Письмо третье
Отличье ямба от хорея
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 11, 2000
Кирилл КОБРИН
Письма в Кейптаун о русской поэзии
В пятом номере “Октября” за этот год было опубликовано первое мое письмо Петру Кириллову — старому другу по горьковской юности и молодости 80-х, эмигрировавшему в 1990 году в ЮАР и добившемуся больших успехов в невероятно трудной и тонкой профессии — виноделии. Перед вами — уже третье.
“Письма в Кейптаун о русской поэзии” многим обязаны гумилевским критическим эпистоляриям, а также “Письму в Пекин” Михаила Кузмина. Впрочем, в них не будут выстраиваться никакие новые поэтические иерархии, не будут рушиться никакие старые. Концептуально автор бездарен. Литературной политикой не занимается, будучи сугубо частным лицом, проживающим в сугубо провинциальном городе. Хорей от ямба, пожалуй, отличит.
(Нижеследующие письма, сколько бы их ни было напечатано, есть сокращенные варианты электронных писем, посылаемых автором Петру Кириллову. Сокращению и исключению подверглись только те их части, где речь идет о материях совсем не поэтических.)
Письмо третье
23 августа 2000 года
Нет, Петр,
сказать тебе, что я потрясен,— значит, не сказать ничего. Ты бы видел морды моих соседей по известному тебе подъезду — засранному, заблеванному, облезлому,— когда у него остановилась начальницкая черная “Волга” и из нее выполз черный же африканец в безукоризненном опять-таки черном костюме и, белозубо улыбаясь, указал хамоватому шоферу на картонный ящик на заднем сиденье. Прошествовав мимо неторопливо пьющих водку безработных литейщиков, они затаив дыхание проскочили две большие лужи у лестницы, утопили подплавленную кнопку лифта, затем — тоже подплавленную кнопку девятого этажа и, наконец,— еще не успевшую быть подожженной кнопку тридцать третьей квартиры. Моей. “Кто там?” — услышали они голос из-за двери . “Здесь живет Кирилл Кобрин?” — вопросом парировали пришельцы вопрос хозяина. “Да, это я”. “Здравствуйте, вас беспокоит секретарь культурного атташе посольства Южно-Африканской Республики Хорас Мбирну. У меня для вас посылка”.
Це была посылочка, гарная посылочка, Петенька. В картонном ящике… да, впрочем, ты же ее и собирал… восемь бутылок твоего “Cabernet-Sauvignon” и ровно столько же — “Riesling”. Це же была радость у меня, хлопца гарного: и тебе Белинский, и тебе Красницкий! Гран мерси, дорогой! Как ты уговорил посольство отправить ко мне дипкурьера эдаким Хлестаковым? Тут ведь к его приезду весьма расстарались местные городничие: и “Дни Южноафриканской культуры в Нижнем Новгороде” провели, и рок-концерт “Памяти рок-концерта в защиту Нельсона Манделы”. Говорят, не обошлось даже без потасовки с конной милицией…
Теперь вот сижу, умащаю глотку захладелым вкусом твоего производства рислинга и благодаря эпитету (помнишь?) возвращаюсь к нашим баранам, то есть к нашим ягнятам, агнцам, еще точнее — к золотому руну русской поэзии. Ты — винодел, который без ума от русской поэзии; в русской поэзии (и прозе) есть автор, который без ума от виноделия,— Игорь Померанцев. Помнишь его раздувшегося от лексического обжорства “Возлюбленного” в суверенном “Роднике”? Недавно вышла его книга, которую тебе непременно надобно заказать у книготорговца, ибо называется она “Красное сухое”. Там и стихи есть, так что жанра нашего эпистолярия я не нарушаю… Да и проза Померанцева — как стихи, особенно где про красное (да и про белое тоже ничего — сдается нечто поэтическое, как говаривал князь Вяземский). Посуди сам (из отчета о дегустации в лондонском клубе “Иберия”): “Шесть проб позади. Целый календарь, отливной календарь. Пустых бутылок на столе так много, что зал кажется зеленей. Легко постанывают пробки. Красное “Монте Реал Гран Ресерва” 1970 года. На запах — гречиха в цвету. На вкус — вялый шелк. Пожилое вино, кроткое”. Замечу, что твое “Каберне” “кротким” не назовешь. Оно густое и душное, медленное, объемное и… не очень поворотливое. Может задушить в своих неторопливых объятьях. В следующий раз в картонном ящике счет должен быть 3:1 в пользу “красных”. Шутка.
