Публикация М. А. Платоновой. Вступительная статья Н. Корниенко
Из литературного наследия
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 2, 1999
Из литературного наследия Андрей ПЛАТОНОВ “Жить ласково
здесь невозможно…”В вечном строительстве здания русской культуры — ее духовного космоса, самого языка русской литературы как языка мировидения “сокровенного сердца человека” — Андрею Платонову принадлежит в веке двадцатом одно из первых мест. Открывая его прозу на любой странице, неизбежно попадаешь под магию языка, то ли языка русской “Илиады” и “Одиссеи” XX века, то ли какого-то древнего духовного видения или забытого, а потому не существующего (для нас!) предания и вещания, которыми были пронизаны идеальные и тревожные сны русской словесности — с древних времен.
Автор двух великих романов (“Чевенгур”, “Счастливая Москва”), девяти повестей, среди которых такие шедевры, как “Сокровенный человек”, “Котлован”, “Джан”, сатирических рассказов (“Усомнившийся Макар”), изумительных новелл о любви (“Фро”, “Река Потудань”) и детях (“Корова”, “Июльская гроза”), автор четырех книг рассказов о войне, написанных на фронте, и двух книг сказок, драматург, работавший в жанре лирической комедии (“Шарманка”) и трагедии (“14 Красных Избушек”), киносценарист, оригинальный литературный критик, создавший одну из странных и парадоксальных историй русской и западноевропейской литературы (книга статей “Размышления читателя”) — это только вершины творчества Платонова. За ними могучий и свободный художественный дар, который невозможно было остановить ни цензурой, ни десятилетиями запретов.
Наследие Платонова — художественное, научно-техническое (профессиональный инженер-конструктор, мелиоратор-практик А. П. Платонов выдвигал свои программы “ремонта земли” и спасения урожая от недородов, получил в 20—40-е годы десятки патентов на изобретения), а также философское — одно из масштабных и уникальных в истории литературы советской эпохи: лишь малый процент его возвращен и совсем крохотный представлен в этой публикации. В основном ее составляют материалы раннего Платонова, самого описанного биографами воронежского периода писателя.
1920 год был звездным часом в жизни пролетарского писателя Платонова: стихи, статьи, рассказы, политические передовицы печатаются на страницах воронежской периодики, можно сказать, с листа. В стремительной истории создания Воронежской организации Всероссийского Союза пролетарских писателей Платонову принадлежало одно из первых мест.
Среди множества любопытных материалов есть еще одна не менее драгоценная запись: на машинописи докладной записки в адрес Всероссийского съезда пролетписателей, на которой первой стоит подпись Платонова, мы находим обратный адрес Воронежского отделения Союза пролетписателей, вписанный в машинопись рукой юнойМаши Кашинцевой. Очевидно, это и была первая встреча с будущей невестой, женой и музой, “вечной Марией” писателя — ей он посвятит в 1927 году “Епифанские шлюзы”, а еще все воронежские годы (да и всю жизнь) будет писать стихи, смешные и трогательные, немного ироничные, но чаще всего исполненные боли и любви жизни человеческого сердца…
Впереди — после ослепительного дебюта 1920 года — будут голод лета 1921 года, исключение в сентябре 1921 года из членов РКП(б), частичный отход так удачно и ярко дебютировавшего писателя от “созерцательного дела — литературы”, производственная работа в Чрезвычайной комиссии по борьбе с голодом, инженерно-мелиоративная и организаторско-хозяйственная деятельность. Он не уйдет от разработки идеологии пролетарской культуры, но в состав ее идей мощно и властно войдут жизнь, любовь и страдание. В 1921—1922 годы он предложит измерять всю культуру и литературное творчество одним — “равенством в страдании”, поволжским голодом и смертью народа, а для себя изберет адекватный и неигровой псевдоним для выступлений в печати — Нищий?. Написанная в эти же годы статья “Всероссийская колымага”, очевидно, не была пропущена на страницы родной воронежской печати, а причина этого кроется в фактуре радикально-консервативного взгляда Платонова на жизнь в искусстве не с позиций общегуманистического понимания свободы, но бегущего, обезумевшего от голода народа. В 1923 году та же печальная судьба постигнет знаменитую платоновскую феерию “Симфония сознания”, где в качестве исходных и базовых для построенияконцепции новой пролетарской культуры были взяты идеи “Заката Европы” О. Шпенглера и русских философов, авторов книги 1922 года “Освальд Шпенглер и Закат Европы”, к этому времени уже высланных за “литературное прикрытие белогвардейщины”
(В. И. Ленин) из России.
