою фамилию. Я откликаюсь, и меня… зовут к телефону!!! Сперва я просто отпирался и не хотел идти — у меня нет знакомых в Лондоне. А если и могут быть, то они понятия не имеют, что я приехал и уж ни в каком случае не могут знать, что я нахожусь на квартире у Ванессы. Телефонный гонец настаивал, и я наконец взял трубку.
Говорили по–русски. Мягкий баритон.
“ Мы, Сергей Юрьевич, так рады, что вы приехали. Мы так ценим вашего Остапа Бендера. Очень бы хотелось вам показать культурные достопримечательности Лондона… Так жаль, что вы не надолго… Вы когда уезжаете? ”
“Послезавтра на рассвете. А кто это говорит? ”
“А это из посольства. Может, вас отвезти послезавтра в аэропорт? ”
“Да нет, не беспокойтесь, думаю, что все будет организовано ”.
“Ах, как это хорошо и как интересно! Вы тогда по дороге в аэропорт заезжайте к нам в посольство. Кофе попьем ”.
“В шесть тридцать утра? ”
“Ну да. Я вас встречу… на минуточку… ”
“А зачем? ”
“ А вы ведь единственный приехали от СССР . На вечере соберут деньги на памятник жертвам, так? ”
“ Так ”.
“И передадут их вам, потому что вы единственный приехали, так? ”
“Да, это возможно ”.
“Ну вот… А вы передадите их нам ”.
“ В шесть тридцать утра? ”
“Ну да… Я вас встречу ”.
“Извините, но я не смогу это сделать. Здесь люди из многих стран тратят свое время и свои деньги. Они и леди Редгрейв прежде всего… они стараются для нас… они собирались передать весь сбор обществу “ Мемориал ” на памятник. И если это поручат мне… ”
“Так вот мы и передадим ”.
“Но я выполняю конкретное поручение ”.
“А мы вам и хотим помочь его выполнить. Зачем вам с этим возиться ? Вы актер, вот и выступайте на сцене, а с деньгами мы все уладим ”.
“Вы знаете, нет. Если меня попросят, я сделаю то, что должен сделать ”.
“Какой вы упрямый! Я сейчас приеду. Поговорим ”.
“Не надо. Пожалуйста, не надо. Здесь неподходящая обстановка. И потом, я все равно сделаю так, как скажет Ванесса ”. “Ну так я с ней поговорю ”.
И человек приехал. Для меня это был довольно знакомый тип функционера — крепкий, респектабельный, недурно одет, совсем свободно говорит по–английски, улыбчивый, но с такими глазами, что и три рубля такому человеку доверить — большой риск. Однако общество иностранцев, собравшееся на этой квартире, смотрело иначе и видело другое. Приехавший поговорил с Ванессой, помахал руками перед ее носом, заглянул ей в глаза, ударил себя кулаком в грудь, выпил чашку кофе, потом сделал мне издалека знак, означавший “ полный порядок! ” и “ эх, ты, приходится за тебя работать ” , и уехал.
На следующий день был концерт, митинг, собрание — все вместе. Вечер шел в старом театре “Лирико ” в центре британской столицы. На сцене сидел президиум и в центре, рядом с председателем, наш человек из посольства. Все шло по плану. Говорили о сталинизме и его жертвах на разных языках. Говорили о прошлом. Говорили о будущем памятнике жертвам посреди Москвы. Я говорил слова благодарности и читал стихи. А потом Ванесса поднесла сверток нашему человеку из президиума, на чем закончилось все мероприятие.
Опять сидели у Ванессы дома. Настроение почему–то вконец испортилось. Хотелось напиться . Но и это не получалось. Не пьянел. Джерри Хили отозвал меня в отдельную комнату и с расстановкой, очень медленно изложил просьбу–поручение. Я должен доставить в Москву и передать для распространения ВСЕ труды Льва Троцкого в нескольких экземплярах. Это будет очень важно для определения пути нашей страны в новых условиях. Он указал мне на довольно большой ящик, стоявший в углу комнаты. Я долго не мог найти подходящих слов. Не мог я найти и подходящих мыслей. Я пребывал в мире чувств и ощущений. Передо мной сидел старый человек, отдавший жизнь учению, пришедшему из моей страны, и теперь всей душой желающий научить нас этому учению. А мы в это самое время мучительно пытаемся освободиться от всех вариантов этого учения . И вдобавок в эти годы само имя Троцкого все еще было пугалом, пострашнее фашизма.
