Публицистика и очерки
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 4, 1999
Публицистика и очерки
“Бывают странные сближения…”
Валерий ПИСИГИН Две дороги
В дорогу жизни снаряжая
Своих сынов, безумцев нас,
Снов золотых судьба благая
Дает известный нам запас:
Нас быстро годы почтовые
С корчмы довозят до корчмы,
И снами теми роковые
Прогоны жизни платим мы.
Е. БаратынскийДОРОГА ПЕРВАЯ. ФРАНЦИЯ Говорят, будто бы на днях выйдет указ о том,
что уничтожается право русским подданным
пребывать в чужих краях. Жаль во всех отно-
шениях, если слух сей оправдается.
Пушкин. Дневник.Это была моя десятая поездка в страну, которую я полюбил после первого своего приезда весной 1989 года. С того времени мне удалось побывать во многих уголках Франции, а в последние годы благодаря моим друзьям-французам я несколько раз самостоятельно путешествовал по этой стране на машине. Поверьте, нет ничего лучшего.
Люблю провинциальные дороги, с деревнями и небольшими городами, где можно остановиться, прогуляться, посмотреть по сторонам, а то и устроиться на ночлег в каком-нибудь деревенском отеле. Потом едешь дальше. Какая цель? Никакой! Просто люблю дорогу, в данном случае — французскую.
В поездках я специально ничего не записывал и даже не старался запомнить, никогда к ним особенно не готовился и маршрутов не разрабатывал. Я мог оказаться в самых разных концах страны, и мои друзья удивлялись, когда я звонил им из Тура, на другой день из Авиньона, на третий — от подножия Монблана. Европейцы — они поражались столь хаотичному преодолению мною огромных расстояний, не догадываясь, что для русского это привычное дело. Воспитанные в сознании, что СССР — самая большая страна в мире, где с первых уроков по географии успешно втолковывают, сколько Франций, Англий и Германий помещается на территории Тюменской области, мы не знаем и никогда не узнаем истинную цену расстояниям. Поэтому, глядя на карту какой-нибудь европейской страны, я как будто смотрю на дедушкин огород, пересечь который может помешать только лень.
Обязан также сообщить о своем абсолютном незнании языка. И не только французского. Конечно, кое-какие словечки я все же понимаю, и этого достаточно, чтобы не пропасть и не умереть с голоду в чужой стране, но недостаточно, чтобы разговаривать, слушать радио или читать газеты. И хотя за многие годы можно обучить какому-нибудь языку даже слона, я такому обучению не поддаюсь. В школе учительница иностранного языка (им, на грех, оказался английский) так постаралась, что благодаря ей и ее коллегам я по сей день с ужасом вспоминаю и учителей, и саму школу. И, хотя жизнь не единожды заставляла вернуться к изучению хоть какого-то языка, из этой затеи так ничего и не вышло. В итоге не знаю никакого, а иной филолог добавит к незнанию мною иностранных еще и русский язык, учительница которого сделала все, чтобы я и к “Родной речи” относился, как к чужой.
Поэтому, путешествуя по Франции, я обходился без языка и ограничивался лишь “видеорядом”. Признаваясь в диком и совершенно недопустимом для нашего времени невежестве, я все же нахожу в таком незнании некую выгоду. Не понимая чужой речи, я вынужден внимательнее присматриваться к движениям, жестам и мимике людей, вглядываться в выражения лиц, вслушиваться в интонации, наконец, меня просто привлекают сами звуки неведомого языка, когда не приходится вникать в содержание сказанного или спетого… Так мы наслаждаемся звуками животного и пернатого мира, пением птиц и жужжанием насекомых, не подозревая, что за трелями соловья или щебетанием синиц может скрываться вовсе не такой уж приятный смысл. Там наверняка и ругань, и выяснение отношений, и брюзжание по пустякам, и нудные семейные разбирательства… Вот мы сидим вечером в парке, обнимаемся с любимой, и наше ухо ласкает ненавязчивое соловьиное пение. А вникнули бы в содержание (читай, знали бы язык), не оказалось ли бы, что это всего лишь подлый донос на соседа по ветке? Что бы осталось от наших объятий, от нашей любви?
Так что незнание языка наряду с безусловным недостатком имеет свои условные преимущества. Кроме того, незнание развивает воображение. Услышал реплику в свой адрес — предполагаешь сразу несколько смыслов и тут же выбираешь, который из них тебе по душе. А по душе нам все только хорошее, положительное…
Что касается нынешнего маршрута, то он не был таким уж масштабным и продолжительным. Мне надо было побывать в Бретани, в одном из небольших городков на побережье, затем я должен был направиться в глубь Франции, в Амбуаз, и обязательно посетить Музей почты, после этого я хотел заехать в какую-нибудь французскую деревню и вернуться в Париж. Так что маршрут мой на этот раз не случаен и я не могу похвастать тем, что еду “куда глаза глядят”.
14 октября. Среда
В четыре утра я выехал из Парижа и направился в Биник (Binik) — небольшой городок в Бретани на побережье залива Сент-Мало (Golf de St. Malo). Примечательны эти места морскими приливами и отливами. Биник — не единственный город, где происходит это явление, но я предпочел именно его, потому что уже однажды здесь побывал и он мне был немного знаком.
Необходимости выезжать в такую рань не было, но обычно перед своими поездками я никак не могу уснуть, и, чтобы не мучиться от безделья и бессонницы, я, стараясь никого не разбудить, собираю вещи, тихо выхожу из дому, сажусь в машину и уезжаю прочь… Есть какая-то прелесть в таких предутренних отъездах: лежишь в кровати, вдруг встал и умчался неизвестно куда!
Минуя хитросплетения парижских и околопарижских автодорог, о которых стоило бы рассказать отдельно, внимательно вглядываясь в каждый указатель, чтобы не промахнуться в направлении, я был вынесен потоком автомашин, не прекращающимся даже ночью, в сторону Руана (Rouen). И не случайно. Я хотел увидеть руанский Нотр-Дам и сам город, который во многом сохранил свои исторические черты.
Вскоре я увидел этот собор, проезжая по мосту через Сену. Было пасмурно, моросил дождь, и, быть может, от этого собор со своим высоченным шпилем впечатлял особенно. Глядя на него, я вспомнил другой знаменитый собор — Кёльнский. Когда мы вечером подъезжали к Кёльну, освещение уже было включено, а подсветка собора еще нет, отчего посередине сияющего и сверкающего города образовалось гигантское темное пятно с бесчисленными иглами из башен и шпилей. Зрелище жуткое. Кажется, перед тобой чудовищной величины дикобраз.
Проехав в старую часть Руана и с трудом припарковав машину, я направился к собору. На площади перед Нотр-Дам рабочие в синих комбинезонах, несмотря на дождь, благоустраивают территорию. В самом соборе полумрак, тишина. Посетителей немного. Молча, не спеша прохаживаются, некоторые сидят на стульях, о чем-то размышляя. За полчаса не заметил кого-либо из служащих или наблюдающих за порядком. Прихожане предоставлены себе и Ему.
Недолго побродив по старинным, примыкающим к собору улицам и изрядно промокнув, я вернулся к машине. Переполненный мыслями о соборе и о том, как бы выглядел он, находясь на возвышенности, например, как собор в Оссере (Auxerre), я покинул Руан, совершенно забыв о том, что именно здесь в 1431 году 30 мая на площади Старого рынка сожгли Жанну д’Арк.
“О, Руан, Руан! Как бы тебе за меня не пострадать!” — будто бы воскликнула Жанна, взойдя на эшафот.
Теперь на этом месте воздвигнут высокий мемориальный крест, который я, к сожалению, так и не увидел.
Тем временем дорога уводила меня на запад, мимо нормандского города Кан (Caen) — родины яблочной водки кальвадос, к побережью, на которое ранним утром 6 июня 1944 года началась высадка союзнических войск и где шли ожесточенные бои.
Сейчас здесь тихо и спокойно. Места обжитые, каждая пядь земли, за которую некогда сражались, использована. (Вот действительные следы великой победы!) Все побережье в отелях, роскошных коттеджах и ухоженных домах, поэтому привычного и доступного берега попросту нет. Встречаются мемориальные памятники и оставленная бронетехника, в эти памятники превращенная. Видел развевающиеся флаги Франции, Англии и объединенной Европы. Полосатого американского не заметил.
Все же, пробравшись к морю, я какое-то время прогуливался вдоль берега, представляя картины высадки десанта. Зайдя в кафе, расположенное в одном из отелей, я услышал знакомую песню, но в необычном исполнении. Поразил низкий женский голос и непоказная грусть, которую способен донести лишь редкий талант. Это была запись Марлен Дитрих. Она пела по-французски. Я попросил бармена переписать мне песню “Ou vont les Fleurs”.
Кто скажет, куда уходят цветы уходящих времен? Кто скажет, где цветы ушедших времен? Те, что в старые и добрые времена срывали девушки там — Где однажды мы будем вместе, Где однажды мы будем вместе...Далее мой маршрут проходил неподалеку от Мон Сен-Мишель (Le Mont Saint–Michel), справедливо названной одним из чудес Европы. Не раз видел рисунки и фотографии Мон Сен-Мишель в фотоальбомах и туристических справочниках и всегда поражался какой-то неестественности этой скалы. Может, поэтому я до сих пор не стремился туда попасть. Теперь же, проезжая мимо — почему бы не поглядеть на такое чудо.
Кто увидит Мон Сен-Мишель, конечно же, разделит мой восторг. Сколь величественно это зрелище, сколь волшебно и невообразимо прекрасно даже на фоне других чудес, коими богата Франция! Над морем и пустынным плоским берегом высится самая настоящая скала, а на ней — грандиозные циклопические постройки с башнями, крепостными валами и высоченными, неприступными стенами. Венчает скалу монастырь с колоссальным собором, башня которого торжествует над всеми сооружениями и над самим островом. Здесь творение рук человеческих сливается с творением природы, образуя единую и гармоничную конструкцию. Приближаешься и невольно задаешь себе вопрос: “Как такое возможно?”
Особенность всему этому зрелищу придают морские приливы и отливы. Говорят, они здесь едва ли не самые большие в мире. Море уходит от континента на десятки километров, обнажая остров и образуя вокруг него безбрежную пустыню. Но затем, набравшись сил и вдохнув свежести, возвращается. Причем это возвращение столь стремительно, что его сравнивают со скоростью галопа лошади. Тогда Мон Сен-Мишель окружена бушующей стихией и оттого кажется еще более неприступной, величественной и фантастичной.
Когда я наконец добрался до острова и взошел за ограду крепости, то обнаружил там нечто вроде средневекового города, устроенного по принципу уходящей вверх спирали. По ходу этой спирали расположились многочисленные кафе, рестораны, магазинчики и отели, в которых ежедневно едят, пьют, спят и покупают сувениры туристы со всего света. Поднимаюсь на одну из башен, с которой мне бы открылось ушедшее море. Вернется оно лишь завтра…
Удивительное ощущение от ушедшего за горизонт моря: где-то оно бушует, шумит, свирепствует, здесь же — тишина, которую нарушают бесчисленные стаи птиц, в основном чаек, спешащих насытиться оставленными морскими лакомствами, да еще журчат переливающиеся из одного места в другое ручейки, образовавшиеся из опоздавшей и не успевшей уйти вместе с морем волны. Теперь этим озерцам предстоит дожидаться возвращения моря, чтобы вновь слиться с ним. Необычно. Полное ощущение моря — его запах, неслышное звучание, но самого моря нет. Невольно всматриваешься в туманный и неочерченный горизонт: не возвращается ли? Прислушиваешься: не нарастает ли шум? Эта оставленность и обнаженность сами собой располагают к мысли о вечном и бренном. Да еще колоссальные каменные строения высятся за твоей спиной…
Я спустился к машине и, отъехав от острова, остановился, чтобы со стороны посмотреть на Мон Сен-Мишель.
Действительно, красота! Но так и хочется добавить — неземная. Я также не могу назвать эту красоту божественной. Невероятный, чудовищный масштаб всей этой зримой конструкции заставляет склонить голову перед трудом рук человеческих, но сердце отказывается признать в ней творение Божие. Почему-то вспомнилось Пушкиногорье с Михайловским и Тригорским, едва заметная Савкина Горка да окрестные деревеньки — те самые места, которых, кажется, руки человеческие и не касались вовсе, оставя все, как это водится в России, на произвол Божий. Там красота — земная, божественная.
Глядя на Мон Сен-Мишель, ждешь, что вот-вот на тебя надвинутся гигантские монстры, исполинские чудовища — герои комиксов и телевизионных мультсериалов (не здесь ли родились они в человеческом воображении?). А вокруг Савкиной Горки пасутся мирные коровы, иногда выйдет погулять коза или приковыляют утки к Сороти, да больше, пожалуй, и нет никого. Какие уж там монстры? Здесь, у подножия Сен-Мишель, на фоне затянутого тучами вечернего неба у меня расширяются зрачки от восторга и восхищения, а там, на Псковщине, помню, мои глаза сжимались от боли и подступающих слез.
И припомнилась еще одна горка, чуть поболее Савкиной, да еще одно озеро, чуть больше, чем вместе взятые Кучане и Маленец. Там тоже был маленький, обозримый мир, теплый и уютный, который можно было обойти пешком. И, усевшись на одном из склонов той горки рядом с такими же, как сам, можно было, не напрягая слух, слышать Того, Кто впервые произнес: “Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное…”
Промокнув до нитки и устав, я решил переночевать в гостинице неподалеку от Мон Сен-Мишель. Когда же утром я, проехав километров десять, почему-то оглянулся, то увидел зрелище скорее комичное, нежели грандиозное. Маленькая, нелепая горка среди безводной морской пустыни выглядела недоразумением. Не припомню, где еще природа так посмеялась бы над творением рук человека…
15 октября. Четверг
“Центр мира сам по себе неподвижен; но место, в котором он находится, всегда в движении по различным направлениям. У центра мира постоянно меняется место, и из изменений этих одно имеет более медленное движение, чем другое, поскольку одно меняется каждые шесть часов, а другое совершается в течение многих тысяч лет. Но движение шестичасовое возникает от прилива и отлива моря, а другое происходит от размыва гор движением вод, порождаемых дождями и непрестанным течением рек…”
Я нахожусь в городке Биник, на побережье залива Сен-Мало, и вчитываюсь в строки Леонардо да Винчи о приливах и отливах.
Сюда от Мон Сен-Мишель не более двух часов езды, так что еще до полудня я был уже на месте. У причала для небольших яхт и лодок взбираюсь на дамбу, предохраняющую причал от приливов, и оттуда смотрю на море. Глубина здесь гораздо большая, чем у Мон Сен-Мишель, и потому море не уходит так далеко. Зато приливы и отливы происходят каждые шесть часов. Вы можете, набравшись терпения, наблюдать за тем, как море сначала поплещется у ваших ног, а затем медленно уйдет на несколько километров. Простоите на месте еще шесть часов — оно послушно вернется.
Сейчас море прибывает, и можно по отдельным камням или по следам птиц, оставленным на влажном песке, проследить, как оно приближается. Постепенно вода заполняет бухту, и лежащие на брюхе яхты сначала поочередно поднимаются, а потом начинают раскачиваться на волнах…
Что имел в виду Леонардо, когда писал о “центре мира”? И где этот центр сейчас?
Может, во мне? А весь остальной мир создан только для того, чтобы меня окружать? И пока я беззаботно слежу за приливом, все вокруг не есть ли извлеченные на какое-то время декорации? Вот бежит вдоль берега человек, в кроссовках, спортивных трусах, без майки. Сейчас он пробежит мимо и скроется навсегда. Его упакуют в специальный контейнер, на замену вытащат еще кого-то и, указывая на меня, скажут: “Видишь, некто сидит. Так вот, он — центр мира. Сейчас пройдешь мимо него с собакой на поводке — и скорее обратно! Да не показывай виду, что кем-то послан”. Так же и с остальными. Рядом никого, а вдоль причала, где расположены кафе и рестораны, народу много. И все стараются, чтобы я не дай Бог не догадался, что они есть тот ограниченный моим видением мир, который приготовлен специально для меня. И дома, и машины, и лодки, и море, с едва проступающим солнцем и берегами, тоже приготовлены мне. Уеду — и все свернут, аккуратно сложат, упакуют, по ходу кое-что подрастеряют (не может же во всем быть порядок), море и берега скатают, словно ковер, и все это в собранном виде будет ждать, когда я вернусь. А не вернусь, так и пролежат эти декорации без дела и пользы. И, пока я в дороге, передо мною расставляют новые картины, готовят все новых и новых людей, иным из которых позволят пройти мимо, а избранным дозволено будет вступить со мною в контакт. Но им строго-настрого запрещено признаваться мне в том, что я и есть центр мира. Оттого и не говорит мне об этом никто. А заяви я сам — начнут опровергать, отрицать… Но как им, подневольным, еще поступать? Продемонстрировать мне Биник, маленький бретанский городок,— простое дело для Постановщика. А вот Париж с Эйфелевой башней, метро, Нотр-Дамом, Елисейскими полями и Триумфальной аркой — дело посложнее.
Видите, какие средства привлекаются, какая титаническая работа ведется во вселенском масштабе, и все лишь для того, чтобы ублажить мой взор, приласкать слух, успокоить сердце. А я, будучи центром мира и могущий этим миром наслаждаться, вечно недоволен, постоянно чем-то расстроен и огорчен. Как быть со мною? Перенести этот центр в другое, более благодарное место? Но это невозможно: переназначить центр мира нельзя. И сам я не в силах его передать никому. Даже если захочу. Думаете, со смертью моей этот центр перейдет к кому-то другому? И будет кто-то другой окружен миром, как окружен им я? Как бы не так! Вместе со мною перестанет существовать и центр мира. Так что остается терпеть и мучиться всем вокруг, включая уставшего от моих капризов Постановщика. Мучиться и беречь…
Леонардо, Леонардо! Какие мысли будишь!
…У меня с Леонардо да Винчи и с Амбуазом, городом, в котором титан Возрождения прожил последние годы, отношения особые.
Впервые я побывал в Амбуазе в конце 1990 года. Вспоминаю дом, подаренный художнику королем Франциском I. Здесь они не раз встречались, обсуждая важные политические и иные проблемы. Сюда же Леонардо да Винчи привез “Джоконду”, с которой не расставался. Ничем особенным этот дом меня не привлек. Живописью я никогда особенно не увлекался, но, как и все, знал, что Леонардо да Винчи столь велик, что сама возможность побывать в его доме — событие. Помню, я долго стоял у смертного ложа Леонардо — огромной старинной кровати. (Организаторы явно ошиблись в маршруте экскурсии, который начинается со спальни. Уместнее здесь его заканчивать.) Остальное, включая копии летательных аппаратов, прообразов танков, вертолетов, космических кораблей, изобретенных Леонардо, меня оставило равнодушным. Единственное, где я задержался,— небольшая домашняя церковь (la Chapelle), в которой пробыл не меньше получаса, разглядывая интерьер и слушая лютневую музыку, также сочиненную универсальным гением. Здесь в уединении Леонардо провел многие часы.
Меня привлекли три таблички с высказываниями Леонардо да Винчи, которые мне тут же перевели. Одно из них поразило особенно. И, хотя суть его я вскоре напрочь забыл, не забыл ощущения важности и полной уверенности в том, что рано или поздно мне придется к этому высказыванию вернуться. Так и случилось.
Спустя несколько лет я был охвачен одной навязчивой идеей. Хотел написать книгу ни много ни мало о жизни Иисуса Христа. Мне представлялось это вполне под силу. В то время я уже был автором книжки, которую сам, конечно же, считал выдающейся. Главы этой книги были напечатаны самыми уважаемыми толстыми журналами. Перелистывая ее страницы, я восхищался написанным! Всерьез полагая, что для меня непосильных задач в литературе нет, я вместе с тем со страхом признавался, что скорее всего уже больше ничего не напишу, а книга эта — случай, который еще ни о чем не говорит. Была лишь найдена и быстро реализована удачная форма, этакое иллюзионистское действие, которое ни к публицистике, ни тем более к литературе никакого отношения не имеет. Таким образом, мои литературные, интеллектуальные и прочие претензии нужно было чем-то подтвердить (или похоронить!).
Это было время, когда для меня благодаря поездкам в Израиль открылась Библия. Точнее сказать — приоткрылась, и я начал кое-что понимать. Трижды был прав тот, кто назвал природу Палестины пятым Евангелием (кажется, Ренан). Я увидел своими глазами библейский мир, маленький, умещающийся на ладони, а значит, понятный и близкий: вот Изреельская долина и Армагеддон; вот Фавор, горы Галилейские и Назарет; за ними едва видимая Магдала и озеро Генисаретское; с другой стороны — Иордан, пустыня и Мертвое море; вот копи царя Соломона; наконец, Иерусалим, Гефсимания, Голгофа… Здесь, именно здесь, Бог впервые разговаривал с человеком, здесь ходили и проповедовали пророки древнего Израиля; здесь хранился Ковчег завета, строились Первый и Второй храмы; вот ступени, по которым в Иерусалим восходили тысячи и тысячи паломников и которых не раз касались ноги Сына Человеческого…
Это было время, когда я зачитывался Ренаном, Штраусом, Фарраром, Шюре… Носил в кармане небольшую книжечку Франсуа Мориака, цитировал англичанина Дода, вникал в статьи Бультмана… Помню, как постранично, чтобы растянуть радость, читал семитомную “Историю религии” Александра Меня и его “Сына Человеческого”. А как со слезами читал и перечитывал “Иисуса Неизвестного” Мережковского, которого журнал “Октябрь” героически печатал на протяжении нескольких лет! Сколько споров вокруг этих книг, даже между их авторами, но я ни с кем не спорил, все они были и остаются мне близки и дороги. Я не знаю плохих книг о Христе. Конечно же, зачитывался Евангелием, написанным, как кажется, детьми.
Словом, мне открывалась ясная картина земной жизни Христа. Казалось, вижу Его, понимаю, чувствую; знаю Его походку, пластику, выражение глаз, слышу голос. Я мог объяснить то или иное Его действие, слово, желание, понимал то, чего никак не могли понять Его ближайшие ученики, и это порой злило меня. Я гневался на отцов Церкви, которые неправильно толковали Его. Меня раздражали церковные иерархи всех христианских вероисповеданий, которые, как мне казалось, ничего общего с Христом не имеют. О, как разделял я утверждение Блеза Паскаля: “Иисус одинок в этом мире”! Заходя в церковь и глядя на молящихся людей, думал: вы молитесь, а не знаете того, что знаю я.