Или другой, не менее яркий пример. 7 ноября 1922 года на страницах “Воронежской коммуны” Платонов публикует фантастическую пролетарскую утопию “Потомки солнца”, и в этот же день в приходской книге Вознесенской кладбищенской церкви города Воронежа делается запись — о крещении “младенца Платона 7 ноября 1922 года (родился 25 сентября) в присутствии родителей: Андрея Платоновича Климентова-Платонова и Марии Александровны”…
Как истинный инженер — “в свободные выходные часы” (именно так определил в 1931 году Платонов время для творчества пролетарского писателя, просто обязанного, по его мнению, иметь первую профессию) — он разбирал собственные художественные опыты, проводя тотальную деконструкцию всего, что относилось к сфере “созерцательного дела — литературы”, и бросал старые и новые эстетические результаты в стихию смеховую и ироническую. Он хорошо ведал, что есть творчество как создание “текста” и в эпоху “кризиса авторства” и тотальной псевдонимии, захватившей в 20-е годы не только представителей пролетарской культуры, но и массовую жизнь, создает серию искрометных пародий на темы “нового человека”, “нового искусства” и “авторства” — можно сказать, что к “эпохам” торжества модернизма и постмодернизма в русской литературе 20-х и 90-х Платонов оставилточные (психологические и культурные) комментарии. Ему принадлежит афористически емкое определение формализма как “бюрократизма в литературе” (запись 1927 года на книге, подаренной В. Б. Шкловским). Не без иронии в анкете 1920 года сокровенный читатель Андрей Платонов, отвечая на вопрос — какие писатели оказали на вас влияние, напишет: “никакие”, а с 1921 года “авторство” за многие свои “созерцательные дела” он будет отдавать “героям” собственных рассказов — инженеру Вогулову (“Сатана мысли”, 1921), Баклажанову — персонажу рассказов “Приключения Баклажанова” (1922) и “Потомки солнца” (1922) и даже бесфамильному Тютню, поэтико-прозаическому творению самого Елпидифора Баклажанова, именем которого подписан рассказ “Тютень, Витютень и Протегален”…
Именно 1927 год, год всесоюзного дебюта Платонова, стал пиком его пародий на современную литературу и литературную жизнь Москвы — ни одна из них не была опубликована при жизни писателя: ни “Фабрика литературы”, написанная тогда для “Октября” и впервые опубликованная на страницах журнала только в 1991 году, ни “Московское общество потребителей литературы (МОПЛ)”. Несколько рукописных страниц последней — платоновская мини-энциклопедия литературной жизни 1927 года, своеобразные записи на полях привезенных из Тамбова рассказов 1926 года и повестей “Эфирный тракт”, “Епифанские шлюзы”, “Город Градов”**. Все участники московского литературного процесса 1927 года, как и все ключевые “тексты” этого года и полемики вокруг них, представлены на страницах “МОПЛа”* с хроникерской точностью: от названных А. Толстого,
С. Клычкова, И. Бабеля, В. Маяковского до неупомянутых М. Зощенко, автора вышедшей в марте книги “О чем пел соловей. Сентиментальные повести”, и Л. Леонова, роман которого “Вор” широко интерпретируется в эти месяцы, а особенно — концепция “живого человека” мастерового Пчхова. Последнему в апреле 1927 го-
