(Владимир Гандельсман. Долгота дня)
Быть
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 3, 1999
Водяные знаки красоты ∙ Владимир Гандельсман. ДОЛГОТА ДНЯ. СПб., “Пушкинский фонд”, 1998.
∙ Владимир Гандельсман — редкий случай питерского поэта, впитавшего все лучшее из петербургской поэтики, но без местных фанаберий: бродской смеси риторики с неуклюжим фраерством, манерных кушнеризмов, модернистских банальностей диониссийствующих сторожей и дворников. Поэт сдержанной интонации, матового эпитета, напряженного синтаксиса, он далек и от щегольских словечек акмеизма, и от барабанной игривости обериутов.
“Долгота дня” — четвертая книга поэта, библиография которого включает сборники стихов, изданные в России и за океаном, а также весьма необычный роман в терцинах “Там на Неве дом…”, напечатанный и здесь, и там. В современной литературе Гандельсман присутствует, как и положено поэту, стихами, в группировки поэтические и геополитические не входит, скандальных мемуаров не сочиняет. Просто поэт.
“Долгота дня” начинается глубоким гулом “горбатого гребца”:
Я в неоплатном пред тобой долгу
за оголенность слова до весла,
которым толщу океана гну.
(“Данте”),
а заканчивается тихим шепотом колыбельной:
С просторечием простора
слух сплошной не разлучай. Успокойся. Мир не скоро.
Спи, себя не различай. (“Успокойся, это море…”)
Постскриптумом к книге я бы выбрал такие строчки из Ходасевича: “Как спит зародыш крутолобый,/ И мягкой вечностью опять/ Обволокнуться, как утробой”. Движение сорока девяти стихотворений, расположенных между цитированным первым и последним,— из экстерьера в интерьер, извне — вовнутрь, от жизни — через память — ко сну. А сон, как говорили в средние века, “обезьяна смерти”. Долгота дня — приуготовление к ночи, “Долгота дня” — приуготовление к смерти; именно в этом смысле книга Гандельсмана относится к расплывчатой области, именуемой “философской поэзией”. Достаточно вспомнить известное определение философии.
Не знаю, будет ли это соображение справедливо по отношению ко всей массе стихов поэта, ведь “Долгота дня” — некоторым образом — “Избранное” Владимира Гандельсмана. Книга делится на два раздела: “1973—1994” и “1995—1998”. Смысл этой периодизации ведом, кажется, одному лишь автору —она не совпадает ни с датами его географических перемещений (Гандельсман эмигрировал в Америку до 1994 года), ни с его библиографией. Особенно интересно, что смена частей света не оказала сколько-нибудь значительного влияния на стихи “Долготы дня”: можно отыскать лишь несколько американских реалий в двух-трех текстах и отметить замечательное стихотворение “Я жил в чужих домах неприбранных”, в котором даже “негр в прачечной” спит под “блоковский мотив”. Как мы уже имели возможность убедиться, сам автор предпочитает усыпать под мотивчик Ходасевича. “Долгота дня” оборачивается “Европейской ночью”.
Никакого другого “магистрального сюжета” и тем паче “концепции” (упаси, Господи!) в книге Гандельсмана нет. Есть стихи, каждый из которых родствен предыдущему и последующему кодом поэтического ДНК, но не чувством локтя товарища по ряду. Читая “Долготу дня”, то и дело наталкиваешься на удивительные строфы:
…из тех, кто ждет звонка и до звонка
за миг уходит из дому, из тех,
кому не нужно ничего, пока
есть не интересующее всех,
из тех, перебирающих листы
с печатными столбцами, находя
в них водяные знаки красоты…
Не правда ли, это о гипотетическом читателе самой книги, перебирателе “листов с печатными столбцами”? Но это и автопортрет поэта, не так ли?
