Рассказ
Михаил РОЩИН
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 5, 1999
Михаил РОЩИН С большой радостью в душе поздравляю “Октябрь” с юбилеем! Нельзя не видеть, что за последние годы журнал сумел так поставить дело, что наработал себе самое доброе имя далеко не в доброе для литературы время, занял очень заметное — одно из первых — место в литературном процессе.
Я лично за несколько лет в “Октябре” напечатал дорогие для меня вещи, рассказы, дневники, ежегодные “блоки”, за что, разумеется, благодарен редакции. Вообще приятно сознавать, что с коллективом и главным редактором имею самые дружеские, творческие, товарищеские отношения — автору всегда хочется приходить в “свою” редакцию, где тебя понимают и тобой дорожат.
Спасибо, дорогие друзья, доброго вам праздника, желаю и дальше идти своим путем!
Камера Мухина
РАССКАЗ
Мухин вырос в детдоме. Когда воспитатель Петрик, молодой, высокий, с туберкулезным румянцем, обходил на ночь спальню, он видел Мухина, укрытого с головой. Это запрещалось, и Петрик, подойдя, подозревая Мухина в чем-то плохом, тряс его кровать за спинку и звал тонким голосом:
— Мухин! Мухин!
— Чего вам? Я сплю! — грубо отзывался Мухин.
Все знали, что Мухин не спит, мальчишеская спальня, радуясь забаве, поднимала голову, и кто-нибудь фискальным писком сообщал:
— Мухин лесочек делает!
Все галдели.
По скрюченной, лежащей на боку фигуре, по вздутому у головы казенному коричневому с зелеными полосами одеялу ясно было: чем-то Мухин занят. Петрик опять тряс кровать — тогда выставлялась черноватая, стриженная наголо голова мальчика с явно не спящими, возбужденными темными глазами:
— Не могу я уснуть, понимаете!
Это звучало как: “Уйди ты! Не трогай меня!”
— Лесочек делает! — опять пищали со стороны.— Лесочек!..
Мухин оборачивался на писк:
— А ты, Жила, получишь!.. Придумали глупость!
Петрик, пожав плечами, удалялся: глупость так глупость.
Но это не была глупость. Мухин действительно “делал” лесочек. Перед глазами его стояла светлая лесная полянка, ярко-зеленая, обставленная молодыми березками и елочками, укрытая лесом, но вместе с тем распахнутая на две стороны, с заросшими сизыми кочками, откуда выглядывали красные глазки земляники. Надо было из березовой коры, из свежей травы все это построить, уместить под выпуклым боком подушки. Не хватало только солнечных пятен и зеленого лесного воздуха.
В тумбочке Мухина уже хранилась одна такая полянка, наклеенная на картон,— даже с земляничками и травой. Но все же это был бледный, сухой муляж, а Мухину хотелось подлинности. Фаинка, детдомовская девчонка, из другой группы, длиннорукая, нос уточкой и синие глаза, восхищалась: как похоже! Жила, или Яшка Жилин, бледнолицый, белокурый, культурный мальчишка, хоть и ростовский, как все, беспризорник, умел здорово рисовать. Говорил: “Чё ты мучаешься? Мне раз плюнуть — твой лесочек сделать”. Брал чистую картонку или фанерку, краски и в самом деле по-быстрому рисовал полянку. Мухин без отрыва следил за картинкой и тонкими пальцами Яшки, за мазками кисточек, изредка что-то подсказывал, хотя видели они полянку вместе и Яшка тоже хорошо помнил каждую березку и кочку. Все так, так, шептал Мухин, и свежая трава ложилась, как надо, и небо просвечивало меж елок. Так, вон медным отсвечивает одинокая сосна, правильно, вон веером торчат резные папоротники, тоже, молодец, схватил, годится. Фаинка, которая также наблюдала за Яшкой, дышала сзади, переводила дух. Все так, хорошо, хотелось сказать Мухину, но он не мог: все-таки все лепилось в одно пятно, хотя и чувствовались в размыве рисунка в целом и свет, и зеленый лесной воздух, все не дающиеся Мухину. Не такой был подлинный лесочек, все же не такой. Нужно, чтобы точно…
Камера нашла Мухина — или он ее — на базаре. По воскресеньям (ярмаркам) базар кипел народом, мужиками, бабами, городскими хозяйками и кухарками, красноармейцами, монахами, нищими, детворой. Но главное — станичниками. Стояли возы, телеги, лошади, волы, деревня везла в город муку, мясо, сало, капусту, яблоки, мед, кровяную колбасу, вяленых лещей и воблу, вино в огромных бутылях с глубокими пробками. Детдомовские шныряли здесь, как свои, бабы узнавали их по сизым курточкам и платьям, давали кто яблоко, кто рыбину, но ребята больше хватали сами, что хотели.
