Рассказ
Марина ВИШНЕВЕЦКАЯ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 8, 1999
Марина ВИШНЕВЕЦКАЯ
Цветок маренго
РАССКАЗ
Старуха оказалась и глупа, и подслеповата. Мое природоохранное удостоверение — я чиркнул им перед самым ее носом — она с почтением приняла за эфэсбэшное. После чего я протиснул виски в щель над цепочкой и шепотом процедил то страшное, от чего она обязана была содрогнуться: “В доме напротив устроена явка для передачи совсекретных материалов агенту американской разведки, вы меня хорошо слышите, Елизавета Петровна?” Звук собственного имени — мне подсказала его миг назад ее же подружка по лавочке — сломал старухины морщины в гримасу почтительного умиления.
Наши окна смотрели друг в друга больше шести лет, и это была чистейшей воды авантюра. Тем не менее баба Лиза не только меня не узнала, но через десять минут уже охотно повествовала мне о моей жизни с Ириной, между прочим, весьма подозрительной: поначалу у них вроде был какой-то ребеночек, а потом куда-то пропал… Я же тем временем вынимал из рюкзака колбасу, крупы, чай, кофе: “Это все вам! Нам положено — на представительские расходы, так сказать”. На самом деле я просто не знал, сколько времени: вечер или, может быть, все выходные — мне придется торчать в этой плесенью и корвалолом пропахшей “засидке”. И бинокль я принес с собой тот же самый, в который еще на преддипломной практике вел наблюдения за пернатыми. Правда, на брачные игры я тогда не поспел. Кто мог подумать, что подобное удовольствие судьба предоставит мне спустя почти четверть века?
Окно бабы Лизы я выбрал еще и за избыточную растительность, оно представляло собой то, что в репортажах из Чечни называют “зеленкой”, то есть взглядом практически не простреливалось. Мне осталось закамуфлировать лишь несколько пустот, а кадок и горшочков по углам и сусекам обнаружилось, как я и предполагал, немерено.
До Иркиного возвращения с работы оставалось не меньше часа. Солнце пока что лепило в самые линзы. Поставив старушку с биноклем у окна, я вышел на улицу. В этом был некий риск. И он приятно бодрил. Снизу казалось, что из джунглей на вас пялится тигр. Впрочем, через час солнце должно было, оно обязано было закатиться.
Год назад без всякого сожаления мы похоронили единственного нашего соседа по коммуналке, дядю Вову, алкаша, каких мало, он и погиб-то по этому самому делу — угодил под микроавтобус. И вот спустя десять месяцев у него вдруг обнаружился сын, пришел из армии и вступил, что называется, в право владения. Но не в право же пялиться на мою жену, когда она шлепает по коридору из ванной. Впрочем, и его папаша, когда еще хоть чуть-чуть центровался, этим правом отнюдь не брезговал. Однако тогда Иру это почему-то бесило, а теперь нет. Теперь она только и думает, что бы еще сделать такого для несчастного сироты.
“А “Анну Каренину” хочешь?” — Ира при этом стоит на лесенке, руки тянутся к полке, халатик открывает колени. “Хочу!” — отвечает сиротка, покрываясь красными пятнами, а потом начинает корежиться от неловкого смеха.
И тогда уже Ирка отзывается своим фыркающим хохотком — так беззастенчиво и нежно чихают младенцы.
У старухиного звонка была провалена кнопка, и на этот раз я с трудом заставил его прохрипеть. Открыв мне дверь, баба Лиза по-военному четко доложила, что за время моего отсутствия в соседнем окне появился ихний новый сосед, паренек по совокупности положительный, непьющий, негулящий… Я прервал ее несколько резче, чем мне бы хотелось, и, втянув сухие губки, она побежала на кухню, от испуга забавно подпрыгивая.