А я знал цвет озера Генисаретского, видел черные камни среди высокой желтой травы на горе Блаженств, кажется, чувствовал запах олив в Гефсимании, слышал журчание вод Иордана, мое воображение представляло, как Он взбирается на Фавор, как преображается, я видел удивленные глаза Петра, Иакова и Иоанна, которые ничего-то не понимают; я сто, тысячу раз представлял то счастливое утро, когда в темную и убогую лачугу, где прятались несчастные и разочарованные ученики Его, постучала и вошла Мария Магдалина, чтобы сказать им о Воскресении, и я видел за спиной Магдалины божественный Свет этого Воскресения, ощущал ту, самую первую, самую неподдельную и искреннюю Радость…
Словом, я был готов к написанию книги, в которой, как мне казалось, смог бы изложить, “как все было на самом деле”. Я делал наброски, а некоторые сюжеты даже рассказывал своим друзьям, которые увлеченно слушали и говорили: “Не бойся, пиши!”
Я настолько серьезно отнесся к своей идее, что (отдайте должное!) посчитал этот порыв величайшим искушением и соблазном. Тогда я решил выждать год. И если по его прошествии мой пыл не угаснет — можно браться за работу.
Прошел год, и я не остыл. Напротив, все это время по-прежнему жил с мыслями о будущей книге. Я готовился писать, и, кажется, все вокруг было “за”.
И тут я вспомнил о Леонардо да Винчи и о забытом его высказывании. Даже не помня, о чем там шла речь, я только знал, что в словах Леонардо есть нечто очень важное, через что нельзя переступить и без чего книга моя не могла бы начаться. Я был уверен, что это будет решающее благословение безоговорочного авторитета. “Быть может, и начну с этой цитаты, или возьму ее в эпиграф”,— предполагал я.
Итак, надо было ехать во Францию, в Амбуаз, в дом Леонардо да Винчи, переписывать забытое высказывание.
В сентябре 1996 года я отправился в свое первое самостоятельное путешествие по Франции с обязательным посещением Амбуаза. Помню, в Париже купил компакт-диск Гии Канчели — “Vom Winde beweint”, с потрясающей Ким Кашкасян. Слушая музыку, глядел на фотографию альтистки, на ее глаза и думал: “Она может Это играть, почему я не могу об Этом писать?”
По мере завершения поездки и приближения к Амбуазу я все больше жаждал вновь прочесть то, что писал Леонардо. Мчась с востока Франции по скоростной трассе, я попал в Тур, от которого до Амбуаза не более получаса езды. Однако, выезжая из Тура, вновь угодил на трассу, которая за несколько минут увела меня в сторону от тех мест, куда я так торопился: до закрытия музея оставался час с небольшим. С этой равнодушной к моим замыслам трассы свернуть можно было только у Блуа, чтобы по местной дороге вернуться в Амбуаз. Я так и сделал, злой от бессилия, сбиваясь с дороги через каждые сто метров, нарушая все мыслимые и немыслимые правила. Кроме того, я нервничал, потому что не знал, в какой части города находится дом-музей (меня в прошлый раз водили за руку). Проносясь вдоль Луары с ее многочисленными замками и прочими красотами, я ничего не замечал и лишь удивлялся, сколь противится все моему прибытию в Амбуаз. К чему бы это?
Наконец, я буквально ворвался в город и на первом же повороте свернул налево. Далее прямо, прямо, прямо… и очутился перед домом Леонардо. До закрытия пятнадцать минут. Покупаю билет, пробегаю по галерее, на секунду задерживаюсь в спальне, бегу дальше, спускаюсь на первый этаж — и вот я в Chapelle… Пристроившись на скамье, я первым делом переписал надпись — ту, что в углу на правой от входа стене. Я боялся, что какое-нибудь стихийное бедствие помешает мне ее вновь обрести. Только после этого успокоился и под лютневую музыку, которая звучит здесь постоянно, стал приходить в себя. К этому времени в Chapelle было пусто. Я пробыл там еще какое-то время, не заметив, что музей уже закрыт и посетителей, кроме меня, нет. Я даже подумал, не запрут ли меня снаружи и не придется ли тогда спать на кровати Леонардо? Но охранник обнаружил меня и вежливо выпроводил.
Итак, цитата Леонардо у меня в кармане, но прочесть ее я смогу только завтра, когда возвращусь в Париж. Вам же, читатель, ждать недосуг. Вот она:
“Je laisse sans y toucher les
saintes Critures parce,
que elles sont la supreme verite”.
Когда мои друзья, ничего не подозревавшие о бушующих во мне страстях, спокойно перевели этот небольшой текст (“Я оставляю без прикосновения Священное Писание, потому что оно есть высшая Истина”), они не догадывались, что означали для меня слова Леонардо: ни о какой моей книге об Иисусе речи быть не может! Это был приговор. Есть Евангелие, и в нем сказано все. Навсегда.
Леонардо своим авторитетом запретил писать книгу, и тем, конечно же, меня спас. Но не только запретил. Он еще и подсказал: что бы и о чем бы ты ни писал — во всем неминуемо должен присутствовать Он. Так или иначе, но Христос и его образ должны быть выражены через мир, через характеры и образы людей, этот мир населяющих, через страдания и беды, которыми пресыщено человечество. Но не прикасайся к священным текстам, к Евангелию! Пусть оно освещает и освящает твой путь, словно фонарь во мраке, и неси этот фонарь осторожно перед собою, береги пламя, но никогда не прикасайся к нему!
Взгляните на картины Леонардо да Винчи. Их немного, но двумя, к счастью, украшен наш Эрмитаж. Кажется, Леонардо не касается библейских сюжетов, смиренно сторонится их, робко умолкает перед Словом. “Я оставляю без прикосновения…” Но любовь к Христу у Леонардо такова, что, кажется, сами его картины — часть Священного Писания, а может, и само Писание.
Вот какая история связывает меня с Леонардо, и с тех пор я у него в неоплатном долгу. Не было ни одного посещения Франции, чтобы я не побывал в Амбуазе, в его доме и в небольшой капелле Сент-Убер (St. Hubert), с поклоном священному праху.
И теперь я опять еду в Амбуаз, но сейчас еще одно обстоятельство влечет меня туда. Как и несколько лет назад, мчусь с трепетом и волнением. Теперь еще и с некоторым страхом.
Но я еще не покинул Бретань. Передо мной город Витре (Vitre). Уж очень заинтриговал Виктор Гюго, упоминавший его в романе “Собор Парижской богоматери”:
“…Когда после долгого восхождения ощупью по темной спирали лестницы, пронзающей в перпендикулярном направлении толщу колоколен, вы внезапно вырываетесь на одну из высоких, полных воздуха и света террас, перед вами развертывается со всех сторон великолепная панорама. Зрелище sui generis (Единственное в своем роде /лат./), о котором могут составить себе понятие лишь те из читателей, кому посчастливилось видеть какой-нибудь готический город во всей своей целостности, завершенности и сохранности,— а таковые еще кое-где имеются, как, например, Нюрнберг в Баварии, Витториа в Испании,— или хотя бы миниатюрные образцы таких городов, лишь бы они хорошо сохранились, вроде Витре в Бретани или Нордгаузена в Пруссии”.
Весь вечер и до глубокой ночи я бродил под моросящим дождем по средневековому городу, останавливаясь у каждого дома, заходил в замкнутые дворики, пробирался сквозь узкие улочки, всматривался в окна, за которыми люди жили еще и пять, и шесть веков назад и живут сейчас. Нигде в мире не видел я таких уютных кафе. Долго выбирал, в которое зайти, да почему-то так никуда и не зашел.
Над дверью одного из домов табличка: “1371”. Еще не было Ивана Грозного, и князь московский Димитрий еще не был Донским…
16 октября. Пятница
Утром я вновь прогуливался по Витре, благо не было дождя. Хотелось бы посмотреть на этот древний город при утренних лучах солнца, но затянутое тучами небо не обещало такого удовольствия. Дожидаться солнечной погоды я не мог: торопила дорога. Выехав на скоростную трассу, я вскоре был у Лаваля (Laval), после чего, не заезжая в город, свернул на узкую местную дорогу и поехал в сторону Тура (Tours).
Признаюсь, что в пути, даже по такой живописной стране, как Франция, мысли не всегда заняты высоким и вечным. Случается, и нередко, что думать приходится о чем-то насущном, даже пустячном. Например, о еде.
Во Франции, как и во всей Западной Европе, с едой проблем нет. Вдоль больших и малых дорог расположено множество кафе, ресторанов, баров, где тебя всегда ждут и готовы накормить за небольшую плату. Но иной раз хочется поесть не так, как принято и как проще, а как-то особенно, неожиданно и памятно, скажем, на капоте своей машины.
Простор, солнце (да пусть и без солнца), а ты разложил колбаску, сыр, помидоры, огурчики, если есть — холодные котлеты, ко всему этому водочка (беда тому, кто за рулем) — что может быть лучше такого пикника? Перекусили, перекурили и поехали дальше. Хоть на край света.
Подобного хочется и во Франции. Тем более что там для такого удовольствия есть все. Ну, может, за исключением котлет. И я иногда такую безобидную роскошь себе позволяю. Так случилось и по дороге в Амбуаз.
Где-то за сотню километров до Тура я ужасно проголодался. Зашел в первый же попавшийся на пути супермаркет, который обязательно бывает даже в небольшом городке, и стал выбирать еду. Проблема выбора исчезла, как только я подошел к мясному отделу, где в большущем гриле на длинных вертелах жарились куры. Видели бы вы их цвет, чувствовали бы запах, знали бы цену! А как их продают! С какими выражениями лиц покупают! Уже это достойно многостраничного описания, но у нас нет времени. Отмечу лишь, что мне припомнились времена массовых скоплений советских людей вокруг ледяных плит синего цвета, в которых можно было опознать спрессованные и замороженные отечественные птицепродукты. Такими же плитами продавали и замороженную рыбу. Помню, эти плиты разбивались о ступени гастронома здоровенными грузчиками, что было небезопасно, так как ледяные осколки иной раз попадали в бдительные глаза стоящих в очереди.
Некоторое время простояв у прилавка, глядя поочередно на кур и на покупателей, я решил примкнуть к последним. Проворно, со словами “Мерси, месье”, продавец вбросил мою покупку в специальный пакет-термос, в котором курица не остывает довольно долго. Так они покупают жареных кур, и в этот пакет наливают еще и соус. Люди спешат домой и там всей семьей с аппетитом поедают эту курицу, запивая ее красным вином. Мне вина нельзя, поэтому я купил три помидора и багет — белый батон около метра в длину. Теперь я был озабочен проблемой поскорее все это съесть.
Подгоняемый лежащей на заднем сиденье курицей и источаемым ею запахом, я помчался со страшной скоростью, больше глядя не перед собой, а по сторонам, выбирая достойное место для трапезы. Однако вскоре выяснилось, что на такой скорости выбрать место невозможно. Паркинги (оборудованные придорожные места для стоянки) были либо заняты, либо расположены крайне неудобно. Пришлось сбавить скорость, чтобы заметить какой-нибудь въезд в лес, в поле, куда угодно… Но, как только я сбавил скорость, за мною тут же выстроилась вереница машин, не рисковавших меня обогнать: в Европе ездят по правилам и почем зря не рискуют. Теперь меня подгоняла колонна идущих следом за мной машин, которую возглавляла зеленого цвета “Reno” с сидящей за рулем дамой. Я был вынужден прибавить скорость…
Сколько чудных мест промелькнуло, где можно было бы съесть мою бедную, томящуюся на заднем сиденье курицу! Между тем неотвратимо приближался Тур, большой город, где уже на капоте поесть не пристроишься. А за Туром — прямой путь в Амбуаз, вдоль Луары, мимо обжитых мест, с замками, виллами, роскошными коттеджами, вид которых мало располагает к такого рода трапезе. Да и вообще я сомневался, что в таком состоянии доберусь до тех прелестных мест.
Сочетание голода и злости принудило меня принять радикальное решение: остановиться у первого же поворота. И вот вижу слева дорогу, идущую в глубь леса. Я съехал к обочине, пропустил поток машин во главе с дамой и вернулся к заветному месту. Там я обнаружил шлагбаум и перед ним какую-то надпись с единственным понятным мне словом “Privace”. Ну и что? Главное, не заходить за шлагбаум.
Я достал курицу, помидоры, багет, разложил их на капоте… Как водится, первым делом отломил зажаренную ногу и стал ее поедать, беззаботно глядя по сторонам и поминая американцев, которые у кур почему-то любят совсем иные части.
Но тут я увидел перед собою, метрах в двадцати, за шлагбаумом, что-то очень напоминающее небольшой локатор, направленный, как мне показалось, точно в мою сторону. Но, быть может, это не локатор? Я сделал несколько шагов в сторону, потом вернулся, и меня охватил ужас: тарелка локатора поворачивалась вслед за мною! Это значит, что кто-то наблюдал, как я жадно поедаю куриную ногу и полуметровую булку под моросящим дождем в лесу, у въезда на какой-нибудь секретный военный объект, а в кармане красный паспорт, на котором все еще написано — “Союз Советских Социалистических Республик”. Не шпион ли?
Я представил оперативный наряд в камуфляжной форме, поднятый по тревоге, разбирающий автоматы из ружпарка и садящийся в джипы. Все они в приподнятом настроении в предвкушении задержания диверсанта, откормленные, бритые наголо и вот-вот прибудут к месту моего скромного обеда. Что я скажу в свое оправдание?
Быстро затолкав в себя половину курицы (остаток спрятал “на потом”), я помчался прочь от этого места и, миновав Тур, вскоре благополучно въехал в Амбуаз.
Теперь самое время рассказать о тех обстоятельствах, которые вновь влекут меня сюда, и о причине особого трепета, который я испытываю, въезжая в знакомый город.
Прогуливаясь по улочкам Амбуаза, я не раз проходил мимо Музея почты (Musee de la Poste), расположенного в старинном особняке с большим внутренним двором и клумбами, которые могли бы составить честь иному музею цветов. Но история почты меня не особенно волновала и желания посещать музей не возникало. Сам Амбуаз для меня был музеем. Теперь же я направлялся именно в Музей почты с единственным желанием поскорее найти там экспонат, к истории почты никакого отношения не имеющий, но прямо относящийся к истории России: где-то там, среди прочих экспонатов — пистолеты, из которых Дантес смертельно ранил Пушкина.
Как это часто бывает, музей оказался закрыт. К счастью, лишь на обеденный перерыв и откроется через сорок минут.
Чтобы не тратить время попусту, я направился в кондитерский “Салон Биго” (Patisserie Bigot). Этот магазин-кафе существует с 1913 года и находится в историческом центре Амбуаза, на площади имени Мишеля Дебре. Знаменитый министр в правительстве генерала де Голля господин Дебре часто говорил своим гостям, что без “Салона Биго” невозможно представить Амбуаз.
Но я зашел сюда вовсе не для того, чтобы есть сладкое, а повидать хозяйку мадам Рене Биго и ее дочь Кристиан, с которыми познакомился в свой прошлый приезд. Я привез им в подарок московский шоколад “Красный Октябрь” и коробку конфет Бабаевской кондитерской фабрики.
Что тут началось! Мадам Рене Биго с радостью в глазах, какая бывает только у наших любимых бабушек, когда мы их навещаем, обнимает, целует, тотчас распоряжается кормить и поить, одновременно рассматривая московский шоколад через большущее увеличительное стекло. Она демонстрирует этот шоколад каждому, кто заходит в салон, в том числе и мэру Амбуаза — сыну Мишеля Дебре, который в обеденное время здесь обычно пьет кофе.
Я уже упомянул, что кондитерская существует с 1913 года, и почти вековая ее история заслуживает того, чтобы на ней остановиться.
Семейные корни Биго уходят в глубокую древность. Что касается новой истории, то известно, что в прошлом веке в эти края прибыл для устройства своей жизни мучной торговец Риоланд. У него было десять детей, в том числе красивая дочь Джулия. Поклонников и ухажеров у Джулии было предостаточно, но больше других ей нравился булочник Рене, умевший выпекать такие пирожные, перед которыми Джулия устоять не смогла. Словом, она стала его женой и помощницей. Мадам Рене, их дочь, вспоминает, что отец был святым человеком, первоклассным пекарем, вдохновенным кондитером и имел лишь один недостаток — слишком много работал! Старожилы Амбуаза до сих пор с благодарностью вспоминают Рене.
Лишь в 1962 году он оставил пекарню, в которой разогревал печь каждую ночь в течение полувека. Спустя три месяца он умер, передав дело дочери. Его внучке — Кристиан — тогда было 14 лет, но она уже знала, что кондитерская становится женским предприятием и рано или поздно ей придется принять эстафету из рук матери — мадам Рене. Так и случилось. С 1982 года и по нынешнее время Кристиан является главой этого семейного предприятия и готовит себе на смену дочь Паолу. Клиенты, глядя на маленькую девочку, уже знают, что это будущая хозяйка.
А мадам Джулия, живая история Амбуаза, в 1996 году отметила свое столетие, и это было общегородским событием. Вокруг нее в день юбилея собрались родственники, видные политики, деятели науки и искусства.
К сожалению, Джулии уже нет в живых, а роль “живой истории” теперь принадлежит мадам Рене.
В “Салоне Биго” всегда звучит музыка времен эпохи Возрождения, на стенах висят пожелтевшие семейные фотографии и строго сохраняются традиции, заведенные еще в начале века. Сюда, помимо туристов, часто приходят разные знаменитости. Например, вместе с Мишелем Дебре здесь любил выпить чашечку кофе генерал де Голль, которого мадам Рене вспоминает со слезами восторга. Посещали кафе и другие политические деятели Франции, а также артисты, певцы, кинозвезды, оставившие уважительные и восторженные записи в альбоме. Несколько раз появлялся здесь Мик Джаггер, лидер “Rolling Stones”, лакомился сам и увозил много конфет с собою, видимо, для других участников великой рок-группы.
Изделия кондитерской официально отмечены высокими наградами и грамотами, а семья Биго была даже приглашена в Елисейский дворец для получения национальной премии.
Вот какая история, вот какая семья радуется мне и угощает, а я не могу сидеть спокойно, потому что уже закончился обеденный перерыв в Музее почты.
…Поблагодарив мадам Рене и Кристиан, я умчался, пообещав, что зайду вечером перед закрытием кафе.
Спустя три минуты я вбежал в музей. Купил красочный билет, как мог расспросил насчет пистолетов и бросился на второй этаж. Там несколько комнат. Ставни на окнах плотно закрыты, поэтому в помещении темно. Пытаюсь нащупать выключатель. Тщетно. Простояв минуту, спускаюсь вниз. Спрашиваю: что со светом? Администратор с извинениями включает его. Вновь мчусь наверх. В одну комнату, в другую… Вот они! Под стеклом в красивом деревянном футляре.
Пистолеты не выставлены как-то специально, на отдельном стенде, а находятся в одном из отсеков двух небольших столов, стоящих посередине комнаты. Кроме пистолетов, в коробке, обшитой изнутри темно-зеленой тканью, находятся специальные принадлежности: отвертка, молоток, шомпол, масленка и еще какие-то приспособления, без которых пистолеты не смогли бы выстрелить. Словом, я вижу перед собой изысканный, аккуратный и приятный для глаза антикварный прибор, совершенно безобидный и безопасный, который не прочь иметь у себя всякий ценитель старины.
Рядом с коробкой пояснительные таблички:
“ПИСТОЛЕТЫ ДУЭЛИ ПУШКИНА.
Пара пистолетов с аксессуарами
немецкого производства Карла Ульриха.
Дрезден”.
“ПИСТОЛЕТЫ И АМБУАЗ.
Пушкин и его секундант Данзас дрались на дуэли с Дантесом, секундантом которого был виконт д’Аршиак, 27 января 1837 года. Эрнест де Барант одолжил пистолеты своему другу д’Аршиаку, и они стали фатальными для поэта. После смерти Эрнеста де Баранта в 1859 году пистолеты перешли к его брату Просперу. Позже — в семью его сестры, которая была замужем за офицером Луи де Шательпероном.
В 1950 году на аукционе Друо потомки выставили эти ценные пистолеты на продажу, и их купил Пьер Поль, после чего они стали частью его коллекции, выставленной в Музее с 1971 года”.
Третья надпись сопровождает фотокопию древней миниатюры:
“ПИСТОЛЕТЫ И РУКОПИСЬ В 1989 году пистолеты были одолжены Музею Пушкина. В обмен Музею Амбуаза сроком на 6 месяцев был предоставлен манускрипт конца XV века.
“Хроника Амбуаза” хранится в настоящее время в библиотеке Санкт-Петербурга, так как драгоценный документ был приобретен в 1805 году одним русским аристократом.
Эта миниатюра позволяет нам ознакомиться с одним из первых иконографических изображений замка Амбуаза. На первом плане даритель преподносит свою рукопись Карлу VIII”.
Справа от коробки с пистолетами книжка А. С. Пушкина “Станционный смотритель”, изданная по-французски — “Le maitre de poste”. Ниже — старинная цветная иллюстрация: ямщик погоняет русскую тройку по зимнему тракту — “Traineau de voyage”. Рядом небольшой проспект музея “Дом станционного смотрителя” в деревне Выра Ленинградской области. Вот и вся экспозиция, посвященная истории пистолетов. Кроме нее, на стенах комнаты висят картины, изображающие лошадей, кибитки, извозчиков. На стендах выставлены головные уборы и одежда служителей почты, фонари, кнуты и что-то еще, мало меня интересующее.
Я стоял и долго рассматривал пистолеты. Затем отходил, смотрел издали, возвращался, обходил кругом, присаживался на скамью, вновь подходил и приглядывался…
“<…> — Дуэлисты и Секунданты по условiю 27 Генваря въ 4 часа вечера прибыли на место назначенiя лежащее по Выборгскому тракту закомендантскою дачею въ рощу. Между Секундантами положено было стрелять на пистолетах въ расстоянiи 20-ти шаговъ, такъ, чтобы каждый имелъ право подойти къ барьеру на пять шаговъ и стрелять посопернике неожидая очереди.— После сего Секунданты зарядивъ попаре пистолетовъ, отдали по одному изъ нихъ противникамъ, которые посделанному знаку тотчасъ начали сходится: первый выстрелилъ Геккеренъ и ранилъ Пушкина так, что сей упалъ, но несмотря на сiе, Пушкинъ переменив пистолетъ, который засорился снегомъ, другимъ, въ свою очередь тоже произвелъ выстрелъ и ранилъ Геккерена, но неопасно. На семъ поединокъ кончился и какъ соперники, такъ и посредники ихъ возвратились по домамъ, где Пушкин какъ выше значитъ, отъраны умеръ <…>” (“Дуэль Пушкина съ Дантесомъ-Геккереномъ. Подлинное военно-судебное дело 1837 г.”. Орфография соблюдена.— Авт.)