да Платонов возвращает его подлинную фамилию — Пухов и подлинный, христианский смысл: вместо “живого человека” появляется “Сокровенный человек” (повесть создается в апреле — мае 1927 года). И, конечно, массовые читатели — главные “герои” платоновской сатирической феерии — удивительно точно озвучивают широко обсуждаемые всей московской литературной элитой беды, которые этот читатель, чаще всего именующий себя пролетарским, преподнес в год десятилетия революции как идеологам партии, так и “новой литературе”. Появление в платоновском МОПЛе Маяковского не только эмблематично, но и точно, ибо “есенинская” и читательская темы занимают колоссальное место в эстетической программе, изложенной Маяковским в статье “Как делать стихи” (1926), во многом посвященной Есенину. Именно в 1927 году самые разные журналы, подводя итоги десятилетия литературной борьбы, печатают крайне неутешительные для новой литературы материалы, свидетельствующие о колоссальной консервативности читательских вкусов “неискушенных читателей”, упорно отдававших предпочтение “малосовременной литературе” — Пушкину, Толстому, Достоевскому, Чехову, Куприну… Платонов последователен в своем антилитературоцентризме и в пародийное поле МОПЛа опускает собственные произведения: от неопубликованного “Антисексуса”, чьи страницы пронизаны диалогом с ЛЕФом, Маяковским и Шкловским, до повести “Сокровенный человек”, главный герой которой Фома Пухов под фамилией Ухов представительствует со страниц еще не завершенной рукописи на вечере МОПЛа, а появившийся Воищев, прежде чем превратиться в знаменитого Вощева (“Котлован”), еще проживет несколько жизней на страницах набросков и рассказов конца 20-х годов… Они до сих пор не опубликованы, но, конечно, войдут в подлинную историю текста великой и скорбной повести “Котлован”.
“Литературные дискуссии растравляют во мне раны иронии”,— напишет Платонов в 1931 году, определив то место, которое литературные пародии занимали в его творчестве.
Основные тексты подготовлены к публикации по рукописным оригиналам архива Марии Андреевны Платоновой коллективом — группой Собрания сочинений А. П. Платонова, которая уже два года при поддержке фонда России (РГНФ) ведет работу в Институте мировой литературы РАН. В публикации представлена лишь часть новых материалов, которые войдут в 1-й и 2-й тома первого научного собрания сочинений А. П. Платонова в 12 томах. Надеемся, что к концу века,
а может быть, даже юбилейного года — столетие А. П. Платонова включено ЮНЕСКО в календарь юбилейных дат 1999 года,— первые тома сможет прочитать не только искушенный, но и неискушенный читатель России.
Н. КОРНИЕНКО
* Статьи, подписанные псевдонимом Нищий, а также стихотворение “Рассказ о Непачевке” обнаружены в воронежской периодике Е. Антоновой.
** С декабря 1926-го по март 1927 г. Платонов в Тамбове возглавлял подотдел мелиорации.
*** С декабрьского диспута 1926 г. “О Есенине и есенинщине” газеты и журналы переполнены сообщениями об участии писателей в совещаниях и диспутах, посвященных разоблачению хулиганства и есенинщины среди читателей и почитателей Есенина. 12 января 1927 г. “Правда” публикует “Злые заметки” Н. Бухарина, редакционной статьей “Читатель” в январском номере “Нового ЛЕФа” начинается полемика Маяковского с “попутническим” “Новым миром” и его редактором В. Полонским, 13 февраля и 5 марта в Комакадемии проходит диспут “Упадочное настроение среди молодежи”.Всероссийский съезд пролетарских писателей
Анкета*1. Фамилия, имя, отчество
Платонов (Климентов) Андрей Платонович
2. Возраст
21 год
3. Национальность
великоросс
4. Где проживаете в настоящее время (точный адрес)
Воронеж, Кольцовская, 2
5. Место рождения-приписки: губернии, уезда (подробно)
Воронежской губернии и уезда
6. Кто были ваши родители, их происхождение и профессии
отец — слесарь, мать — дочь ремесленника
7. Ваше семейное положение (подробно)
холост, имею на содержании малолетних братьев и сестер
8. Ваша профессия раньше и теперь
раньше рабочий без специальности, теперь электрик
9. Состоите ли в Красной Армии
нет
10. В каком учреждении или предприятии работаете и какую должность
занимаете
учусь на электротехническом курсе и работаю в газетах
11. Ваше образование (подробно: школы, курсы, кружки и т. п.)
