Кирилл КОБРИН
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 1999
Кирилл КОБРИН Полтава. Клад. Сон
А в дальнем углу тускло сияла груда золотых
монет и штабеля слитков. Это были сокро-
вища Флинта…
Р. Л. Стивенсон. Остров сокровищРодина чудесных сказок сон.
А. Ремизов. Огонь вещейI В “Полтаве”, этом неровном творении Пушкина, обряженном то в шитую косоворотку, то в зеленый мундир с аксельбантами, есть одна странная (и страшная) сцена. В ночь накануне казни к измученному пыткой Кочубею внезапно врывается мазепов подручный Орлик со словами:
Мы знаем,
Что ты несчетно был богат;
Мы знаем: не единый клад
Тобой в Диканьке укрываем.
Свершиться казнь твоя должна;
Твое имение сполна
В казну поступит войсковую —
Таков закон. Я указую
Тебе последний долг: открой,
Где клады, скрытые тобой?
Кочубей отвечает, что у него было три клада: первый — его честь (“клад этот пытка отняла”), второй — честь дочери (“Мазепа этот клад украл”), третий — месть (“ее готовлюсь Богу несть”). Орлик настаивает на своем и угрожает:
Ну, в пытку. Гей, палач!
В примечаниях к “Полтаве” сам автор меланхолично отмечает: “Уже осужденный на смерть, Кочубей был пытан в войске гетмана. По ответам несчастного видно, что его допрашивали о сокровищах, им утаенных”.
Этот кладоискательский макабр представляется мне странным. Прежде всего место, где якобы зарыли клад. Диканька. Шароварный рай на фронтире русской словесности. “Про Диканьку же, думаю, вы наслышались вдоволь”. Совершенно верно. “И то сказать, что там дом почище какого-нибудь пасичникова куреня. А про сад и говорить нечего: в Петербурге вашем, верно, не сыщете такого”. Не сыщем. Подробное описание Диканьки можно встретить в знаменитых “Вечерах”, изданных в 1831 г. в Петербурге пасичником Рудым Паньком. Пушкин за три года до напечатания “Вечеров” обмолвился об этом месте сухо и лаконично: “Деревня Кочубея”. Однако даже не он ввел малороссийское поселение в литературный оборот. В повести Егора Васильевича Аладьина “Кочубей”, напечатанной в “Невском альманахе на 1828 год”, читаем: “… светло было на голубом небе, тихо в чистом душистом воздухе; поля, одетые созревающим хлебом, златистыми коврами расстилались перед ними; там, черною полосою, тянулась большая Батуринская дорога, в разных местах пересекаемая узкими проселками…” Где же располагалось это чудо второсортной пейзажистики? “В селе Диканьке угощал гостеприимный Василий Леонтьевич друга и свата своего…” Сюжетные пути трех сочинений сошлись в Диканьку — туда, где зарыт таинственный клад.
Впрочем, содержание кочубеева клада вовсе не было таинственным для Аладьина. Довольно плоское воображение издателя “Невского альманаха” остановилось на предмете вполне прозаическом: “В сей раз Кочубей под ударами палача объявил, что в селе Диканьке зарыты в землю четыре тысячи червонных и две тысячи талеров — плод долголетнего труда и бережливости, какая находка для корыстолюбивого Мазепы!” Но каков и Пушкин! Автора “Полтавы” воображаемые деньги Кочубея не заинтересовали. Он вырыл эти четыре тысячи червонных и две тысячи талеров и, не считая, поместил в дальний закуток своих примечаний к поэме. Зато закопал нечто другое. Что же?
Украинцы восемнадцатого века были для Пушкина кем-то вроде индейцев для американских романтиков от Френо до Купера. В этом смысле история Мазепы, переметнувшегося от русских к шведам, мало отличалась от истории какого-нибудь вождя гуронов или ирокезов, в ходе Семилетней войны перешедшего от англичан к французам. “Кавказский пленник”, “Цыганы”, “Бахчисарайский фонтан”, “Полтава” — “колониальные поэмы”; “колониальные” в той же степени, что и прозаическое “Путешествие в Арзрум”. Во всех них Пушкин предстает, так сказать, в пробковом шлеме и со стэком, на холме, в окружении туземных вестовых, сипаев, всадников спаги и вспомогательных зулусских отрядов:
И перед ним уже в туманах
Сверкали русские штыки
И окликались на курганах
Сторожевые казаки.
Проговорился же Пушкин только один раз, и не где-нибудь, а в рецензии на “Вечера на хуторе близ Диканьки”, назвав украинцев “племенем поющим и пляшущим”, словно речь шла о негритянском уличном оркестре из Нового Орлеана.