Померанцев тебе, безусловно, понравится: и как автор, и как потенциальный покупатель. Демонстрирую его питейное кредо, его “на том стою!”: “Вот что я ненавижу: пристойные, но безликие вина на всякую глотку”. Вина твои, Петр, тоже не отнесешь к серийному мэйнстриму; не знаю, кто уж тут постарался — твой ли благоприобретенный опыт, морщинистые ли, высохшие руки антиподских батраков, подгоревшее ли солнце южного полушария. О нем, родимом, о мэйнстриме, только не винном, а поэтическом, я тебе сегодня и черкну пару электронных страниц.
Помнишь, когда мы еще были советскоподданными (советскоподдатыми?) и катались на толкучку торговать-меняться пластинками с бесподобными патлатыми группами, что называлось тогда “мэйнстримом”, “рок-мэйнстримом”? Уверенная в себе, тяжеловатая забойно-балладная музыка, уснащенная хриплыми голосами, гитарными запилами, сентиментальными аккордами чуть надтреснутого фоно. “Слушать можно”,— так говорили мы о ней. Сейчас, двадцать лет спустя, эти хрипуны, удавленники, фаготы живее всех живых: морщинистомордые, обновленные всяческой абстиненцией и тотальным переливанием крови, тщательно разлохмаченные, они все поют свой нескончаемый “Ветер перемен”, свое разливанное “Крэйзи”. Мэйнстрим есть мэйнстрим. В джазе дело обстоит примерно так же, если не хуже. Мы-то с тобой всегда любили нечто остренькое, необычное, дикое и смурное. И в стихах тоже. Потому тогда, в восьмидесятые, нам было не до бурного основного стихотворного потока, хотя дань ему и отдавали. По белке с дыма. Сейчас, когда наиболее актуальным потоком для тебя являются мощные течения вокруг мыса Доброй Надежды, попытаюсь прояснить тебе (и себе в первую очередь), что же такое — русский поэтический мэйнстрим сегодня .
Из чего он состоит, как сделан, где следует искать его истоки и смысл? Вот что пришло мне в голову между двумя глотками соломенного рислинга. СРПМ глубоко консервативен, если не сказать — реакционен (что не является, конечно, оценочной категорией; я, например, с детства обожал махровых реакционеров). Его генеалогия довольно скудна и включает в себя Тарковского и Слуцкого, поздних Заболоцкого и Пастернака; иногда (по культурно-географической склонности) либо Мандельштама, либо Есенина, либо Ходасевича. Подавать, припудрив пыльцой с раздавленных набоковских бабочек. Среди классиков жанра — Чухонцев, Рейн, Кушнер. Список открыт.
Он состоит из негромких культурных, чаще всего рифмованных, стихов про природу, любовь, бытовые перипетии, артефакты. Стихи — иллюстрации к фильмам про всяческую духовность. Стихи — иллюстрации к картинам Дюрера, Брейгеля, Рембрандта, импрессионистов и пост-. Стихи, которые обычно читали в телевизоре под Рихтера и Ван Клиберна. Стихи, стоящие на страже русской просодии. Дай Бог им здоровья и долгих лет жизни.
Сейчас СРПМ переживает тяжелые времена. Он оказался на краю, на обочине, калика переходная. Классики жанра — нынешние классики, а не отцы-основатели — довольствуются мизерными тиражами в малоизвестных издательствах и оскорбительным молчанием критики. Немногочисленный читатель книг на вопрос: “Какого вы знаете современного поэта?” — обычно отвечает: “Пригова”. В лучшем случае — “Кибирова”. Стихов в телевизоре больше не читают, а если и читают, так только бессмертные — евтузнесенские. Духовность срочно перевели по синодальному ведомству. Все это, естественно, тяжело; и для самой поэзии, и для поэтов СРПМа. Для человека с установкой на “традиционность”, “нормальность”, “человеческое измерение” невыносимо ежесекундно разыгрывать “проклятого поэта”… “Кто виноват?” — задашься ты типичным южноафриканским вопросом. Отвечу тебе типично советским ответом: “Виновата система, Петенька!” Более занудно: на то есть социальные, социокультурные причины. Главная из них — исторические судьбы главного адресата СРПМа — советской интеллигенции. Он — СРПМ — находится сейчас примерно в том же самом месте, в котором находится и адресат. В каком — вообрази себе сам. Вообразил? Правильно! Именно там .