Возле входа, где стоял милиционер в парусиновой фуражке, с кобурой на поясе, находилась будочка фотографа Абрама Морковского, вроде деревянного сортира. На двух шестах рядом висело полотно с нарисованным морем и кораблем: одно круглое окно корабля было вырезано — желающие заходили сзади, вставляли в дырку голову, и Морковский, старый, сутулый еврей с серо-рыжими вьющимися кудрями, отбегал к своему аппарату. Из камеры спереди торчала трубка, но фотограф прижимал лицо сзади, накрывал свою голову и камеру черным платком и делал снимок. Черная камера держалась на трехногом лакированном штативе, наконечники упирались в землю.
Сколько в году воскресных дней? Семьдесят?.. Значит, семьдесят раз и еще трижды по семьдесят в воображении Мухин ошивался на базаре возле будки Морковского. Готовился. Думал.
Как-то Абрама Морковского пригласили в детдом сделать одну общую фотографию — всем на память. Пока Морковский ставил свою треногу, крепил сверху камеру, вся детвора и взрослые располагались пирамидальным полукругом на ступенях фасадной лестницы своего старинного красавца дома, доставшегося беспризорным после богатых сахарозаводчиков Коломийцев. Кому не хватило места на ступеньках или сбоку, легли внизу прямо на землю, у ног директора, завхоза, Петрика, которым вынесены были из дома специально в первый ряд стулья. Мухину тоже досталось лежать внизу, в пыли. Вот Мухин лежит, вот Жила к нему головой, ногами в другую сторону. Между ними — как же без нее? — Фаинка, глаза выпучила, в платочке, Жи─ле сзади двумя пальцами рожки делает. Над ними — завхоз Ганна Максимовна, как бочка, и тощий Петрик. Мухина потряхивало нервное напряжение, он готовился.
Дело шло к вечеру, сумерки туманили небеса. А когда не хватало света, Морковский вздымал в левой руке штуковину с магнием, кричал: “Шпокойно! Шнимаю!” После чего штуковина взрывалась ослепительным огнем.
Так было и на этот раз. Все замерли, Морковский зарядил магний, показал руками “шпокойно!” и укрыл себя и башку аппарата черным платком. Свет полыхнул, Морковский крикнул “готово!”, и тут же Мухин вскочил на колени, на ноги и через две секунды был рядом с фотографом. “Идея! Идея! — бормотал на ходу, как не раз бормотал на базаре.— Идея! Вперед!” Морковский снял камеру, словно голову отделил от деревянного лакированного тела, и подал прямо в руки подскочившему Мухину, вроде: подержи, мальчик, минутку, пока я треногу соберу. Черный платок свисал с плеча фотографа, как шаль, сизый нос и лоб блестели по─том. Здоровая черная коробка оказалась странно легкой, Мухин обнял ее руками и сразу побежал. Не к воротам, а в сторону, к углу дома, за которым начинался сад, а дальше — спуск к оврагу. “Идея! Идея!” — продолжал он бормотать на бегу.
Позади кричали, тоже бежали мальчишки и девчонки и вся дирекция. Скоро Мухин угадал за собою задыхающегося Петрика, летевшего скоком на длинных ногах.
— Мухин!.. Мухин! — орали разные голоса.
Мухин летел без страха и тяжести.
Перед ним словно еще горел огонь вспышки и маячила сутулая фигура фотографа, передающего ему в руки камеру. Он унесся от всех, затаился до ночи в овраге.
Откуда взялись таланты Мухина, кто были его мать-отец, родичи? — так никто и не узнал. Но в том, что он особенный, не сомневались. Так была устроена мухинская голова, мухинские черные глаза, что он видел все. Может быть, только орлы или соколы обладают таким цепким взором. Жадность жгла его, не хватало названий для всего, что он видел. В небесах, на земле, вдали, вблизи впитывающие глаза одинаково склонялись над бегущим уличным ручьем со всем его сором, над белеющей в траве протоптанной дорожкой к муравейнику, кишащей наползающими друг на друга насекомыми, над кучей свежих яблок лошадиного навоза, над щелями пола, над сырым пятном земли от поднятого камня — в личинках, червячках и жемчужных пятнах плесени. Багровое лицо и босые ноги старухи с кошелкой семечек и сами семечки, их веселое сыпучее множество, и стакан, которым старуха отмеряет, могли занимать внимание Мухина по нескольку минут. Все годилось, все вызывало жадный мухинский интерес. Жадность, одержимость, восторг и даже любовь ко всему на свете — вот что такое был Мухин. Мало этого, ему необходимо было самое интересное, самое необычное взять с собою, попробовать потом воспроизвести, оставить себе, как лесочек в тумбочке. В себе, у себя, под своим одеялом, в уме, в душе. Он сам ощущал свою особенность, откуда-то знал, что может и должен совершить нечто не-
обыкновенное, быть выше всех. Оттого бывал напорист и груб. И вообще в меру уродлив для гения: приземистый, круглоголовый, с некрасивым азиатским лицом, неприятным взглядом, редко поставленными во рту зубами. В те годы зачитывались Уэллсом, Жюль Верном — возможно, фантастика тоже влияла на его предопределение. Он знал свой путь.