низшая школа
12. Ваша партийность и с какого года в партии
кандидат в РКП
13. Участвовали ли в революционном движении, где и когда
нет
14. Подвергались ли репрессиям до Октябрьской Революции, если подвергались, то каким и когда
нет
15. Когда начали заниматься литературной работой (в каком возрасте)
с 12—14 лет
16. Какие препятствия мешали или мешают вашему литературному развитию
низшее образование, неимение свободного времени
17. В каких местностях России и заграницы вы бывали
бывал в Донской области маленьким
18. В каких литературных кружках и студиях состояли и участвуете теперь
в Воронежском Союзе Пролетарских Писателей
19. Участвуете ли в работе Пролеткульта, если да, то в чем выражается ваша
работа
—
20. Печатались ли, если да, то в каких изданиях и когда
печатался в 1918—19—20 гг. в газетах “Воронежская Коммуна” и
“Красная Деревня”
21. Имеются ли отдельные книжки ваших произведений, если да, то где и когда
изданы
нет
22. Какие писатели оказали на вас наибольшее влияние
никакие
23. Каким литературным направлениям сочувствуете или принадлежите
никаким, имею свое
<1920>
* Из архива Всесоюзного общества пролетарских писателей “Кузница”.— РГАЛИ, ф. 1638, оп. 1, ед. хр. 11, л. 2.
Поэма мысли На земле так тихо, что падают звезды. В своем сердце мы носим свою тоску и жажду невозможного. Сердце — это корень, из которого растет и растет человек, это обитель вечной надежды и влюбленности. Самое большое чудо — это то, что мы все еще живы, живы в холодной бездне, в черной пустынной яме, полной звезд и костров. В хаосе, где бьются планеты друг о друга, как барабаны, где взрываются солнца, где крутится вихрем пламенная пучина, мы еще веселее живем. Но все изменяется, все предается могучей работе. Вот мы сидим и думаем. Если бы вы были счастливы, вы не пришли бы сюда. Холодный пустынный ветер обнимает землю, и люди жмутся друг к другу; каждый шепчет другому про свое отчаяние и надежду, про свое сомнение, и другой слушает его как мертвец. Каждый узнает в другом свое сердце, и он слушает и слушает.
Если мир такой, какой он есть, это хорошо. И мы живем и радуемся, потому что душа человека всегда жених, ищущий свою невесту. Наша жизнь — всегда влюбленность, высокий пламенный цвет, которому мало влаги во всей вселенной. Но есть тайная сокровенная мысль, есть в нас глубокий колодезь. Мы там видим, что и эта жизнь, этот мир мог бы быть иным — лучшим и чудесным, чем есть. Есть бесконечность путей, а мы идем только по одному. Другие пути лежат пустынными и просторными, на них никого нет. Мы же идем смеющейся любящей толпой по одной случайной дороге. А есть другие, прямые и дальние дороги. И мы могли бы идти по ним. Вселенная могла бы быть иной, и человек мог бы поворотить ее на лучшую дорогу. Но этого нет и, может, не будет. От такой мысли захлопывается сердце и замораживается жизнь. Все могло бы быть иным, лучшим и высшим, и никогда не будет.
Почему же не может спастись мир, то есть перейти на иную дорогу; почему он так волнуется, изменяется, но стоит на месте? Потому что не может прийти к нему спаситель и, когда приходит, если придет, не сможет жить в этом мире, чтобы спасти его.
Но хочет ли мир своего спасения? Может, ему ничего не нужно, кроме себя, и он доволен, доволен, как положенный в гроб.
Но смотрите. Мы люди, мы часть этого белого света, и как мы томимся. Всегда едим и снова хотим есть. Любим, забываем и опять влюбляемся своей огненной кровью. Растет и томится былинка, загорается и тухнет звезда, рождается, смеется и умирает человек. Но это все видимость, обманчивое облако жизни.
