Панорама
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 2000
Теза — антитеза — синтез ∙ В. В. Набоков. КОММЕНТАРИИ К “ЕВГЕНИЮ ОНЕГИНУ”. СПб, “Искусство”, Набоковский Фонд, 1999. Научный редактор В. П. Старк; перевод Г. Дашевского и др.
∙ Комментарии Набокова к “Евгению Онегину” давно уже стали легендой. Наконец они изданы по-русски. В предисловии приведено суждение Е. Чуковской: “Для его критического метода вообще характерно строить свои статьи так: сперва с большим преувеличением развить и утвердить какую-то мысль, затем — другую, как бы противоположную ей, а в конце, в заключении, объединить их в совершенно ясном, хотя и сложном синтезе”. Стоит отметить, что дед Елены Чуковской был в числе немногих русских ученых, положительно отнесшихся к труду Набокова.
Стиль набоковских комментариев, конечно же, донельзя далек от тех безличности и бесстрастия, которые считаются признаками научности. Даже бесспорные в общем-то вещи он ухитряется сказать так субъективно, так по-своему, чтобы взбесить одних и восхитить других. Вот характеристика “Руслана и Людмилы”: “В этой поэтичной сказке говорится о приключениях галлоподобных рыцарей, дев и колдунов на фоне картонного Киева”. Но часто Набоков попросту высказывает дискуссионную или сомнительную (в глазах специалистов) мысль без-апелляционным, не терпящим возражения тоном. Скажем: вражда “Беседы любителей русского слова” и “Арзамаса” “не имела никаких последствий для русской литературы и отличалась дурными манерами с обеих сторон”. Князь Вяземский — “малозначительный поэт, жестоко страдавший от влияния французского рифмоплета Беранже”. Вообще поэтов пушкинской плеяды — Жуковского, Батюшкова, Языкова, Катенина и в особенности Баратынского — Набоков явно недооценивает. Исключение делается для Грибоедова, Крылова и позднего Кюхельбекера (здесь очевидно влияние работ Тынянова, на которого Набоков, якобы в принципе не признававший советского литературоведения, несколько раз уважительно ссылается). Есть два-три случая, когда Набоков сообщает читателю вещи явно неверные: например, о самоубийстве Веневитинова или о синекуре Крылова в Публичной Библиотеке.
Гораздо больше примеров вторжения в ткань научного текста личной, писательской и человеческой ноты. Совершенно потрясающий пример — примечание к строке “и радуги на снег наводят” (про окна карет): “Мои воспоминания пятидесятилетней давности сохранили не столько сугробы с радужными отсветами двух боковых фонарей кареты, сколько стрельчатое мерцание за заиндевелым окошком уличных фонарей, рассеивающихся у края стекла”. Даже высказывая вполне научную (и доселе не опровергнутую) версию о дуэли Пушкина и Рылеева в Батове между 6 и 9 мая 1820 года, Набоков не может удержаться от воспоминаний о своих “потешных дуэлях с кузеном в grand allee батовского парка”.
В той избыточности, с которой Набоков приводит одиннадцать примеров употребления слова “педант” разными европейскими авторами (от Монтеня до Аддисона) и все для того, чтобы опровергнуть идиотскую мысль Н. Л. Бродского, что слово “педант” по отношению к Онегину означает “декабрист” (стоило ли труда?), чувствуется не только пародийный педантизм, но и чисто писательское любование материалом. В еще большей мере — в каталоге личных вещей Бруммеля, знаменитейшего “денди лондонского”. Вообще Набоков всячески стремится найти иностранные источники и параллели (здесь явная попытка реализовать свои преимущества и компенсировать ими главную слабость — отсутствие доступа к рукописям). Если обнаруженный источник повлиять на Пушкина не мог (хотя бы чисто хронологически), Набоков не скрывает огорчения. Во время антикосмополитической кампании мысль о том, что на сказки Пушкина влияла не только Арина Родионовна, но и братья Гримм, стоила М. К. Азадовскому больших неприятностей. Набоков — космополит из космополитов. Всякий фольклор, всякая этнография, всякое укорененное в быте, неиндивидуальное творчество вызывают у него презрение. “Русских комментаторов… опьяняет идеал “простой женщины из народа”, которая рассказывает старые сказки (увы, почерпнутые из дешевых итальянских брошюр) “нашему народному поэту” — “как будто истинный поэт может быть народным!”” — почти брюзгливо замечает он.
Это теза. Антитеза: в собственно научной части своего труда — вне всех этих субъективных оценок и гениальных писательских излишеств — Набоков проявляет не только научную истовость, но и удивительную интуицию. В комментариях научного редактора там и сям можно встретить такую фразу: “Не располагая рукописями, Набоков тем не менее сделал правильный вывод…” (хотя, конечно, и редактор — директор дома-музея Набокова — небеспристрастен). Так или иначе ученые, морщась, вынуждены обращаться к “ненаучному” труду великого писателя. Он делал то, чего не делал больше никто (до Лотмана): тщательно высчитывал хронологию романа, расстояния, которые приходилось преодолевать его героям, реконструировал топографию , воссоздавал культурно-бытовой контекст.
Пожалуй, он слишком мало сказал о главном: о структуре пушкинского произведения, о том, зачем “Онегин” написан. Понятно, что роман Пушкина не был для него “энциклопедией русской жизни”,— тогда чем? Может быть, Набоков отчасти ответил на него структурой своих примечаний. Этот текст, где на строгий каркас ученого комментария навешивается огромное количество личных воспоминаний, оценок, “ненужных” сведений обо всех сторонах жизни,— не является ли он в своем роде двойником комментируемой книги?
Может быть, именно здесь и лежит “ясный, хотя и сложный синтез”? И тогда комментарий к “Онегину” — еще один шедевр русской литературы, созданный по иронии судьбы на другом языке…
Марк АНТОНОВ