На другой день бедняга Морковский пришел в детдом просить назад свою камеру. Сидели на тех же ступеньках парадной лестницы, сильно нагретых с утра июльским солнцем. Хмурый Мухин, Жила с блокнотом и карандашом в руках — по привычке что-то рисовал, унылый, недовольный Петрик как представитель администрации, согнутый старик Морковский, изнывающий от жары. Он то утирал с затылка пот белой шляпой-панамой, то расправлял ее на колене, обтянутом тоже белыми брюками, вроде сушил. Поодаль, конечно, торчала Фаинка, вытягивая нос, прислушивалась.
Морковский говорил:
— Вы не знаете, что это за аппарат. Таких больше нет на свете. Я купил его у одного волшебника в Стамбуле. Представьте, я бывал в Стамбуле, плавал с контрабандистами. У меня много таких друзей, они называют себя рыбаками и живут в Херсоне, но, если я скажу им слово, они придут и отрежут вам всем головы.— Он посмотрел при этом на Петрика, который не выглядел самым храбрым из всех.
— Я не боюсь,— тихо сказал Мухин.
— Вы, мальчик, просто не знаете, какие несчастья может принести вам аппарат. Он испортит вам жизнь. Я хочу честно предупредить. Что вы собираетесь делать? Вот в чем вопрос.
Мухин ответил:
— Вы не поймете, вы просто фотограф. Ваши снимки плоские и пустые.
— Мои снимки плохие?
— Нет, но они пустые, понимаете? Я хочу сделать другие.
— Какие? — Морковский снял панаму с колена и промокнул ею лицо.
— Объемные,— ответил Мухин, удивив всех и себя самого этим словом.
Удивил и обрадовался, будто только сейчас понял, чего же он хочет. Он увидел свою полянку, свой лесочек, которые, как он надеялся, могут быть сначала заключены в камеру, а потом вынуты оттуда, пусть в уменьшенном, но в абсолютно полном виде, до последней травинки и ягодки: должен получиться кубик вроде стеклянного, но не стеклянный, а будто студень, желе, и там все целое, в полном объеме. Потом уже ничего не стоит закрепить, сохранить форму, иметь кусок натуры, как бы запаянный, как древняя мушка или ракушка в куске янтаря. Возможно, что именно янтарь или какой-то другой материал, смола, например, и нужны для такого закрепления.
Мухин, жестикулируя, помогая пальцами и мимикой, старался объяснить, о чем речь.
Жи─ла — Мухин видел краем глаза — рисовал нечто подобное, кубик или вроде того, у себя в блокноте.
— Объемно не выйдет,— вдруг трезво сказал Морковский. Он опять был в панаме и, чуть отогнув ее поле, рыжим, склеротическим глазом поглядел на Мухина.
— Почему? — спросил Мухин.— Вы ж сами говорите: волшебный аппарат.
— Это факт,— ответил Морковский.— Но оптика не та. Верните мне вещь. Я видел в моей жизни изобретателей, мне не надо…
— Я сделаю.— Мухин был упрям и упорен.
— Он точно сделает,— вдруг влезла со стороны Фаинка.
Бедный Морковский обливался по─том, его серо-рыжие кудри на шее потемнели.
— У вас что,— обратился он к молчащему Петрику,— есть кружок изобретателей?
Ему не ответили. Тогда Морковский мирно сказал:
— Если вы хотите насчет оптики, надо ехать к Ивану Васильевичу.— Он опять вытирался панамой.
— К кому?
— К Болдыреву Ивану Васильевичу, в станицу Тарновскую. Он знает.
— Я сам все сделаю! — опять упрямо сказал Мухин.
— Не сделаю, а испорчу! — Морковский начинал злиться.— Я категорически требую,— это уже было обращено к Петрику,— вернуть мою вещь! Хотите милицию? Сейчас вам будет милиция.
— Мухин! — позвал Петрик для порядка.
Мухин ответил:
— Я не отдам. Я сделаю! На─ спор?
Тогда Морковский натянул поглубже свою панаму и встал.
— Сегодня же поеду в Херсон,— сказал он.— Я привезу своих ребят.— Он ткнул Мухина в плечо.— Вы узнаете, что они делают с такими изобретателями! — Ребром ладони он ударил себя сзади по шее, будто отрубая голову, а потом пальцами чиркнул еще и по горлу.
— Мухин! — простонала Фаинка.— Мухин!..
— Когда я сделаю, узнаете — Мухин, Мухин!
— Ну смотри! — сказал Морковский.— Когда-нибудь пожалеешь.
У Ивана Васильевича Болдырева большая белая борода, как у Льва Толстого, такая же распоясанная рубаха до колен, белые порты заправлены в хромовые хорошие сапоги. Изба у них большая, чистая, с террасой и высоким крыльцом. Молодая женщина, дочка или невестка, подала кувшин с вишневым узваром и глиняные кружки. Беловолосый мальчишка лет пяти цеплялся за ее юбку, канючил или ползал по крыльцу, вверх-вниз, пока ему тоже не налили в кружку питья, и он так с кружкой и исчез. Было жарко, мухи зудели, и по станичной улице валялись в горячей пыли поросята.