В комнате царили прохлада и полумрак. Зелень в окне стояла мощной стеной, и, прильнув к ней, я увидел Вадима. Он торчал в окне нашей кухни, очевидно, высматривая Ирину, и жрал парниковый, непомерных размеров огурец. Внизу, в переулочке, мальчишки играли в футбол, гоняли тучи тополиного пуха, смешно чихали, а потом стали драться, не умея решить иначе, был гол или не было. И тогда наш сосед высунул в квадратную форточку свою прыщавую, узколобую физиономию и что-то им крикнул. Отчего мальчишки сразу послушно забегали, распугивая белый пух, напичканный семенами. Ими в этот вечер, казалось, было напичкано все вокруг, и душно пахнувшие стручки какого-то мне не ведомого, пущенного старухой под самый карниз вьюнка грозили вот-вот рассыпаться фейерверком.
Все лабиринты возможных Ирининых мотивов за эти два месяца я проплутал, я выстучал собственным лбом, я ощупал их содранной кожей, и теперь мне было уже все равно, жаждет ли она моей ревности, с женщинами под сорок это часто случается, ищет ли повод стравить меня с этим накачанным недоумком до мордобоя, просто ли хочет по-солдатски грубого секса… Я даже не исключал возможности ее мести, она вряд ли могла знать о Витасе, но что-то почувствовать шестым, сорок шестым чувством, конечно, могла. Ничего эфемерней, чем история с этой девочкой из-под Винницы, а теперь из ларька от Черкизовского мясокомбината, у меня в жизни не было, ничего необязательней, нелепей и, пожалуй, забавней. Больше всего мне нравилось смотреть сквозь стекло, как эта маленькая, конопатая обезьянка хватает целлофаном куски говядины, как укладывает их на весы и вытирает под носом тылом жесткой ладошки и, вдруг увидев меня, чуть не визжит от восторга… И как даже в постели продолжает гундосо растягивать: “Та не-е, тю-у на вас!” А главное, все это кончилось еще в конце апреля. Да, и наиглавнейшее: я не смог бы одевать ее в Ирины вещи, я даже в мыслях не мог бы допустить такого вандализма.
Вадим же вышел вчера в кухню — я глазам не поверил! — в самом моем когда-то любимом английском цвета маренго костюме:
— Алексей Николаевич, смотрите, присел как родной, да?
Я поперхнулся. Ира с фальшивым задором пояснила:
— Его пригласили на свадьбу, за сутки буквально! Так только на похороны зовут!
В ответ я попросил передать мне солонку. А когда он убрался, сказал ей, что настоятельно прошу моих вещей ему не одалживать, тем более без спроса. Ира ответила, что я из этих вещей давно “вырос” и фиг ли ими прикармливать моль? Мягко, но не без нажима я объяснил, что вещи как оперение, у каждого самца свое, и, стало быть, нечего присваивать мои перья, тем более самые яркие! А уже перед сном она неожиданно весело фыркнула: “Если бы ты был не орнитологом, а оленеводом… ты бы что, сказал: и нечего присваивать мои рога?!”
Это было, пожалуй, уже слишком. Я отбросил газету и выключил торшер. А спустя несколько часов, где-то около трех ночи, будто нож для резки бумаги, под дверь комнаты ворвался свет. Тишину вспорола возня, а потом — голоса:
— Ой, как мы слабы! Ой, как мы перебрали! — ласковый, Ирин.
И грубый, казарменный, стесывающий побелку:
— Ирочка, вы нечеловеческая женщина… Опоньки! И вам письмо!
— Мне? Без конверта?
— Берите, не пожалеете! Стопудово!
Я нашел ее в кухне. Она так увлеченно вчитывалась в какой-то неаккуратный, вырванный из тетради листок, что я мог еще долго оставаться в коридоре незамеченным. Шевелила губами, горячо кивала, спешно убирала волосы со лба, а они все падали — рука ее так и ходила волной. Нельзя смотреть на собственную жену глазами другого, она делается от этого и красивей, и недоступней, и куда как доступней… И потом ты вдруг видишь перед собой незнакомую женщину. К ней я и шагнул из коридорного мрака. Она подняла испуганное лицо, и слезы, которые так бы и остались стоять, ломая строчки, вздрогнули и покатились. Их-то она испугалась еще больше.