Впрочем, мне больше нравится другое объяснение — эстетического свойства. Быть может, даже природного. СРПМ переживает осень. Самое декадентское время года .
Ходишь, глазеешь по сторонам, шуршишь листвой, глотаешь горьковатый вермутный воздух, вспоминаешь былое. Осени нужны подпорки, костыли, чтобы дожить, дотянуть до зимы,— бабье лето, битва за урожай, болдинское чудо. Осень несамодостаточна; точно так же несамодостаточен СРПМ. Именно для своего “оправдания” он тащит в стихи все “красивое” — музейную живопись, классическую музыку, историю литературы.
Я говорю, Петя, “осень”, имея в виду не возраст поэтов, а возраст стихов. Тридцатилетний Александр Леонтьев, выпустивший уже четыре книги стихов, с самого начала писал как поэт эпохи начала упадка. Процитирую тебе одно небольшое стихотворение из его первой книги с типично СРПМ-овским названием “Времена года”:
Опишем стол и дом. Опишем по старинке
Казенный реквизит, попробуем связать
Сей шестистопный ямб и лезвие сардинки,
Отточенное так, что страшно в руки взять.
Опишем все как есть. Стихи еще подкатят
К гортани, точно спазм, сильнейшие,— потом.
Опишем: чашка, тень свою пролив на скатерть,
Ждет обжига опять, кофейного притом.
Опишем просто дом. Опишем все обиды,
Нет-нет, обеды все (Державина открой).
И да простят меня сегодня аониды,—
Им тоже суждено дурачиться порой.
Недвижимость моя! О как прекрасна опись!
О как подвижно все! Растет день ото дня!
Но слишком знаю я — кто ниже ставит подпись,
Кто список удлинит, в него включив меня.
Ну чем не совершеннейшее произведение СРПМа? Поэт сразу заявляет свою эстетическую позицию: “опишем по старинке”, “шестистопный ямб”, далее — опираясь на крепкую живописную трость — переходит к старику Державину, держась за Державина, еще шаг — к неназванному Мандельштаму, затем — неявный кивок в сторону кушнеровского словоупотребления, наконец — немного то ли о Смерти, то ли о Боге, но не так, чтобы было очень страшно. Да, еще, Петя, стихотворение это посвящено автору “Таврического сада”. И самое главное, чуть не забыл: стихотворение написано автором, когда (если верить книге) ему было 23 года. Почему не 53? Почему весной его жизни, а не осенью? В предпоследней книге Леонтьева я наткнулся на подтверждение своих эстетско-сезонных бредней — на цикл “Фрагменты осени”; там можно обнаружить не только непременных Пруста и Моне, но и такие показательные строки: “Вертоград — это осень и ветер в саду, / Осыпающийся мой рай. / Я в него, как в блистающий сон, войду: / Продолжайся, не умирай!” СРПМ и есть этот “осыпающийся рай” отечественной словесности; основное занятие его адептов — восклицать: “Продолжайся, не умирай!”
Вообще Леонтьев стоит особого разговора. Представь себе, Петя, эдакую фабрику по воспроизводству культуры, гигантский переработочный цех, куда в качестве сырья поступают картины, мелодии, книги и из которого выползает на белый свет продукт устойчивого лицензированного качества: ровные квадратики и столбики стихов. Есть что-то устрашающее в этом конвейере; есть что-то неуловимо порочное в самой идее его. Казалось бы: ясное дело — караван идет, акын поет. Любая поэзия такова. Но как только представишь себе мир, битком набитый аккуратными прямоугольниками стихов — ни повернуться, ни вздохнуть, ни плюнуть,— становится жутко. Разыгрывается культурно-поэтическая клаустрофобия.