На чисто выскобленном деревянном столе, сдвинув к краю кувшин и кружки, Иван Васильевич раскладывал свои картинки. Некоторые были вставлены в толстый, желтой кожи альбом — надо было переворачивать страницы. Втроем сидели тесно по одному краю стола, чтобы виднее: сам Иван Васильевич, Мухин и Жила. Мухин мало понимал в фотографии, но здесь и понятий особых не требовалось; снимки отличались красотой, чистотой, и в них было главное для Мухина — глубина, объем. Например, чтобы снять группу людей, как снимались, к слову, на лестнице, всех положено было расставить в ряд, в одной плоскости. У Ивана Васильевича сразу, компактно, взят его дом, крыльцо, и на крыльце куча народу в разных позах: кто стоит, кто сидит, кто глядит с терраски — бабы, мужики в картузах, дети, старухи. Всех видно, все на своих местах, полностью. Или, например, хоровод за околицей, человек пятьдесят, не меньше: девки в длинных юбках и платочках, нарядные парни в сапогах,— а далее еще река, другой берег, небеса.
Жила сказал:
— У вас прямо настоящие картины, Иван Васильевич, перспектива.
— А как же! — отозвался старик.— В чем мой и фокус. Так-то еще никто не делает, погляди, где хочешь.
— Да, я такого не видел,— согласился Жила,— только в живописи.
Мухин, не выпуская одного снимка, хватался за другой, глядел, чуть не прижимая к глазам.
— А если четыре взять и вот так, коробочкой, сделать? — спросил наконец.
— Зачем четыре? — Иван Васильевич как будто понял.— Три хватит.— Он взял три фотографии, с помощью Мухина удерживал их стоймя.
— Нет, одну и ту же,— сказал Мухин,— коробочкой. Чтоб как замерла натура.
Жила вмешался:
— Как тебе натура замрет? Все движется.
— Оно так,— сказал старик,— мы натуру на один миг держим. Как же еще?..
— Не понимаете вы! — упирался Мухин.— Можно. Замрет — и все.
— Это ты кино, что ли, хочешь? — спросил старик. Похоже, не понимал Мухина.
— Да не кино! Натурально! Стоп — и оно мое.
Дед почесал под бородой, вздыбив ее кверху, помотал недовольно головой.
— Что значит “мое”?
Разговор иссякал от непонимания.
Мухин хотел спросить, как фотография закрепляется, какие составы нужны, но не знал еще таких слов, как эмульсия, закрепитель. Он все равно упрямо думал о своем, и фотографии Ивана Васильевича убеждали его: можно сделать. Надо дальше думать.
Лодка была красавица. Чисто белая, остроносая, с тупой кормой, была привязана у самого конца мостков, идущих с берега в реку. Желтая, глинистая вода летнего Дона тихо качала ее, пестря и украшая множеством солнечных водяных бликов. У носа, на обоих бортах, голубела на белилах надпись: “Альбина”. Вдоль всего причала болтались на цепях и привязях другие лодки, черные, серо-деревянные, обычные, “Альбина” стояла среди них королевой. Это Фаинка высмотрела и привела к ней ребят. Мухин пожирал лодку глазами. На двухколесной тележке привезли камеру. Теперь надо было на руках перетащить ее сюда. Мухин долго выбирал место, правильный ракурс: чтобы взять лодку всю целиком, сверху, сияющую, с белыми скамейками, с брошенными внутри белыми веслами.
— Жила! Давай!..
Фаинка осталась на берегу — держать тележку оглоблями вверх. Жила принес сначала заготовленную табуретку, потом они с Мухиным перенесли и укрепили на табуретке камеру. Мухин навел объектив, стараясь выдержать выбранный ракурс.
— Ты чего такой? — спросил его Жила, потому что Мухин был хмур и недоволен. Предчувствовал, что не выйдет,— не фотография же ему нужна, как у деда Ивана Васильевича, а всё.
— Пойми, нужен такой материал,— сказал он Жиле,— там внутри, в камере, чтобы не просто пластинка, а куб, объем. Чтобы взять целиком — с водой, воздухом.
— Это можно только красками,— ответил Жила,— вдохновением. Искусство — не слепок, а фантазия.
— Искусство — сделать вещь, как надо,— упирался Мухин.— В тютельку.
— Это ремесло, калька.— Жила тоже упирал на свое.— Художник несет добро.
— Нахватался ты со своими художниками. Добро еще тут при чем?..
Фаинке наскучило ждать.
— Ну вы лодку-то забыли, что ли? — вступила она.— Снимайте, а то вечереет.
Мухин почти ослабевшей, неверящей рукой нажал спуск. Не выйдет. Не готов он пока к тому, что хочет.