Но вот когда жизнь напрягается до небес, наполняется до краев, доходит до своего предела, тогда она не хочет себя. Вечером тишина смертельна. Песня девушки и странника невыразима, душа человека не терпит себя. Небо днем серое, но ночью оно светится как дно колодца — и нельзя на него смотреть.
Великая жизнь не может быть длиннее мига. Жизнь — это вспышка восторга — и снова пучина, где перепутаны и открыты дороги во все концы бесконечности.
Мир тревожен, истомлен и гневен оттого, что взорвался и не потух после мига, после света, который осветил все глубины до дна, а тлеет и тлеет, горит и не горит и будет остывать всю вечность.
В этом одном его грех. После смертельной высоты жизни — любви и ясновидящей мысли — жизнь наполняется и сосуд ее должен быть опрокинут. Такой человек все полюбил и познал до последнего восторга, и его тело рвется пламенной силой восторга. Больше ему делать нечего.
Мир не живет, а тлеет. В этом его преступление и неискупимый грех. Ибо жизнь не должна быть длиннее мига, чем дальше жизнь, тем она тяжелее. Сейчас вселенная стоит на прямой дороге в ад. В траве и человеке гуще и гуще стелется безумие. Множатся тайны, и уже не пробивает их таран мысли. От муки чище и прекрасней лицо вселенной, молчаливей тишина по вечерам, но не хватает в сердце любви для них.
Зачем вспыхнуло солнце; и горит, и горит. Оно должно бы стать синим от пламени и не пережить мига.
Вселенная — пламенное мгновение, прорвавшееся и перестроившее хаос. Но сила вселенной — тогда сила, когда она сосредоточена в одном ударе.
<1920>
Новогодняя фантазия
Жажда нищего(ВИДЕНИЯ ИСТОРИИ)
Был какой-то очень дальний ясный, прозрачный век. В нем было спокойствие и тишина, будто вся жизнь изумленно застыла сама перед собой.
Был тихий век познания и света сияющей науки.
Тысячелетние царства инстинкта, страсти, чувства миновали давно. Теперь царствовал в мире самый юный царь — сознание, которое победило прошлое и пошло на завоевание грядущего.
Это был самый тихий век во вселенной: мысль ходила всюду неслышными волнами, она была первою силой, которая не гремела и не имела никакого вида.
Века похоронили древнее человечество чувств и красоты и родили человечество сознания и истины. Это уже не было человечество в виде системы личностей, это не был и коллектив спаявшихся людей самыми выгодными своими гранями один к другому, так что получилась одна цельная точная математическая фигура.
На земле, в том тихом веке сознания, жил кто-то Один, Большой Один, чьим отцом было коммунистическое человечество.
Большой Один не имел ни лица, никаких органов и никакого образа — он был как светящаяся, прозрачная, изумрудная, глубокая точка на самом дне вселенной — на земле. С виду он был очень мал, но почему-то был большой.
Это была сила сознания, окончательно выкристаллизовавшаяся чистая жизнь. Почти чистая, почти совершенная была эта жизнь горящей точки сознания, но не до конца. Потому что в ней был я — Пережиток.
В век ясности и тишины вылетел я из смрадного тысячелетия царства судьбы и стихийности и остался тенью на сияющем лике сознания; на образе Большого Одного.
Я был Пережиток, последняя соринка на круглых, замкнутых кругах совершенства и мирового конца.
Сознание, Большой Один превозмогал последние сопротивления природы и был близок к своему покою.
Большой Один кончал работу всех — камня, воды, травы, червя, человека и свою.
На пути к покою у Большого Одного оставался один только я —это было страшно и прекрасно.
Я был Пережиток, древний темный зов назад, мечущаяся злая сила, а Он был Большой и был Сознанием — самим светом, самою истиной, ибо когда сознание близко к покою, значит оно обладает истиной.
