Рассказы
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 5, 1999
Юрий БУЙДА К тому времени, когда мне удалось перебраться из прибалтийского Калининграда в Москву, в моем письменном столе лежала толстенная пачка рукописей — рассказов, повестей, эссе, более или менее готовых к печати, и тоненькая пачка “конвоя” — отрицательных отзывов из журналов от Урала до Питера. К тому времени, и говорю я это безо всякого кокетства, я уже привык относиться к подобным отзывам с наглым спокойствием, не исключавшим, впрочем, и доли достойного смирения: во–первых, думал я, все равно напечатаете, и скоро, потому что уж мне–то, профессиональному газетчику–администратору, через руки которого проходило ежегодно около двадцати тысяч писем, бросалась в глаза вибрирующая неопределенность всех этих “нет”; во–вторых, и в этом заключалась доля достойного смирения, спасавшего, надеюсь, не только от психушки, но и от бытовой мании величия (“непризнанный гений” — сладостной неопределенностью это выражение соперничает с предварительным диагнозом в психбольнице, где студентом я успел поработать в ночных санитарах), я исходил из простейшего соображения: если не печатают — значит, не нравится, то есть мне не удалось убедить в своей талантливости тех, от кого зависит публикация в журнале.
В августе 91-го, скучливо поглядывая на шедшие по мосту кантемировские танки,— а я тогда служил в газете, занимавшей здание напротив Микояновского мясокомбината,— я дописывал эссе о русском самозванстве, вдыхая наркотический запах только что вышедшего экспериментального журнала “Соло” с тремя моими эссе. Поздней же осенью я позвонил в журнал “Октябрь”, чтобы узнать о судьбе рассказов, которые редакция вроде бы приняла, но не определилась со сроками публикации. Заведующая отделом прозы успокоила меня: “Мы вас печатаем в третьем номере 92-го года. Это точно, есть верстка”. Поблагодарив, я уж было собрался вернуть трубку на рычаг, но собеседница продолжала: “Как я вас понимаю: первая публикация! Вам, наверное, хотелось еще и еще раз услышать: да, мы вас печатаем,— еще и еще раз. Не так ли?” Моя наглость устояла перед смирением, которое, в свою очередь, запечатало мои уста молчанием, как выражались писатели почище нас. “Так я повторяю: мы вас печатаем!” — с неподдельным восторгом завершила наш разговор достойнейшая “октябристка”. Я бережно опустил трубку, со снисходительной усмешкой посмот–рел в угол, где пускали слюни совершенно обалдевшие наглость и смирение, и вернулся к русскому самозванству.
С первых “октябрьских” гонораров я купил себе штаны, спортивные ботинки и бутылку подозрительно чистой водки. С тех пор, как уверяют сами “октябристы”, я стал для них своим. Верю: кто в то время, кроме людей, публично наплевавших на росписовское начальство и зарегистрировавших первый свободный литературный журнал в России, мог приютить авантюриста вроде меня? Ей–богу, мы стоили и стоим друг друга.
“Октябрь” выпускает книжку за книжкой, то погружаясь в авангардизм, то взлетая к высотам хладной классики. Живут они так же, как и остальные журналы: трудно найти хорошую прозу, хорошую поэзию, критику и публицистику. И тогда появляюсь я… Или Вячеслав Курицын. Или Павел Басинский. Или Олег Павлов. Или какой–нибудь другой “или”, произведения которого, конечно же, ни в какие ворота не лезут. И “октябристы” поступают самым разумным изо всех неразумных способов: строят эти самые ворота, то есть придумывают новые рубрики или склоняют автора к грехопадению, заставляя сочинить “ну что–то вроде предисловия” к собственным творениям. В общем, у “октябристов” еще немало возможностей дать фору изданиям что модернистским, что классическим, что — и это особенно важно — себе, любимым, уже научившимся, кажется, использовать лавровые венки по прямому назначению: что за суп без славного листочка!
Последний РАССКАЗЫ
ОТ БОГА . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 1 ТОННЕЛЬ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 2 БРОНЗОВЫЙ НОЖ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 3 АППЕНДЭКТОМИЯ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 4 ГОСТЬ ИЗ АНДОРРЫ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .5 КОШКИ И КРЫСЫ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 6 ПОСЛЕДНИЙ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 7
ОТ БОГА Антона Федоровича Буравлева хорошо знали и недолюбливали во всех московских редакциях. В коротких брючишках, болтавшихся вокруг тощих волосатых лодыжек, в каком–то вечно перекошенном плащике, едва достававшем до колен, с робким и ласковым выражением на плохо выбритом костлявом лице идиота, он бочком входил в редакционные кабинеты своей скачущей походкой и, не глядя на хозяев, предлагал свежие стихи. Стихов не брали. Антон Федорович пытался спорить с журналистами, утверждавшими, что написанное им в лучшем случае графомания, в худшем — черт знает что такое. Он воспевал витаминные качества красной свеклы и в рифму протестовал против обнищания народа. Его гнали, не предложив чаю, хотя Антон Федорович где–то читал, что даже непризнанных поэтов в редакциях принято угощать чаем.