“О как я привязан к Земле, как печально привязан!” — печально восклицает поэт. И справедливо, только привязан он скорее к полунищему быту позднего совка, отсюда все эти “остывающие утюги”, “графины с набором рюмок”, “рукавицы”, “ватники”, “лампочки в сорок свечей” (рифмуемые, между прочим, с “солнцем в шестнадцать свечей” все того же Ходасевича), “котельные” и “запахи кочегарки”. Незатейливые вещи своим присутствием придают стихам Гандельсмана библейскую не только простоту, но и многозначность, необычайную серьезность (что неудивительно, ведь в его поэтической родословной мы обнаруживаем Мандельштама: “В области пчел, в рыжей стране с солнечной осью,/ там, где паук плел мои сны по древесине…”). Ветхозаветна и особая “перечислительная” конструкция многих стихов поэта; из небытия, из многоточий возникают вещи, дома, реки, люди: “лучше комнаты чистой, пустой…”, “троллейбус, что ли, крив,/ раздрызган и знобящ”, “остановка над дымной Невой,/ замерзающей, дымной,/ черный холод зимы огневой —/ за пустые труды мне,/ хищно выгнут Елагин хребет,/ фонари его дыбом…”. Реестр этот вовсе не вроде кузминского, пестрого и необязательного; скорее здесь чувствуется назойливое кружение вокруг одного и того же, самого важного для поэта: “остановка над дымной Невой,/ замерзающей, дымной…”, “домой, домой, домой,/ с Крестовского съезжая…” (курсив мой.— П. К.). Стихи возникают не от божественного изобилия, а от одержимой сосредоточенности; перед нами не цветное кино, а черно-белое; не Феллини, а Антониони.
За всей этой смесью одержимости, одиночества, угрюмого отщепенства расположилась не совсем обычная для современной поэзии традиция. Поэт без родословной — дворняга, как выразился один поэт. Поэтическая родословная Гандельсмана включает уже упоминавшихся Блока, Ходасевича и Мандельштама; редко, где встретишь эти имена вместе. Ходасевич, помимо утробных снов и коммунальной лампочки, одарил Гандельсмана целой мышиной стаей:
Вот тебе рукавицы, ватник,
лампочка в сорок свечей,
кружка воды и мышиный привратник.
(“И от любви остается горстка…”)
На асфальте мечется
мышь, кыш, мышь…
(“Утренний мотив”)
Эти серенькие шуршащие существа прибежали в стихи Гандельсмана по велению автора “Счастливого домика”:
Пусть опять на зов твой мыши
Придут вечер коротать.
Остается неясным лишь одно: согласен ли Владимир Гандельсман с логическим итогом “мышинистики” Ходасевича:
Только мыши не обманут
Истомившихся сердец?
По “мандельштамовской линии” поэтической родословной автора “Долготы дня” проходят не только уже упоминавшаяся “область пчел” и “рыжая страна с солнечной осью”, но и “белоснежный объем, имеющий зренье и слух”; особенно же хочется отметить “огненный замок, в котором хранится зерно”, построенный по пропорциям “зернохранилищ вселенского добра”. Что же до “блоковского мотива”, точнее, “мотивчика”, то он как-то внезапно выпевается то в начале одного стихотворения, то в конце другого; то “на голос отвечает голос,/ из электрички тонкую зарю —/ вот эту — я увижу ли еще раз?”, то “прекраснее, печальней, человечней/ той нерешительности и свободы нищей”. Но на самом деле блоковское влияние глубже, оно в печати духовного отщепенства, отличающей поэта, “рожденного в года глухие” (восьмидесятые — прошлого века? сороковые — этого?); я бы даже рискнул назвать другое сочинение Гандельсмана — роман в стихах “Там на Неве дом…” “”Возмездием” конца века”.
Книга горькая, страстная, “Долгота дня” Владимира Гандельсмана вряд ли заинтересует любителей литературных рейтингов, но члену Тайной Секты Читателей (по счастливому выражению Борхеса), ищущему “водяные знаки красоты” на “листах с печатными столбцами”, она подарит несколько счастливых часов. Ведь, как говорил тот же Борхес, “литература — скромная разновидность счастья”.
Петр КИРИЛЛОВ