Но почему я, темная, безымянная сила, скрюченный палец воющей страсти, почему я еще цел и не уничтожен мыслью?
Это было единственной тайной мира, другие давно сгорели в борьбе с сознанием.
Мне было страшно от тишины, я знал, что ничего не знаю и живу в том, кто знает все. И я кричал от ужаса каменным голосом, и по мне ходил какой-то забытый ветер, прохладный, как древнее утро в росе. Я мутил глубь сознания, но тот Большой, в котором я был, молчал и терпел. И мне становилось все страшнее и страшнее. Мне хотелось чего-то теплого, горячего и неизвестного, мне хотелось ощущения чего-нибудь родного, такого же, как я, который был бы не больше меня.
Мне хотелось грома, водопадов и жизни угрожаемой смертью, а тут была тишина и ясность, тишина и последняя упорная душа.
Я хотел гибели, скорой гибели, и еще больше хотел чего-нибудь темного и теплого, громкого и далекого. То, что было теперь, то было не больше того, что было при моей юности в древности.
И я начал погибать, потому что начал видеть дальние чудесные вещи, а разное шептанье и желанье теплоты во мне прекратилось.
Я увидел одно видение прошлого и стал другим от радости. Я увидел бой еще раннего слабого сознания с тайной. (Может, это мне показал Большой, в котором я был,— я не думал тогда о том. А я уже начал чуть думать! Стал плохим Пережитком.)
Еще были города, и в небе день и ночь из накаленных электромагнитных потоков горела звезда в память побед человечества над природой.
Моря были освещены до дна, и к центру земли ходили легкие машины с смеющимися детьми.
На северном полюсе горел до неба столб белого пламени в память электрификации мира.
Маленькие девочки тоже носили имена Электрификации, Искры, Волны, Энергии, Динамомашины, Атмосферы, Тайны.
А мальчики назывались Болтами, Электронами, Цилиндрами, Шкивами, Разрядами, Амперами, Токами, Градусами, Микронами.
Тот век тоже был тихий: только что была кончена страшная борьба за одну истину и настал перерыв во вражде человечества и природы. Но перерыв был скучением сил для нового удара по Тайнам.
Ученый коллектив с инженером Электроном в центре работал по общественному заданию над увеличением нагрузки материи током через внедрение его с поверхности вглубь молекул.
Человечество давно (и тогда уже) перестало спать и было почти бессмертным: смерть стала редким случайным явлением, и ей удивлялись, а умерших немедленно воскрешали. Организм беспрестанно возобновлялся в потребностях и работал без перерывов. У людей разрослась голова, а все тело стало похоже на былиночку и отмирало по частям за ненадобностью. Вся жизнь переходила в голову. Чувства и страсти еле дрожали, зато цвела мысль.
Но ничто не уничтожалось у этих людей: только переходило в сознание, снизу вверх. Они понимали любовь, красоту, страсть, всякую старую силу, всякую темную душу, но не жили сами этим, а только сознавали это. Жили же они мыслью, познанием.
Их сознание было соединением всех пережитков, хранилищем явлений прошлого, памятью обо всем, вдохновленной волей к бесконечному.
Эти люди жили тем, что отрывали кусочки у природы и складывали их в себя, составляли память, а память — это сущность сознания. Потом этой же памятью о прошлом они воевали за будущее, употребляли его как орудие, беспрестанно усиливавшееся благодаря напряжению и борьбе.
Сознание — это деятельная память. Так я увидел в том веке.
Ученые с инженером Электроном работали сплошным временем. Сам Электрон был слеп и нем — только думал. От думы же он и стал уродом.
Иногда легкая бескрылая машина уносила его на высокую башню — Атмосферный напор 101, где Электрон работал тоже над какой-то новой конструкцией.
Я заметил, что эти люди не поднимали никогда головы и не смеялись. На земле не было ни лесов, ни травы и перестали кричать звери. Одни машины выли всегда, и блестели глаза электричества.