С утра до вечера он бегал по газетам и журналам все с тем же робким и ласковым выражением на костлявом лице, все в тех же жалких брючишках и косом плащике. Устав, устраивался где–нибудь на уличной скамейке и съедал булку, роняя крошки на колени и глядя пустыми глазами поверх всего.
Однажды какой–то санитарный журнальчик взял у него стихотворение про крысу, чтобы, как сказала сотрудница в берете и громадных черных очках, использовать в целях санпросвета. “Может быть,— уточнила она, немного подумав.— А может, и нет”.
Стихотворение состояло всего из двух строк:
Крыса, товарищи, паразит.
Лучшее средство от крысы — крысид.В другой раз его стихотворение было опубликовано в маленькой газете, считавшейся органом русских авангардистов. От счастья Антон Федорович так растерялся, что не сразу нашел имя, которым можно было бы подписать творение. Ему не хотелось увековечивать фамилию Буравлев. Его огорчало, что все звучные имена были давным–давно разобраны: Пушкин, Державин, Маяковский… Даже пресное имя Блок, словно выхваченное из какой–нибудь инструкции по эксплуатации экскаватора, и то давно принадлежало небезызвестному поэту. В конце концов он подписал стихотворение инициалами А. Б., испытывая грустное и приятное чувство унижения, которое у русского человека служит источником если не счастья, то уж удовлетворения точно. Иногда он воображал себе будущих историков, ломающих головы в поисках ответа на вопрос: “И какой же это великий поэт спрятался за инициалами А. Б.?” — и глаз его набухал слезой.
В редакции ему бесплатно подарили десяток экземпляров газеты, на четвертой странице которой черным по белому было напечатано:
Стихотворению был предпослан заголовок — “Таковы женщины”. Обыкновенно самки красят морды.
На нижние конечности они
Прозрачные одежды надевают.
Растительность на голове не бреют.
Никакой женщины у Буравлева не было. Та, с которой он так и не нажил детей, ушла от него лет пятнадцать назад, оставив его поскуливающим в однокомнатной квартирке. С тех пор Антон Федорович жил один. Весной, когда авангардисты напечатали его стихотворение, он подобрал на улице маленькую собачку, которая всегда смотрела на хозяина робко и ласково. Буравлев назвал ее Музой, хотя на улице, чтобы не смешить народ, кликал Муськой. Антон Федорович и Муза питались сосисками, хлебом и кефиром.
Набегавшись по редакциям и наслушавшись обидных слов, Антон Федорович к вечеру добирался домой, снимал черствые черные ботинки и засохшие носки и подолгу отмачивал ноги в горячей воде с марганцовкой. А поздно вечером набирал семь нолей и знак, которого не было на телефонном диске, и разговаривал с Богом.
— Я передал им Твое послание, и они опять обозвали его графоманской стряпней…
— Что ж, терпи,— отвечал Бог.
— Я ведь даже не могу сказать им, что я от Тебя… Может, Ты и впрямь избрал не того? Может, я и правда графоман?
— Об этом я скажу тебе за миг до твоей смерти,— отвечал Господь.— Так что выбор за тобой. Хочешь — пиши стихи. Хочешь — выпиливай лобзиком…
После таких разговоров Антону Федоровичу хотелось одновременно кричать, плакать и смеяться. Или даже покончить счеты с жизнью. Но вместо этого он стелил себе на узком плешивом диванчике, прислонив к стенке две подушки: большую — для себя и маленькую — для собачки. Заворачивался в одеяло и со стоном засыпал, согретый дыханием Музы.
ТОННЕЛЬ Мы работаем втроем — я, Бушлат и Напильник (такие уж имена они себе придумали). Двое роют, один относит землю к вертикальному стволу, откуда ее забирает транспортер. Ежедневно нам спускают еду, время от времени — сменный инструмент. Однажды Напильнику прислали почти новые штаны, но вообще–то одежкой нас не балуют. Впрочем, мы не жалуемся, понимаем, что не заслужили.
Поначалу мы работали нехотя, но через месяц втянулись и даже отказались от выходных: на нашем календаре за пятницей следовал понедельник. Нам понравилось это дело — копать и носить, копать и носить. За смену мы успеваем пройти до десяти метров. Быстрее всех работает Бушлат, осторожнее — я. Напильнику больше нравится таскать землю: он романтик. Иногда он развлекает нас воспоминаниями о том, как мы начинали, как в конце второго километра нас завалило землей… Мне нравится исследовать предметы, которые нам попадаются по пути: остатки древних фундаментов, ржавые патронные гильзы, кости людей и доисторических ящеров; чьи–то окаменелые, застывшие в страстном поцелуе губы я взял себе на память, но не сказал об этом товарищам.
Когда силы оставляют нас, мы усаживаемся вокруг маленького магнитофона и слушаем записанные на пленку свои сновидения месячной или полугодовой давности. Это забавляет нас: Боже, какие мы были. Это вдохновляет нас.
С каждым днем мы увеличиваем продолжительность трудовой смены и все строже контролируем качество работы. Мы порицаем Бушлата за спешку, меня — за чрезмерную осторожность, Напильника — за расслабляющий романтизм, граничащий с нерадивостью. Мы сократили время, отведенное на сон. Пищу решили принимать не чаще одного раза в день. Еженедельно бьем друг друга: уж больно плохо трудимся.