Назад в гору, волоча на тележке камеру, все трое поднимались недовольные. Тем более что Мухин видел, как Жила, достав свой блокнот, несколькими штрихами успел изобразить лодку вполне натурально. Фаинка тоже заглянула в рисунок:
— Ой, Жила! Здорово!
И покосилась еще на Мухина: мол, а ты-то что, Мухин?
— Загубит тебя, Муха, жадность,— сказал ему потом Жила.
— Не похоже надо, а чтоб мертво застыла! — Мухин упорно продолжал думать о материале: стекло, что ли, отлить особое, глину какую найти?..
Спустя годы, когда появились полимеры, а Мухин уже работал на заводе в Киеве, он стал делать свои пластиковые, из полимеров, кубики, где впаянными жили то дерево, то кусок железной дороги с будкой обходчика, то четырехкрылый самолетик, виденный им на параде. Он добился своего, этот упорный, невеселый Мухин: он изображал натуру как есть, он брал себе и наслаждался потом всем, что ему падало на душу, нравилось, с чем не хотел он расстаться.
Однажды, уже в Москве, Мухин попал на выставку художников. На плакате было сразу несколько фамилий, и среди них Жилин. Выставка проходила в двух небольших залах на Кузнецком мосту. Прежде других людей и картин Мухин увидел Фаинку. Такая же длиннорукая, длинноногая, со своим носом уткой, но классно одетая, с прической, она сидела при самом входе на пуфике бархатном, нога на ногу, поматывая полуснятой туфлей: красивая желтая туфля на каблуке, должно быть, намучила ногу. Вскочила, стала запихивать ногу, прыгая неуклюже, завопила бесцеремонно: “Мухин!” — и потащила его к группе мужчин, которые в особь от других зрителей стояли в стороне, переговаривались или чуть поругивались.
— Муха! — так же без церемоний завопил один из них, несомненно, Жила, но тоже классно одетый, в цветастом свитере, в темных очках, лет сорока, с небольшой бородкой.
Он повел Мухина смотреть чужие и свои художества. Кое-что Мухин узнавал: здание детдома, кусок базара с возом, запряженным волами, на котором сидела, свесив толстые ноги, баба в белом платочке, длинную фигуру Петрика. Это было знакомое, хотя нарисовано что углем, что коричневой одной краской. Но были там и другие картины: море и купающиеся люди, горы, горная бурная речка с перекинутым через нее висячим мостом; много разных детей, женских лиц, старухи и старики. Попался всего один генерал в орденах на фоне танка, какой-то окоп, заваленный солдатней, то ли спящей, то ли убитой.
— Ты на фронте был? — спросил Мухин.
И Жилин кивнул: мол, само собой. Несколько портретов — Фаинка: то в длинном черном платье, то в цветной шали, то вовсе голая со спины у какого-то деревенского умывальника. Мухин оборачивался к ней, идущей следом: ты, что ли? И Фаинка гордо кивала: а кто же?..
Всюду у нее были голубые живые глаза. Мухин и забыл давно ее глаза.
И еще одна картинка привлекла его: у длинных мостков, на рыжей речной воде красовалась белым лебедем лодка. С голубым названием: “Альбина”. Как же он лодку-то сумел? Столько лет! Без натуры, по памяти?.. Наконец они остались одни, потом вышли на улицу, на солнышко.
— А ты-то как, Мухин? — спросил Жилин.— Я вроде где-то читал: один чудак изобрел полимерные панорамы. Как живые. Может, ты лесочек свой сделал?
Мухин криво усмехнулся: конечно, сделал. И лесочек он сделал, и еще сто лесочков, и пустынь, и озер, и что хочешь еще.
— Где ж это все? — влезла по своей привычке Фаинка. Сама с вопросом глядела на Жилина.
— Как где? — ответил Мухин.— У меня.
И перед глазами возникли его дачный домик, пристройка, сарай, все набитое его кубиками, его натуральными частицами природы, дорог, городов, домов. Люди, правда, никогда ему не давались, люди, собаки, всякие птицы и другая живность. На минуту взяло искушение: позвать Жилу с Фаинкой сейчас с собой, посадить на электричку или в такси, повезти к себе, пусть посмотрят.
Но после этой выставки, где толпился народ, охали, ахали, чего-то обсуждали, ему не захотелось допускать их в свой одинокий, хотя и переполненный мир. Не поймут. Да еще, не дай Бог, посмеются. Он отдал камере все: деньги, годы — не пил, не ел, не гулял, не отклонялся никуда. Они думают, только у них чувства, цвет, свет, импрессия, экспрессия. Таких мастаков были на свете тыщи. А кто придумал, кто нашел материал, который, как фотопленка, берет на себя свет и в себе оставляет застывшим? Что там врал в детстве старик Морковский про стамбульского волшебника? Кто сделал камеру волшебной? Он, Мухин. Им признание нужно, слава, разговоры, хвастать друг перед другом. Мухину это не нужно. Все его картины с ним. Он не хвастал, не продавал, никому не угождал. Он сделал, ребятки, сделал.