— Пора спать! — притворно зевнула.
— Дай мне записку!
— Она не тебе!
— Но ведь она о любви… Да?
— Да! — сказала вдруг с вызовом, вздернув остренький подбородок.—
О сумасшедшей любви!
— Ира, опомнись! Он всего лишь похотливый подросток. Он часами мастурбирует в ванной. Ты же не думаешь, что он там стирает, правда?
— Ты совсем идиот? Ты просто двинулся на своей живой природе! — И оттолкнула меня с такой силой, ну просто хирург, даже и не заподозришь, что педиатр.
И тогда я ей крикнул:
— Пусть он сейчас же отдает мой костюм!
И споткнулся о чьи-то ноги… Вадим сидел на полу ванной в нем, моем когда-то парадном, когда-то единственном… И храпел. Я приподнял его за лацканы, резко встряхнул. В нос ударило перегаром и конским потом. И еще треснул шов под правой рукой. И тогда вдруг я вспомнил, как в этом самом костюме разводился с первой женой, он тогда уже был мне чуть-чуть тесноват, но тогда-то казалось: как и вся моя прежняя жизнь! — этот шов в зале суда впервые и треснул. Судья уговаривала ради ребенка отложить мое, возможно, весьма опрометчивое решение, я же бурно жестикулировал: “Что отложить — мои чувства? Или рождение моего будущего ребенка?!” Надо сказать, что Вера все это вынесла с редким достоинством и потом в прокуренном коридоре, уже формально со мной разведенная, вынула из сумочки нитку с иголкой и аккуратно рукав пришила. И вот теперь он расползся опять! Как еще одна часть моей жизни? А поначалу ведь, Господи, сколько с ним было связано тихих домашних восторгов: английские вещи продавались в то время только в “Березках”, а я его высмотрел в подмосковном сельпо! — и Дашка, все наши ахи и охи вобрав, по дороге из детского сада вдруг придумала сказку про чудесный Цветок Маренго, который не купишь ни за какие деньги и который приносит людям красоту и богатство.
Я заехал Вадиму по роже в первый раз за Ирину, а во второй — за Дашкин поруганный восторг… И тогда-то он наконец очнулся, встал на четвереньки и, стирая побелку стопроцентной, изумительной выделки шерстью, то ли побрел, то ли пополз к своей двери…
Следом за легким щелчком в мою “засидку” вдруг хлынул свет.
— Выключите! Немедленно! Светомаскировка! — крикнул я бедной старухе.
Она же виновато залепетала:
— Извините, не знаю вашего звания, гражданин э-э… товарищ полковник. Вас к телефону! Нет, этот не работает, извините! Я уж сколько зятя стыдила!
В коридоре я выхватил трубку из ее трясущихся рук:
— Говорите!
— Кинотеатр “Новороссийск”?
— Нет, квартира.
Услышав такое, Елизавета Петровна чуть не заплакала:
— Вы простите дуру старую, я подумала: а вдруг это у вас пароль?
Я похлопал ее по плечу:
— Вы все сделали с государственной мудростью!
Она охнула, зарделась и побежала на кухню, наверное, ставить чайник.
Я же ни с того ни с сего набрал номер своего прежнего дома. Да и что значит прежнего, если мои тапочки все еще стояли в тумбочке у двери? Обе, и Дашка и Вера, взяли трубки. Их голоса умел различить только я. И я знал, как каждая из них этим гордится.
— У синего аппарата лейтенант Дашкарев, у красного майор Верчук!
— Высший пилотаж! — просияла Дашуня.
— Проверяю боеготовность! — вдруг выпалил я и почти испугался того, что услышал.
— Боеготовность номер один! — крикнули обе. Значит, решили, что я скоро приду.