В конце второго года пути мы единодушно одобрили предложение Бушлата: не тратить время на вырубание ниш для туалета, а справлять большую и малую нужду где придется. На этом мы сэкономили время и силы.
В начале четвертого года Напильник так надолго задержался у очередного вертикального ствола, что нам пришлось отправиться на поиски. Оказывается, ни с того ни с сего он задумал дать деру. Мы сбили его лопатами с транспортера и отнесли в тоннель. Теперь мы стали привязывать Напильника к себе длинной веревкой. Он кричал, что хочет знать, куда мы роем. Мы били его. Однажды он напугал нас диким воплем: “Свет! Я вижу свет!” Так мы узнали, что он ослеп.
Однажды мы услышали, что кто–то роет нам навстречу. Это нас взволновало. После непродолжительной, но плодотворной дискуссии мы здорово подналегли и взяли гораздо ниже и левее. Вскоре убедились, что встречные звуки затихают. Нас, слава Богу, не преследовали. Нам стало немного труднее: приходилось то и дело отбиваться от животных, нападавших из темноты. Возможно, это были змеи: они так странно плакали, умирая.
Напильник провалился в пустоту. Мы пытались вытащить его, но извлекли из дыры только обгорелый магнитофон. Работа замедлилась. Теперь я копал, Бушлат с удовольствием взялся относить землю к вертикальному стволу. Вскоре он погиб — надо ли рассказывать, как?
Теперь я рою один. Землю рассыпаю тонким слоем за собой и тщательно приминаю ее. Впереди еще много работы. Разум твердит, что длина тоннеля не превышает продолжительности моей жизни. Но сердце верит: тоннель бесконечен, как смерть.
БРОНЗОВЫЙ НОЖ Этот нож когда–то я сделал своими руками, хотя, в сущности, по–настоящему–то делать ничего и не пришлось: найденную в школьной мастерской прямоугольную бронзовую пластинку достаточно было просто подровнять напильником. С тех пор вот уже пятнадцать лет бронзовый нож валяется на моем письменном столе, изредка — и все реже — используемый для разрезания книг (забытое удовольствие), а чаще как закладка. Мне было бы жаль его потерять, как жаль расставаться с мелкими привычками, совокупность которых создает иллюзию полноты жизни, а иногда прикидывается роком (с присущей мне выспренностью думал я). Этот кусочек металла вызывал столько ассоциаций: мечи, кубки, фибулы, рака святого Зебальда, Гиберти, Троя, Гесиод… Он напоминал о детстве, о маленьком полугородке–полупоселке, где я родился и вырос. Поэтому, когда я стал мало–помалу приходить в себя после болезни (колеблющаяся температура, пляшущий на груди слон) и не нашел на привычном месте бронзовый нож, отчаяние мое, усугубленное расстройством нервов, как писали люди не чета мне, не знало границ.
Уже давно в каждой утрате, будь то всего лишь пуговица от старого костюма или листок календаря с загадочным вензелем, мне видится нечто роковое, бесстыдно напоминающее о необратимости времени и непредсказуемости будущего — будущего, в котором застревают утраченные вещи, свободные от всяких обязательств перед прошлым, то есть передо мною. Пропадают фотографии, на которых я запечатлен юным и умным, пропадают книги, так и не прочитанные, а бывает — и не купленные…
Переживая горечь утраты, которая представляется вовсе не комичной, слабый после болезни, я сижу у окна, выходящего во двор, и придумываю историю о пропавших вещах, чтобы создать хотя бы иллюзию обладания и тем самым поддержать надежду на встречу (иллюзорное бытие Парменида, в котором Зенон поместил свою ужасающую стрелу).
Впрочем, я не придумываю историю, для вымысла я еще слишком слаб,— я ее наблюдаю. Мне помогает женщина. Ранним утром она выбегает из подъезда (молода и красива), торопливо пересекает двор — асфальтовый прямоугольник, образованный П–образным домом и рядом пыльных тополей вдоль тротуара,— на несколько минут задерживается в телефонной будке на углу и почти бегом направляется к троллейбусной остановке. Я ее не знаю, знать не хочу и знать, вообще говоря, и не должен. Где она служит, замужем ли, есть ли дети — это не нужно. Вечером она возвращается и снова на несколько минут застревает в телефонной будке. Иногда она вылезает возле этой будки из машины — кажется, из одной и той же, но с седьмого этажа мне не видно, целует ли она того, кто ее привез. Случайно или нет, но автомобиль всегда останавливается так, чтобы его нельзя было разглядеть из той части дома, где живет женщина, хотя возможно, что это я выдумал. Однажды в воскресенье я увидел эту женщину гуляющей с ребенком — девочкой лет пяти. Они остановились на широком тротуаре, женщина принялась что–то объяснять девочке, показывая рукой на пыльные тополя и дом. Прежде чем скрыться за углом, она зашла в телефонную будку. Тем временем девочка знакомилась с собакой, которая влекла за собой тощего высокого мужчину, издали похожего — как две капли воды — на меня.