Теперь, когда Мухин видел чужие картины, скульптуры, фотографии, даже просто снимки в журнале или газете, он прежде всего замечал недостатки: в цвете, воздухе, перспективе, пропорции. Всюду были ошибки, плоскости, выдумки, ненужные фантазии. Каждый совал в натуру себя, свое пресловутое настроение, то самое добро, о котором говорил когда-то Жила. Зачем? Будто мир и без того, без них не полон, не насыщен чем угодно. Найди, что тебе нравится, покажи — что еще нужно? Вы просто не дошли, не доперли до такой техники, как он, Мухин, и повторяете один другого с древних времен. Лодка “Альбина” хороша сама по себе, ничего больше не надо. Возьми ее, останови — и наслаждайся. Нет, правильно Мухин не повел их к себе: они шли другим, своим бедным путем. Взорвались бы от мухинского богатства.
Мухин летел в командировку в Америку, в Хьюстон. Народу на рейс набралось много, больше всего по виду мексиканцев, а может, кубинцев, чернокожих. Еще при контроле вышла у него стычка с какой-то дамочкой — уж эта была точно наша. Волокла штук шесть длинных заграничных сумок, никак не хотела две сдавать в багаж и столкнулась на этой почве с Мухиным. Он вез закрытый, запечатанный со всех сторон широкими скотч-лентами ящик со своей камерой и еще одну всего сумку через плечо. Просил ящик взять в кабину, и ему разрешили, прилепили бирку. Вот мадам и взбеленилась: почему ему можно, а ей нельзя? Она лопотала по-английски, держалась нагло, а Мухин всего-то сказал: “Научный аппарат, стекло”. Правда, у него и командировка была на научную конференцию, а у этой фифы неизвестно что. Уже в салоне, отыскивая свое место, он боялся опять с ней столкнуться. Но так, конечно, и вышло: вообще места оказались рядом. Ящик Мухина и одну ее сумку стюардесса пристроила где-то при входе, на полу, а другую змея волокла через весь проход, а потом стала упихивать наверх, в открывающийся ящик. Изгримасничалась, желая мимикой показать, чтобы Мухин ей помог. Но Мухин держался, помня, что у советских собственная гордость. Она показалась Мухину знакомой. Меньше всего в жизни имел он дело с женщинами, никогда не был женат, как-то он считал, что вообще они ему не нужны.
Когда-то, еще в детдомовские времена, он пытался заигрывать с той же Фаинкой. Если бегали, устраивали возню, он старался подобраться к ней, схватить за грудь или между ног, но она или орала бешено, вырывалась, или преследовала потом своим хоть и голубым, но таким злым взглядом, что в другой раз не полезешь. А позже вообще прилепилась к Жиле, вместе они уехали в Ростов учиться — так у них и осталось навсегда. Ну и шут с ней, у Мухина все равно не вышло бы остановить ее, запечатать в свой кубик. Не больно-то и хотелось.
У дамочки были рыжие в завиток волосы, изрядный зад, крючковатый нос и чуть навыкате рыжие глаза. Вместо шляпы нахлобучен на волосы какой-то войлочный колпак. Вот по колпаку он и догадался. Когда они сели в кресла рядом, она сдернула его с уже почти мокрой от пота головы и шлепнула себе на колено величиной с ведро. Мухин тут же увидел перед собой никакую не дамочку, а старого Абрама Морковского, фотографа.
Приглядевшись, убедился: кудри точно такие, глаза, еврейский нос и акцент тоже.
— Будемте уже знакомы,— начала она, когда взлетели.— Я вижу, вы русский?
“Ну, не еврей же”,— хотел ответить негалантный Мухин, но просто негалантно не ответил.
— Меня зовут Софья Марковна,— без смущения продолжила соседка.
“Сара Абрамовна тебя зовут”,— сказал про себя грубый Мухин, но грубо же сделал вид, что принял к сведению: мол, хрен с тобой, мне-то что.
— Вы до Хьюстона? — Мадам, видать, не привычна была молчать, ей все было надо.
“Посмотрела бы на билет”,— про себя ответил суровый Мухин. Она все-таки хоть таким образом втягивала его в беседу.
— Наверное, вы инженер,— продолжала она.— В Хьюстоне много наших, Хьюстон — город нефти и полимеров.
По затрапезному (праздничному) костюму Мухина, старому галстуку и ботинкам инженера определил бы в нем и ребенок, не такая деляга.
— Мой муж тоже по нефти, мы раньше жили в Баку, уже восемь лет, как переехали.
“Да застрелись ты со своим мужем!” — вынужденно отвечал про себя нелюбезный Мухин.
— Если вам захочется отдохнуть в семье, что-нибудь узнать, приходите к нам, вот.— Она отбросила какой-то особый клапан своей большой сумки, порылась и прямо под нос Мухину сунула визитную карточку.
Невежливый Мухин даже руки не протянул. Но она положила карточку ему на колено.
— У нас чудный дом, вы увидите, бывает много русских.
“Знаем, каких русских”,— естественно щелкнуло в ответ у Мухина. Карточку он, однако, перенес в карман: карточка была пластиковая, не шутка, интересная.