Пока я мысленно переносился на Черную речку в январь 1837 года, в музее объявились первые (и последние) за время моего пребывания посетители. Это была семья: мама, папа и сын примерно шестнадцати лет. Разговаривая по-английски, они скрупулезно, не спеша осматривали соседний зал, склонялись над какими-то документами и экспонатами, присматривались к седлам и кнутам, без конца фотографировали, а сын еще что-то записывал. Но вот они вошли в зал с пистолетами. Я присел на скамью, чтобы не мешать, и ждал их реакции. Однако, осмотрев и засняв все, исключая пистолеты, посетители неспешно удалились. Что им эти пистолеты?
Вот они, безмолвно лежат в коробке, один против другого и оба передо мной…
“Ну! Который из вас?” — спрашиваю. Молчат. И никто не знает. Ни в Музее почты, ни в Амбуазе, ни в целом мире, и, окажись здесь Дантес с его секундантом, думаю, и они бы не определили, который именно. Потому и пишут: “Пистолеты, из которых…”
А ведь один из этих пистолетов чист, и из него, быть может, не стреляли вовсе, и рука Дантеса даже не касалась его роскошной деревянной ручки. В то время как из другого был убит самый великий русский — наша радость, гордость, надежда, наша любовь, и если задаться вопросом, отыщется ли на всем белом свете более черный, роковой и кровавый символ, самая-самая антиреликвия для нас, русских, то страшнее этого небольшого предмета не найти.
Так они и лежат здесь, вдвоем, под стеклом, то ли молча разделяя свою “славу”, то ли, напротив, договорились хранить в тайне свой страшный и вечный позор.
Но при чем здесь пистолеты? Они — всего лишь безмолвное и послушное орудие в руках человека. Можно ли винить плеть, которой избивали Христа римские воины, или проклинать гвозди, которыми Он был пригвожден к кресту? Все в человеке.
Так-то оно так, но ведь пистолеты эти придумал тоже человек. Для того чтобы убивать себе подобных…
Недавно всемирно известного изобретателя Калашникова наградили орденом Св. Андрея Первозванного, апостола, первым принесшего в наши славянские земли Благую весть о Сыне Человеческом.
…Яко апостолов первозванный и верховнаго сущий брат Владыце всех, Андрее, молися, мир вселенней даровати и душам нашим велию милость.
В теленовостях отмечалось, что всего в мире выпущено 70 миллионов таких автоматов. Поинтересуйтесь, сколько выстрелов в секунду дает автоматная очередь? А сколько таких очередей способен сделать один автомат? Помножьте — узнаете потенциал.
…Что же делать сейчас с пистолетами? Разбить стекло, схватить коробку и бежать куда глаза глядят, затем перевезти их к нам, в Россию, закопать в районе Черной речки? Или лучше отнести на Мойку, в кабинет Пушкина, или привезти в Пушкинские Горы да утопить в Сороти? А может, просто спрятать где-нибудь и иногда показывать? Где их место?
Нет уж! Пусть остаются здесь, в Амбуазе, в самом центре Франции, где никто истинную “цену” этим страшным предметам толком не знает, и пусть они никогда не попадут к нам в Россию. Нам иметь у себя эти пистолеты нельзя. У нас они вновь станут стрелять…
Когда я вернулся в Москву, то решил поинтересоваться дуэлями и набрел на прекрасно изданную книгу, посвященную истории дуэлей. Кроме прочего, в книге приводятся различные документы. Есть среди них письмо поручика Лермонтова на имя командира лейб-гвардии гусарского полка генерал-майора Плаутина. В этом письме, которое является скорее объяснительной запиской, Лермонтов сознается в дуэли с сыном французского посланника — Барантом:
“<…> 18-го числа в воскресенье, в 12 часов утра, съехались мы за Черною речкой на Парголовской дороге, его секундантом был француз, которого имени я не помню и которого никогда до сего не видал, так как господин Барант почитал себя обиженным, то я предоставил ему выбор оружия, он избрал шпаги, но с нами были также и пистолеты. Едва успели мы скрестить шпаги, как у моей конец переломился, а он мне слегка оцарапал грудь. Тогда мы взяли пистолеты. Мы должны были стрелять вместе, но я немного опоздал. Он дал промах, а я выстрелил уже в сторону <…>”
Знал ли создатель “Смерти поэта”, что за ствол нацелен на него? Догадывался ли, какая пуля просвистела у самого виска?
Забегая вперед, хочу сказать, что история с пистолетами имела продолжение. Возвратившись в Париж, я стал просматривать красочные проспекты “Салона Биго” и, к своему удивлению, обнаружил среди прочих кулинарных шедевров “Трюфели “Пушкин” (Truffes Pouchkine). Как же я не заметил этого в Амбуазе? Конечно же, это связано с пистолетами. Но как?
И вот, расспрашивая осведомленных людей, я выяснил: оказывается, лет десять назад, в преддверии визита Михаила Горбачева во Францию, президенту Франсуа Миттерану захотелось приятно удивить реформатора и подарить ему что-нибудь особенное. Поначалу Миттеран хотел привезти из Бретани корзину артишоков, самолично приготовить их чете Горбачевых и научить, как их правильно есть, не оставляя на лепестках отпечатки зубов, что для французов крайне важно. Однако советники президента отговорили его от этой затеи, мотивируя, что такой подарок неэффектен и ничего после себя не оставляет, кроме горы мусора, если речь идет об артишоках. Тогда Миттерану посоветовали подарить президенту СССР шляпу Наполеона — знаменитый на весь мир bicorne. Конечно, не ту, что в Доме инвалидов, это уж слишком, но другую. Это голова у Наполеона одна, а уборов головных много. Уже было принято решение, и тут кто-то из советников сказал президенту, что, во-первых, Бонапарт был императором, в то время как Горбачев, напротив, реформирует “империю зла” в демократическое общество, и подобный подарок будет неправильно понят, а во-вторых, Михаил Сергеевич сам чем-то похож на Наполеона, а в bicorne даже очень, и все бы ничего, но… в России был такой писатель — Гоголь, так вот, один из его героев, Павел Иванович Чичиков, в свою очередь, тоже очень похож на Бонапарта. Даже без bicorne… Понимаете?
Образованный Франсуа Миттеран понял, что и шляпу Наполеона подарить Горбачеву нельзя.
Наконец, к президенту Республики, минуя кордоны и заграждения, советников и референтов, пробились какие-то недруги амбуазцев, считающие, что для небольшого города наличие сразу трех реликвий — Леонардо да Винчи, кондитерской Биго и дуэльных пистолетов Дантеса — слишком много. Это якобы подрывает приток туристов в другие города. И Миттерану нашептали, будто бы в Амбуазе, в малоприметном музейчике, находятся некие пистолеты, которые для Франции особого интереса не представляют, а вот для Горбачева и его супруги будут весьма кстати, потому что эти пистолеты когда-то участвовали в дуэли нашего Дантеса с ихним Пушкиным, которого русские чтут и читают. И кроме того, приврали советчики, Горбачев любит, когда ему дарят такие вот пистолеты.
— А как общественность? — спросил президент.
— Общественность будет только рада. Она любит Горбачева,— ответили советчики.
И Миттеран согласился.
Не знаю, как именно, но вскоре коробка с пистолетами стояла перед президентом Франции, и он представлял, как будет дарить их Горбачеву, и думал, какие слова при этом произнесет. И надо сказать, что как человек исключительно тонкий и деликатный Миттеран испытывал некоторую неловкость от такого подарка: вот если бы Пушкин ими кого-то из наших застрелил, тогда другое дело.
Тем временем в Амбуазе хватились реликвии. Уборщица, протирая пыль, неожиданно для себя обнаружила пустоту в том месте, где еще накануне лежала коробка с пистолетами. Посмотрела по углам, заглянула в соседние комнаты, протерла глаза — нет пистолетов…
Такое началось!
Поднялась вся прогрессивная общественность древнего Амбуаза. Видели бы вы жителей города в те дни! Пошли письма, петиции, протесты. На помощь амбуазцам пришла французская интеллектуальная элита, которую в России принято называть интеллигенцией. Во всех больших и малых средствах массовой информации было заявлено, что за спиной свободолюбивого народа Франции темные силы, следы которых ведут в Елисейский дворец, игнорируя Конституцию, национальные интересы и многовековые традиции, хотят передать в чужие руки бесценную реликвию. Борьбу за возвращение этой реликвии на свое законное место возглавил мэр Амбуаза — господин Дебре.
Скандал возник чудовищный. Все газеты не раз писали об этом, и даже сейчас, спустя десять лет, иной француз, напрягши память, вспомнит: “Да, что-то такое было”.
Над Миттераном стали сгущаться тучи. Ночами он не спал и думал, как выйти из положения. Все советники куда-то пропали… Наконец президент уснул (лучше бы и не спал!), и ему приснился Максимильен Робеспьер, да не просто, а облокотившийся на край гильотины. Неподкупный грозно произнес: “Положи на место”.
Утром коробка с пистолетами была доставлена в Амбуаз и без шума передана в Музей почты. Казалось бы, все. Но не тут-то было! Как водится в открытых обществах, о возвращении пистолетов тут же прознала общественность Амбуаза и устроила грандиозный праздник. Водворение реликвии на свое законное место было обставлено широко и с помпой, как это умеют делать французы. Над древним замком гремели пушки, звучали марши, а вершиной праздника стала многочисленная процессия во главе с мэром Амбуаза — сыном знаменитого Мишеля Дебре. Он с гордостью нес перед собой на красной подушке коробку с пистолетами. И все прославляли мэра, а еще больше — Франсуа Миттерана, выдающегося политического деятеля Франции, который в трудную минуту смог выстоять и вернуть амбуазцам их реликвию. И вот в честь такого события Джулия, Рене, Кристиан и их коллеги по шоколадному делу придумали новый сорт конфет, назвав их “Трюфели “Пушкин”.
Рецепт — строго охраняемая тайна. Но мне благодаря обширным связям и уникальным коммуникационным способностям стало известно, что к шоколаду добавляется немного апельсина, а ко всему этому, чтобы уже совсем стало хорошо,— наша русская водка. (Я бы предпочел апельсину соленый огурец, но во Франции с таковыми просто беда.) Поэтому всякому, кто когда-нибудь окажется в области Турен, на берегах живописной Луары, в древнем Амбуазе, последнем пристанище великого Леонардо да Винчи, я советую непременно побывать в “Patisserie Bigot” и попробовать “Truffes Pouchkine”.
Вот какую историю рассказали мне в Париже, и не думаю, что так уж сильно приврали. А что касается Михаила Сергеевича, которого, конечно же, без подарка не оставили, то обещаю расспросить у него обо всем при первой же встрече, которая когда-нибудь состоится.
17 октября. Суббота
Что же происходит с погодой? Дождь, ветер, холод… До каких пор? В мои планы дождь никак не входил. А планы такие: побывать в какой-нибудь французской деревне и, насколько это возможно, описать ее. Конечно же, такое описание получится поверхностным, скользящим, мимолетным, но и это, полагал я, будет небезынтересным. По крайней мере мне.
Я выбрал довольно большую деревню, находящуюся неподалеку от Орлеана. Называется она Нэвилль-о-Буа (Neuville-aux-Bois). По дороге из Орлеана в Париж надо свернуть направо после указателя “Artenay” и далее, следуя указателям, проехать еще километров пятнадцать.
Оказавшись в деревне в обычный субботний день, я, недолго думая, решил исследовать ее центральную площадь.
Эта площадь немногим меньше, чем футбольное поле, только вместо трибун ее окружают небольшие двухэтажные дома, первые этажи которых заняты, как у нас принято называть, “сферой обслуживания”.
Я начал обход площади, внимательно осматривая каждое заведение. Первым, куда зашел, оказалась мясная лавка.
Здесь на прилавках аккуратно разложены всевозможные мясные продукты, готовые к тому, чтобы их жарили, варили, парили, мариновали… Рулеты, паштеты, знаменитая гусиная тушенка, копченые, полукопченые и вареные колбасы; жареные куры, подготовленная к духовке свинина, говядина, баранина, крольчатина; вижу и еще какие-то неизвестные мне мясные продукты, которые не отважусь назвать.
Но если в этой деревне кто-то не любит разделанное мясо, то для тех над прилавками висят ощипанные тушки тех же гусей, уток, здоровенного петуха, кур, кроликов, огромные коровьи языки. А если кому-то не подходит и это, то рядом — прилавок с тушками совсем свежими. Здесь те же кролики, утки, гуси и петухи с курами, еще даже не ощипанные. Кроме них, во всей красе — яркие фазаны и какие-то небольшие птички. Отдельно лежат огромные куски туши дикого кабана. Если все это выставлено, значит, покупается. Обслуживают двое аккуратных, добросовестных и деловых мужчин…
Рядом с мясной лавкой находится отделение банка. У входа — вмонтированный в стену банкомат: пользуясь пластиковой карточкой, деревенский гражданин может в любое время получить нужную сумму из своих сбережений.
Около банкомата находится прозрачная будка с телефоном. Отсюда можно позвонить в любую точку мира. И это тоже давно уже не чудо. Проезжая по самой отдаленной дороге, оказавшись в самой глухой части Франции, повсюду встретишь такие телефоны. Значит, не такая уж далекая эта дорога и не столь глухая часть страны.
Далее, на этой же стороне площади,— лавка, которую у нас называют “кулинарией” или “полуфабрикатами”. С витрин на вас смотрят всевозможные салаты; жареная рыба нескольких видов: с рисом, картошкой, в красном соусе; рядом рыба в белом соусе с кабачками; далее расположились рулеты, небольшие колбаски, копчености нескольких сортов; тут же красное и белое вино шести или семи видов; несколько сортов сыра, яйца, молоко; чуть в стороне — овощные салаты, которых я насчитал шесть. Продавец — одна женщина.
Примыкает к полуфабрикатам еще одна лавочка, судя по всему — кондитерская. Но, кроме шоколада, конфет и печенья, здесь тоже выставлены тушки гусей и уток, их печень, расфасованная в разной величины консервные баночки; соленые и маринованные грибы в стеклянных баночках; всевозможные соусы и специи; мед шести видов; далее что-то вроде фасоли с гусиной тушенкой; зеленый горошек, опять паштеты… На специальной витрине — чай в больших банках, которого я насчитал двадцать четыре вида, и кофе “Jeanne d’Ark” (близость к Орлеану). На отдельных полках — пряности и пяти видов соль; затем вновь конфеты, варенье нескольких видов и в разных баночках; отдельно стоят полки с супом “Pousson” из омара, причем суп этот разлит в бутылки вроде тех, в которых у нас раньше продавали молоко и кефир. Эти супы надо не есть, а скорее пить, чего я не понимаю и без нашего супа страдаю даже во Франции. Обслуживает также одна милая женщина.
Еще один магазин на этой стороне площади — канцтовары. В нем есть абсолютно все, что только необходимо для технического обслуживания научной, писательской, художественной и творческой интеллектуальной работы. А чтобы все это можно было еще и размножить, прямо при входе в магазин стоит здоровенный ксерокс.
Я перешел маленькую улочку, ведущую в глубь деревни, и, минуя ее, направился дальше по периметру площади. Первый магазин на этой стороне — винный. Что бы испытал житель нашей деревни, или областного центра, или даже столицы, попав сюда!
Одного шампанского я насчитал двенадцать наименований. Но меня поправили, объяснив, что не все, что бухает пробками,— шампанское. Оно бывает только из Шампани, и потому его здесь всего шесть видов. Зато красное вино буквально из всех регионов Франции. Досчитав до девяноста сортов (не бутылок!), я остановился. А еще есть вино розовое — восемь видов, белое — шестнадцать; а еще стоят огромные бочки и ждут, ждут, кто бы пришел, открыл краник, подставил ведро или канистру… Но никто не приходит… Лишь я слоняюсь с блокнотом да продавщица скучает посреди всего этого изобилия.
А ведь тут, кроме вина, еще продаются коньяки, виски, пастис, без которого не могут обходиться французы, а еще — разные принадлежности для открывания бутылок и их закрывания, всевозможные кувшины, рюмки, бокалы, графины…
Рядом с винным магазином — ювелирный. В ювелирных делах я мало смыслю, золото не люблю и в подобные магазины обычно не захожу. Но и без того сквозь стекло витрин вижу цепочки, кольца, браслеты, бусы, серьги, кулоны, часы… Кругом зеркала, светильники, все сияет и блестит, как в солидных парижских бутиках.
Мне интересней одежда. Правда, здесь магазин одежды никакими особенными изысками не выделяется. Пальто, костюмы, плащи, куртки, галстуки, рубашки, брюки, юбки, кофты, свитера, головные уборы, носки, колготки, нижнее белье, халаты, тапочки, полотенца и так далее. Мужской отдел и рядом — женский. В этом магазине я застал первых покупателей.
С магазином одежды соседствует мастерская по ремонту бытовой электронной и электрической техники. Что ремонтируют селяне? Холодильники, стиральные машины, телевизоры, видеомагнитофоны, швейные машинки, видео- и аудиотехнику, а еще — утюги, кухонные комбайны, микроволновые печи, посудомоечные машины и прочее, что ломается даже здесь.
За мастерской располагается фотоателье. Здесь фотографируют, проявляют и печатают фотографии, и здесь же продается вся необходимая для этой цели аппаратура. Кроме того, для населения устроен прокат видеофильмов.
Рядом с фотоателье находится магазин “Оптика”. Очков — сотни видов, для всякого глаза, с оправой на любой вкус. Возле оптики — еще одно отделение банка с банкоматом. Видимо, одного на деревню недостаточно. А быть может, это и есть та самая конкуренция.
За отделением банка — рыбная лавка. Конечно, это не Бретань и не Нормандия, поэтому ассортимент здесь куда скромнее. Всего несколько видов рыбы, креветки разной величины, устрицы, еще какие-то ракушки с улитками, в коих мало разбираюсь и вкус которых даже с белым вином не понимаю. Разумеется, все эти морепродукты свежие.
В соседнем помещении поместилась местная “Союзпечать”. Но не киоск, а довольно большой магазин, где, кроме газет и журналов, продают книги, канцтовары и игрушки для детей.
Ежедневных газет — семнадцать. В том числе из Бельгии, Германии, Англии, Нидерландов, США, Турции (целых три), Ирана, Алжира и Испании. Доставляется периодика ежедневно, и перебоев почти не случается. Журналы подсчету не поддаются. Этот магазин обслуживается шестью продавцами. Здесь и посетителей много.
На этой же стороне площади — отель с обязательными кафе и баром на первом этаже. Сейчас отель на ремонте. В баре несколько человек стоят за стойкой, а в дальнем углу за двумя столиками сидит шумная молодежь. Кроме них, двое играют в настольный футбол и один занят игровым автоматом. Телевизор никто не смотрит, хотя по нему демонстрируют футбольный матч. По кафе ходит старая черная собака. Судя по всему, она здесь живет. Хвост у собаки совсем облысел и оттого больше похож на крысиный, чем на собачий.
Рядом с отелем еще один ресторан. Пока он пустой и заполнится деревенскими жителями только вечером. Мест свободных не будет.
В соседнем доме — хозяйственный магазин. Чего тут только нет! Все, что необходимо для работы на огородах и дачах,— электропилы, дрели, небольшие станки, бормашинки, агрегаты для стрижки газонов и масса всего прочего, в том числе мелкого, без чего не обойтись в хозяйстве.
Дойдя до конца площади, я перешел еще одну улочку и оказался на противоположной стороне от того места, с которого начал осмотр. Здесь расположена аптека, но я не стал в нее заходить, потому что описание аптеки как раз требует знания языка. Внешне же сегодняшние наши аптеки все больше походят на западные. И лекарства в основном импортные, и оборудование тоже, а про цены и говорить нечего.
Рядом с аптекой еще один ресторан, относящийся к трехзвездочной гостинице, сравнительно дорогой для деревни. Одноместный номер в сутки — 340 франков, то есть больше шестидесяти долларов США. Обычно в небольших городках или деревнях стоимость проживания колеблется от 180 до 230 франков за сутки.
Прохожу мимо отеля и вижу парикмахерскую, которая оказалась закрытой.
Мой осмотр площади завершается на последней ее стороне. Что здесь? Цветочный магазин.
Кто был в странах Западной Европы, знает, что такое цветочные магазины. Тем, кто любит цветы, здесь есть за чем понаблюдать и чему научиться: как подбирают букеты, дополняют их зеленью, упаковывают прозрачной пленкой, а затем искусно украшают цветными ленточками. Даже если вы купите всего один цветок — вам его упакуют так, что он будет выглядеть весьма достойно.
За цветочным магазином следует бюро по продаже и покупке недвижимости. В витрине выставлены объявления о продаже квартир и домов, а также их фотографии.
Самый дорогой дом — 1 720 000 франков, а средняя цена — 600—700 тысяч франков. Плохих домов здесь не строят, а места в округе замечательные. Четырехкомнатная квартира в Орлеане продается за 700 тысяч франков. В день, когда я осматривал площадь, стоимость американского доллара была 5,2 франка. Прикиньте.
А вот и магазин детской одежды, в котором есть все, что только надо ребенку от рождения до шестнадцати лет. Детей во французских деревнях одевают точно так же, как и в больших городах. Разницы нет никакой, и, глядя на ватагу мальчишек, вы ни за что не определите — парижане это или жители маленькой деревни. Ну а цены на детские товары не меньше, чем на взрослые.
Вообще цен я не касаюсь, потому что ничего это не объяснит. Надо учитывать очень многое, чтобы определить — дорого или дешево стоит тот или иной товар. Все относительно. И, называя цену, тут же надо назвать и доход покупателя, и соотношение цен между различными товарами, и многое другое. Та же креветка или курица стоят дешево, а бензин — дорого. Свитер — дешево, а страховка на вождение автомобиля очень дорогая и притом обязательная.
Рядом с магазином детской одежды — кафе, судя по всему, самое популярное в деревне. Здесь полно народу и довольно шумно. Возраст самый разный. Очевидно, именно здесь жители деревни любят общаться. Кто-то играет в настольную игру, а вот веселая компания ест, пьет и что-то обсуждает. Суббота, выходной день, и бывает, что завсегдатаи в таком кафе сидят с утра до позднего вечера, совсем не скучая.
Примыкает к кафе еще один ресторан, где только готовятся к приему посетителей. Откроется ресторан после семи вечера. Вижу, как официанты раскладывают приборы, протирают бокалы…
Сразу за рестораном — магазин женского нижнего белья, в котором я немного смыслю, но могу предположить, что женщины в наших вышневолоцких и весьегонских палестинах такого не носят, а может, и не видели никогда. (Впрочем, мы ведь нашего народа не знаем!)