Через несколько дней, когда духота в городе стала невыносимой, а над крышами повисла бескрайняя темно–фиолетовая туча, эта женщина выпрыгнула из резко затормозившей машины “Скорой помощи” и помчалась к дому, придерживая руками наброшенный на плечи белый халат. За нею едва поспевали двое мужчин с чемоданчиком и нелепой кислородной подушкой. Спустя некоторое время они вернулись к машине, оживленно болтая и смеясь. Почему–то мне вдруг взбрело в голову, что у женщины должен быть хрипловатый волнующий голос.
Итак, жила она в П–образном доме или нет? Если нет, приезжала к любовнику или навещала тяжелобольного? Если да, кем приходится ей мужчина, подвозивший ее на машине до дома? А девочка? Ее — или его? — дочь? От кого она прячется? Кому звонит из автомата? О чем могла бы рассказывать девочке, прогуливаясь перед нашим домом? И какое отношение ко всем этим сюжетам имеет история, рассказанная соседкой, о найденном в запущенной квартире мужчине, убитом ножом?
А наутро из того подъезда вынесли и погрузили в лиловый автобус кремовый гроб. Среди одетых в черное людей, сгрудившихся у автобуса, я пытался взглядом отыскать ту женщину, но не нашел. А когда автобус тронулся, я вдруг заметил машину — за углом, возле телефонной будки. Из машины вылез молодой мужчина. Закурил и потянулся. Когда автобус, набитый людьми и венками, выехал со двора, мужчина сделал шаг навстречу. Автобус остановился, из него вышла женщина в черном. Они обменялись несколькими словами, и женщина направилась к автобусу. Мужчина догнал ее, схватил за локоть. Не оборачиваясь, она стряхнула его руку и захлопнула за собой дверцу. Мужчина проводил взглядом автобус, посмотрел на часы и скрылся в телефонной будке. Через минуту он выскочил оттуда как ошпаренный и бросился к машине.
Чтобы лучше видеть, я приподнялся на локте и нечаянно сбросил с подоконника книгу. Как на грех, это был растрепанный том Шекспира с бронзовым ножом–закладкой, раскрывшийся на том месте, где Анджело “а партэ” признается в своей страсти к Изабелле. Как заманчиво ту историю наложить на эту! Я задумчиво взвесил нож в руке. Конечно же, это был уже другой нож. Тот же самый, но другой. Быть может, разминувшись со мною, он пролил чью–то кровь…
Я думал о сокровенном смысле двух–трех чужих судеб, едва различимые контуры которых на несколько мгновений выступили из тумана, чтобы тотчас исчезнуть. Важны не сами судьбы, но связи между ними: не может быть, чтобы эти трое (не считая ребенка) не были как–то связаны между собою. Банальный равносторонний треугольник можно рассматривать как неисчерпаемый пифагорейский символ. Я посмотрел на нож. Впрочем, быть может, они никак не связаны. Вовсе не исключено, что я наблюдал не одну, а две–три автономные истории с тремя–четырьмя женщинами, с двумя–тремя мужчинами. В этом случае число связей становится головокружительно бесконечным, а история утрачивает смысл. Если… если единственной связью и единственным “смыслом” не стал вот этот нож, живший неведомой мне жизнью, пока мое время стояло на месте, увязнув в болезни…
АППЕНДЭКТОМИЯ Боли начались еще в пятницу, резко усилились в ночь на субботу. Кое–как добравшись до кухни, выпил чашку горячего молока и почувствовал себя лучше. Лицо стало мокрым. Таблетки не принимал — боялся. Весь следующий день не выходил из дому. Не читалось и не спалось — смотрел телевизор. На ночь опять выпил горячего молока. С позвонившей из Ялты женой говорил то печально, то раздраженно.
Утром он с трудом подошел к окну, долго смотрел на лужи. От страха свело шейные мышцы, боль отдалась в уши.
Издали увидев “Скорую”, пробиравшуюся между автомобилями через огромный двор, он наскоро оделся и спустился в парадное. Женщина в белом помяла его живот слева, потом быстро провела ладонью от печени вниз. Он вскрикнул.
В приемном покое его провели за занавеску, велели раздеться и лечь на тахту. Вытертый линолеум пола, облупленные, в потеках стены (приемный покой располагался в полуподвале), серые простыни… Ему стало не по себе. Пришел врач с вислыми рыжими усишками, глядя в сторону, сказал, что у него аппендицит, возможно, разлитой, консервативное лечение отпадает, нужна срочная операция. Молоденькая медсестра, состроив серьезную гримаску, тупой бритвой обрила ему живот, всунула резиновую трубку в нос — его чуть не вырвало, когда трубка полезла в горло. За занавеской кто–то хрипло сказал: “Реанимация? Приготовьтесь принять перитонит”. Он не глядя подписал какие–то бумаги. Дали куртку, повели наверх. В операционной велели раздеться. Кожа покрылась мурашками. “Неужели у вас там никакого халата нет?” — сердито спросил врач. Санитар смущенно ответил: “Есть один… и тот бэу…” Ему помогли взобраться на операционный стол, накрыли простыней до подбородка, раскинутые крестом руки привязали марлевыми жгутами, в правую вену воткнули иголку, придвинули капельницу. Было холодно и страшно. “Осмотритесь, пока хирурги моются.— Кажется, анестезиолог улыбался.— Вас будут оперировать под общим наркозом, так что вы ничего не почувствуете… Во рту сохнет? Голова кружится?” Он так волновался, что ничего не чувствовал, но ответил: “Да, немножко”. Врач удовлетворенно кивнул: “Это лекарства”. Ему вдруг захотелось что–нибудь напоследок запомнить. В открытое окно была видна цветущая ветка каштана. “Хоть бы птица на ветку села”,— подумал он.