Никак не складывалась моя миссия порученца в тот день. Ни в ту, ни в другую сторону. Я отказался . Я извинился , я запутался в словах в поисках объяснений, я устал от английского языка, остатки которого покинули меня , я про себя обозвал себя трусом, при этом я прекрасно понимал, что мои отношения с человеком из посольства могут иметь продолжение, и в этом случае ящик на границе привлечет ненужное внимание, я не хотел становиться пропагандистом идей Троцкого, но я испытывал восторженную благодарность к этим людям… В голове стоял туман, губы больше не разлеплялись. Я отказался .
Гости разошлись только к полуночи. Итальянский журналист и я остались ночевать, чтобы утром прямо отсюда ехать в аэропорт. В час ночи Ванесса еще убиралась. А потом (совсем по–московски) позвала нас в кухню выпить еще по рюмке и закусить яичницей с колбасой. Только вот дальше случилась совсем не московская сцена.
Поговорили о прошедшем вечере. Поздравили друг друга с окончанием. И Ванесса предложила… спеть “ Интернационал ” на трех языках. Мы запели. Вернее, запели они, а я с трудом разжимал губы, вполголоса произносил слова, стараясь уверить себя в реальности происходящего.
В 6.30 утра мы уже катили вместе на машине к аэропорту Hithrow. Ванесса была за рулем. Мы сошли, а она поехала дальше — в Манчестер, где у нее в этот вечер была премьера пьесы Ибсена, и она играла в ней главную роль. Потом мне рассказывали, что премьера прошла блестяще. Спектакль этот с ее участием шел в Англии и в других странах с огромным успехом.
Вспоминала ли она о нем в эти два дня ее бурной политической затеи? Во всяком случае, только при прощании возле аэропорта она впервые о нем заговорила.
Что же это за фантастическое создание — Ванесса Редгрейв?! Одна из самых высокооплачиваемых актрис мира, которая живет в весьма скромной квартире и сама жарит ночью яичницу гостям. Борец за чужие права, смело вступающаяся за обиженных в самых разных уголках мира. Безоглядная восторженная помощница главного троцкиста Англии, а после смерти Джерри Хили сама возглавившая партию. Великая актриса, которая одинаково убедительна на экране и на сцене, в Ибсене и Шекспире, Тенесси Уильямсе и Борисе Васильеве, блистательно превращающаяся в царицу Египта, и в старую одесситку, и в крестную мать мафии. Кто она? Почему эта англичанка так взволнована, когда она говорит о жизни и ужасной гибели российского трибуна и изгнанника? Статьи Троцкого и убийство Троцкого для нее не страницы прошлого, а сегодняшний импульс и боль. Внутреннее напряжение достигает кульминации, к глазам подступают слезы — я сам это видел во время ее доклада на международной конференции… В конце–то концов “ что ей Гекуба ”? И однако…
Могу только предполагать и осмелюсь свое предположение высказать, потому что волнует меня феномен этой божественно одаренной актрисы. Превыше всех чувств (мне кажется) в ней развито чувство сострадания . Трагическая судьба Льва Давидовича — взлет, смелость, колоссальное влияние, травля, изгнание, преследование, жизнь в осаде, покушения, предательство, подлое убийство — вот источник ее многолетнего сострадания и деятельного поклонения . Страдание — прошлое и настоящее — вызывает ее мгновенную реакцию и побуждает к действию. Мир переполнен страданием, и стоны слышатся из всех углов. Ванесса кидается на помощь. Для стороннего наблюдателя ее порывы могут казаться проявлением непоследовательности: она поддерживает евреев, страдающих от антисемитизма и в России, и в Штатах, а потом спешит на помощь палестинцам, права которых ущемлены Израилем. В одиночку затевает и проводит международные конференции со сбором средств в пользу беженцев, организует митинги, гигантские благотворительные концерты звезд. Сколько же, помилуй Господи, у нее возможностей убежать с этими звездами под ручку в мир балов и цветных обложек, сколько способов на уровне элиты НЕ ЗНАТЬ, что вокруг торчит людское неблагополучие! Как уютно могла бы она баюкать собственный талант, вкушая рай всех видов комфорта! Чего надо ей, это высокой леди?