Дальше — еще одна парикмахерская. Не работает одна, открыта другая. Оборудование здесь самое современное. Обслуживают шесть мастеров. Трое клиентов ждут своей очереди. Зал один. Для женщин и мужчин.
Возле парикмахерской опять полуфабрикаты с уже известным набором продуктов, за ними — еще один цветочный магазин (неужто одного мало?); далее магазин женской одежды — чувствуете, что я уже устал подробно все описывать? За магазином — табачная лавка и здесь же бар, в котором полно народу; за табачной лавкой — косметический кабинет, куда деревенские барышни могут в любое время зайти, привести себя в порядок, а выйдя, заглянуть в кондитерскую, где продаются пирожные, торты, кексы, булочки. В этой же кондитерской выпекается и продается хлеб.
На площади есть и мастерская по ремонту обуви, в которой пахнет точно так же, как в наших обувных мастерских. Рядом с мастерской еще одно фотоателье, и, наконец, замыкает площадь магазин продуктов, что-то вроде небольшого супермаркета.
Такова деревенская площадь. В центре же ее находится автостоянка, чтобы деревенские жители не знали проблем со своими машинами. Я не поленился и посчитал количество автомобилей на этой стоянке и вокруг площади. Их на пять часов вечера было семьдесят восемь. Да еще один мотороллер у цветочного магазина. Разумеется, за время обхода площади многие жители приезжали и уезжали.
Конечно же, деревня не ограничивается площадью. В Нэвилль-о-Буа есть поликлиника, школы: общеобразовательная и музыкальная, несколько спортзалов, площадки для игры в баскетбол, футбольные поля и корты для тенниса, бассейн и, наконец, большой супермаркет на въезде в деревню, где продается все то же, что и на центральной площади, только в чуть больших количествах.
В стороне от “сферы услуг” находятся административные учреждения, жандармерия, церковь. Все устроено так, чтобы торговля и досуг не пересекались с делами казенными или божьими.
Что еще? Наверное, стоило бы поговорить с местными жителями, порасспрашивать о житье-бытье, об их проблемах, заботах, хлопотах, что им хотелось бы получить, а от чего избавиться, чего ждут от будущего… Но, глядя на мирных, спокойных, улыбчивых жителей, о чем может их спросить человек, живущий в России? Какие еще вопросы нужны и что после всего увиденного здесь не ясно? Может, спросить, почему в магазинах здешних не видно гречки? Без гречневой каши какая жизнь?..
Вечером я возвратился в Париж.
В Париж можно попасть разными способами. На самолете, пароходе, поездом, автобусом, на велосипеде, наконец, на машине, но я не представляю, можно ли в Париж прийти пешком. И никто не представляет. Об этом, уверен, даже не думают, и тропинок пешеходных в Париж давно уже нет.
Из тихой французской деревни по неосвещенной и безлюдной проселочной дороге я выехал на дорогу побольше и пошире, затем на еще большую и, влившись в бешеный поток других машин, устремился к Парижу. По мере приближения к городу автомобильный поток все увеличивался, в него вливались все новые и новые ручейки и реки машин, образуя сплошную раскаленную лаву из красных габаритных огней, причем скорость этой лавы не уменьшалась. Вероятно, так мириады красных шариков по кровеносным сосудам устремляются к нашему сердцу. Ближе к Парижу к этой лаве присоединяются еще и сверхскоростные поезда TJV, и сверхсовременные RER (Reseau Express Regional) — синтез метро и пригородных электричек, и, кажется, даже самолеты, которые, заходя на посадку, пролетают низко-низко над всем этим сумасшедшим потоком. Как важно здесь не ошибиться, не перепутать направление, не отвлечься куда-нибудь в сторону, не прозевать нужный указатель! И вот ты уже видишь сверкающий огнями Париж, узнаешь его безусловные символы, и прежде всего светящуюся золотом Эйфелеву башню… (Здесь нужен пафос, и потому самое время на всю громкость включить “Non, Je Ne Regrette Rien” Эдит Пиаф!) Наконец, достигнув своей высшей точки, набрав скорость и массу, весь этот целеустремленный поток ударяется об окружную дорогу (Peripherique), гасит скорость, растекается по его гибкому желобу в противоположные стороны и затем уже по частям просачивается в вечерний город. Ты в Париже. Другой ритм и иные скорости. Здесь пафос неуместен, и потому лучше слушать “Les Feuilles Mortes” в любом исполнении, а то и самому запеть…
18 октября. Воскресенье.
Почти десять лет прошло с того дня, точнее, вечера, когда я впервые увидел Париж. Как и все провинциалы, был поражен и даже сражен им с первых же секунд, полностью разделяя восторги, которые откровеннее других выразил в своих письмах князь П. А. Вяземский: “Неужели я в самом деле в… в… в… в… Сила крестная с нами! Выговорить не могу. Так дух и спирает. Чертенята в глазах пляшут, в глазах рябит, в ушах звучит, в голову стучит!”
Представляете, каково было мне! Ведь в те времена, когда там был пушкинский друг, звучать и стучать особенно было нечему: ни метро, ни полицейских сирен, ни полыхающих огнями экскурсионных катеров, ни прочего, чем украсил французскую столицу ХХ век, не было.
С тех пор я был в Париже не меньше десяти раз, исходил его вдоль и поперек, днем и ночью, в разное время года и во всякую погоду (в основном дождливую), написал не одну страницу самых разных текстов, но о Париже — ни строчки, даже желания такого у меня не возникало. Дело здесь не в отсутствии дерзости или в моей лени: того и другого предостаточно. Что-то иное удерживало. И вот, стараясь разобраться в причине такого небрежения к величайшему из городов, я припоминаю, что вызвано оно было следующим. Бывая в российской провинции, я всегда обращал на себя внимание женщин. Если, скажем, это Торжок или Вышний Волочек, то на меня поглядывают все встречные женщины разных возрастов и сословий. В селениях поменьше — они, бывало, еще и хихикают. В относительно крупных центрах, таких, как Новгород Великий, Смоленск, Томск или Тверь, я удостаиваюсь внимания если не всех женщин, то некоторой их части, главным образом молодой и красивой. В нашей северной столице, куда я зачастил, на меня в последнее время также стали обращать внимание женщины, чем благословили на новые приезды в Санкт-Петербург. В Москве я пешком почти не хожу, а если случается, то на меня москвички внимания не обращают. Впрочем, в Москве, кажется, вообще никто ни на кого не смотрит, зато толкаются локтями.
Так вот в Париже, сколько бы я там ни был и сколько бы ни бродил по его бульварам и улицам, на меня парижанки (если это не Rue St. Denis) не смотрят вообще. Ни молодые, ни пожилые, ни прочие, как будто меня нет вовсе и это не я, а кто-то другой проходит мимо них… Такое, с трудом выносимое, обстоятельство привело к тому, что высокомерный Париж, несмотря на свою славу, на долгое время оказался в опале и вот уже почти десять лет, как лишен всякой возможности и надежды быть мною воспетым, как это случилось, например, с более благодарными и чувствительными ко мне Торжком, Вышним Волочком, Новгородом Великим и Выдропужском, коим я посвятил в своих книгах не одну главу.
Может, это грешно, но величие и прочие достоинства того или иного города я определяю не по его архитектуре, не по числу музеев и количеству вернисажей, не по его героической истории, не даже по наличию в нем футбольного суперклуба, а по степени внимания к себе местных женщин. И здесь Париж — в аутсайдерах.
Когда я как-то разоткровенничался со своим старшим другом, крупным специалистом в области театрального искусства, а значит, большим ценителем женщин, и сознался ему в своем нездоровом подходе к оценке городов и весей, он неожиданно признался, что втайне, в глубине души, руководствуется тем же, и даже добавил, что иных критериев у нормальных людей быть не может. Так что и в этом я, оказывается, не оригинален.
Не надо также считать, что чем больше город, тем меньше внимания обращают там на всех и всякого. Сан-Паулу больше Парижа, но, когда я прохаживался по этому мегаполису, на меня довольно откровенно заглядывались бразильянки, улыбались, кокетничали, а на одной из улиц вообще едва не разорвали на части. Причем это были девушки необыкновенной красоты. Правда, потом мне объяснили, что это вовсе не девушки, а трансвеститы — гордость местной медицины. Ну, так хоть что-то, в то время как в Париже вообще ничего.
Еще одна причина, по которой мое перо не касалось столицы Франции: о Париже довольно написано и без меня. Кто только здесь не отметился! Вы не найдете ни одного значительного человека, который, будучи в Париже или рядом с ним, не оставил бы после себя хоть несколько строк. Библиография Парижа, если таковая существует, занимает не один том, начиная с Юлия Цезаря, который где-то здесь жил и, как сообщают историки, любил этот город.
Бесчисленные исторические романы, поэмы, очерки, рассказы, стихи, песни, притчи, анекдоты — всякий жанр, который только существует в искусстве, отдал дань Парижу. И как написано! Один Виктор Гюго чего стоит. Прочтешь страницу-другую и поймешь, что перо такого художника должно бы предостеречь многих самонадеянных людей от соблазнов писать вообще и о Париже в частности. Но разум не всегда властен над эмоциями, особенно над теми, которые порождает этот город. И потому о Париже пишут вновь и вновь.
А сколько писем написано из Парижа о Париже! Это сейчас можно сфотографировать Консьержери (Conciergerie), Дом инвалидов (Hotel des Invalides) или Сакре-Кёр (Sacre–Coeure) и отослать любимой (знак внимания!), а раньше вырвавшийся из родных пределов человек старался в письме отметить каждую деталь, пересказать впечатления, чувства, восторги. Оттого письма из Парижа — жанр особый.
<…> Голова моя закружилась — мы вышли из галереи и сели отдыхать в каштановой аллее, в Jardin du Palais Royal (в саду Пале-Рояля). Тут царствовали тишина и сумрак. Аркады изливали свет свой на зеленые ветви, но он терялся в их тенях. Из другой аллеи неслись тихие, сладостные звуки нежной музыки; прохладный ветерок шевелил листочки на деревьях.— Нимфы радости подходили к нам одна за другою, бросали в нас цветами, вздыхали, смеялись, звали в свои гроты, обещали тьму удовольствий и скрывались, как призраки лунной ночи <…> (Н. М. Карамзин. Письма русского путешественника).
Получали такое письмо в далекой России, читали-перечитывали, показывали родственникам, друзьям, соседям, и каждый представлял прочитанное по-своему, давая волю воображению и завидуя путешественнику. А сколько писем опубликовано!
Так вот, зная, что о Париже писано кем угодно, я до сих пор считал неуместным присоединиться к этому многозвучному хору. Но с годами понял, что мое неприкасание к столице Франции есть величайшая гордыня и высокомерие; что, отказываясь писать о Париже, в то время как все о нем пишут, я совершаю нечто такое, чего мне ни за что не простят потомки, обнаружив в ряду писавших о Париже отсутствие моего скромного имени. Словом, я понял, что не писать об этом городе не имею права.
С этим радостным откровением меня (и Париж!) можно было бы поздравить, если бы тут же не возник вопрос: о чем и как писать?
Ведь если писали о Париже все, то очевидно, что эти “все” написали обо всем. Думаю, что и о том, о чем пишу сейчас я, тоже кто-то уже написал, и не раз.
Написано о парижанках и парижанах, об их внешности, привычках, пристрастиях, расписаны их характеры, достоинства и недостатки, о том, что едят, что пьют и когда именно; не одна сотня, если не тысяча книг о том, во что и как одеваются парижане; какие делают прически, как пудрятся, как и чем красят ресницы; подробнейшим образом описано, о чем разговаривают жители столицы, как разговаривают, и даже крикам Парижа посвящены отдельные исследования:
— Все ко мне за спелой вишней!
— Вот кудель, кому кудель!
— Хлеб румяный, мягкий, пышный!
— Дыни, дыни! Лучший хмель!
— Колодцы чистить! Чистить колодцы!
— Деревянная утварь, грабли, светцы!
— Покупаю обувь, сколько найдется!
Это лишь часть стихотворения, которое написал, а точнее, сложил из криков неизвестный автор в ХVII веке. Взял бумагу, карандаш, вышел на рынок, простоял там несколько часов, записал обычный ор, а потом положил на рифму. Делов-то!
Каждый квартал, каждая улица и каждый дом удостоились своей летописи, а в самих домах описаны стены, двери, подъезды, лестницы, чердаки… Я листал толстую книгу, посвященную крышам Парижа. И с самих крыш, с высоты птичьего полета, Париж тоже скрупулезно описан. А мосты Парижа! Сколько мостов — столько книг, и всем им вместе тоже посвящены тома, и особенно жизни под этими мостами: страшной, грубой, жестокой… Вот идет навстречу хозяин с собакой на поводке. Думаете, о здешних собаках нет книг? Есть, и не одна. И даже от их имени тоже что-то написано, а Оноре де Бальзак рассказывал о Париже от имени престарелого льва. Написано также о кошках, птицах, прочих животных, населяющих Париж. И о насекомых тоже. О парижских блохах, клопах и тараканах — множество любопытных строк. В основном их упоминали в своих письмах постояльцы дешевых парижских отелей. Многое сказано и о том, что и описать, кажется, невозможно. Например, о парижских запахах. И не только о приятных. Великие парфюмеры чувствительны не только к духам. А самих парфюмеров как расписали!
Зайдя в книжный магазин, можно без труда обнаружить самые разные справочные и исторические издания о Париже, начиная с фундаментального двухтомного труда Jacques Hillaret “Dictionnaire Historique Des Rues De Paris”, из которого можно узнать любую подробность из жизни Парижа, включая и то, куда заходил Вольтер 14 октября 1764 года перед тем, как отужинать с друзьями, и заканчивая упрощенными красочными книжками для тех, кто хочет выяснить: где здесь некий Лувр, и как перейти Сену, и вообще что за река такая? Есть огромные книги-альбомы, посвященные парижским площадям, театрам, соборам, воротам, окнам; я видел книги о парижских садах, фонтанах; а чего только не написано о парижских памятниках! Как-то я с большим интересом просматривал толстую книгу, рассказывающую о катастрофах Парижа: боже, чего только не пережил этот город! И горел, и тонул, и взрывался… Там есть печальная фотография Эйфелевой башни, стоящей по колени в воде… Мы говорили, что Париж подробно описан с высоты птичьего полета, но не меньше написано о Париже подземном. Идем по улицам, любуемся увиденным, а там, под нами, кипит жизнь. И не метро я имею в виду, хотя и о парижском метро много чего написано, а о другой жизни — катакомбной. Десятки и сотни километров подземелий, тянущихся неизвестно откуда неизвестно куда. Там разыгрывались настоящие драмы и трагедии, и в этих катакомбах, между прочим, лежат целыми и невредимыми останки более шести миллионов парижан. Больше, чем живых на поверхности! Где-то они аккуратно сложены: череп к черепу, косточка к косточке, а где-то просто валяются. Почему здесь? Почему не на кладбищах? Читайте об этом — в книгах все описано. Кстати, и о кладбищах Парижа имеются фундаментальные исследования, настоящие энциклопедии парижского некрополя.
Добавьте к написанному тысячи живописных полотен, акварелей, гравюр, рисунков, набросков, присовокупите шедевры кинематографа, добавьте мастерство выдающихся фотографов — получите необозримую и многоцветную панораму впечатлений, восприятий, открытий, восторгов и разочарований многих пытливых сердец, панораму, которой могут позавидовать все прочие города на земле.
Словом, о Париже сказано все. Ничего нового написать невозможно, и всякий дерзнувший приговорен на повтор, банальность и скуку, которую ни читать, ни слушать никто не станет. И даже замечательная по оптимизму фраза Станислава Ежи Леца — “Обо всем уже сказано, к счастью, не обо всем еще подумано” — здесь гаснет, потому что о Париже, кажется, и подумано достаточно.
И все же, существует ли в Париже нечто такое, о чем еще не написано? И если да, то что?
Это то, чего здесь еще не произошло. Но дело в том, что в Париже больше ничего не произойдет. Жизнь, конечно, продолжится, но событий в этой жизни не будет. Останутся лишь новости, которые постараются превращать в события. Этот славный самообман будет все труднее скрывать, и тогда величайшей вехой станет чемпионат мира по футболу, который французам, читай — парижанам, нельзя не выиграть, потому что Кубок мира в их руках — единственное, чего им до сих пор не доставалось. Можно ли было желать этого Парижу, зная, что для него уже ничего несостоявшегося не останется?
Воскресное солнечное утро. Я в прозрачном кафе “Сара Бернар” (“Le Sarah–Bernardt”), расположенном на первом этаже, или лучше сказать — у подножия театра “De la Ville”. Мне нравится это кафе из-за множества фотографий великой актрисы. Посетителей сейчас мало. Те, что есть, пьют кофе, едва слышно разговаривают или вовсе молчат. Город только-только оживает. С одной стороны вижу огороженный решеткой сквер с башней Сан-Жак (Saint Jacques), очень похожей на недогоревшую парафиновую свечу; с другой — площадь Шаттле (Pl. du Chatelet) со знаменитым одноименным театром: отсюда же начинается Севастопольский бульвар (Boulevard de Sebastopol)… Тихо, красиво, спокойно. А пару столетий тому назад на этом месте такое творилось! Воодушевленные толпы парижан со знаменами, ружьями, кольями и барабанами под нескончаемую канонаду пушек и Марсельезу проносились мимо этого спокойного кафе, увлекая за собою зевак и бездельников (вроде меня) в сторону улицы Сент-Оноре (Saint Honore), которая начинается поблизости. Там, как правило, толпу уже ждала телега (и не одна) с погруженными на нее врагами революции, и вся эта возбужденная масса дружно двигалась к Площади Согласия (Pl. de la Concorde).
Пройдусь и я в ту сторону.
Вот едва заметная пешеходная улочка, на которой в утренние часы и людей-то нет. А когда-то здесь стучали подковами и колесами так, что впору было затыкать уши. (Вот отчего у князя Вяземского стучало в голове!) Однажды проезжал здесь, ничего дурного не помышляя, король Генрих IV, в карете, окруженный заботливой охраной. Вдруг выскочил со стороны Сен-Дени некто Равальяк и зарезал бедного Генриха у всех на глазах средь бела дня. А сейчас идешь по улочке Ферронерии(de la Ferronnerie) и ни о чем таком не думаешь.
Направляюсь в сторону Лувра и захожу в старинный собор, находящийся на площади перед дворцом. Увы, собор этот зажат со всех сторон зданиями, так что его внешнее великолепие теряется. Зато внутри!.. Поет женщина — меццо-сопрано, ей аккомпанирует орган и подпевают прихожане. Всем розданы листочки с текстами молитвы, но видно, что и без того парижане слова знают:
Я обращаю свой взор к небесам:
Откуда придет ко мне помощь?
Помощь мне придет с Господом,
Сотворившим солнце и землю…
Вглядываюсь в лица. Они спокойны, светлы, немного блаженны. Не хочется уходить. Тем не менее выхожу из собора, оборачиваюсь и смотрю на его башню, внутри которой, очевидно, прячется колокол. Как его услышать? Ведь именно колокол Saint Germain I’Auxerrois в ночь с 23 на 24 августа 1572 года накануне дня св. Варфоломея возвестил начало массовой резни католиками гугенотов.
По внутреннему двору Лувра прохожу на площадь перед Тюильри, иду мимо стеклянных пирамид и длинной очереди в музей, поворачиваю направо и через арку выхожу на небольшую площадь перед Пале-Роялем. Здесь на солнышке небольшая толпа туристов. Перед нею два актера. Один в одежде богатого господина времен Людовика ХIII (а может, это и сам король), другой — в белых одеждах ангела, с большими крыльями на спине. Артисты неподвижны и оттого кажутся скульптурой. Реагируют лишь на подаяния. Такие номера в Париже довольно популярны. Кого только не изображают актеры, и, быть может, на ангела я не обратил бы внимания, но с ним случилось вот что: актер, видимо, подустал и замерз. Он спрыгнул с пьедестала, отошел в сторону и стал себя растирать, приседать, подпрыгивать, как это делают спортсмены перед стартом. Потом закурил, складывая губы трубочкой и наслаждаясь затяжками. Его крылья при этом болтались, словно ангел пытался взлететь. Многие прохожие останавливались и с изумлением наблюдали эту забавную картину. Не думал, что крылья делают человека столь смешным и нелепым.
Не то что шпага! А ведь именно здесь, на этом месте, где сейчас топчется, потирая бока, смешной ангел, 12 июля 1789 года молодой адвокат Камилл Демулен, встав перед возбужденной толпой, выхватил шпагу и призвал народ к восстанию.
Ну а мой путь лежал по мирной и спокойной улице Сент-Оноре, в сторону Площади Согласия. Я представил, как со мною рядом, скрипя огромными колесами, движется телега, подгоняемая одобрительными возгласами, пением революционных маршей и веселым задором, который всегда сопровождает предвкушение экзекуций.
Кого только я не видел в этой телеге!
Вот она доехала до того дома, где жил Робеспьер. Это здесь 5 апреля 1793 года Дантон орал во всю глотку: “Следующим будешь ты!”, а рядом молча стоял Камилл Демулен… Затем процессия свернула налево, чтобы по улочке Сент-Флорентин (Rue Saint Florentin) выехать на Площадь Согласия, где уже с нетерпением ждали несогласных или согласных не полностью и где гильотина должна была устранить эти недопустимые для революции слабости.
У решетки сада Тюильри (Jardin des Tuileries), на том месте, где возвышалась гильотина, продают сандвичи, хот-доги и блины, которые без конца покупают и тут же всухомятку жуют многочисленные туристы, сопровождая все это беспрерывным пощелкиванием фотоаппаратов. Слышен детский плач. Отчего? Оказывается, мальчику не тем намазали блин: надо было шоколадом, а не вареньем… Иные времена, иные страсти.
Пройдя через сад Тюильри, я оказался на улице Риволи (Rue de Rivoli) и зашел в первое же попавшееся кафе, не чувствуя от усталости ног. Вот что значит долго сидеть за рулем и совсем не ходить пешком.
Париж без событий. А может ли живущий в России человек обходиться без событий, без ежедневных потрясений, изломов, перекосов, перегибов и прочего, что, по нашему мнению, составляет “исторический процесс”? Может ли человек, обитающий в стране, где ежедневно, а то и по нескольку раз на день, решается судьба страны и, значит, его собственная, жить без соучастия в “великих свершениях” или хотя бы без ожиданий этих “свершений”? Очевидно, нет.