Очнулся в реанимационной палате, все еще с резиновой трубкой в носу и марлевыми жгутами на руках. В окне поверх ширмы была видна цветущая ветка каштана с сидящей на ней птицей. “Неизвестная доставлена утром,— сказал женский голос за ширмой.— Отравление. Промыли, прокололи, но до сих пор не может проснуться”. “Разбудите!” — раздраженно потребовал мужской голос. Обладатель его вышел из–за ширмы и уставился на нового пациента. Медсестра назвала его имя, фамилию, год рождения, и он обрадовался, что за время, которое провел в наркотическом беспамятстве, все осталось по–прежнему — и имя, и возраст, и цветущий каштан… “Оперирован по поводу острого флегмонозного аппендицита”. “Уберите это… и это… И дайте ему подушку!” Врач ушел. Медсестра выдернула трубку, сняла жгуты. “Ничего,— сказала она устало.— Часа через два–три вас переведут вниз, в обычную палату. После аппендэктомии жизнь не меняется — продолжается”. Ему принесли утку. С огромным трудом, превозмогая режущую боль, он сполз с кровати и минут пятнадцать тужился, пока не помочился.
В послеоперационной палате он провел десять дней. Его кормили невкусной пищей, вводили пенициллин. Ходить было очень трудно. В больничном буфете купил пачку сигарет, но курить не хотелось. Обрадовался: наконец–то можно бросить. Через день посылали на перевязку “с врачом”. Молодая хирургиня с красивым мужским лицом пытала зондом, загоняя его в шов. Перед выпиской она обнаружила твердую припухлость и снова прошла зондом весь шов.
День выписки совпал с возвращением жены из Ялты. Она была удивлена и огорчена (“Зачем не дал телеграмму? Что за ребячество!”), трогательно ухаживала за ним. Они вместе удивлялись перемене его вкусовых ощущений: все блюда казались ему жутко пересоленными, чай теперь он пил с сахаром да еще и с конфетами. Вечерами, гуляя с женой, он молчал, не слушая ее болтовню. По утрам, когда она уходила на службу, бродил по улицам, где раньше никогда не бывал. В одном из переулков он познакомился с
некра сивой женщиной, к которой и ушел после болезненного разрыва с женой. В новой квартире книг почти не было. Выходные дни они вместе пролеживали в постели, читая вслух тонкие журналы, попивая кофе (хотя его сердце стало бурно реагировать на возбудители) и занимались тем, что Хемингуэй со стыдливым пафосом называл “любовью”. По вечерам он ходил в кино — один. Он заговаривал с женщинами на улице, некоторые были не прочь продолжить знакомство. Надолго запомнилась рослая брюнетка, которая требовала, чтобы он причинил ей боль. Он избил ее с наслаждением. Запах ее кожи вспоминался и после прекращения знакомства. Была еще одноногая пьяница, немыслимо гордая и готовая на чудовищные унижения (и он равнодушно соглашался на это). Однажды в какой–то кочегарке, выпив для храбрости, она попыталась убить его, но лишь поранила. Он милосердно задушил ее и закопал в куче угля. Иногда, редко, он заходил к бывшей жене, раза два или три оставался ночевать, но вид старой квартиры, сотен книг любовно подо–бранной библиотеки не вызывал у него ни раскаяния, ни хотя бы ностальгии. Он не мог больше без раздражения и скуки слушать Стравинского, зато часами с наслаждением внимал Березовскому и Веделю в исполнении юрловского хора. По ночам он смеялся во сне, но не верил женщинам, когда они ему об этом говорили. Снилась вода. По утрам он сочинял стихи, но листки с записями чаще всего сжигал.
Каждую субботу ездил к морю. Подолгу сидел на песке с закрытыми глазами, лицом к прибою, и нельзя было понять, спит он или бодрствует. В конце июля уволился и переехал к новой подруге, жившей в приморском городке. Новую работу он искать не стал. Кое–как позавтракав, отправлялся на берег, а как только установилась жара, даже ночевал иногда на песке в нескольких метрах от воды. Он перестал обращать внимание на свою внешность, ходил в лохмотьях, вызывая недоуменные взгляды блюстителей порядка. В августе он окончательно перебрался на пляж, устроив себе логово между валунами. Ползал по мокрому песку, уже без помощи рук, оставляя глубокий извилистый след. Изредка женщина, с которой он жил, приносила ему еду, но чаще он сам добывал пропитание, охотясь на мелководье за камбалой и медузами. С каждым днем заплывал все дальше и плавал все увереннее. Наконец 11 сентября, на закате дня, он почувствовал, что достаточно надышался воздухом, и, сверкнув чешуей, скрылся под водой.