Когда Ира надолго уезжала в Кострому к своему вполне половозрелому сыну — ну для чего еще тринадцатилетнему парню таскать в кармане презервативы? Ира же мне со своим младенческим получиханием-полусмешком объясняла: для того чтобы их надувать и шокировать девочек! — и вот когда она ни с того ни с сего вдруг мчалась к Даниле, которого бросила на родителей якобы ради меня, я шел к своей дочке, которую, между прочим, покинул уж точно ради Ирины, и оставался там на ночь… Однажды утром Дашуня, ей было тогда лет двенадцать, застала нас с матерью в койке: “Ты вернулся? — и отлепила сонную кудряшку, припечатавшуюся к щеке.— Ты совсем-совсем вернулся?” На что Вера с улыбкой ответила: “Твой отец — гражданин мира. Ему повсюду дом!”
Омытый их теплыми голосами, я какое-то время постоял в коридоре. “Курсистка”, вырезанная еще из советского “Огонька”, была пришпилена к стене проржавевшими кнопками, чем-то она напоминала Ирину, то ли уверенно-робкой походкой, то ли глупой, распалившей глаза надеждой на спасительность просвещения.
Мы познакомились с Ирой в больнице, она выхаживала Дашку после перитонита, выхаживала так самозабвенно, что цветы и конфеты я носил ей, поначалу не вкладывая в это ничего, кроме “большое вам спасибо за все, что вы для нас с женой сделали”. А она сияла, когда я приходил, и каждый раз смотрела все доверчивей. В Ирины двадцать девять ей давали семнадцать. Она была в самом деле очень светлой и, уж конечно, недопустимо открытой даже по тем, еще вполне бархатным временам. Вплоть до того, что подруге Светке был выдан наш ключ, чтобы днем та могла встречаться со своим другом или, кто знает, друзьями… А чего мне стоило поломать эту ее привычку всем без разбора одалживать деньги, даже алкашу дяде Вове?! Но ведь в конечном итоге мне всегда удавалось настоять на своем!
Я взглянул на часы и поспешил обратно в свою “засидку”. Ира должна была вернуться с минуты на минуту, прочесть мою записку, в которой, во-первых, я извещал ее о том, что вынужден отбыть в срочную командировку с инспекцией одного подмосковного заказника, и, во-вторых, объяснял, почему снял и замочил наши шторы в ванне: какая-то сволочь, представь, зашвырнула с улицы гнилой помидор, да, девочка, я всегда тебе говорил, что, уходя, форточку надо обязательно закрывать!
Разрешение у моего цейсовского бинокля было сумасшедшее. Я нашел на стене фото трехлетней Дашуни… Яркий Ирин халат, брошенный на стул… И на стуле же — записку, неаккуратную, с рваным краем… Наверняка ту самую, которую ночью Ира читала, которая выпала теперь из кармашка халата! В голове пронеслось: снабдить бабу Лизу ключами и отправить на спецзадание за “шифровкой”, родина вас не забудет!..
Уронив головку на плоскую грудь, старуха спала в углу дивана, увенчанного мутным зеркалом. В крапчатой тьме зазеркалья вдруг возникли, исчезли и снова вспыхнули чьи-то желтые глаза. Я вздрогнул и обернулся — прежде мною не обнаруженная серая кошка горбилась на выступе буфета. Баба Лиза же, словно услышав мой зов, вдруг вскрикнула и проснулась. Проснулась — и вскрикнула еще испуганней. Мне далеко не сразу удалось напомнить ей, кто я такой. Пришлось приоткрыть дверь в коридор и долго отпаивать ее какими-то тошнотворно мятными каплями.
И потому, когда я наконец вернулся к окну, Ира не только уже была в комнате, она даже успела надеть шорты и майку, отчего обычно ее трогательная женственность делалась худосочной… Сейчас же мне показалось, что и волнующей. В следующее мгновение я почему-то решил, что без стука в комнату влетел Вадим, он тоже был в шортах, и больше на нем не было ничего. Они стали оживленно беседовать. Поднеся к глазам бинокль, я увидел… Мне опять показалось, услышал ее фыркающий хохоток.