Политик от сердца. Жертвование деньгами, удобствами, временем, силами. Она спит по три–четыре часа в сутки. Она объявляет свой концерт и при огромной толпе зрителей превращает его в митинг. Она митингует и вдруг среди речей играет отрывки из спектаклей и целые пьесы. Она невероятно рискует, она безоглядна… И в этой безоглядности победа! Талант ее не иссякает. Особым образом относится она к заложенному в ней дару Божьему. Он для нее не сокровище и не товар… А инструмент, которым осуществляет она желаемое ее душой.
Не смею вторгаться в ее внутренний мир, тем более ставить под сомнение ее убеждения, могу только предположить: Троцкий для нее скорее избранный объект религиозного поклонения, чем вождь–идеолог. Для таких атеистов, как она, христианская заповедь деятельной любви к ближнему значит гораздо больше, чем для многих осеняющих себя крестом и еженедельно выстаивающих церковную службу.
Евангелие наполнено призывами идти против течения . Противостоять злу, жертвовать, отказываться от чего–то во имя постижения истинного смысла Бытия в Боге, воплощенного в Иисусе Христе. Поэтому излишнее богатство, пышность, излишнее многолюдство, когда уже “ все–все ” вместе, когда буквально “ всем миром ” празднуют и негодуют, когда человек уже “ не в своей полноте ” , а лишь частичка общей полноты… излишняя огромность храмов, излишнее самодовольство как священников, так и паствы, утверждающих себя, свой обряд как лучший, единственно правильный — только наш к Богу путь правильный, только этими словами, только в этой последовательности — все это противно (так чувствую) евангельскому духу. И дело не в конфессии, ибо грешат этим и католики, и протестанты, и православные. Не людское дело устраивать или даже стремиться устроить всемирный храм единой веры на всей Земле. Это задача для Бога. Для людей это всегда будет причиной раздоров, войн, ненависти… Во всяком случае, причиной отсутствия смирения . Против течения с ясной целью и открытым сердцем. Против течения — значит, не с большинством.
Восхищаешься, когда встречаешь таких среди “ своих ”. Но вот — удивительное дело! — так живут и проявляют себя и некоторые инославные… и иноверцы… и… богоборцы!.. Может, они только думают, что они атеисты и бого
борцы, сами не понимая, что это Господь их ведет? В конце–то концов что важнее: куда идешь или каким манером стрижен?
Для того ли разночинцы
Рассохлые топтали сапоги,
Чтоб я теперь их предал?
О . Мандельштам
Перевернулась коробочка наших убеждений. Общественная мысль отвернулась от борцов, от революционеров и восславила… охранителей. Причина понятна — настрадались! Но забывают, что настрадались–то как раз не от революционеров, а от их преемников, которые успели стать охранителями, — это так быстро происходит!
Признаюсь, у меня осталось преклонение перед героями моей молодости: Чаадаев, декабристы и Герцен… Белинский, Чернышевский, Герман Лопатин.. . И другие (о них узнал гораздо позже), в Боге прожившие жизнь и в Боге ушедшие, — о. Павел Флоренский, о. Александр Мень… Они для меня (прости, Господи!) в одном ряду с теми — в ряду борцов, трагически противостоящих течению зла.
Отвлекся . Далеко завели меня ассоциации. Но вот возникают они в связи с этой странной женщиной — действительно великой актрисой нашего времени и действительно борца по зову сердца, обращенного только на благо отвергнутым, на помощь страдающим — Ванессой Редгрейв.