— Могу я поинтересоваться, что такое в вашей коробке? Если вы имеете интересный проект, муж познакомит вас с директором своей фирмы.
“Мало нам своего жулья!” — отметился Мухин.
— Вы не представляете, как с этим у них трудно.
“Ты мне еще про херсонских контрабандистов расскажи”,— вдруг вспомнил и хотел брякнуть Мухин. Вспомнил, как Морковский потной рукой рубил по шее, а потом показывал, как перережут ему горло.
Интересно бы ее спросить: куда он подевался, старый Абрам?
Она продолжала:
— Почему, вы думаете, мы уехали? Из-за политики? Зачем нам политика? У меня дети. Но в Баку, на своем производстве, когда муж хотел сделать хорошее рационализаторское предложение — тонны нефти можно было взять сверх плана! Вы знаете, что это такое,— так они всегда клали его предложение под сукно и говорили: иди, гуляй! У него набралось шесть рацпредложений, можете представить?.. Кстати, вы не изобретатель? Мне просто хотелось вас предупредить. Надо входить в курс дела.
“Хоть бы мы вошли в штопор,— подумал неблагодарный Мухин,— и ты заткнулась”.
Но это было не в ее характере.
Стюардессы стали развозить обед, давали незнакомые Мухину двойные коробочки с разной любопытной снедью, потом наливали в стаканчики вино. Морковкина — так окрестил мадам добрый Мухин — все равно продолжала свое:
— Тогда мой Роман, это мой муж, извините, сначала сказал мне, а потом пошел и сказал им: “Я возьму свои шесть предложений у вас в обратную сторону и уеду с ними в Америку. А вы потом кусайте себе пальцы”.
“Как же, грызть тут будем без тебя!” — за хорошо знакомых ему начальников ответил Мухин, опережая соседку.
Она добавила:
— Эти хамы сказали: “Сам погрызи, езжай хоть в задницу!..” Тогда я ему сказала: “Роман, в чем дело? Надо ехать. Тебе здесь все равно не светит, это уже ясно. Почему не попробовать? Вдруг ты станешь богатый, уважаемый, человек?”
“Как же! Щас!” — пронеслось у Мухина. И не зря. Морковкина, успевая обгладывать наполовину золотыми зубами куриную ногу, обернутую по косточке для удобства бумажкой, продолжала:
— Приезжаем. Люди помогают устроиться на фирму. Рома сразу идет к главному. Вот у меня рацпредложение. Можно накачать еще сотни тонн. И что вы думаете? Главный говорит: мы качаем достаточно, нам больше не надо.
У них нет плана, понимаете?
Только в этом месте Мухин наконец заинтересовался и спросил:
— И что?..
— Что! Что! — прямо затрепетала дама, услышав вдруг голос Мухина.— Зачем мы, скажите, ехали?..
“Хрен вас знает!” — подумал грубый Мухин.
— Человек поехал, чтобы осуществить свои идеи! В Америку! Где каждый день — вы слышали об этом? — внедряется миллион изобретений! И что?.. Умные люди сказали: “Роман, плюнь, пойди в другую фирму, предложи там”. Он пошел — и что? Тут же позвонил первый шеф, пригласил к себе: “Вам мало денег? Мы дали вам три тысячи, дадим четыре, только не ходите к конкурентам”. Но, вы думаете, вторая фирма схватила его с руками? Нет, они тоже сказали: “У нас хорошо идут дела, нам не надо ничего улучшать”. Бедный Роман! Зачем он ехал, зачем его исключали из партии?.. Так что вы подумайте, если вы что-то имеете интересное, мы найдем вам людей.
Она не давала ему вникнуть в обед, сама тоже бросила еду, только вылавливала мокрыми пальцами черную маслину из салата.
— Мы вам поможем,— говорила она,— приходите. Посмо─трите, за два года мы сделали дом.
И Мухин все же оказался в этом доме. Очень приличный двухэтажный особнячок с внутренним садиком, где стояли пластиковые белые кресла и круглый стол, а спереди палисадничек с зеленым газоном, с цветами. Три комнаты наверху, три внизу. Гараж, конечно, машина, бассейн позади дворика. Все, как положено в Америке. Мухину понравилось, он решил прийти в другой раз с камерой, снять, оставить домик себе.
А пока он попал на “парти”, американскую вечеринку или ужин. Везде толпился как бы знакомый народ с бокалами в руках, с кусочками закуски, натыканной на специальные палочки. Хозяйка всех “угощала” новым гостем: вот знаменитый изобретатель из России, новый человек, надо ему помочь.