А записка, между прочим, по-прежнему лежала на стуле.
В следующем кадре — если смотришь в бинокль, жизнь разрезается на отдельные, практически немонтируемые планы — Вадим уже куда-то тащил ее за руку. В нашей кухне было темно. Жиденький, как помои, свет вспыхнул
в его комнате! А еще через мгновение он подошел к окну и стал задергивать шторы.
Вот и все. Что-что, а силки я ставить умею! Чтобы птицу окольцевать… Или дуру-бабу раскольцевать…
С замками чужой двери я провозился ровно столько, сколько Ире обычно надобилось, чтобы принять душ. Про замоченные в ванне шторы я в тот момент совершенно забыл. Я вообще очень плохо понимал, куда бегу, что стану делать, добежав и ворвавшись.
Лестница в нашем подъезде шла спиралью. Говорили, что незадолго до революции в ее колодец бросился сын владельца этого когда-то доходного дома и что якобы из-за неразделенной любви… Но я-то не стану швырять сюда нашего гамадрила. Да и очень большой вопрос: кто кого?
Открыв наружную дверь, я замер. Подождал, пока угомонится дыхание. Заодно убедился, что меня не услышали, и на цыпочках подошел к их… к его двери! За ней сладеньким ядом разливалась заунывная музычка — Ира ее называла психоделической. Вот почему они не услышали, как я вошел. И поэтому не услышат. Я на цыпочках побежал в нашу комнату, взял со стула вчетверо сложенную записку, развернул: “Моя женщина! — И чуть ниже не почерком даже, клинописью уток на песке: — Плоть от плоти! Единственная моя! Никогда ни с одной…” — и тогда уже как ошпаренный бросился к ним. Дверь, точно в каком-нибудь пошлом боевике, пнул ногой. Ира сидела возле торшера с моим английским пиджаком на коленях и зашивала рукав. Вадика почему-то в комнате не было. У ее ног лежала гора еще каких-то шмоток. Я различил в ней свой старый свитер, но это уже не имело никакого значения! Я потряс перед ней запиской:
— “Моя женщина… никогда ни с одной!” Да у него других-то, наверно, и не было!
— Ты прочел? — спросила с вызывающим спокойствием.
— Как воспитанный человек, решил спросить твоего разрешения!
— Ради Бога! — И воткнула иглу с таким старанием, будто колола в вену.
— “Моя женщина!” — Я сглотнул спазм, нечаянно подкативший к горлу, и увидел Вадима. Квадратная рожа лоснилась прыщами и восторгом. Свои шорты он держал в руках, а сам был в моих английских брюках и моем же синем джемпере, кое-где уж съеденном молью.
— Итак! “Моя женщина! Никогда и ни одной я не писал так. Потому что никогда ни с одной я не был просто Мужчиной, нашедшим свою единственную половину!”
— Может быть, остальное ты дочитаешь про себя? — Ирин голос все-таки дрогнул.
— Про себя? Но про меня здесь ничего нет! — Я сел на край тахты и закинул ногу на ногу.— “То, что у нас с тобой может быть продолжение, то, что эту абсолютную полноту можно еще чем-то дополнить, мне всегда казалось невероятным”.
— Она внутри, в этом кармашке, лежала,— осторожно вставил Вадим.— А мне Ира, ну… Ирина Владимировна туда еще платок сунула, ну это… на свадьбу, я раз за ним…
То, что я не узнал собственного почерка, то, что я смотрел и по-прежнему его не узнавал, объяснялось просто. В декабре восемьдесят восьмого Ира выкинула нашего пятимесячного ребенка, мальчика, а сама чудом осталась жива, и это письмо, стало быть, я писал ей в больницу, в реанимацию, надравшись в стельку. Кстати, может быть, в этой же комнате — по зашуршавшим вдруг за спиной обоям я вспомнил почти наверняка: да, в этой! Сначала мы пили с дядей Вовой вдвоем, а потом набились еще какие-то маргиналы… И все, не сговариваясь, утешали меня чужим, армянским горем: вон люди в Спитаке всех детей потеряли… Видел, по ящику показывали, один мужик вообще повесился тут же, на руинах? А твоя-то тебе еще столько наплодит, подтирать задолбаешься…
Но неужели я был с ними в английском костюме?