Если верить Вольтеру, польский шляхтич Мазепа прискакал на Украину привязанным неким ревнивым паном к спине дикой украинской лошади. В русскую литературу Мазепа доковылял примерно через сто шестьдесят лет в обозе вольтеровой “Истории Карла ХII” и знаменитой поэмы Байрона, названной его именем. Задумчивый Рылеев деконструировал французского и английского Мазепу в пламенного борца за малороссийскую независимость, но превратил его и его семейство (точнее, не сам Рылеев, а Александр Бестужев в предисловии к “Войнаровскому” Рылеева) в “любезных дикарей”. Впрочем, и в “Войнаровском”, и в едва начатом “Мазепе” местный колорит вполне условен; будто что-то смутно предвидя для своих товарищей по тайному обществу, Рылеев первоклассно описал сибирские морозы, а его Украина так и осталась пустым литературным пространством. Об аладьиновской Малороссии и говорить нечего, казаки из его “Кочубея” неотличимы от краснокожих из шатобриановой повести “Атала”? Первым, кто начал раскрашивать черно-белую картинку под названием “Украина”, был Пушкин. Но он понимал, что в романтической поэме “с экзотикой” все-таки нет места описательному каталогу слов и вещей в духе аббата Делиля. И он решил спрятать про запас, заховать, зарыть в землю на хуторе близ Диканьки бандуры и кобзы, кунтуши и смушки, чубы и шаровары, ведьм, утопленниц, запорожцев, живописности Днепра при отсутствии ветра, Галю! Галю! ты спишь или не хочешь ко мне выйти… Зарыл в надежде, что найдется, нет, не поэт, прозаик, который вытряхнет все это добро из сундука, полюбуется, переберет, а потом возьмет да и вышьет найденными сокровищами сюжетную канву какой-нибудь повести, а то и романа. В пушкинском сундуке заховалась вся Украйна, “малороссийскость”, хищный глаз и толстые губы простодушного дикаря, который (как и полагается дикарю) стал Другим. “Другим” русской культуры. Правда, ненадолго. Уже через несколько лет, после того, как диканьковский сундук был найден и вырыт Гоголем**, “Другим” русской культуры вместо украинского хлопца с оселедцем стал простой русский мужик.
И последнее. Отчего же пушкинский Мазепа стремился выпытать местонахождение клада? Ответ прост. Оттого, что сам он был сказитель, сочинитель; оттого, что Мария
…всегда певала
Те песни, кои он слагал.
В пушкинских примечаниях к этим строкам читаем: “Предание приписывает Мазепе несколько песен, доныне сохранившихся в памяти народной”. Примерно так же слагали песни туземцы Фенимора Купера; только в отличие от ирокеза малоросс стал-таки профессиональным литератором. Мазепа инкарнировал в Гоголя.
II В классическом (слишком классическом!) эссе Борхеса “Сон Колриджа” описывается следующий известный случай: “Лирический фрагмент “Кубла Хан” (пятьдесят с чем-то рифмованных неравносложных строк восхитительного звучания) приснился английскому поэту Сэмюэлу Тейлору Колриджу в один из летних дней 1797 года. Колридж пишет, что он тогда жил уединенно в сельском доме в окрестностях Эксмура; по причине нездоровья ему пришлось принять наркотическое средство; через несколько минут сон одолел его во время чтения того места из Пэрчеса, где речь идет о сооружении дворца Кубла Хана, императора, славу которого на Западе создал Марко Поло. Во сне Колриджа случайно прочитанный текст стал разрастаться и умножаться: спящему человеку грезились вереницы зрительных образов и даже попросту слов, их описывающих; через несколько часов он проснулся с убеждением, что сочинил — или воспринял — поэму примерно в триста строк. Он помнил их с поразительной четкостью и сумел записать этот фрагмент, который остался в его сочинениях. Нежданный визит прервал работу, а потом он уже не мог припомнить остальное”. Почти столь же загадочная история произошла и с русским поэтом.
М. Юзефович, знакомец Пушкина, свидетельствует: “Это было в Петербурге. Погода стояла отвратительная. Он уселся дома, писал целый день. Стихи ему грезились даже во сне, так что он ночью вскакивал с постели и записывал их впотьмах”. Сам поэт признавался: “”Полтаву” написал я в несколько дней, долее не мог бы ею заниматься и бросил бы все”. Лишь об одном дружно умолчали и мемуарист, и автор: кто был тем “Пэрчесом”? Чья книга навеяла на Пушкина волнующее сновидение под названием “Полтава”? Вольтер с его рельефным описанием бегства Карла ХII с поля полтавской битвы? Байрон? Рылеев, заикнувшийся было в “Войнаровском” о преступной любви крестного и крестницы? Или, быть может, Аладьин? Разве не отозвался зачин его “Кочубея” — “Шумно пировали знаменитые гости за роскошным столом Василия Леонтьевича Кочубея” — в золотой первой фразе “Полтавы”: “Богат и славен Кочубей”?
Поэтому, когда я натыкаюсь на восторги по поводу сновидческого Китая Колриджа:
Среди садов ручьи плели узор,
Благоухали пряные цветы,
И окаймлял холмов ровесник, бор,
Луга, что ярким солнцем залиты,—
(Пер. В. Рогова)
я вспоминаю не менее волшебную сновидческую Малороссию его младшего русского современника:
Тиха украинская ночь.
Прозрачно небо. Звезды блещут.
Своей дремоты превозмочь
Не хочет воздух…
Вы слышите этот тяжелый выдох спящего человека: “Не хочет воздух…”?
∙ * Любопытно, что структура “Мазепы” Байрона весьма похожа на структуру “Атала” Шатобриана. Во французской повести “дикарь”, индеец Шактас, повествует некую историю “белому”, французу Рене; в английской поэме (написанной одиннадцать лет спустя) “дикарь” Мазепа рассказывает свою историю “белому”, шведу Карлу ХII. В этом контексте “Войнаровский” (написанный еще через пять лет) и вовсе уморителен: ссыльный племянник Мазепы Андрей Войнаровский под треск сибирского мороза излагает малороссийские события 1706—1709 гг. невесть как забредшему за Урал немцу Гергарду-Фридриху Миллеру.
** Кажется, на местонахождение клада Гоголю указал его земляк Орест Сомов. В статье “О романтической поэзии” он писал: “Но сколько мест и предметов, рассеянных по лицу земли русской, остается еще для современных певцов и будущих поколений! Цветущие сады плодоносной Украины, живописные берега Днепра, Псла и других рек Малороссии… ждут своих поэтов и требуют дани от талантов отечественных”. Дождались.