Post scriptum
Джерри Хили скончался в холодный декабрьский день, в тот самый, когда в Москве хоронили Великого… Одиноко Идущего Против Течения — Андрея Дмитриевича Сахарова. Ванесса страдала за того и за другого. В Москву и в Лондон пошли телеграммы соболезнования .
А весной участники собранной ею конференции посетили могилу Джерри Хили. Обнажили головы. Помолчали. И сказали слова. Поклонились. И перешли к могиле Маркса. Здесь, подняв кулаки в упругом жесте согнутых рук, запели “Интернационал ”. И снова вспыхивали в сознании образы, противоречившие друг другу. Путались мысли о правде и неправде, о “ левых ” и “ правых ” , о сверкающей нравственной чистоте и о притворстве, которое надевает любые одежды и готово выдавать себя за что угодно.
Как легко вскинуть кулак вместе со всеми. Так же легко, как вместе со всеми перекреститься . Или вместе со всеми… бросить камень в обреченного. Или подписаться под анафемой. Или захлопать в ладоши и встать “ в общем порыве ”. Как легко… особенно если ты по профессии актер и в ролях пробовал уже совершать все эти действия .
Но я не смог поднять кулак со всеми… и не смог решиться перекреститься в этот момент… И не мог решить, прав ли я или правы они… или все, кроме них, или… нас…
Я просто стоял, опустив руки по швам и чувствовал, как неласковым ветром проносятся мимо путаница и мука… и надежда… моего XX века.
Post post scriptum
В 93-м году некоторое время я играл в труппе Национального театра в Брюсселе. Готовилась постановка изысканной и довольно занятной пьесы Фернана Кроммелинка “Les Amants Puerils” , что можно перевести как “Незрелые любовники ”.
Обстановка перед премьерой сложилась нервная . Наша героиня — известная довольно пожилая французская актриса, назовем ее Мишель N., репетировавшая превосходно, вдруг впала в меланхолию. Замкнулась, появилась неумеренная раздражительность, стала злоупотреблять красным вином. На генеральной репетиции с публикой, уже в первом акте я почувствовал, что она на грани срыва. В антракте я постучал к ней в гримерную. Она не откликнулась. Дверь была заперта. Антракт затягивался . Пришел за кулисы режиссер М . Лейзер. Снова стучали в дверь. Не открывая дверь, Мишель сказала, что играть больше не будет. Режиссер вышел к публике и извинился . Приехали врачи, приехал муж Мишель. Ее увезли от нас. Навсегда. У меня осталась добрая память о ней и… маленькая извинительная записочка (без объяснения причин). Спектакли первой недели были отменены. Из Парижа была приглашена другая актриса — Клэр Вотьон, за неделю она вошла в роль, и мы начали играть. Ежедневно.
В атмосфере спектакля, однако, осталась некоторая нервность. Поэтому, наверное, я столь обостренно среагировал на то, что случилось однажды в антракте… В моей гримерной под настольным зеркалом лежала записка, принесенная из зала. По–русски. Вот что было в записке:
“Уважаемый господин Юрский!
Когда–то мы жили с Вами в одном городе. И так случилось, что я знал Вас довольно близко. Короче, я был чином в известном Вам учреждении и был поставлен за Вами следить.
Сейчас другое время . Я давно живу здесь, в Бельгии, и вот зашел на Вас поглядеть.
Не знаю, захотите ли Вы увидеть меня, но было бы интересно потолковать. Вы могли бы кое–что новое узнать о себе и о своих знакомых ”.
Без подписи.
Я играл второй акт, а в голове гвоздем торчала одна мысль: кто же это сидит в зрительном зале и смотрит сейчас на меня ? Неужели тот товарищ Чехонин? А если не он, то кто? Тот, кто вызывал на постоянные “ дружеские встречи ” в секретный номер “Европейской ” гостиницы одного моего дружка? Тот, кто звонил по моему поводу Товстоногову и говорил: “Не рекомендуем, мы потом все объясним ”?