“Я пью тебя как из целительного источника — (мы налакались тогда какого-то невозможного пойла, и меня, конечно, изводили изжога и жажда). — И даже сейчас, когда тебя нет со мною рядом, я не живу, я только отражаюсь в твоей прозрачной глубине” (и принять ванну меня, конечно, тоже тянуло).
Ира откусила зубами нитку, как клюнула, и тихо сказала:
— Я хочу забрать Данилку сюда… Насовсем! Я больше так… я больше без него не могу!
Вера же, например, всегда аккуратно отрезала нитку ножницами. И готовила, между прочим, не раз в неделю, а практически каждый день. И не валялась вечер напролет, загородившись от меня психоделической музыкой и каким-нибудь медицинским журналом. И не грузила себя ночными дежурствами до
полного изнеможения, чтобы потом ни с того ни с сего вдруг броситься в Кострому.
— Ладно! Пока, я поехал.— Мой голос прозвучал не очень-то твердо, я попробовал взять тоном ниже: — Представляешь?! Забыл все документы!
И вышел. И выбежал. Заскочил к бабе Лизе забрать рюкзак и бинокль. Пожал, а потом вдруг и поцеловал ее шершавую руку с узелками коротких подагрических пальцев. От неожиданности она заплакала и спросила, не собираются ли им, старикам, ветеранам тыла, хоть немного повысить пенсию. Я ответил, что лично о ней перед начальством похлопочу, потому что операция удалась на ять… И тот человек, которого мы, собственно, и подозревали,— одним словом, может статься, что вы его больше там уже не увидите.
У меня это часто бывает: пошучу, просто брякну какую-нибудь ахинею, а потом только осознаю, что попал пальцем не в небо, а в самый свой запущенный нарыв. И, значит, его наконец прорвало, и дело, стало быть, вот-вот пойдет к выздоровлению. Из коридора я еще раз позвонил Вере с Дашкой, сказал, что буду дома приблизительно через час… И Дашка взвизгнула от нетерпения точно так, как повизгивала, залезая ко мне в машину, Витася.
Зайдя за биноклем, я увидел в нашей комнате свет. Ира стояла перед шифоньером и странно взмахивала руками. Я не сразу понял, что она танцевала, разглядывая себя в зеркале. Ей всегда не хватало не то что уверенности в себе, а именно женской победительности, без которой ей будет теперь еще сложнее. И эту-то победительность она миг за мигом нарабатывала, взбивая волосы, передергивая плечами, виясь узкой змейкой… А может быть, просто праздновала скорую встречу с сыном, с его сатанинским упрямством, заиканием, вздорностью, обидчивостью, чего я, например, более часа выдержать никогда не мог. А может быть, и ворожила, призывая близость с Вадимом, вот уж кому скоро будет не занимать мужской победительности… В нашей стае произошла смена лидера — не по праву, просто по логике жизни — и оперение цвета маренго в самом деле будет ему под стать.
Волосы падали Ире на лицо, но она убирала их не тем, своим единственным жестом, а резкими, раздражавшими меня взмахами головы. Танец без музыки — это, должно быть, и есть чужая жизнь. Но сам я в это поверить еще не мог и в дверях вдруг брякнул старухе, что внешнее наблюдение вскоре обязательно будет продолжено.
— Приходи, сынок, а я пока что бумажки для пенсии подберу! — И заискивающе улыбнулась, подвешивая на место цепочку.
∙