Впрочем, Александр Леонтьев, безусловно, один из лучших поэтов своего поколения. Его стихи похожи на современный джазовый мэйнстрим, впитавший в себя все: и неуловимый свинг, и педантичный бибоп, и смурной авангард, и горячий фанк, и пижонский кул. Все хорошо, все по высшему культурному разряду, все в смокинге. Мир шампанского и свежесрезанных орхидей. Но при чем здесь потный клоун Гиллеспи? Профетичный шаман Колтрейн? Скупой на ноты пастор Льюис?
Знаешь, Петя, мне иногда кажется, что жизнь навсегда ушла из русской литературы — в рекламу, в видео, в журналистику. Лучше бы, конечно, в виноделие…
Впрочем, не буду столь мрачным, не буду смущать твое кейптаунское спокойствие. Хай живе руска мова! Недавно я открыл для себя замечательнейшего поэта, незаметнейшего среди незаметных поэтов СРПМ — Валерия Черешню. Его книга “Сдвиг” вышла в прошлом году в серии “Избранное” питерского издательства “Абель”. На первый взгляд — все как надо, все как положено — музыка, литература и особенно живопись. Живописи очень много в этой книге; я даже произвел некоторую инвентаризацию. Более всех присутствует Рембрандт: “И старческой растерянности Рембрандт / В плохой улыбке снова скалит зубы” и “… но мрак, как Рембрандт, прячет…” Итальянская живопись представлена Беллини: “Ее писал задумчивый Беллини”, а французская — Лорреном (“такого утра, как Лоррен увидел”) и Дюфи (“И праздник синего и красного: Дюфи”). Но, вчитавшись, понимаешь, что перед нами не совсем типичный представитель СРПМа; несмотря на то что “Сдвиг” — книга “избранного”, она — неровная, и уже в этой неровности (по человечеству понятной) угадываешь аритмию жизни, а не метроном стихопроизводства. Закажи себе эту книгу, Петя, а не сможешь, я отсканирую и вышлю тебе; и ты оценишь концентрическое разворачивание сюжета в “Послании”, где каждая из последовательных строф представляет собой все сужающийся круг света, и эта закономерность перебивается лишь третьей строфой, выводящей читателя из реальной топографии в волшебное измерение сна, и отстраненную интонацию “Выздоравливающего”, написанного действительно будто очнувшимся после тяжелой болезни, после прохода по узкой экзистенциальной дорожке меж жизнью и не:
Смотреть балетов томное жеманство,
Тягучих пьес натужное усилье,—
Всем, что не нужно, наполнять себя,
Чтобы узнать, что вправду существуешь,
Среди любого вздора невредим…
И, конечно, ты оценишь восхитительный нерифмованный стих, начинающийся с полуслова — “переболел / ветрянкой детского внезапного восторга”, где есть место удивительной красоты, ритмическое и фонетическое пиршество, внезапно возникшее и столь же внезапно ушедшее:
Я так же, как и он,
готов нестись, на пустырях свиваясь
в крутящиеся, тающие вихри,
ломиться в одинаковые окна…
Ты слышишь этот свист поэтического лассо — “свиваясь”, спеленавшего ахнувшего читателя и бросившего его — мазурика, пришельца, гринго — в пятибалльную волну:
ся, та
щие ющие
В крутя ?
И дальше — кружева морской пены на берегу и хруст гальки под ботинками случайного ротозея: “вихри”.
Все вышенаписанное, Петя, заставляет-таки задаваться и задаваться вопросом: так что же делать с СРПМом? Бросить с парохода? Сочинить оправдание в духе борхесовских “оправданий”? Воспеть? Да ничего не надо делать. Надо оставить его как есть. Не трогать. Кристаллизуясь и отвердевая, он превратится в конце концов в русский аналог пекинской оперы, театра Кабуки, чайной церемонии. В Большой Культурный Артефакт. В Александро-Невскую Лавру Русской Поэзии. Как писал поэт:
Тесный зал ожиданья, базар антикварной
Лавры: вазы, чернильницы и циферблаты.
Будем водить туда любознательных на экскурсии. Будем брать с них деньги.
И на эти деньги покупать твои, Петенька, чудесные вина.
С последним глотком и прощаюсь.
Пойду, смягчу горло неспешным “Каберне”.
∙