Гостями были в основном мужчины. Русские, похожие на евреев, и евреи, похожие на русских, стройные, в усах и бабочках бакинцы, похожие на мексиканцев, и мексиканцы в таких же усах, костюмах и галстуках-бабочках. Господа были явно преуспевающие, но разговор все время крутился насчет того, какое здесь сволочное начальство, почище нашего, и бардак тоже. Из болтовни Морковкиной все поняли, что Мухин не в командировку приехал на конференцию, а тоже хочет устроиться, имеет свой личный, хитрый интерес. Откормленный щекастый хозяин Роман в дорогих очках, с золотой цепью на шее, с толстым перстнем все время пытался выяснить, что ж такое Мухин привез, предлагал свести его с какими-то деловыми людьми, надо понимать жуликами. Хозяйка привела детей познакомиться с дядей из России: девчонку лет тринадцати, похожую на мамашу, и увальня-мальчишку, такого же щекастого, как папа. У мальчика были длинные рыжие кудри, нос крючком, сутулая спина, и Мухин тотчас узнал в нем его дедушку, старика Морковского. Мальчик говорил по-русски и позвал Мухина на задний дворик поиграть в пинг-понг. Там стояли два хороших стола для игры, и Мухин от скуки и нечего делать стал прыгать с ракеткой, играть. Девочка судила. Вид мальчика всколыхнул в Мухине былое, хотелось расспросить, знает ли мальчик своего деда и где он, жив ли вообще. Мальчик не знал и на толстых ногах побежал расспрашивать у матери.
Потом были ужин, выпивка, вечер, Мухин удивлялся, что они ни черта не смотрят телевизор, хотя телевизоров стояло по дому штук пять, даже новости не включают. Над заливом еще горел закат, вдали, в городе, засияли огнями небоскребы. Все вышли прогуляться по берегу, и Мухин опять отметил, какой складный, уютный у них особнячок — обязательно надо взять такой себе, в свои богатства.
Второй день ушел на конференцию, а на третий, увидев там Романа, Мухин решился. Роман все зазывал поехать к ним в гости.
— Хорошо, о’кей! — сказал Мухин.— Только заедем на минуту в гостиницу. Возьму одну вещь.
Мухин вспомнил отчего-то проклятия старика: какие такие несчастья принесла ему камера? Глупый старик! Говорил, испортит мне жизнь. Чем? Тем, что у меня вся жизнь ушла на эту камеру, чтобы создать ее? Все время, деньги. Жил в нищете, но добивался, чего хотел. И добился. И имел все, на что только падал глаз.
Заехали в отель. Камера была вложена в настоящий кожаный кофр, специально сшитый, длиной примерно в метр, в полметра высотой. Несли вдвоем, за ремень и ручку, и доро─гой Роман, конечно, вроде своей прилипалы-жены выспрашивал: что да что?
— Сейчас увидишь,— ответил наконец Мухин уже в машине.— Приедем, сниму ваш дом, будет, как натуральный.
Впервые в жизни Мухину захотелось раскрыться, показать себя, получить хоть какое признание — пусть и от этих мало интересных ему людей. Но Роман все же свой брат, изобретатель, он не сможет не понять. И Мухин уже воображал, как он сделает снимок, как на глазах Романа извлечет из камеры кубик с их особняком, как будет этот малый в золотой цепи и с перстнем ахать, охать и завидовать Мухину, поражаться его камере. Мухина просто овеивало предчувствие триумфа. Сейчас наступит его минута. Пусть потом донесется до всех этих художников: американцы падки на всякие чудеса, понапишут в газетах — глядишь, дойдет и до нас, почитают Жила с Фаинкой. Словом, он решился и приготовился. Звездный час отщелкивал последние секунды.
Роман не знал и не понимал, в чем секрет.
Приехали, остановили машину подальше, почти на берегу. Пока Мухин вынимал и налаживал камеру, укреплял на штативе, Роман побежал в дом сообщать новость. Морковкина, приодевшись в белый брючный костюм, вышла с обоими детьми, стала на фоне дома у задней калитки.
Было часов семь, и над заливом еще догорал закат, и клубились высокие облака. Нужна была хорошая вспышка. В другом кофре у Мухина были лампы и аккумулятор, но он по старинке не верил этой технике, зарядил магниевую вспышку.
Когда все было налажено, ему послышалось или он сам крикнул: “Шпокойно! Шнимаю!” — но семья и без того стояла замерев, с испуганными глазами.
Все! Мухин нажал спуск, магний жахнул, будто мина, и тут же в самом доме тоже что-то ярко сверкнуло, взорвалось, и прямая, круглая труба пламени вылетела из крыши. Повалил дым. Хозяева кинулись в разные стороны. Мухин стоял в оторопи, не умея даже шевельнуть своим гениальным мозгом, сообразить, что и как могло случиться.
Примчались сразу пожарные, полиция, “скорая помощь”.
Мухина забрали и увезли. Хозяева поехали следом.
Из камеры извлекли потом мухинский кубик-снимок. Следователь в штатском принес его Мухину в ту камеру, в участке, куда Мухина пока заперли.
— Что это? — спросил следователь.
Мухин крутил в руках твердый пластиковый кубик и ничего не понимал: ни дома, ни людей, ни небес не было. Даже столба огня. Вился только бело-черный дым.
Все, что досталось Мухину.
∙