И вот — Париж. Мне он напоминает немолодого, но крепкого ветерана, повидавшего на своем веку и пережившего все возможное, добившегося и славы, и почета, и уважения. Теперь можно успокоиться и просто жить без суеты, радуясь достигнутому, не жалея о прошлом, без страха за будущее. Вот он, красивый и улыбающийся, по-современному одет, с бородой и усами, еще не совсем седой, молча и неспешно набивает роскошную трубку самым изысканным табаком, затем со смаком прикуривает, перед ним только что купленные газеты (он скорее проглядывает их, нежели читает) и большой бокал доброго красного вина. Сколько же им этого вина выпито!
Хорошо иметь такого дядю, а лучше — отца. И дорогого стоит возможность хоть изредка сидеть на его коленях, обнимать, тереться щекой о щетину, расспрашивать о том о сем, а то и просто молча смотреть на него. Хоть изредка!
…И все же: возможно ли отыскать самое существенное из того, чем был обделен великий город? Какое из не произошедших в Париже событий можно назвать главным?
Не уверен, можно ли это определить, но я отважусь: здесь, в Париже, не был Александр Сергеевич Пушкин.
“…Так как в следующие 6 или 7 месяцев остаюсь я, вероятно, в бездействии, то желал бы я провести сие время в Париже, что, может быть, впоследствии мне уже не удастся…” (Из письма Пушкина Бенкендорфу от 21 апреля 1828 г.)
Пушкин никогда не был за границей, или, как тогда говорили, “на чужбине”. Но как же он мечтал туда попасть! Завидовал своим друзьям, которые могли беспрепятственно следовать, куда пожелают, и, конечно же, тем из них, кому посчастливилось побывать в Париже. “Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? Если царь даст мне слободу, то я месяца не останусь”,— писал он П. А. Вяземскому из Михайловского в мае 1826 года. Не имея возможности отправиться в Париж, Пушкин мечтал “отправить” туда хотя бы своего героя. В том же письме он пишет: “В 4-й песне Онегина я изобразил свою жизнь; когда-нибудь прочтешь его и спросишь с милою улыбкой; где же мой поэт? …он удрал в Париж и никогда в проклятую Русь не воротится — ай да умница…”
Верхи русского общества впитывали западное влияние, поглощали плоды просвещения, главным образом французского. Книги Вольтера были буквально в каждом доме. Это была не мода, но нечто большее. По-французски говорили на балах, на официальных приемах, писали злобные эпиграммы и объяснялись в любви. Поэт Батюшков во время войны 1812 года с иронией признавался: “Все жалуются и бранят французов по-французски, а патриотизм заключается в словах: point de paix” (никакого мира). Сейчас трудно предположить, на каком языке думало высшее российское общество. Во время восстания на Сенатской площади император Николай I отдавал приказы и принимал рапорты по-французски, а граф Милорадович, смертельно раненный декабристом Каховским, умирая, произнес: “La comedie est jouee” (Комедия доиграна).
Конечно же, царил французский дух и в доме Пушкиных. Отец и дядя будущего поэта знали в совершенстве французский язык и французскую литературу. Маленький Саша постоянно слышал французскую речь в доме, потому что по-французски шутили, острили, изъяснялись и просто разговаривали. По обычаю того времени, к мальчику были приставлены воспитатели-французы — сначала граф Монфоре, потом учитель французского языка Русло. Утверждают, что если бы не бабушка и няня, то Пушкин бы вообще русского языка в детстве не слышал. Позже его брат свидетельствовал, что Саша “проводил бессонные ночи и тайком в кабинете отца пожирал книги одну за другой. Пушкин был одарен памятью неимоверной и на одиннадцатом году знал наизусть всю французскую литературу”. Среди книг отца были греческие и римские классики, переведенные на французский, энциклопедисты, философы и поэты ХVIII века, Плутарх, Гомер, Вольтер, Руссо, Ювенал, Гораций, Парни, Верже, Мольер, Расин, Корнель. Кроме того, в этом же отцовском шкафу хранились книги эротического содержания, которые прочитывались пытливым ребенком особенно внимательно.
Отец Пушкина, Сергей Львович, ставил дома пьесы, в основном французские, и Мольера знал наизусть. Глядя на взрослых, дети сами устраивали домашний театр и тоже играли пьесы, конечно, французские. Таким образом, еще до своего отъезда в Лицей Пушкин в совершенстве знал французский. Он вообще учился неважно и лишь за русскую поэзию и французский язык имел высшую оценку. В Лицее у него даже была кличка — Француз. Товарищи по учебе пели: “А наш Француз свой хвалит вкус и матерщину порет!”
Директор Лицея Е. А. Энгельгардт так характеризовал будущего великого поэта: “Его высшая и конечная цель блестеть и особенно поэзией, но едва ли найдет она у него прочное основание, потому что он боится всякого серьезного учения и его ум, не имея ни проницательности, ни глубины, совершенно поверхностный — французский ум…”
Первые литературные опыты Пушкиным были написаны по-французски. По-французски он написал и свой первый автопортрет: “J’ai le teint frais, les cheveux blonds et la tete bouclee” (“У меня свежий цвет лица, русые волосы и кудрявая голова”).
Своих литературных кумиров — Байрона, Андре Шенье, Шатобриана — Пушкин читал на французском. Да и Шекспира, прежде чем по-английски, читал по-французски.
Библиотека в Михайловском состояла в основном из книг на французском языке, а изданы они были в Париже. Книги выписывал из лавки Флорана, тоже француза. Исследователи отмечают, что по-французски Пушкин писал грамотнее, чем по-русски, в правописании которого часто делал ошибки.
Письма женщинам Пушкин, как правило, писал по-французски. Равно как и письма начальству и даже самому царю. А вообще исследователи подсчитали, что перу Александра Сергеевича принадлежит более двухсот произведений (главным образом писем, но также и стихотворений, и черновиков статей), написанных на французском языке. Более того, подсчитаны даже франкоязычные “вкрапления” в русские тексты — их у Пушкина, оказывается, более двухсот тысяч!..
Известно, что из Михайловского Пушкин собирался бежать за границу. У него и его приятеля А. Вульфа был даже составлен для этого план. По возвращении из ссылки он не оставляет свою затею и после того, как царь отказывает ему в просьбе участвовать в войне, просит Бенкендорфа ходатайствовать перед царем о разрешении выехать в Париж. Просьба Пушкина, судя по всему, даже не была передана императору. Спустя две недели Пушкин был среди провожающих французского художника Даву и всерьез намеревался спрятаться в трюме корабля и таким образом добраться до Франции.
События во Франции, когда там совершилась июльская революция, привели к тому, что монархически настроенные люди оказались вынуждены эмигрировать. Среди таковых был и Дантес — будущий убийца поэта. И пистолеты принадлежали французу и теперь хранятся во французском музее… Словом, Франция в биографии Пушкина не проходная тема, и я упомянул лишь то, что знаю. А сколько такого, чего мне неведомо! Сколько в парижских архивах, в домах эмигрантов из России хранится документов, свидетельств, преданий! А что значил Пушкин для русских эмигрантов? Вот уж для кого он был действительно всем! Саша Черный даже оживил поэта в рассказе “Пушкин в Париже”… Словом, Пушкин и Франция — отдельная книга, и скорее всего не одна.
Общеизвестно, что Пушкин мог, как никто другой, вживаться в быт, нравы и даже природу не увиденных им стран. Можно только догадываться, что бы он сотворил, побывай в Париже. Какие бы тайны парижские смог открыть, какие бы образы разглядеть! Ведь Пушкин и Париж очень похожи. Чем? Своей обаятельной греховностью…
Но не суждено. Ни Пушкину увидеть Париж, ни Парижу быть им воспетым. Вот главное событие, которого не произошло, вот страница, которая так и осталась нераскрытой…
…Здесь, в кафе на улице Риволи, я твердо решил, что, как только вернусь в Россию, поеду в Пушкинские Горы. А теперь, в оставшееся до вечера время, мне надо успеть в одно из моих самых любимых мест — на кладбище Пер-Лашез (Cimetiere du Pere Lachaise). Там, рядом с великими гробами, хорошо думается.
Об этом, самом знаменитом парижском кладбище написано много и в разные времена. Тут продаются своеобразные путеводители, чтобы посетители могли прийти и легко найти нужную могилу и поклониться праху какого-нибудь великого усопшего. Но я не советую пользоваться этими путеводителями. Гораздо интереснее без них, просто не спеша ходить и осматривать памятники. Тот, кого ищете, сам вас найдет, и от неожиданной встречи вам будет много радостней.
Кажется, совсем недавно я был здесь. Не один. С нею. Я выбрал ей пять алых роз, чтобы она положила их тому, кто встретится и кто ей особенно дорог. Первым был Бальзак, у могилы которого погибали последние защитники Парижской коммуны; потом она положила свою розу на памятник Шопену, и эта одинокая роза не затерялась среди других цветов, коими во всякое время усыпано надгробие; потом была неожиданная встреча с Мольером, которого она почитает особенно… “Мы любим иногда, не ведая о том, а часто бред пустой любовию зовем”. Четвертую розу она принесла к надгробию Эдит Пиаф, которая вопреки Мольеру, кажется, любовью бредила; наконец, пятую возложила к мемориальному памятнику жертвам Освенцима — меня это особенно тронуло. Она жалела, что мы не нашли могил Айседоры Дункан и Сары Бернар и не положили цветов им, но мы сможем сделать это в следующий раз. В следующий… Будет ли он?
Сейчас я здесь один…
Один прохожу мимо памятников, у которых мы останавливались и молча стояли вдвоем… Вот Мольер, встреча с которым так взволновала ее. Знает ли она, что однажды сказал Мольер? “Высшее доказательство любви — это подчинение воле того, кого любишь”.
Вспоминаю, как мы с нею прошли мимо одного черного надгробия. Там было много живых цветов и стояли неподвижно две женщины. Мы не остановились.
“…Если меня очаровывало новое лицо, если я мечтал с какой-нибудь другой девушкой осматривать готические соборы, дворцы и сады Италии, я только с грустью говорил себе, что наша любовь, любовь к определенному человеку, быть может, есть нечто не вполне реальное: ведь если отрадные или тягостные думы и обладают способностью на некоторое время связать наше чувство с той или иной женщиной и даже внушить нам, что именно эта женщина неизбежно должна была влюбить нас в себя, то когда мы, сознательно или неумышленно, высвобождаемся из-под власти этих ассоциаций, любовь, как будто она, наоборот, стихийна и исходит только от нас, воскресает и устремляется к другой женщине…”
Отчего так легко откровенен Марсель Пруст? Не оттого ли, что рад своему освобождению?
А как осматривать все эти соборы, сады и дворцы, если все “не ушло”? Как любоваться парижскими улицами, площадями и бульварами, если они все еще принадлежат ей? Как бродить по Латинскому кварталу, как смотреть с мостов на Сену и как войти в Люксембургский сад, если на все это мы смотрели вдвоем и одного меня здесь, кажется, не ждут? Смогу ли еще хоть раз сидеть в кафе на площади Виктора Гюго, где ей так нравилось и где прямо на нашем столике я поймал осмелевшего воробья? Как гулять одному по вечернему и ночному Парижу, как смотреть на окружающую шумную жизнь, на эти целующиеся парочки, которые прогуливаются или сидят в кафе? Как поднять глаза в сторону светящейся Эйфелевой башни, которая ей почему-то так полюбилась? Наконец, смогу ли теперь слушать голос Эдит Пиаф, и как быть, если вдруг зазвучит “Les Feuilles Mortes”?
Самое дорогое, что только есть для меня в Париже, было отдано ей и теперь, без нее, существовать для меня не может. Как мне вернуть Париж, который я так безоглядно отдал ей, и как мне вернуть ее, которой я так безмятежно отдал всего себя?
В кафе, неподалеку от кладбища Пер-Лашез, я заказал два бокала красного вина — ей и себе. На телеэкране кадры военной хроники… Но что за песня их сопровождает? Что за голос знакомый слышу?
Кто скажет, куда уходят цветы уходящих времен? Кто скажет, где цветы ушедших времен? Те, что в старые и добрые времена срывали девушки там — Где однажды мы будем вместе, Где однажды мы будем вместе...
ДОРОГА ВТОРАЯ. ПУШКИНОГОРЬЕ Фигурно иль буквально: всей семьей,
От ямщика до первого поэта,
Мы все поем уныло. Грустный вой
Песнь русская. Известная примета!
Пушкин. Домик в Коломне
Le sort aura beau faire, il faudra
bien qu’a la fin nous nous reunissi-
ons sous les sorbiers de la Сороть.
(Назло судьбе мы в конце концов все
же соберемся под рябинами Сороти.)
Из письма Пушкина П. А. ОсиповойЛишь когда мне минуло сорок, я впервые побывал в Пушкиногорье, на могиле Александра Сергеевича. Много слышал об этих местах, читал книги, рассматривал фотографии, рисунки. Несколько раз заслужил упреки: “Как, ты еще там не был?” Оправдываясь, отвечал, что пока не готов. И это было правдой: не хотел оказаться там лишь праздным туристом.
Наконец, на исходе минувшего лета я решился на знакомство со знаменитым пушкинским уголком.
Ехал из Санкт-Петербурга, через Псков, в котором когда-то проходил армейскую службу. Здесь, в черёхинских казармах, я взрослел — ползал с автоматом по мокрому снегу и грязи, мерз, как суслик, при укладке парашютов, терпел “лишения и тяготы”, а также впитывал дух глубокой старины псковской земли.
Вспоминаю вечерние прыжки с парашютом, прямо на сверкающий огнями город. Где-то там — желанная свобода: гуляют девушки, их обхаживают молодые люди, отовсюду раздается музыка, им весело, радостно, а ты… Когда мы возвращались в воинскую часть и нас провозили через Псков, я закрывал глаза, чтобы всей этой жизни не видеть… И вот я здесь спустя двадцать лет.
Первым делом помчался в Черёху. Увы, дальше ворот меня не пропустили, несмотря на уговоры и просьбы хотя бы одним глазом взглянуть на места своей службы. Единственное, что я успел увидеть,— несколько десантников в голубых беретах. И, знаете, это были… женщины! Они уже не только нас рожают, кормят, учат и лечат, но и готовятся защищать. Что бы сказал, увидев это, покойный Василий Филиппович Маргелов, легендарный командующий воздушно-десантными войсками?
Рядом с воинской частью, в поселке, где проживают семьи офицеров, отыскал своего полковника, под началом которого служил и которого даже называл “папулей”. Эрнест Арменович по-прежнему бодр и, кажется, совсем не изменился за двадцать лет. Зато изменилось все вокруг него. Полк, некогда гордость ВДВ, представляет собою жалкое подобие той могучей силы, которой хвастались высшие военные чины и политики: вооружение времен второй мировой войны, подготовки нет, прыжков с парашютом тоже, нет и учений, и даже кормить солдат нечем…
“Кто виноват? — спрашивает отставной офицер.— Сионисты, ЦРУ, демократы, коммунисты?”
Но кто же знает, товарищ полковник? Кто знает?
Когда-то полк содержал свое подсобное хозяйство. Таких свиней выращивали, каких сейчас и не сыщешь. Под стать аппетиту розовощеких воинов, иные из которых могли разломать кирпич о собственный лоб. А какие могучие были в хозяйстве хряки, которыми гордился пожилой подполковник Меркулов, заместитель командира по тылу. Сейчас, рассказывают, и сухпайков даже нет, а солдат кормят прямо с машины, которая ежедневно приезжает невесть откуда. Да так кормят, что уже и не спросишь с них, почему плохо бегают, не метко стреляют, слабо дерутся…
Где же ты, мой знаменитый черёхинский полк? Где твои удалые офицеры — искусные вояки, умелые командиры и галантные кавалеры? Где твои лукавые и предприимчивые прапорщики, на которых держался тыл? Продолжают ли сходить с ума от твоей десантуры псковские барышни? Видны ли еще в голубом небе Псковщины твои белоснежные купола, заслонявшие собою солнце? Услышу ли еще хотя бы раз на твоем плацу разудалую и героическую песню?
Наверх вы, товарищи, все по местам
Последний парад наступает,
Врагу не сдается наш гордый “Варяг”,
Пощады никто не желает…
В Пскове я встретился со своим приятелем, литературным критиком. К моей радости, он согласился поехать со мной в Пушкинские Горы и показать, где и что там находится. По дороге он говорил о природе Псковского края, о селениях и местных достопримечательностях, показал дорогу, по которой в зимнюю стужу везли гроб с телом Пушкина. Представляя эту печальную картину, я жал на газ, чтобы поскорее добраться до заветного “уголка”.
— Ну, сколько же еще? — спрашивал я через каждые пять минут.
— Скоро, скоро будем! Потерпите,— отвечал мой приятель. Кажется, он волновался не меньше.
Ожидание встречи с пушкинскими местами было столь велико, что, когда наконец мне показали выглянувшие из-за холма Пушкинские Горы, я оторопел.
— Вот это?
— Да. Вон они, видите?
— Где же, где? — Вглядываясь в горизонт, я видел лишь какие-то невзрачные и едва различимые лесистые холмики…
Два дня находился в заповедных местах. Кроме Пушкинских Гор, побывал в Петровском, Михайловском и Тригорском, осмотрел окрестные деревни, прогуливался по знаменитым липовым аллеям, стоял над рекою, глядел на озера, ко всему прислушивался, во все всматривался и… почему-то ничего не слышал и не видел.
Вспоминаю, что первым делом поспешил в Святогорский монастырь, к могиле поэта. Как назло, именно в это время туда подошла шумная группа туристов. Побыть одному не удалось, но чуть позже пошел сильный дождь, который разогнал туристов и позволил мне остаться у могилы в одиночестве. Я неотрывно вглядывался в основание памятника, пытаясь мысленно проникнуть сквозь толщу гранита. Но никакого отзыва не находил.
“Как же так? Почему не исходит ничего от могилы Пушкина? Почему не чувствую его присутствия?” — задавался я вопросами, но ответом было лишь безмолвие, словно закрылся он, отвернулся, загородился — и не только тяжелым могильным камнем.
После Святогорского монастыря мы с приятелем проехали в Петровское и бродили по вековым липовым аллеям, любовались озером, затем доехали до Тригорского и прогуливались по ухоженному парку. За два дня я побывал во всех окрестностях с надеждой уловить тень невидимого мне пушкинского духа, но ни в чем и нигде его не находил. Я даже не остановился, когда проходил через Михайловское. Может, потому, что оно представляло собой обыкновенную стройплощадку? Аллея Керн показалась искусственной, если не сказать — мертвой. Отреставрированное или скорее полностью восстановленное Тригорское — с парком, прудами и свежевыкрашенным длинным хозяйским домом — выглядело тоже декоративным.
“Где же Пушкин?” — допытывался я у своего приятеля, который, отдаю ему должное, старался не навязывать свои ощущения, но лишь молчаливо (и, кажется, с интересом) за мною наблюдал, отвечая на бесчисленные и, наверное, нелепые вопросы.
За два дня я лишь дважды почувствовал нечто особенное. В первый раз, когда мы поднялись на небольшой холмик, называемый Савкиной Горкой, и оттуда смотрели на озеро, извилистую Сороть и на такие же извилистые желто-зеленые луга, освещенные движущимися лучами солнца. Картину оживляли плывущие по небу облака, стада коров на лугах и фигурка женщины, которая полоскала белье в реке.
Во второй раз я испытал необычное чувство у деревни Воронич. Мы пытались пройти в Тригорское со стороны Сороти, но мешали болотца. Обходя их, мы поднялись к древнему кладбищу, прошли через него, спустились вниз и, петляя между холмами, поднялись на один из них. Здесь, проходя по сокрытым тенью вековым тропинкам, как нигде чувствуешь старину.
Вот, пожалуй, и все, что запомнилось после первого посещения пушкинского “уголка”. Так и уехал, ничего не поняв, почти разочарованный. Еще мне показалось, что в нескольких километрах в сторону от Пушкиногорья ландшафт уже совсем иной, природа более статичная. Впечатление такое, будто покинул кратер вулкана. Только вулкан этот не имеет сопки для выхода огненной лавы наружу и потому невидим, но лишь ощутим.
По возвращении в Москву я все чаще признавался себе, что природа Пушкиногорья захватывает меня и не отпускает, что все эти “подвижные картины”, невзрачные пейзажи и унылые, дождливые виды продолжают кружиться в моей голове и постепенно, медленно, но уже невозвратно пробиваются к сердцу. Спустя несколько дней я разглядывал фотографии, которые безо всякой цели снимал в Пушкиногорье, и понял, что уже никогда не смогу жить без этих мест.
С этого часа я стремился вновь вернуться туда и понять, почему же не увидел того, что явилось ко мне после. Или мое воображение, дополненное пушкинскими стихами и ореолом Святых Гор, сделало свое дело, внушив то, чего в действительности нет?
Кроме того, я хотел узнать: чем и как живут люди вокруг праха Пушкина? О чем думают, как разговаривают, что их заботит? Отражается ли на их жизни близость того, кто больше, чем кто-либо, смог выразить в своем творчестве и в себе самом нашу Россию, и если отражается, то как? Или теперь это другая жизнь и совсем иное бытие, бесконечно далекое от времен Пушкина? Словом, спустя две недели после возвращения из Франции я отправился в Пушкинские Горы.
7 ноября. Суббота
Шоссе, ведущее из Москвы в Ригу, а именно по нему удобнее добираться до Пушкинских Гор, оказалось пустынным. Еще до Волоколамска поток машин был интенсивным, но с началом Тверской области он иссяк. Московские дачники разъехались, и дальше машины были редкостью. Сообщение с Латвией в последние годы сократилось, и трасса Москва — Рига наглядно отражает политэкономические отношения с суверенным прибалтийским государством. Сказываются эти отношения и на тех, кто живет вдоль дороги. Нет потока машин — некому купить картошку, овощи, лесную ягоду, грибы. А ведь с их продажи местное население имеет хоть какие-то деньги.
В отличие от трассы Москва — Санкт-Петербург места вдоль дороги заселены негусто. Такие города, как Великие Луки, Старая Торопа, Западная Двина, Нелидово, Оленино, Ржев, трасса минует вовсе, а из сравнительно больших населенных пунктов, через которые проходит дорога, остаются лишь Волоколамск, Шаховская и Зубцов.
Пейзаж вдоль дороги однообразный, типично русский: леса, поля, речки, вновь леса, вновь поля и речки… Вот названия рек, которые встретились на пути: Истра и Лама — в Московской области; Шоша — на границе с Тверской областью; проезжающий Зубцов оказывается рядом с Волгой, но может ее и не заметить; далее путь пересекают Держа, Сишка, Возьменка, Межа, Велеса, Западная Двина, Торопа — все они в южной окраине Тверской области, которая незаметно переходит в Псковскую, и там дорога проходит через Ловать, Удрай, Алолю, Великую и Иссу.