Ходил я по сцене в гриме полубезумного барона Казу и поглядывал в зал. ГДЕ ЖЕ ЭТО ОН ТАМ среди молодых очкариков и благопристойных бельгийских старушек? И надо же так всему перевернуться, чтобы бывшие гэбисты, ловцы душ, преспокойно жили в натовской берлоге среди сверкающего капитализма и ходили в театр поглядеть Кроммелинка на французском языке! Какая же могучая непотопляемость! Как они живучи и как приспосабливаются к любым изменениям этого разнообразного мира!
“Кто принес записку? ” — спросил я дежурную.
“Передали из буфета ”.
Финал. Поклоны. В зале зажегся свет. Вглядываюсь в лица аплодирующих. Поди разбери — их же много. Переодеваюсь у себя в гримерной и все не могу принять решение. Переоделся, посидел, выкурил сигарету… и пошел в буфет.
У них там буфет общий — для зрителей и для актеров. Актерам скидка 50 процентов. А зрители имеют возможность, попивая вино и пиво, поглядывать “ на живых актеров ” , которые только что на сцене… ну и так далее… Людей это привлекает. Можно и познакомиться . И вот сидят — человек двадцать в разных углах. А МОЙ где же? Ушел? Ну и черт с ним, так лучше. Сзади руки легли на мои плечи: “Ну так что, пообщаемся , Сергей Юрьевич? ”
Обернулся — Адольф Шапиро, старинный мой товарищ, в прошлом худрук замечательного Рижского ТЮЗа, теперь знаменитый свободный режиссер.
РОЗЫГРЫШ ! Да, оказался розыгрыш!
Я разозлился на Адольфа. Глупо! Глупо и грубо!
“Ну да? А ведь, похоже, клюнул же, поверил? ”
“Поверил! Именно потому, что неостроумно, грубо, прямолинейно… Потому и поверил! ”
Адольф даже удивился, что я так нервничаю из–за пустяков. Это же он для смеха! А вот мне не смешно!
Я напомнил ему, как в советское время провожали мы с ним в Риге поезд на Москву. Уезжала труппа нашего театра, а я еще оставался . Провожали весело, были слегка навеселе, а пожалуй, что и не слегка. По давней традиции не только руками махали, но и бежали вместе с поездом, а потом дождались последнего вагона, плюнули под последнее колесо и глянули на три удаляющихся красных огня . Тут меня под руки взяли двое в форме, а третий — в штатском — в угрожающей тональности потребовал двигаться за ним. Оказалось, последним к поезду был прицеплен… правительственный вагон, и мой плевок расценен как политическое хулиганство. Мы пытались объяснить, свести к шутке. Но вдруг остро запахло совсем не шуткой. Меня забирали. Выручил Адольф — он перешел на латышский язык и на крик, стали останавливаться люди. И вот уже целая толпа.
“ Помнишь, Адольф, как это было? Не шуткой пахло, и ты понимал это лучше моего ”.
“Помню. Так времена–то какие! А теперь–то… ”
А теперь… мы посидели в кафе на бульваре Анспах. Адольф сказал, что он здесь на пару дней — на театральной конференции. Простились. И уже было весело — все–таки тон записки он убедительный нашел.
Я шел к себе в гостиницу и вглядывался в лица прохожих. А вообще–то могла быть и такая встреча. Люди–то живы… большей частью… живы… И мой… тот… и десятки, сотни, которые бессменно пасли Солженицына, сидели в машинах, на крышах… И еще сотни, тысячи, ведь мощная машина–то была… Распалась на части, на частички, но частички–то живы… вся страна, чуть ли не полмира, была тогда в их руках… Такое не забывается . Теперь, конечно, свобода… Но ведь и им стало посвободнее, вон как мир открылся … Вот, вот знакомое лицо… Ей–богу, вот этого человека я… или показалось?
Тянутся, тянутся ниточки из прошлого, путаются, переплетаются… завязываются напрямую с ниточками наших нервов.
Все мы из такой большой страны… из такой большой истории… Хорошо бы один раз подробно–подробно все вспомнить, представить ярко — и забыть! Раз и навсегда! Вздохнуть полной грудью… Эх, не получается !.. Курить надо меньше. Да и воздух какой–то… сырой… колючий.