ГОСТЬ ИЗ АНДОРРЫ …существо это… всей своей внеш-
ностью похоже на человека, умеет
произносить несколько слов и про-
делывать разные забавные штуки.Дж. Свифт. Путешествия
ГулливераОн умер вовсе не потому, что с ним плохо обращались. Он умер сам: сунул голову в веревочную петлю и выпрыгнул из окна своей комнаты. Нет, мы ему не мешали — мы уже попривыкли к его чудачествам и не трогали его. Но к исходу третьего дня из него потекло: оказывается, он умер. Мы закопали его в землю и сделали все, что положено. Несколько дней дети бегали на то место, но он так и не пророс.
Когда его привели к нам, мы сразу сообразили, что это Гость из бескрайней Андорры. Внешне он был неотличим от нас. Звуки его языка были точно такие же, как и у нас, и комбинировал он их так же, как мы, но понимать друг друга мы научились не сразу. При этом глагол “понимать” я употребляю, разумеется, в узком значении: понимать речь.
Мы отвели ему комнату на втором этаже, куда он всегда упрямо поднимался по лестнице. Спал он на кровати, вызывая острую жалость у домочадцев. Справляя нужду, снимал часть одежды. Жидкую пищу ел ложкой, твердую — вилкой, проделывая все это за столом. Что ж, мы ему не препятствовали.
Каждый день он уходил из дома и бродил по городу, всякий раз непременно посещая зоопарк, хотя, побывав там впервые, он громко кричал по ночам (это время его сна), а днем не прикасался к пище.
Лебедя, жившего за домом, он упорно называл птицей, имея в виду такие признаки животного, как перья, крылья, клюв и способность к полету. Щуку именовал рыбой, а когда мы привели ему рыбу, спрятался в подвале, откуда, невзирая на уговоры и музыку, не выходил пять дней.
Мышь он называл мышью.
Смешное веселило его, грустное — печалило, что немало нас забавляло.
Долгое время он ходил по пятам за нашей шестой средней дочерью. Однажды они поднялись наверх, в его комнату, он снял с нее одежду, разделся сам и лег на нее сверху. Когда мы поинтересовались у дочери, зачем они все это делали, она ничего не смогла объяснить. Тогда жена и остальные дочери попросили Гостя проделать то же самое и с ними, но он отказался и, кажется, расстроился. Но уверяю вас, женщины не хотели его обидеть.
Книги он читал. У него была тетрадь, в которой он рисовал. Мы уж было решили, что он разбирается в живописи, но и засомневались: почему же тогда он не интересуется нашим гаражом? Музыку он слушал — да, так и говорил: слушать музыку. При слове “небо” смотрел вверх.
Однажды он сказал, что лет через тридцать — сорок наверняка умрет. Всякого можно ждать от человека, который говорит знакомым “здравствуйте” и садится на стул задницей. Когда мы пилили дрова или лепили жирафов, он хватал нас за руки и умолял — дословно — “не делать этого”.
Каждое утро он умывался, употребляя для этого мыло, и чистил зубы, и дошел до того, что дети не выдержали и предложили его помыть так, как это принято у нас, по–настоящему. Он заплакал, а вечером выпрыгнул из окна с веревочной петлей на шее. Жаль, что после этого он умер. Но подождем весны: быть может, он еще расцветет.
КОШКИ И КРЫСЫ Дом был новый, однако не прошло и месяца после заселения, как в нем завелись кошки и крысы. Особенно много их было в первом подъезде. Ничейные кошки орали по ночам на чердаке, а крысы денно и нощно сновали по залитому тухлой водой подвалу, вызывая у новоселов дрожь омерзения. Кошки были тощие, мускулистые и вечно голодные, а крысы, все как на подбор, бесхвостые и паршивые, что являлось признаками новой крысиной породы, как уверял нас вертлявый мужичонка из тринадцатой квартиры.
Люди не поднимались на чердак и вскоре перестали претендовать на подвал, и так продолжалось вплоть до того дня, когда крысы покусали мальчика из девятнадцатой квартиры. Принесенный домой, он впал в сон и стал пухнуть, пока не распух до объема комнаты и уже не мог пошевельнуть ни рукой, ни ногой. Его распухший бок выдавил окно и выставился наружу, удивляя прохожих. Живот выпер в прихожую, мешая домашним пользоваться туалетом и ванной.
После этого Тринадцатый обежал весь подъезд, созывая мужчин в поход. Вооружившись ковровыми выбивалками, ножами и пустыми бутылками, они ворвались в темный подвал, сокрушая все на своем пути, направо и налево убивая крыс, которых обнаруживали по звуку. Внезапно откуда–то сверху полилась горячая вонючая вода, и мужчины были вынуждены ретироваться. Выяснилось, что исчез очкарик из восьмой квартиры. Его долго звали, несколько смельчаков сунулись было снова в подвал, но воротились ни с чем. Тринадцатому и Сороковому поручили утешить жену Восьмого, что они и сделали. Поход на кошек был отложен.
Не успели люди прийти в себя, как подъезд подвергся ответному массированному нападению крыс. Паршивые бесхвостые твари в мгновение ока захлестнули лестницы, ворвались в квартиры и сожрали всех собак, белых хомяков, сидевших в стеклянных банках, и говорящих попугаев. В седьмой и двадцать четвертой квартирах — видимо, по ошибке — слопали всю обувь, включая домашние тапочки с меховыми помпонами, а в тридцать девятой — пианино. Затем крысиные полчища ринулись на чердак, где их встретили тощие мускулистые коты. Схватка была короткой и безжалостной, с обеих сторон были убитые и раненые. Не достигнув цели, крысы убрались восвояси, попутно откусив деревянный протез у старика из шестнадцатой квартиры, вышедшего покурить на лестничную площадку.