Западная часть Тверской области еще более пустынна. Здесь, кажется, совсем нет населенных пунктов, еще меньше машин, а вдоль дороги уже не встретишь торговцев. Мчаться можно с предельной скоростью, благо и постов ГАИ здесь нет.
После Великих Лук ландшафт меняется. Природную однообразность сменяют холмы, низкорослые леса, которые здесь кажутся почему-то аккуратными, а дали временами открываются такие бесконечные, какие редко где встретишь. Впечатление усиливают небольшой морозец и ослепительное солнце, на котором серебрится все: воздух, небо, земля… То ли туман, опустившийся на деревья и траву, за ночь замерз, то ли застыло исходящее от земли тепло — последний, самый сладкий зевок засыпающей природы.
Дорога идет строго на запад, но после Пустошки я сворачиваю на трассу Санкт-Петербург — Киев — Одесса. Тут более оживленно, а дорога гораздо ухоженнее. Впрочем, и она узкая, рассчитанная лишь на двухсторонний поток машин. Во Франции таковы обычные деревенские дороги. Зато ландшафт меняется резко. Видимо, оттого, что теперь я двигаюсь на север и трасса пересекает холмы. Южнее Пустошки расположена Вязевская возвышенность, а ближе к Пушкиногорью — Бежаницкая. Здесь начинаются леса, но если бы мы увидели эту местность с большой высоты, то поразились бы обилию озер, которых не счесть. Связаны озера небольшими протоками и речушками.
Солнце исчезло. Небо оказалось затянутым плотными облаками, и теперь серебро на деревьях уже не искрится. Оно — матовое и оттого вызывает не радость, но грусть.
Узкая, местами извилистая дорога пробивается сквозь густые леса. В основном здесь растут сосны, но встречаются и березы. Деревья могучие, заросли непроходимые, множество холмов, овражков, и даже днем здесь темно. Все это невольно воспроизводит картины сказок и былин о лесных чудовищах, Бабе Яге, лешем, потому что им здесь прятаться было бы удобнее всего. Окажись я на их месте, выбрал бы для проживания именно эти темные и густые лесные чащи. Словом, дорога от Пустошки до Опочки стоит того, чтобы ехать по ней не спеша. К тому же здесь множество постов ГАИ. По авторадио слышна польская речь, причем сразу на нескольких частотах: сказывается близость к границе.
Наконец у Новгородки сворачиваю направо и уже по совсем пустынной, широкой дороге еду в Пушкинские Горы. Но, прежде чем въехать в поселок, решил оглядеть Тригорское: на месте ли? Затем направляюсь к Вороничу, проезжаю мимо старинного погоста и только теперь еду прямо к пушкиногорской гостинице. Этот путь я проделал для того, чтобы поздороваться с местами, куда так стремился, и чтобы миновать могилу А. С. Пушкина, куда пойду, лишь только устроюсь в гостинице.
Три месяца минуло, позднее лето сменилось поздней осенью, а впечатление такое, будто я отсюда не уезжал. Может, оттого, что мысленно с этими местами не расставался?
Я поселился в одноместном номере, с телефоном, телевизором AKAI и отдельными сантехническими удобствами. Кроме того, в номере есть письменный стол, тумбочка, кресло и кровать. И хотя “фонды” здесь уже давно не обновлялись, всего перечисленного вполне достаточно для нормального проживания. Главное — есть горячая вода! Ввиду резкого похолодания это обстоятельство меня обрадовало особенно. Суточное проживание в таком номере стоит девяносто рублей. В пересчете на доллары — около семи. Об этой гостинице, на первый взгляд обычной и типовой, я еще расскажу. А пока спешу к Святогорскому монастырю, к могиле Александра Сергеевича. Уже стемнело, и, кроме того, пошел обильный снег.
Как и в первое посещение, именно в это вечернее время подъехали два “Икаруса”. Появиться у могилы в толпе туристов в мои планы не входило, потому я решил немного пройтись, дожидаясь, пока они уйдут. Заметив меня, некоторые туристы, точнее — туристки, стали указывать в мою сторону и громко хохотать: “Смотрите, смотрите, Пушкин идет!” Моих кудрей было достаточно, чтобы заподозрить во мне Пушкина… Ничего удивительного в этом нет. Всякий, кто приезжает сюда, находится в ожидании встречи с поэтом, пребывает в особом психологическом настрое, и потому все, что хоть немного напоминает Александра Сергеевича, вызывает повышенное внимание. Особенно это касается детей, которым незачем сдерживать эмоции. Мне рассказывали, что в Тригорском работал некий молодой человек, в отличие от меня действительно похожий на Александра Сергеевича. Он сидел на скамейке, и проходящие мимо экскурсанты даже не смеялись, как в случае со мной, а были в шоке. Что касается местных жителей, то у них все наоборот. Пушкина они знают как своего, родного и не признают его ни в ком. Думаю, появись сам Александр Сергеевич, ему скажут: “Да какой же ты Пушкин? Пушкин был о-го-го!”
Несколько смущенный и невероятно польщенный, я проскочил мимо хохочущих туристов и направился в сторону площади, на которой некогда проходили ярмарки и где много раз бывал Александр Сергеевич, шокируя своим пастушеским нарядом новоржевский beau monde. Обойдя совершенно безлюдную площадь, возвращаюсь к монастырю и вдруг слышу звонкий детский голосок: “Дядя, дай копеечку!”
Я узнал девочку-цыганку, которую уже встречал здесь в августе. Еще тогда обратил внимание на ее красоту, пластику и необычное для попрошайки поведение. “Вот несправедливость,— думал я,— красота просит милостыню”. Я дал девочке немного денег и стал расспрашивать, где она живет, как учится, почему попрошайничает. Пытался ее чему-то учить, что-то советовал, от чего-то упреждал, а она, помню, стояла рядом, вложив руки в карманы своей старенькой кофточки, смотрела на меня, делая вид, будто слушает. При этом не уходила и, что меня удивило, не просила больше денег.
И вот вновь вижу ее здесь, у стен монастыря. Она меня узнала и заговорила уже без того цыганского акцента, с которым просила “копеечку”. Не останавливаясь, я дал ей пять рублей и пригласил прогуляться.
Зовут девочку Зайна. Как она объяснила, в честь героини индийского телесериала. Ей двенадцать лет, живет с бабушкой и младшей сестрой. Родителей у Зайны нет. Она не учится в школе и не умеет ни читать, ни писать. На мой укор она довольно складно ответила вопросом: “На что же тогда будут жить бабушка и сестра?” Зайна “зарабатывает” по десять — пятнадцать рублей в день, выпрашивая деньги у туристов. Вечером заходит в магазин, покупает продукты и идет домой. Так сказала она сама, и оснований ей не верить у меня было не больше, чем у Зайны мне врать. Денег больше она не просила, хотя цыгане, в том числе и в Пушкиногорье, обычно просят еще и еще. Зайна шла рядом со мною, отвечая на самые пустячные вопросы и выслушивая мои тревоги по поводу своего будущего.
Поразительно, но она совсем не знает, кто такой Пушкин. Не знает ни одной его строчки и даже не представляет, у чьей могилы простаивает ежедневно по нескольку часов. Возможно, больше, чем она, здесь, рядом с Пушкиным, не бывает никто — ни туристы, ни сами жители.
Я упрекнул ее за то, что она не знает, кому обязана своим существованием. Как же так? Но Зайна, выслушивая упреки, ничуть не смущалась, а на вопрос, что она собирается делать в будущем, уверенно ответила: “Вырасту — буду работать”.
— Не боишься гулять одна, ведь уже темно?
— Нет,— ответила Зайна.— Я ухожу отсюда в шесть часов и допоздна не гуляю.
Мимо нас прошла цыганка с мальчиком. Увидав Зайну, прогуливающуюся с незнакомым мужчиной, цыганка сказала девочке что-то на своем языке. Зайна так же по-цыгански ответила.
— Что она сказала? — поинтересовался я.
— Чтобы я шла домой,— ответила Зайна и тут же спросила, не страшно ли мне ходить вечером одному. Как и положено мужчине, я, не задумываясь, ответил, что вообще ничего не боюсь.
— Даже Бога? — удивилась Зайна.
Я был сражен репликой этой неграмотной цыганской девочки и уже не мог продолжать нравоучительный разговор. Она, кажется, действительно умненькая. И — красивая! Одета Зайна в старенькую, тонкую для холодной погоды курточку, из которой давно выросла, обута в изношенные сапоги и совсем неухоженная… Эх, если бы ее прихорошить, украсить нарядами, обучить манерам — скольким бы столичным красавицам эта девочка утерла бы нос! Не такою ли была цыганка Таня, некогда восхитившая Пушкина романсом “Друг милый, друг милый, с далека поспеши” и которой он кричал в восторге: “Радость ты моя… бесценная прелесть!..”
Зайна никогда не читала Пушкина, не учила его стихов, даже не знает, в какое время он жил. Но этой совсем юной, не доросшей до возраста Джульетты девочке простительно такое незнание. Ей-богу, здесь, рядом с Пушкиным, она ближе к нему, чем многие из тех, кто цитирует поэта, заучивает его стихи или даже пишет о нем. Да она сама из мира Пушкина, как и ее далекая соплеменница Таня, тоже не читавшая Пушкина, не знавшая, кто такой: “Дыка, дыка, на не лачо, тако вашескери” (“Гляди, гляди, как нехорош, точно обезьяна”). Как бы радовался Александр Сергеевич этой цыганочке, проводящей свое время рядом с ним, подыгрывал бы ее красоте, а может, и воспел бы ее в стихах! И уж точно смеялся бы над моими упреками, потому что юная красота заслуживает лишь того, чтобы ею любовались.
Я говорю Зайне, чтобы она шла домой и берегла себя, была осторожна и внимательна, чтобы не прельстилась соблазнами, которыми, конечно же, ее будут искушать заезжие туристы. Красота ее столь хрупкая, столь не защищенная, возможно, и не замеченная еще никем. Но все же как она будет жить? Что ее ждет?
Мы уже попрощались, как услышал, что Зайна кричит вдогонку:
— А я вечером пойду в клуб на дискотеку!
Так она, по-своему, по-детски, приглашала меня прийти туда же. Хотела, чтобы я увидел, как она танцует. Но куда же я пойду? На какие дискотеки?
А сейчас, когда пишу о Зайне, жалею, что не пошел. Она бы танцевала для меня. И, быть может, это было бы для нее важнее тех мизерных денег, которые я ей дал.
По крутым ступеням поднимаюсь на Святую Гору. За толстыми стенами Успенского собора идет неспешная вечерняя служба.
Сколько людей за полтора века вот так же приходили сюда и кто вслух, кто про себя с трепетом произносили: “Ну, здравствуйте, Александр Сергеевич!”
Как же здесь спокойно вечером, в тишине и одиночестве! Идет снег. Первый снег предстоящей зимы. Стою в безмолвии. Из головы не выходит маленькая цыганка: почему не пригласил ее сюда?..
Могила Пушкина находится прямо перед алтарной стеной храма. Для сохранности мраморный памятник накрывают в зимнее время прозрачным колпаком. Вся площадка вокруг могилы выложена гранитными плитами и огорожена мощной балюстрадой. Кроме того, ведутся строительные работы по укреплению самой Святой Горы. Успенский собор тоже в строительных лесах. Слева от памятника Пушкину — два старинных надгробия предкам поэта. Других могил я здесь не видел. Площадка меньше всего похожа на старинный погост и скорее напоминает мемориал…
К восьми часам я вернулся в гостиницу. От Святогорского монастыря до нее пять минут ходьбы. По пути насчитал пять прогуливающихся парочек. Это местные барышни прохаживаются, взявшись под руку. Такова старинная вынужденная традиция русской провинции, где царствуют скука и тоска. Некоторые щелкают семечки. Лиц девушек в темноте не разглядел. В гостиничном ресторане “Лукоморье” уже вовсю гуляли. Как мне пояснили — москвичи. Громыхает музыка, ей в такт топают вырвавшиеся из столицы туристы. До глубокой ночи они будут ходить по гостиничным коридорам, что-то выяснять, стучаться в двери, бесконечно ими хлопать. Я понял, что меня ждет бессонная ночь.
Но ничего, все же в стране праздник. Седьмое ноября.
8 ноября. Воскресенье
Гостиница “Дружба” — типовая четырехэтажная гостиница с обязательным рестораном на первом этаже, тоже типовым. Кроме ресторана, здесь есть еще парикмахерская, единственная на шеститысячный поселок. Самая дорогая стрижка стоит тринадцать рублей. Гостиница и стоящее рядом здание районной администрации обрамляют собою площадь, увенчанную бюстом Ленина. На противоположной от гостиницы стороне площади находится Доска почета с большими фотопортретами передовиков района. Площадь во всякое время пустая, и лишь в рабочие дни ее пересекают сотрудники администрации. В этой части поселка смотреть особенно не на что. Что до гостиниц, то типовая она лишь по архитектуре. Что касается постояльцев, то эта районная гостиница может соперничать с любым столичным отелем, а может, и в этом случае соперников у пушкиногорской гостиницы не найдется: здесь останавливаются те, кто приезжает на поклон к Пушкину.
Валентина Яковлевна, работающая одним из администраторов со дня открытия гостиницы, кого только не видела, с кем только не разговаривала и по одним лишь описаниям знаменитостей могла бы составить редкостную книгу. Здесь были многие выдающиеся писатели, поэты, артисты, композиторы, музыканты, художники, режиссеры, политические и общественные деятели, мэтры науки и культуры, церковные иерархи. Валентина Яковлевна помнит Кирилла Лаврова, Олега Ефремова, Михаила Ульянова, Андрея Миронова, Булата Окуджаву, Ивана Козловского, Елену Образцову, Расула Гамзатова, Дмитрия Лихачева и многих, многих других. Но что там все эти деятели культуры и науки, когда сюда приезжал Генеральный секретарь ООН Перес де Куэльяр и где-то здесь, в одном из номеров, жил, да еще неизвестно, в люксе ли? Потому что, бывало, приезжали сюда персоны и позначительнее, страшно сказать, члены Политбюро — некто Катушев и даже сам А. Н. Косыгин. Походил, походил по вестибюлю, посмотрел по сторонам… да и вернулся к себе в номер. Вот как! Был здесь и Михаил Горбачев, но не ночевал. Наш реформатор — человек подвижный и легкий на подъем. Потому на ночь уезжал неизвестно куда. Вспоминает Валентина Яковлевна и Аркадия Райкина, который приезжал с сыном Костей. У Райкина тогда случилось расстройство желудка, и ему срочно варили борщ из крапивы, чтобы вылечить. Много раз бывал здесь Ираклий Андроников, писатель, великолепный рассказчик, председатель многих пушкинских праздников. Однажды его заперли в номере, куда-то подевали ключ, и он, бедный, просидел целый день взаперти. И такое было. Помнит Валентина Яковлевна и правнука Пушкина — Григория Григорьевича, и самого Патриарха.
— Помню, вышел из ресторана Алексий Второй. Его подозвали к телефону, и он сидел вот тут, на стульчике. С кем-то поговорил, затем направился к выходу. Я подошла к нему, и Патриарх меня благословил, хоть я и без платка. Такой светлый человек, такой светлый!
Я рассказываю о гостинице, а надо упомянуть и ресторан “Лукоморье”, потому что все постояльцы завтракали, обедали и ужинали именно в этом ресторане. Здесь же устраивались торжественные приемы, банкеты и прочие мероприятия для высоких гостей. Шутка ли, за одним из столов пил горькую и заедал ее котлетой Жан Поль Сартр, а за другим хлебал русские щи Беньямин Бриттен. За столиком у окна вел судьбоносный разговор с женой герой “Заповедника” Сергея Довлатова (у окна, потому что выглядывал, не стоит ли перед гостиницей “Боинг”). А уж сколько раз этот его герой тут выпивал! Не меньше, чем сам писатель. Да мало ли кто еще здесь пил и ел! Ведь Валентина Яковлевна работает сутки, затем трое отдыхает, и, пока ее нет, тут еще столько всего происходит!
Один мой приятель рассказывал, как однажды в этой гостинице он спускался с четвертого этажа и услышал страшную брань, доносящуюся из лифта. (Его включали лишь в случае прибытия высоких гостей.) Оказалось, в лифте застрял какой-то большой начальник.
“Вдруг слышу — стук изнутри и громовой голос: ”Я член ЦК! Немедленно откройте двери! Я вас всех поснимаю с работы!..” Пока я,— продолжал приятель,— дошел до Александра Сергеевича, возложил цветы, постоял в раздумье, потом вернулся в гостиницу, прошло минут сорок, а может, и больше… Поднимаюсь по лестнице и слышу, как этот застрявший начальник жалобно скулит: ”Ну, будьте людьми! Выпустите меня отсюда, пожалуйста! Имейте совесть!””
Так гостиница иной раз выполняла еще и сугубо воспитательные функции, чтобы даже самый большой начальник и выдающийся деятель не забывал, что рядом с Пушкиным он все же мелковат.
Бывает, что гости приезжают ночью, когда ресторан уже закрыт. Ладно, если это наши, а если иностранцы?
Как-то заявились англичане: профессор с женой. Приехали вкусить нашей духовности. Но прибыли в два часа пополуночи, и до утра им предстояло как-то дожить. Холодные, голодные — больно смотреть. Какая здесь духовность! Валентина Яковлевна звонит домой дочери Светлане, и та собирает все, что есть в доме: соленые огурцы, вареную картошку, квашеную капусту, яйца (что еще в наших домах может быть?),— и бегом в гостиницу, кормить едва живых англичан. Те в восторге, благодарят, ахают…
— Потом, уже из Англии, прислали благодарственное письмо с просьбой выслать рецепт. А как его вышлешь? — сетует Валентина Яковлевна.— Как англичанину объяснишь засолку огурцов или закваску капусты?
Вот в какой гостинице я живу и в каком ресторане ем!
Надо заметить, что в пушкиногорскую гостиницу устроиться было невозможно. Только по заявкам свыше. А в первое воскресенье июня даже раскладушку получить было делом сверхсложным, и заимевший таковую уже почитал себя избранным. Теперь же, если не считать шумную группу московских туристов, я здесь, кажется, один.
Солнечным морозным утром я отправился наблюдать жизнь пушкиногорцев.
Для этого, оказалось, не обязательно покидать гостиницу. Спустившись в вестибюль, я увидел трех старушек, которые разложили вязаные изделия: несколько пар шерстяных носков, варежки и черные перчатки. Пожилые люди внимательно следят за потоком туристов и, как только прознают, что к гостинице или на турбазу подъезжает автобус, мигом туда. Еще одно место их сосредоточения — автостоянка, находящаяся на Пушкинской улице, неподалеку от монастыря. В теплое время года женщины продают цветы. Это очень простенькие букетики, стоимостью от трех до пяти рублей, а самые дорогие не более десяти — пятнадцати. Всё выращивают на своих участках. В основном — тюльпаны, гладиолусы, хризантемы, бывают и васильки. Роскошных и диковинных цветов здесь, конечно же, нет. Но благодаря стараниям этих пожилых женщин могила поэта большую часть времени усыпана цветами.
Приехали люди издалека: где им взять цветы? А вот они, рядом. И старушкам серьезное, иногда единственное подспорье, и туристы довольны: “Как с пустыми руками идти к Пушкину?”; и сам поэт тоже рад живым, выращенным в любимом уголке цветам. Где еще простой цветок приносит так много радости и выполняет столько разных задач?
Обычно продавцы цветов стоят напротив памятника Пушкину. Некоторые подходят к Анастасиевским воротам монастыря. Но, повторю, это происходит лишь в теплое время года. Теперь же основной товар пушкиногорских старушек — вязаные носки, варежки и шапочки, а также различные соления, сушеные яблоки, грибы. Пожалуй, все.
Итак, представлю пожилых женщин, торгующих в вестибюле гостиницы.
Старшая из них — Антонина Васильевна. Ей семьдесят два года. Родилась в деревне Кокорино, в трех километрах от Пушкинских Гор, рядом с Тригорским. Проработала тридцать пять лет учителем математики в средней школе имени А. С. Пушкина. Мужу шестьдесят восемь лет, по профессии шофер, но уже давно на пенсии. Проживают вдвоем в собственном доме.
Антонине Алексеевне семьдесят лет. Она родом из деревни Лопатино Пушкиногорского района. Много лет проработала телефонисткой, а выйдя на пенсию, какое-то время торговала в киоске, затем недолго работала сторожем. Живет одна в маленькой квартире. У нее есть сын, семья которого здесь же, в поселке.
Третьей моей собеседнице, Галине Васильевне, шестьдесят пять. Она тоже родилась неподалеку, в деревне Приворот, что в пяти километрах от Пушкинских Гор. Происходит из крестьянской семьи и сама с десяти лет работала в колхозе, которому отдала всю жизнь. Муж — тоже пенсионер. Проживают в двухкомнатной
квартире.
С большим трудом удалось уговорить женщин рассказать о себе. Они смущались, переглядывались и внимательно смотрели на меня, пытаясь распознать, чего же в действительности от них хотят. Наконец, после того как я прибегнул к хитрости (потом скажу, какой), они согласились поговорить. Я пригласил их в небольшой холл на втором этаже и усадил за журнальный столик.
Разглядывая вязаные носки, я спросил, сколько времени уходит на то, чтобы их связать.
Наступила пауза. Мои собеседницы уступали друг другу первенство для ответа. Заговорила Галина Васильевна:
— Их надо вязать где-то дня два. Часов за шестнадцать…
— За шестнадцать не успеешь,— возразила Антонина Васильевна.— Мы их вяжем с промежутками. Кроме этого, дел полно. Иногда и за три дня выходит.
— А продаете за двадцать рублей. Чуть больше, чем за доллар,— перевел я разговор на уровень макроэкономики.
— А мы и не знаем, как в доллары перевести. Он один день столько стоит, другой — иначе, я слышала, что будет больше двадцати,— вступила в разговор Антонина Алексеевна.
— Следите, значит, за долларом? — Я лукаво посмотрел на Антонину Алексеевну.
— Так, между прочим,— глядя в сторону, ответила она.
— Вы продаете свой товар туристам. Какое впечатление они на вас производят?
— Есть богатые, есть средние,— говорит Антонина Алексеевна.— Мы с ними в разговоры не вступаем. Покупают сейчас немного, но все-таки что-то продаем. У нас же все очень дешево. Вот я платок вяжу почти неделю, а продаю за тридцать рублей, редко когда за сорок. Но ведь нужно еще купить нитки. Если бы не вязание, у нас вообще не было бы источника существования. Пенсии-то не платят.
— Вас никто не преследует за такую “коммерческую” деятельность?
— Нет. Видимо, идут на уступки,— ответила Галина Васильевна, а Антонина Алексеевна даже не поняла моей тревоги:
— Что же мы такого делаем? Не воруем, никого не грабим… Это нас грабят, а мы лишь стараемся выжить.
— Но вы занимаетесь тем, что зарабатываете, значит, бизнесом, в обход государства,— продолжал я отстаивать “интересы” властей и тем немедленно вызвал обиду и даже гнев со стороны собеседниц.
— Мы трудом занимаемся,— сказала с упреком Антонина Алексеевна.— Иногда всю ночь вяжешь, руки болят…
Интересно у нас устроено. Государство в одночасье освободилось от всякой ответственности перед своим народом, оставив людей один на один с бедами и невзгодами, которые власть сама же и породила. При этом ни одну из своих обязанностей государство не выполняет, ни одно из условий не соблюдает. Впрочем, одну функцию все же выполняет исправно в любое время и во всякую эпоху: когда надо что-нибудь отнять. В этом случае государство наше тут как тут. Сразу вспоминаются и законность, и конституция, и обязанности граждан, и прочее, что игнорируется, если речь заходит об ответственности самого государства.
В августе я наблюдал следующую картину: русская семья, вынужденно переселившаяся из Казахстана в Пушкинские Горы, решила открыть кафе. Заметьте, люди решили заниматься не грабежом на большой дороге, не воровством, не жульничеством, а печь вкусные домашние блинчики, заваривать крепкий чай и кормить посетителей Михайловского, у которых, как правило, денег на дорогую еду нет.
Добились разрешения на деятельность, с превеликим трудом преодолели бюрократические и иные препоны. При въезде в заповедник, рядом с Бугровым, установили вагончик и работают с утра до вечера. Поверьте, блинчики у них замечательные, особенно с повидлом. Но прибыли почти нет. Никак не могут купить новую микроволновую печь. Почему? Все уходит в налоги. А работают так: продадут блинчик и спешат записать в специальный журнал: “17 августа. Десять блинчиков с повидлом. Пять стаканов чаю с сахаром”. И попробуй не зафиксируй. Налоговый инспектор явится — и конец свободному предпринимательству, хана малому и среднему бизнесу, смерть среднему классу — социальной опоре демократии.
В кафе на автовокзале румяная девушка продает стакан сока, пирожок с капустой и спешит зафиксировать эту куплю-продажу в журнал, который исправно проверяется налоговыми службами: а вдруг продаст втихаря пирожок-другой да наживется в обход государства! Это же гибельно для бюджета, для экономики, для стабилизации и прочего, о чем день и ночь вещают наши политоракулы. А посмотрели бы холеные и ухоженные кремлевские начальники на то, в какие старенькие туфельки обута эта сельская девушка, какая у нее кофтенка, какое платьице, спросили бы, как и на что живут ее родители, как часто ходит она в кино, когда в последний раз была в театре, да была ли там вообще… И так не только в Пушкинских Горах. Так везде. По всей стране.
Но посмотрите. Именно в тот день, когда я покупал блинчики с чаем у деревни Бугрово, в стране произошел “финансовый кризис”, оставивший без денег и надежд на то, что они когда-нибудь будут, миллионы людей. Государство в очередной раз обокрало народ, действуя на этот раз не как бандит с большой дороги, а как шулер в провинциальном казино. Виновным же выставило невысокого молодого человека с незапоминающейся внешностью. Теперь будут исправлять его ошибки. Делов-то.
Интересно, знают ли наши реформаторы, что, например, двести пятьдесят тысяч (из миллиона) вполне западного и цивилизованного Неаполя живут за счет того, что незаконно торгуют сигаретами? Занимаются контрабандой на своих суденышках. И об этом известно всем: властям города, прокурору, налоговым службам, прессе… Но там понимают: пусть лучше занимаются незаконной продажей сигарет и как-то кормятся (если уж власти не могут прокормить), чем берут в руки оружие и устраивают революции. И это понимают не только в Италии. Мир несовершенен и далеко не всегда законопослушен. Даже тот мир, с которого мы так усердно переписываем для себя нормы и правила.
…Вернемся в гостиницу “Дружба” к моим собеседницам.
Какова их пенсия? У двоих по четыреста рублей, а у Антонины Васильевны на сорок больше. И вот эти-то деньги они не получают уже три месяца, лишь только следят, как еще не полученные четыреста рублей превращаются в триста, в двести, в ничто…
— Ведь это уже получаются совсем другие деньги,— рассуждает Антонина Алексеевна.— Как на них жить?
— Дети помогают?
— Откуда? Я им помогаю… У меня невестка учительница…— Тут у Антонины Алексеевны полились слезы, голос изменился, стал едва слышным, она принялась искать в карманах носовой платок.— Говорить не могу… Двое детей на руках… Слава Богу, свой огород есть, я работаю по возможности…
— Что же будет? — отчего-то спросил я, будто и так не ясно.
— Ничего хорошего. Остается за оружие браться, да я старая, у меня и ходить сил нет.— Антонина Алексеевна вытирала слезы, и в ее словах звучала скорее беспомощность, чем гнев.
— Что для вас значит Пушкин? — Я попытался сменить тему и отвлечь собеседниц от насущных бед.
После некоторого раздумья первой ответила Антонина Васильевна:
— Хорошо, что Пушкин побывал у нас. Если бы не Александр Сергеевич, то и нашего поселка не было бы. Это его заслуга. Спасибо ему за то, что асфальт проложили, стали приезжать туристы. Мы благодаря этому выживаем… С детства ходили в Тригорский парк, там есть Дуб уединения…— У Антонины Васильевны проступили слезы, вызванные воспоминаниями.— С тех пор как стали отмечать день поэзии, мы каждый год ходили на праздники, не пропустили ни одного, каждый его день рождения отмечали… Не могу говорить…
— Ну, что же вы плачете? — старался я приободрить женщин.
— От жизни такой плачем, от жизни,— не успокаивалась Антонина Васильевна.— Не думали, что будем помирать вот так. Мы с мужем вышли на пенсию, и нам обещали, что не будут с нас брать налог, а теперь берут. Куда это годится? Раньше, бывало, приезжали друзья, знакомые, даже жить пускали к себе из Москвы, Ленинграда, Воронежа… Сейчас никто не приезжает.
— А люди какие вокруг? Как они живут? — обратился я к Галине Васильевне, давая возможность другим собеседницам прийти в себя.
— На людей больно смотреть. Особенно сочувствую молодежи. Нам-то уже ничего не нужно, и одежды хватает, и жить есть где, и планов особых нет, а им-то каково? Было время, приезжали молодые специалисты, и их обеспечивали жильем.
А сейчас? Племянница окончила педагогический и сидит без работы, а у нее вот-вот родится ребеночек, его надо будет во что-то одеть, обуть, накормить. Чем могу помогаю, чтобы хоть от голода…
Теперь уже вовсю плачет Галина Васильевна.
— Народ у нас хороший, не озлобленный, умеем поддерживать друг друга. Что еще сказать? Тяжело народу… Вы про Пушкина спрашиваете.— Галина Васильевна улыбается сквозь слезы.— Пушкин — это большой праздник! С самого детства из деревни мы приходили на его день рождения. Столько было народу! Даже из Африки приезжали, и для нас это было так необычно. Александра Сергеевича у нас любят все. Ничего плохого о нем не знаю. Только хорошее. Он нас всех соединил, приобщил друг к другу. Все нации.
— Если бы вы его вдруг увидели, живого, что бы сказали? — Я обратился ко всем сразу, и здесь мои собеседницы задумались.
Первой стала отвечать Антонина Алексеевна, глядя куда-то вдаль, видимо, представляя такую встречу:
— Я сказала бы: “Спасибо, Александр Сергеевич, что приезжали к нам в Михайловское”. Ему-то, может, и не в радость это было, он же в ссылке был. Но здесь он разговаривал с крестьянами, посещал ярмарку.
— А я бы поблагодарила Пушкина за то, что он появился на свет,— сказала Антонина Васильевна.— У меня внук — Александр Сергеевич, в честь него! Спасибо, что сослали его не куда-нибудь, а к нам. Благодаря ему мы хоть как-то живем. Да и он понабрался здесь у нас многого доброго.
Последней отвечала на этот странный вопрос Галина Васильевна:
— А я сказала бы: “Спасибо, Александр Сергеевич, за то, что столько сочинили для нашего народа, за ваши радостные и добрые стихи. Как бы жили без них?”
Слушая старушек, я живо представил их в молодости: красивых, румяных, одетых в народные костюмы, сидящих за прялками в натопленной избе и мечтающих: “Кабы я была царица…”
— Почему, когда спрашиваю о жизни, у вас текут слезы, а как только речь заходит о Пушкине, вы сквозь слезы улыбаетесь, оживаете, даже молодеете?
— Он же наш, родной, и мы его любим. Жаль только, что мало пожил.— Антонина Васильевна говорит о Пушкине, будто о своем родственнике или по крайней мере о добром соседе.
— Если бы подольше пожил, у нас бы и жизнь была другая. Получше этой,— соглашается Антонина Алексеевна.
— А вы его считаете своим?
— Чей же он еще? — отвечает вопросом Антонина Алексеевна, и, наверное, только в Пушкиногорье можно услышать такой ответ.
…Да, здесь понимают, что благодаря поэту существует поселок, приезжают туристы и продолжается жизнь, но понимают также и то, что сам Пушкин во многом состоялся благодаря этой земле и таким же людям, как сидящие предо мною женщины. Вот связь! Попробуй разорви ее. Стань доказывать обратное, начни утверждать, что Пушкин был плохим, несносным, расскажи, что двигало им лишь тщеславие, неуемное честолюбие… Кто станет слушать это?
“Народ любит не Пушкина, а скорее миф о нем”,— возразит иной знаток биографии поэта. “По мне,— пишет один из них,— так все великие художественные прозрения гениального Пушкина есть ничто по сравнению с деянием некоего безвестного для публики отца, который успешно вырастил и воспитал в одиночку больного от рождения сына”. (См.: Сатанинские зигзаги Пушкина, М., 1998, стр. 301.)
Убедительно? Конечно. Но только как воспитывать, да еще успешно, без “прозрений гениального Пушкина”? На таких же “гениальных прозрениях” других наших великих, менее грешных, более целомудренных? Но ведь почти все они, если не все, обязаны своими “прозрениями” — Пушкину.
Уже слышу: “Не сотвори себе кумира!”, “Только один Бог благ. Все прочие — перед Ним ничто!”. Кто спорит? Кто спорит? И разве сам Пушкин на смертном одре (“…хочу умереть христианином”) не ответил, не преклонил колени пред Тем самым Отцем, Который не только воспитал Сына, но и послал Его на Голгофу и там в самый страшный для Него час оставил одного. Во имя нашего спасения! Нашего.
И Пушкина тоже.
“Чей же он еще?” — то ли спрашивает, то ли утверждает пожилая женщина. Так не отзываются ни о кумире, ни тем более о Боге…
— Есть ли у России рпение у людей и они пойдут кто с чем…
…Ох уж это терпение народное! Слышишь ото всюду стон, плач, вопль и вместе с ними ожидания того, что кончится это самое терпение и вот тогда… Что тогда?
Помню, впервые приехал за рубеж, в Германию, в старинный город Брауншвейг. Надо было проехать на рейсовом автобусе, и наш провожатый, немец, глядя на часы, сказал:
“Через три минуты надо быть на остановке”.
“Почему через три?” — изумились мы.
“Потому что автобус подойдет точно по расписанию. Минута в минуту”,— ответил провожатый.
“Не может быть!” — засомневались мы.
“Вот увидите”,— уверенно и с гордостью сказал немец.
И действительно, автобус подошел ровно в назначенное время.
“А если бы он опоздал?” — спросили мы, находясь под впечатлением.
“Это невозможно”,— утверждал немец.
“Но все-таки”,— не успокаивались мы.
Тогда немец пояснил, что, если бы автобус опоздал на минуту, граждане бы возмущались и высказывали водителю свое отношение. Если бы он опоздал на три минуты, посыпались бы жалобы в магистратуру, а опоздай он на десять минут, была бы, наверное, демонстрация, к которой подключились бы все жители района, включая тех, кто городским транспортом не пользуется. Последствия были бы непредсказуемыми для городских властей.
Верилось в сказанное с трудом: ведь мы живем в стране, где подобное невозможно даже представить. Опоздавший или не пришедший вовсе автобус — для нас такая мелочь, что на это никто не обратит внимание. Напротив, чем дольше прождем этот автобус (трамвай, троллейбус, самолет…) — тем радостнее нам будет в нем оказаться. То, что другие народы ни за что не потерпят, мы на фоне наших великих невзгод даже не заметим. Что угодно можно с нами делать — терпение народа неисчерпаемо. Можно не платить месяцами зарплату и пенсии, забыть о стариках, не лечить больных, не защищать жизнь людей, не учить детей, не кормить немощных — все стерпим. Смолчим.
Почему? Почему нет всеобщего гнева при всеобщем недовольстве? Отчего никто не идет, как выразилась Антонина Алексеевна, “кто с чем”? И я сам часто задаю себе вопрос: “Когда же кончится терпение?” И все чаще отвечаю: “Никогда!”
Потому что тут же возникают и другие вопросы: “Ну закончится терпение где-нибудь в Смоленске — и что? А в Барнауле люди в это время уже готовятся ко сну — там терпение кончилось несколькими часами раньше. А в Хабаровске народ уже скоро начнет просыпаться, там еще день впереди… Это вам не Франция, где в Лионе свистнули, а в Париже отозвались и уже строят баррикады.
Ну, хорошо, представим, что терпение в России закончилось повсюду одновременно. Что тогда? Возьмешь оружие и куда пойдешь? На кого? А-у-у-у!.. На поезд — и в Москву? А если тетка-железнодорожница забудет стрелку перевести? Уйдет твой революционный состав вместе с такими же “нетерпеливыми” далеко-далеко в сторону, так далеко, что уже будешь только мечтать, как бы живым вернуться.
Ладно, представим, что добрался до Москвы. Дальше что? Ну придешь с палкой в тот же Кремль, взберешься на стену — и что? Прогонишь начальников, сядешь на их место и будешь править? Так ведь было такое в нашей истории, когда и за оружие брались, и в Кремль приходили, и прогоняли начальников, потом садились, правили… Что изменилось?”
Знаете, почему автобусы в Германии ходят строго по расписанию? Не потому, что кто-то боится гнева народного или начальственного. А потому, что водителю не позволяет жить и работать иначе гордость. Его собственная и двадцати поколений предков!..
Не знаю, чего дольше дожидаться, то ли пока закончится у народа нашего терпение, то ли когда у него появится гордость…
Закончив разговор, я купил у каждой по две пары носков да еще одни вязаные перчатки: все же лучше, чем кожаные. Старушки заулыбались: появилась денежка. Вижу по лицам — каждая уже знает, на что эти деньги израсходует. Сказали, что будут молиться за мое здоровье, а Антонина Алексеевна меня пожалела: “Разорили вас старые бабки”.
Довольные встречей каждый по-своему, мы вышли на площадь перед гостиницей, и я сфотографировал старушек “на память”.
…Знаете, как я уговорил их побеседовать со мной?
Сначала взывал к их гражданской совести, к жалости ко мне, литератору, приехавшему ради них из самой Москвы, апеллировал еще к чему-то — ни в какую.
“Что же вы? Так трудно живете, жалуетесь, а когда вас спрашивают, чтобы об этом написать, вы голову в песок. Как так можно?” — ругал я старушек.
В конце концов, склоняя старушек к разговору, решил схитрить: “Вот поговорите со мной — куплю носки”.
Они переглянулись — и согласились. А эти шерстяные носки мне очень пригодились.
В то время, когда я фотографировал моих собеседниц, мимо гостиницы на своем “Запорожце” проехал Михаил Александрович, с роскошной белоснежной бородой старик, с которым я познакомился еще в августе у деревни Бугрово. Перед въездом в Михайловское, рядом с вагончиком семьи из Казахстана, он продавал мед. Разговор тогда получился любопытный. Видя перед собой бородатого, а значит, всезнающего старика, я поинтересовался, как было в этих местах при Пушкине.
— А кто ж яго знает, как оно было? Ничаво не было того, что щас есть,— тотчас ответил старик.
— Но пруд-то был?
— Да ня было здесь никакого пруда. Откуда ж яму здесь быть? — Михаил Александрович отвечал, едва мои вопросы доходили до его слуха, и на раздумья времени не тратил. (Постарайтесь также прочитывать этот диалог и вы, читатель.)
— А строения эти? Мельница водяная?
— Тоже ня было. Откуда ж мельнице взяться? Это все нядавно поставили.
— А что же было? — отчаялся я.
— А ничаво ня было.
— Так откуда же все взялось?
— А кто ж яго знает?
Вот такой разговор. Еще я успел сделать несколько снимков Михаила Александровича, расспросить про “Запорожец” и купить две пол-литровых банки меда. Угощая этим медом своих московских друзей, я хвастал: “Вот таким же лакомился Пушкин!” Я также обратил внимание на то, что Михаил Александрович, несмотря на подвижные руки, лицо и динамичную речь, от “Запорожца” не отходит ни на шаг. Увлеченный его речью и любуясь лицом, я не сразу заметил, что он стоит на протезах.
Уже в Москве, разглядывая его фотопортрет, я вспоминал старика, надеялся встретить вновь и расспросить о житье-бытье. Но более всего хотел его просто слушать. Меня привлекали голос и речь Михаила Александровича, интонации, выражения, едва уловимое лукавство. Конечно, такую колоритную фигуру в небольшом поселке я бы отыскал быстро. Но вот он сам проехал мимо на своем тарахтящем агрегате в сторону турбазы. Теперь найти его не представляло труда: он ехал продавать мед.
Я решил не откладывать новую встречу и направился к турбазе. Там сразу же увидел Михаила Александровича. Он сидел в “Запорожце” и поджидал покупателей.
Я спросил, помнит ли он меня.
— Да нет, чаво-то ня припомню,— ответил Михаил Александрович, даже не взглянув в мою сторону.
— Ну как же? Я покупал у вас мед и фотографировал. В Бугрово, у въезда в Михайловское… Помните?
— Мядку-то многие брали. И москвичи, и из Лянинграда, и был тут один из Курляндии… Всех-то не упомнишь.— Михаил Александрович отвечал, как и летом, без малейшей паузы.
— Ну как “Запорожец”? — решил я развить тему, а вместе с ней и знакомство.
— Самая лучшая машина, слава Богу. Сколько езжу, а еще ня разу яму в душу ня заглядывал. Никаких иномарок ня надо. Иномарка тут и ня проедет.
В модернизированном под хозяйственные нужды “Запорожце” только одно сиденье — для Михаила Александровича. Остальные убраны — освободилось место для перевозки самых разных грузов. Вижу корзину с тремя баночками меда, а на месте заднего сиденья еще какие-то корзины и коробки, содержимое которых не разглядел. Я предложил Михаилу Александровичу встретиться и поговорить.
— А чаво со мной говорить? Я ня грамотный. Есть грамотные люди — они все знают, с ними и надо говорить.
— Но я хочу поговорить именно с вами,— настаивал я безо всяких аргументов.
— А я чаво? У меня и времени нет. Сейчас здесь сяжу, жду, должны за мядком подойти. Завтра поеду к сябе на огород, там у меня пасека. Надо картошеньки набрать да сготовить чаво. Живу-то один, а готовить ня люблю. Ой как ня люблю! Все колбаску, да все на сухую. А надо сварить чаво-нибудь, жиденького.
— Так давайте чего-нибудь сварим и поговорим.
— Так о чем говорить-то? Говорить-то не о чем. Так, живем потяхоньку.— Михаил Александрович наконец-то посмотрел в мою сторону.
— Ну вот об этом и поговорим.
— А чаво об этом говорить? Всем известно, как живем, и без разговоров. Как все живут, так и я живу. Потяхоньку, помаленьку… Вот, котика надо покормить, потом картошки набрать да свеколки сварить, а там и день прошел… Чаво говорить?
— Понимаете,— стал объяснять я,— хочу что-нибудь написать о Пушкинских Горах, о жизни людей вокруг Пушкина. Надо, чтобы все знали, как здесь у вас…
— А чаво об этом писать? Как везде, так и у нас.
— Все же давайте увидимся,— не отставал я, несмотря на безупречные доводы Михаила Александровича.
— Так вы меня сейчас видите.
— Ну нет! Это надо спокойно, не торопясь… Где вы живете?
— Да тут, нядалеко. За гостиницей. В микрорайоне.
— Так у вас и телефон есть?
— И теляфон есть.
Почувствовав, что Михаил Александрович уже сам не прочь поговорить, я записал телефон и направился к своей машине. Вдруг слышу, он что-то говорит вдогонку.
— Так и адрес запяшите.
Я вернулся и записал адрес. Едва отошел, он вновь:
— Звонить будете, так подольше, а то я пока с кухни до теляфона дойду… Подольше звоните.
Не любит наш молчаливый народ болтать по пустякам. Но поговорить по душам — совсем другое дело. Иной всю жизнь проживет, да так и останется никем не услышан. Да что там “не услышан”, даже не послушан.
Мы договорились, что я обязательно позвоню вечером.
После обеда в ресторане “Лукоморье” я зашел в гастроном и встретил там Валентину Яковлевну. Она еще утром сдала смену и теперь занималась домашними делами. Я похвастал разговором со старушками, рассказал, что встретил Михаила Александровича, а она, в свою очередь, посоветовала встретиться с бывшей учительницей русского языка и литературы Алевтиной Васильевной. “Вот с кем надо обязательно поговорить. Это просто клад, а не человек”,— сказала Валентина Яковлевна. Более того, согласилась проводить меня к бывшей учительнице и представить ей.
Мы тут же направились к Алевтине Васильевне, благо ее дом расположен в двух шагах от гостиницы, прямо у памятника А. С. Пушкину.
Хозяйки дома не оказалось. Валентина Яковлевна предположила, что она где-то неподалеку, возможно, у соседей, или пошла за хлебом в дальний магазин: там он на сорок копеек дешевле. Мы перешли улицу, подошли к автостоянке и встретили несколько старушек, выставивших на продажу свой нехитрый товар. Кроме них, здесь находились двое детишек-цыган и мужчина, возраст которого определить довольно сложно.
Старушки продавали маринованные и соленые грибы, квашеную капусту, сушеные яблоки, вязаные варежки и носки, а также головки чеснока. Рядом с этим товаром лежала книга “У Лукоморья” С. С. Гейченко, легендарного директора музея-заповедника. Валентина Яковлевна поинтересовалась у женщин, не видели ли они Алевтину Васильевну, а я решил купить книгу.