Чтобы отпугнуть тварей верхних и нижних, Двадцать Первый стал через каждые полчаса выставлять перед своей дверью дымовые шашки, запас которых у него был, видимо, неисчерпаемым. Люди опасались покидать квартиры. Когда Одиннадцатый отважился на это, он поскользнулся на картофельной кожуре, ударился виском о выключатель и скончался, не приходя в сознание. Сорок Третий, заслышав шум на лестнице, просовывал в дверную щель ружье и стрелял волчьей картечью. Многие же просто заколотили и законопатили двери, а некоторые даже замазали пластилином замочные скважины. Для сообщения поначалу пользовались самодельными веревочными лестницами, но после того, как дородная Семнадцатая сверзилась на асфальт и умерла, от них отказались. Выход нашел Тринадцатый: он пробил стены, сделав проходы–лазы в соседние жилища. Вскоре почти все квартиры были соединены такими ходами.
Тридцать Второй и Тридцать Третий разбросали по лестнице обильно приправленные ядовитым лимонадом куски хлеба, и не прошло и дня, как в квартиры стал просачиваться сладковатый запах гниющего мяса. Подъезд заполонили мухи. Дом содрогался от ударов.
Под покровом ночи бежали Пятые, забывшие в спешке одного только старика, который задумчиво курил в туалете и не слышал, как его близкие покидали квартиру через окно. В назидание трусам, по предложению Тринадцатого, старика решено было расстрелять, для чего у Сорок Третьего под расписку было одолжено ружье, возвращенное владельцу тотчас по завершении акции.
Вонища на лестнице усилилась до того, что людям пришлось прибегнуть к помощи респираторов — как правило, самодельных. И только Четырнадцатый щеголял в настоящем противогазе. Впрочем, когда Двадцатая согласилась ответить ему взаимностью, он преподнес ей противогаз в качестве свадебного подарка, сам же довольствовался носовым платком, спрыснутым духами “Красная Москва”.
В квартирах с первого по пятый этаж из кранов потек горчичный мед, жульнически разбавленный сахаром, тогда как на верхних этажах из кранов струились фиолетовые чернила “Радуга”. Чистую воду пришлось добывать из унитазов.
Двадцать Третий, разломав платяной шкаф и изрезав льняные простыни с вышивкой, смастерил крылья, собрал дорожный чемоданчик (пижама, зубная щетка, мыло “Орфей” в бумажке, десяток презервативов, бритва “Микма”, носки, полотенце, сорок два рубля с мелочью, паспорт и четвертый номер “Вопросов литературы” за 1984 год) и прыгнул с балкона. Жильцы наблюдали с балконов, как он, тяжело взмахивая скрипучими крыльями, удаляется в сторону Рязани–Товарной. В соседних домах зажигались огни. На горизонте клубились багровые облака — радиоактивные, уверяла всех Восьмая, так и не оправившаяся после исчезновения мужа.
На балконе у Сорок Первого поселилась птица со свиным рылом. Иногда он подкармливал ее через форточку леденцами.
Люди плохо спали и видели только чужие сны.
Когда в подъезде появился Черт, внезапно умер распухший мальчик из девятнадцатой квартиры. Его похоронили в цветочных горшках, предварительно удалив кактусы и помидорную рассаду. Черт поселился в опустевшей пятой квартире. Он ел сырую картошку, читал Достоевского и болел за “Спартак”. С его появлением кошки и крысы пришли в страшное возбуждение. Наконец, дождавшись, когда он выйдет на лестничную площадку справить нужду, звери снизу и сверху хлынули на лестницу, в несколько мгновений обглодали владыку преисподней (тогда–то и выяснилось, что хребта у чертей нету), после чего с остервенением набросились друг на дружку.
Через час Тринадцатый выглянул за дверь. На лестнице было пусто. Как выяснилось, кошки сожрали крыс, а те, в свою очередь, сожрали кошек. Отпразд–новав это событие, люди взялись приводить подъезд в порядок. И порядок навели, но, хотя ступеньки и площадки вымыли с керосином, шампунем и даже с сахаром, мучительный, изматывающий, постыдный и вызывающе слабый запах остался…
ПОСЛЕДНИЙ Сто тысяч человек — это не много, если они правильно рассредоточены и заняты делом, а их быт продуман до мелочей. Плюс охрана, иногда жестокая, но всегда бдительная. Если бы не охрана, они давно перессорились бы. Из–за женщин или из–за пищи. Ребилы и даты, каменотесы и счетоводы получали равное количество еды, развлечений и палочных ударов. А главное, все они в равной степени участвовали в строительстве Башни. С утра до вечера скрипели повозки, подвозившие битый камень. Для Башни, призванной поразить воображение жителей плоскогорья, пожирателей желтых лягушек,— призванной достигнуть неба — ну, вы знаете эту байку, популярную среди плотников, пьющих вино, в которое они тайком подмешивают толченый песок.