— Сколько стоит?
— А сколько дадите.
Сошлись на шести рублях, и не знаю, кто из нас был больше рад этой “сделке”.
Затем я стал фотографировать старушек, и это мне дорого стоило. Они тут же на меня набросились с руганью и упреками. Валентина Яковлевна стала объяснять, что приехал я издалека, ничего дурного не замышляю, хочу лишь написать о жизни в Пушкинских Горах. Услышав это, старушки меня обступили, а одна, бранившая больше других, стала рассказывать… Впрочем, это был не рассказ, а сплошной отчаянный вопль.
— Здесь когда-то было все. Земли очень хорошие, плодородные. И скот был, и зерно было, а сейчас до того дошло, что даже фундамент и тот разворовали…
— Кто? — громко спросил я.
— А те, у кого машины. Купцы разные. Не такая же баба, как я: руки, ноги негодные. Я вот яблочек да грибков принесла — и все… И чего только глядят эти, которые там сидят, наверху, как их назвать, не знаю. Вот, дожили! — Женщина залилась слезами, стоящие рядом — тоже.
— Что же вы все плачете?
— Эх, сынок! Отец погиб в войну, и я с десяти годов добра-то так и не видела. Вот за то и плачу. Нервы не в порядке. Вот как! Дожили! Коммунисты не хороши были, воровали, обманывали, при них было плохо. А теперь кому хорошо? Бывало, заиграет гимн, а мы, хоть и старые и ноги больные, но какая-то гордость появлялась, бодрость, жить хотелось! А теперь? Что происходит? Не понять ничего. Детей до чего довели? Наркоманы, пьяницы… А девочки чем занимаются?.. Раньше я работала на стройке, у всех была работа, кто дома строил, кто заборы красил, кто в поле пахал — все работали. А теперь? Безработица. Это при том, что все стоит: земли не обработаны, дети не кормлены, продукции нет! А у нас безработица! Как такое может быть, я спрашиваю? Коммунисты были нехороши. Согласна. Ельцин их ругает. Но почему он не даст приказ и не сделает, чтобы стало лучше, чем при коммунистах? Вот у нас ни у кого нет денег. И пенсии не платят, и заработать негде. А бывало, на выходные едешь в колхоз убирать лен. Многие ездили. Приедешь оттуда — рублей сорок пять, а то и семьдесят заработаешь. Я и то куплю, и другое, и ребеночку что-нибудь, и маме. Глядишь, там и зарплата подошла. А теперь? До чего довели! Поросенка держи — комбикорма не купить. В Пскове двадцать шесть рублей мешок, а у нас — пятьдесят! Как жить можно? Куда все делось? Я работала на стройке, и нам два раза в неделю привозили колбасу, а теперь если два раза в год укушу этой колбаски — и то хорошо.
— А вообще что едите?
— Чего едим? Да есть огород, сынок. Вот капуста посажена. Картошка нынче уродилась плоховато, гниет, мокрота-то была какая, одни дожди. Грибы наношены, ягоды, компоты наделаны, но теперь, смотри, песок — девять с половиной рублей! Ну, как жить-то? Буханка была семнадцать копеек, а теперь?.. Я думаю, зачем садиться в начальство, если не можешь? Ну как я, старая неграмотная баба, сяду в начальство? У меня и голова не работает. Надо в начальники сажать тех, которые могут. Чтобы и себе была польза, и людям. Ну что этот наш, как его, выглядывает по телевизору, рожа пьяная… Он обижается, что его оскорбляют. А зачем он дожидается, чтобы оскорбляли? Или у нас нельзя ничего говорить?
— Почему же нельзя? Вы же говорите, даже кричите — и ничего.
— Вот именно, сынок, что “ничего”. Вот мы и думаем, а чего лезут в начальство, если толку нет? Толку нет — чего сидеть? Выберите того, от кого есть толк. Того, кто умеет, кто знает, как сделать, чтобы было людям хорошо.
— Ну вот будут выборы, вы и смотрите, выбирайте умного, честного…
— Без пользы, сынок, без пользы, милый! — Женщина пыталась вытереть слезы носовым платком, но у нее от волнения это не получалось, а я ужасался ее полной беспомощности и обреченности. И не только ее, но и всех остальных, обступивших меня пожилых женщин, да и своей тоже.
— Почему же “без пользы”? — делал я вид, что думаю иначе.
— А все одно — обманут. Наобещают, наговорят — и обманут! Они же там умные, головы у них работают. Знают, как нас, неграмотных старух, обдурить. И опять выберут такого, что будем помирать с голоду…
Женщина продолжала причитать, а я, глядя на нее, вспомнил наши выборы: танцующих на эстраде кандидатов; жизнеутверждающие телевизионные клипы, призывающие к доверию плакаты, листовки и огромные рекламные щиты вдоль улиц; бесконечные выступления политологов, аналитиков, имиджмейкеров и прочих специалистов по выборным кампаниям, их прогнозы, опросы, рейтинги. А еще обливание друг друга компроматами да, кроме того, подкуп, запугивание — словом, все то, что называется “избирательными технологиями”. Разумеется, главным движителем этих “технологий” является ложь. Чем она откровеннее, чем непостижимее, нелепее и наглее, тем, кажется, в нее охотнее готовы поверить.
“Таковы издержки демократии,— скажут нам,— так происходит повсюду, не только у нас”. Ну, да Бог с ним, пусть все эти аналитики и имиджмейкеры зарабатывают деньги. В конце концов это их работа — обманывать таких, как я и мои собеседницы из Пушкинских Гор, тем более что мы и сами рады обманываться — так постыла убогая и нищенская жизнь. Но вот что позорно: почему этому наглому и циничному хору подпевает наша интеллигенция? Почему люди, кажется, весьма достойные и уважаемые, вдруг забывают и о своем призвании, и о чувстве собственного достоинства, и о том, что соучастие во лжи, в обмане своего народа есть высший грех для всякого мыслящего человека. И, посмотрите, они всегда на стороне власти, на стороне начальства, на стороне сильного.
“Что вы, что вы? Именно из чувства долга и сопричастности ко всему, что творится в стране, именно ответственность за судьбы народа и совесть не позволяют оставаться в стороне…”
Что может противопоставить всем этим “технологиям”, интеллектуальным изыскам и потоку из высоконравственных аргументов стоящая передо мною пушкиногорская старушка? Только слезы да упование на милость Божию…
— …Я при немце жила, у нас папа с первого дня войны взят и погиб за два месяца до окончания. Сама с четырнадцати лет косила, пахала, сеяла, но как-то выживали. А теперь? Довели до основания. Гибель — и все! Молодежь не работает, старикам есть нечего, детям комбикорма дают. Как так можно?
Женщина, вытирая слезы, почти кричала. Ей кивали и поддакивали другие старушки и тоже плакали. Все это превращалось в какой-то сплошной стон, который я был не в силах остановить, и, чтобы как-то выпутаться, спросил о Пушкине… Все на мгновение затихли.
— А что Пушкин, сынок? Он хороший был, добрый, о людях-то заботился, плохого никому не сделал, за то и убили…
В разговор включились и остальные старушки, каждая стала говорить о чем-то своем, и я почувствовал общий упрек: как можно об этом спрашивать?
— Без Пушкина здесь ничего бы не было. Ни поселка, ни дорог… Слава Богу, что он здесь был. Сейчас таких, как он, нет.
Валентина Яковлевна пришла ко мне на помощь. Стала объяснять, что я всего лишь приезжий литератор и, кроме как выслушать, более ничем помочь не могу.
— Да мы и не надеемся. Просто хотелось высказать кому-то.
Мы с Валентиной Яковлевной покинули автостоянку и вернулись к гостинице. Встречу с Алевтиной Васильевной пришлось перенести, а сегодня мне еще предстоял разговор с Михаилом Александровичем.
Я позвонил ему около четырех. Михаил Александрович сразу же снял трубку и, немного поартачившись (“А чаво говорить?”), сказал, что ждет меня. Проживает он в микрорайоне, прямо за гостиницей. Это обычный, типовой жилой массив, состоящий из блочных пятиэтажек-хрущевок. Окажись в одном из дворов такого района, ни за что не определишь, в каком городе находишься, в какой области, вообще в какой части России. Впрочем, главное — не ошибиться в стране.
Спустя десять минут я находился в однокомнатной холостяцкой квартире Михаила Александровича, описать которую довольно просто, потому что ничего в этой квартире нет. Тумбочка, кровать, стол, стул… Есть, правда, импортный телевизор. На полу стопка книг и брошюр. Ни штор, ни занавесок на окнах. Зайти на кухню я не рискнул.
Михаил Александрович присел на кровать, а мне предложил стул. Один из протезов был отстегнут.
Первым делом я попросил Михаила Александровича рассказать о себе.
— А нечаво рассказывать о сябе,— без малейшей паузы, негромко, высоким и хрипловатым голосом ответил Михаил Александрович.
— Ну, как “нечаво рассказывать”? — пытался я завести разговор.
— Ну если нечаво, то чаво же я могу рассказать?
— Как живется?
— Ну, как живется? Как сказать, хе-хе, когда как.
— Вот сейчас, например?
— Ну как сейчас? Рассказывать, как готовил, как за картошкой ходил, как кота накормил?.. Вот это рассказывать? — Добродушный Михаил Александрович никак не понимал, о чем говорить.
— Да. Прямо так и рассказывайте. Вот проснулись сегодня…
— Проснулся часов, так ня знаю, в семь или восемь, наверное; пока протезы обувал, потом пошел кота накормить, пока с котом разбирался…
— А что, кота кормить трудно?
— Ай! Ня ест нячаво,— произнес с досадой Михаил Александрович.— Вот хлебца яму потру-потру колбаской, а он все равно ня ест…
— Но где же этот кот живет? — Оглядев комнату, я следов какой-либо живности не обнаружил.
— А на другой квартире.— Михаил Александрович кивнул в сторону соседского дома.
— Как, один? — Я почувствовал, что здесь что-то не то.
— Один.— Мой собеседник явно уклонялся от продолжения темы, но я не отступал.
— И что, больше никто с ним не живет?
— Ну, там…— Михаил Александрович замялся.— Как вам сказать… Там я с одной… жил… Ну она уехала к дочке во Псков, на няделю, может, на две, и мне тяперь надо ухаживать за котом.— Здесь старик рассмеялся, о чем-то вспомнив.— Пришел вчера или позавчера, гляжу — теляфона нет! Ай, как испугался! Думаю, уже и теляфоны стали красть. Смотрю, вроде ничаво не тронуто. Потом, слышу, что-то пикает под кроватью. Смотрю, кот теляфон на пол свалено. “Чаво? — думаю.— Кто-то звонил, наверное, а он трубку хотел взять да послушать”. Хе-хе!
— А какого вы года рождения?
— Двадцать пятого.
— А ноги где потеряли?
— Тут история большая. Как освободили нас в сорок чатвертом… Я уже и забыл. У немцев в лагере был, потом из лагеря бяжал, на передовой был. Воявал. А ноги потерял в Курляндии. Был в тылу у немцев заброшено. В окружение попали. Выходили из окружения, пошли за продуктами, там ня знаю, откуда снаряд взялся и оборвал ноги.
— Это, значит, вам еще не было и девятнадцати.
— Ня знаю, может, что и не было. Оборвало в марте, числа двадцать перваво. Перед концом войны.
— Как же удается жить сейчас?
— Ну как? И волк живет, и собака — все живут, и я живу! — Михаил Александрович засмеялся.— По чужим подвалам ня хожу. Сроду ничаво ни у кого ня брал. Сам все выращиваю. Хоть на коленках ползаю, но выращиваю. Все продукты…
— И мед!
— И мед… А если б не мед, так пропал бы. Потому, что пенсию и ня знаю, когда принесут. Мядку вот сейчас продал, теперь до Нового года помаленечку доживу. Другой раз подзагуляю, пропью. Опять не на чужие…
— Любите выпить?
— Любить-то нет. Но как завядусь маленько, то могу и выпить. А так нет. Другие умирают, хотят выпить, а мне этого ня надо.
— Что думаете про жизнь?
— А что жизнь? Как Бог даст. Как здоровье ничаво — так и жизнь ничаво. А как другой раз с боку на бок ворочаешься и голова кружится, то какая жизнь? В больницу ня хожу, там делать нечаво. У меня свое лякарство: мядку попью, травку кое-какую заварю.
— А кроме мядка и травки, что еще едите?
— А когда чего… Тут два месяца газу ня было, так все на сухую. А так съезжу к сястре, молочка привязу, а когда и кофе попью, скипячу кипятильничком… И то этот кипятильничек стащили.
— Кто же?
— Я тут подзагулял один раз, привели меня… Ай, тут их много сидит, у гадюшника… Тут у нас есть такое “Бистро”… Вот они меня привели домой, а кипятильничек стащили и еще кое-чего стащили, всего и не переговоришь. Друзья!
— А про Пушкина можете что-нибудь сказать?
— А про Пушкина я ничаво ня знаю, я его не застал,— без раздумья ответил Михаил Александрович и рассмеялся.— Особенно ня читаю, а что люди говорят — ня слушаю. Раньше много народу собиралось и я ходил и на машине ездил, а тяперь… Там делать нечаво. Народу там мало, я туда и ня хожу.
— Политикой не интересуетесь?
— Не-е-е! Я в это не вдаюсь. Зачем мне политика? Все равно по-нашему ня будет. Я и ня слушаю ничаво про политику, а начнут говорить, так я выключаю телявизор. Вот обсуждают, обсуждают, а зачем мне это? Если кто грамотный — он понимает, а я ня грамотный. Я и кино посмотрю, а через няделю забуду.
— Книги читаете? — Я посмотрел в сторону лежащих на полу книг.
— Читаю. Свои. Пчеловодные. Много разных книжек у меня. Есть, которые любят читать сберегательные книжки, а я про пчеловодство.
— Пожалуйста, еще немного о себе расскажите,— взмолился я.
— Ну, а чаво еще сказать? Нечаво особенно рассказывать. Когда газ есть, то я свеколки сварю, а то и щичек свеженьких — капуста своя, а так, бывает, цельным днем посяжу, поляжу… К зиме готовлюсь. К рыбалке.
Не зная, что говорить, Михаил Александрович мучился.
— Будете ходить на рыбалку?
— Ходить-то ня буду. Ездить буду, если машина ня подведет. Поезжу на рыбалку, по первому лядку. С Леонидом Константиновичем, есть тут такой. Мы с ним на пару. Поедем по озерам. Посидим. Половим рыбку…
— Тут много приезжает туристов. К Пушкину. Какое впечатление они производят? Что говорят? Что спрашивают?
— А я с туристами ня знаюсь. Вот в субботу, в воскресенье на турбазу связу мядку, продам и живу нядельку. А щас уже, можно сказать, и продавать нечаво. Для себя только немного мядку оставил. Летом, бывало, в Бугрово выязжаю. Там приезжают на машинах богатые люди. Постою, мядку продам. А больше с туристами ня знаюсь.
— Квартира у вас давно? — Я еще раз оглядел комнату.
— Давно уже. Как начал микрорайон строиться, так и квартиру получил. Как инвалид войны. У меня и хозяйка была. Тоже без ноги.
— Где она сейчас?
— А умерши. Уже больше десяти лет.
Меня поразило, что в ответе не было ни тени скорби или тоски. Сам голос тоже не изменился, хотя речь зашла о потере близкого, может быть, самого близкого человека. Что это? Равнодушие, безучастность, небрежение к памяти? Пожалуй, нет. Скорее смирение с судьбой. Полное, абсолютное приятие ее такой, какая выпала, какую дал Бог и какую он не в силах ни изменить, ни осудить.
— Чего же вы еще ждете от жизни?
— А чаво тяперь можно от жизни ждать? Только смерти. Больше нечаво.
И вновь ответ без паузы, без малейшей задумчивости над тем, над чем бы иной, прежде чем ответить, напрягся, сосредоточился, собрался…
— Теперь мне уже семьдесят с гаком. Сколько операций перенесено! Все перерезано, переворочано… Больше пятидесяти лет без ног, все волочу и волочу…
— А как в поселке молодежь? — решил я сменить тему.
— А что молодежь? Двери ломают.
— Как это?
— Хотят выпить, ломают дверь и рыщут. Вот у меня ничаво нет, а другой раз приду — все перерыто, деньги забрано. Был в дяревне, тут, километров десять, приехал, смотрю — дверь открыта, все перерыто. Милиция была. Составили акт: ордена забрано, мядали взято, хозяйкино украшение — бусы, броши, что там у них еще, ня знаю, кто чаво носит… Все забрано.
— И вы на жизнь не жалуетесь?
— Не-е-е! А чаво на нее жаловаться?
— В церковь не ходите?
— А чаво там делать? Грешить? У меня сястра, мы блязнецы с ней, с Лянинграда сменяла квартиру. Щас тут живет. Так мы с ней даже ня знаемся. Вот она в церковь ходит… А я ня хожу. Чаво грешить?
— Еще что-нибудь хотите сказать?
— Ну, а чаво говорить? Нечаво говорить. Что крадут тяперь?..
— Так всегда на Руси крали,— поддержал я тон Михаила Александровича.
— Раньше ня так… Тоже крали, и коров уводили, и свиней зарезанных уносили. Бывало в дяревнях такое… А тяперь у меня в Бобрах, такая дяревня есть, один уже восемь или девять раз сидел за кражу, а позавчера его самого обокрали. Он в больницу, а его в это время обчистили. Там и тушеночка была, и водочка, и еще кой-чего, ня знаю… Оказалось, соседи! Они тоже в тюрьме сидели. Хорошо, что сястра явоная хватилася. Воруют…
— …И пьют!
— А пить-то! Вон сидят на базаре… У гадюшника… Проходишь иногда, нет, нет да выпьешь. То спина не сгинается, то руки, то шея, а выпьешь — помогает. И сам, как говорится, душа не калека. Выпьешь, а они уже по запаху чувствуют: идешь ня так, а они уже видят…
Еще немного поговорив, мы попрощались. По пути в гостиницу зашел в гастроном — купить какую-нибудь еду. Как и у Михаила Александровича, у меня тоже есть кипятильничек, который, надеюсь, не стащили. Хожу по магазину, а все мысли о моем собеседнике…
Кто о нем слышал? Никто, кроме соседей да заезжих покупателей меда. И сам я тоже ничего о нем не знал. Да и сейчас, после нашего разговора, мало что выяснил. И сам Михаил Александрович никак не поймет, чего от него хотят, чего добиваются. Ничем вроде не проявил себя, неграмотный, никуда не ходит, ни во что не ввязывается, незаметно и тихо живет, котика кормит да “мядок” продает, и все с таким видом, что и проницательный глаз не сразу протезы заметит. А между тем, оставшись без ног в восемнадцать лет, почти юношей человек не пропал, не опустился, не перешел в разряд убогих и немощных, пережил не одну эпоху, не один кризис, сейчас очередной переживает, а все держится: “Хоть на коленках ползаю, а выращиваю”. Вот и думаешь: меньший ли это подвиг, чем того, кто, потеряв ноги, выжил, вновь сел в самолет и полетел на фашистов с бомбами?..
Купил в магазине булку, печенье да еще сыра. В ресторан вечером зайти не решусь. Там вовсю гуляют туристы. Сегодня у них последняя ночь, и утром они уедут. Вот когда я смогу спокойно жить.
У гастронома афиша, приглашающая пушкиногорцев в кино. Кинотеатр имени А. С. Пушкина закрыт, поэтому фильмы показывают в клубе. Там же, где проходят дискотеки. Вот названия кинофильмов на первую декаду ноября: “Кошмар на улице Вязов” (США); “Голая мишень” (США); “Сети любви” (Индия); “Черный кулак” (США); “Мольба о смерти” (США); “На следующее утро” (США); “Жажда смерти” (США).
В гостинице я пробыл недолго. Вскипятил небольшой фарфоровый чайник да еще принял горячий душ. Кроме граненого стакана, чайничек — единственная посуда в номере. Ну а за горячую воду можно вообще отдать все. Уже стемнело. За окном валит снег. На белоснежном фоне выделяется темный бюст Ленина, который стоит прямо под окном ко мне затылком.
Немного отдохнув, я направился к Святогорскому монастырю. У могилы Пушкина ни души, и я вновь смог побыть здесь один.
“Ну что, брат Пушкин?”
Смеемся, иронизируем, а ведь лучше гоголевского вопроса и не подберешь.
Вокруг белым-бело. Снежные хлопья опускаются на памятник, к его подножию. Снег скрыл мрамор, усыпал площадку вокруг могилы. Теперь здесь такой же вид, как в поле или в лесу. Прожектора освещают обходящую монастырь улицу. Немного отойдя, вижу небольшой дом, самый близкий к могиле Александра Сергеевича. Светятся окна… Кто там живет?
Вновь и вновь обхожу памятник, останавливаюсь, пытаюсь вслушаться, вглядеться, что-то уловить. Тщетно… В Успенском соборе идет вечерняя служба. Я прошел в южный, во имя иконы Божией Матери Одигитрии, придел храма. Здесь, ранним утром 6 февраля, Пушкину служили панихиду. Сейчас тут продают церковные книги, свечи, иконы, а на том месте, где стоял гроб, горят свечи. Стою молча, глядя на огонь. Из северного, Покровского, придела доносится молитва. Приоткрыв тяжелую дверь, вхожу и попадаю в особую, почти домашнюю обстановку, теплую и близкую. Пахнет ладаном и воском. По освещенному свечами храму разливается густая дымка. Это ветхий свет застывшего времени. Его можно увидеть лишь вечером в таком небольшом православном храме или на полотнах Рембрандта. Ничто не отталкивает, не прогоняет, не раздражает… Несколько прихожан и монахов молятся. Молитву читает высокий бородатый монах лет сорока. Перед самым алтарем стоит на коленях худенькая девушка в черном. Наверное, монашка. Лица ее не вижу, так как стою позади. Она истово молится, наклоняясь к самому полу и почти касаясь его лбом. Десять раз, двадцать, тридцать… Ее худое, гибкое тело извивается, каждое новое движение с точностью повторяет предыдущее, и интервалы между поклонами совершенно равные. Сколько времени она так сможет? И чем же согрешила она? Озираюсь. Кроме меня, на девушку не смотрит никто. Поймал себя на том, что уже не смотрю на нее, как на монашку… (Что бы с нею стало, узнай она мои мысли?) Еще какое-то время стою, глядя на молящуюся девушку… Как же хочется увидеть ее лицо!
(Окончание следует.) Журнальный вариант.
∙