Иногда со стороны жаркой пустыни, чью жестокую безмерность по–настоящему ощущали лишь старики да беременные женщины, налетали разрушительные ураганы, оставлявшие после себя поваленные постройки и перевернутые повозки. Люди вновь прокладывали водопровод, укрепляли свои жалкие жилища из песка и соломы и сочиняли песни, исполненные страха перед судьбой и потому — прекрасные. Их пророки, по ночам ползавшие между домами, чтобы не заметила охрана, говорили о грядущем Последнем Урагане и в доказательство правдивости своих слов взглядом прожигали тонкий кусочек кожи, отличавший девушку от женщины. Таких считали святыми, с ними спешили совокупиться, чтобы на рассвете побить камнями.
В полдень шестого месяца Тха по десяти поселкам великой стройки разнеслась весть: один из ста тысяч строителей Башни — Бог. Разумеется, были заданы все приличествующие случаю вопросы: правда ли это? зачем Он явился? кто Он? Были тотчас высказаны и предположения, за неимением лучшего сошедшие за ответы: Он явился, чтобы спасти; чтобы помешать строительству Башни; чтобы наказать начальника Третьего поселка за похотливость. Но, поскольку практической ценности эти предположения не имели, большинство сосредоточилось на вопросе “кто Он?”. А для этого было необходимо попытаться ответить на вопрос “что есть Бог?”. Было предложено множество вариантов ответа, от банальных и рассчитанных лишь на внешний эффект до еретических и чрезмерно приближающих к сути. Бог — это тень будущего в настоящем. Это все, что не Бог. Бог — это Башня, какой она предстает в воображении сразу ста тысяч строителей и какой она никогда не будет. Бог — это план Башни, это строительство Башни, это натертая пятка возницы и дневная бессонница каменотеса, это предполагаемый и возможный результаты строительства, обреченность строительства на неудачу, осознание этой обреченности и, вопреки всему, стремление к завершению постройки: все это, вместе взятое, и есть Бог.
Были предложены остроумные способы выявления Бога. Некоторые были претворены в жизнь — разумеется, безрезультатно. Например, посреди всех десяти поселковых площадей были начерчены совершенно одинаковые круги, внутри которых землю присыпали тончайшим слоем рисовой муки, строго–настрого запретив кому бы то ни было ступать за черту внутрь круга. Тысячи глаз денно и нощно бдительно следили за белыми кругами, но на седьмой день во всех поселках одновременно в центре круга обнаружили отпечаток чьей–то ноги. Наблюдатели были вне подозрений, поскольку шпионили друг за другом. Значит, этот след и был следом Бога. Но его самого уловить не удалось.
Тогда попытались перепутать значения слов, чтобы поймать Его в сети безумия. Например, договорились словом “рыба” обозначать понятие “любовь”, а словом “любовь” — понятие “смерть вечером в воскресенье” и т. д. Но вскоре поняли, что Бог имеет дело не с названиями предметов, но с их сущностями и единственное слово, сущность которого ему неподвластна и недоступна, это слово — Бог.
Были испытаны и другие способы, но, повторяю, безрезультатно. Тогда у многих вновь возникли сомнения в существовании Бога — во всяком случае, в его присутствии среди этих ста тысяч людей. Охране с трудом удалось подавить беспорядки и пресечь бесчинства.
Быть может, впрочем, успокоению способствовал и некий Рут, который продемонстрировал доказательство бытия Божия. Во вторник он на глазах у всех преодолел расстояние от ворот поселка до колодца за десять минут, тогда как в четверг то же расстояние — за тридцать минут, да и то с преогромным трудом, а в субботу — снова за десять минут, правда, в обратном направлении, то есть от колодца к воротам. Разница во времени убедила последних маловеров и колеблющихся в существовании Бога.
Бурная активность, однако, сменялась апатией. Бог мог оказаться строителем или охранником, начальником Третьего поселка или женщиной. Более того, кое–кто, вспоминая опыт Рута, догадывался, что в предложенной системе доказательств он мог быть Богом с полудня до заката и только по средам, но никогда по пятницам; женщина была Богом, пока одета; ребенок, швыряющий камнем в собаку, был Богом, а ребенок, швырнувший камень, переставал быть Богом; каменотес мог быть Богом только в нужнике у Восточных ворот Башни, тогда как начальник охраны — всюду, но только мертвым… Бог мог быть великим, красивым, мудрым, ничтожным, милосерднейшим, жесточайшим, наконец — никаким. Отсюда был всего один шаг — и его сделали, ибо ничего другого не
оставалось — до признания Богом всякого. И тогда отчаявшиеся предложили самый простой способ, позволяющий безошибочно установить, кто же — Бог. Ну да, разумеется, тот, кто останется в живых. Надо ли рассказывать о вакханалии убийств, пьянства, насилия и разврата? О смертях по жребию? Об изнасилованных и съеденных детях? О самоубийствах с цветочными венками на головах? Потом дело смерти упорядочили. Огромная очередь выстроилась к печам, поглощавшим строителей и охранников, блудниц и пророков. Пока не осталось никого, кто мог бы свидетельствовать о Боге, который, как и ожидалось, был всего–навсего последним.
∙