Женщин было меньше мужчин, и любви между полами почти не было. Женщины гибли и от ожидания гибели становились спокойными и тихими, как звезды. Бессмертие их не касалось. Мужчины-инженеры не говорили об этой новой правде женщинам. И они не спрашивали, а молчали и ходили белыми видениями в синих залах горящих городов. Были времена решительных ударов, и женщина казалась всем насмешкой.
Времена стихали, и вселенная работала в тишине. Инженеры были все, а инженеры только думали, и в думе была вся жизнь. Все науки уравнялись и свелись к технике.
Гремели машины, а люди все больше молчали. Росла голова, м─енело тело, и прекраснее были женщины от близости смерти.
Мир перестал шевелиться, двигаться, давать чем-нибудь знать о себе: всякое усилие, всякое явление природы переходило в машины прежде своего проявления в действии и там уже разряжалось, но не впустую, а производило работу. Реки не текли, ветры не дули, гроз и тепла давно не было — все умерло в машине и из машины приходило к людям в самой полезной, совершенной форме — пищей без остатков, кислородом, светом, теплом в количестве точной нормы.
Гром и движение вселенной прекратилось, но загремели машины за нее.
Раз инженер Электрон, когда был на башне Атмосферного напора 101, упал на маленькую машину, у которой долго стоял, и раскинул свои тонкие, слабые ручки-веточки. Маленькая машина завертелась, загудела сильнее самых больших, потом докрасна, добела накалилась и сгорела. Электрон стоял и по слепоте не видел, но махал ручонками и качал с боку на бок головой, будто от изумления, как моя бабушка в двадцатом веке, когда еще дули ветры и лились дожди.
Потом инженер Электрон открыл рот и запел, поборов немоту. В этой странной, забытой песне был гром артиллерии и свет надежды, как в песнях моего далекого мученического века. Это в нем пел его Пережиток.
Электрон полетел на бескрылой машине в ученый коллектив. На дороге ему встречались женщины и глядели долго вслед: они редко видели мужчин, и от этого у них загоралось старое семя любви.
Электрон дал миру сообщение волнами нервной энергии, вызывающей трепет сознания у всех людей:
“При нагрузке молекул материи однозначными электронами сверх предела, когда объем электронов становится больше объема молекулы, у нас завращался двигатель на Напоре 101. Двигатель от большого количества получаемой энергии сгорел при работе. Конструкцию его помним. Никаких электромагнитных потоков между исследуемой материей и двигателем не было. Есть новая поэтому форма энергии, неизвестная нам. Надо начать наступление на эту тайну”.
Мир вздрогнул, как от удара по ране, от этого сообщения. Еще тише стали люди от дум, и машины заревели от великой работы.
Обнажился враг — Тайна.
И началось наступление. Между источником силы и приемником нет никакого влияния, а передача совершается. Какая же это сила?
Сознание не терпит неизвестности, оно открывает борьбу за сохранение истины.
Для успешности борьбы были уничтожены пережитки — женщины. (Они втайне влияли еще на самих инженеров и немного обессиливали их мысль чувством.)
Инженер Электрон стал впереди наступления. Тайна тяготила людей, как голод, и от нее можно потерять бессмертие и силу науки.
Электрон дал приказание по коллективу человечества от имени передовых отрядов наступающего сознания: “Через час все женщины должны быть уничтожены короткими разрядами. Невозможно эту тяжесть нести на такую гору. Мы упадем раньше победы”.
Мир задумался. И тишина была страшнее боя, а рев машин, как древний водопад.
Скоро Электрон затрепетал опять ручонками-веточками и дал сообщение:
“Кончено. Материя стремится к уравнению разнородности своего химического состава, к общему виду, единому веществу — к созданию материи одного простого химического знака. Уравнивающие силы пронизывают пространства от вещества большей химической напряженности к меньшей. Это было скрыто. При перегрузке молекул током создаются особо выгодные условия для такой взаимной уравнивающей передачи сил: их течет тогда особенно много. И заработавшая машина на Напоре 101 превратила эти химические силы в движение, чтобы освободиться от их избытка”.
И опять мир стал искать тайн, а до времени успокоился. Из северного полюса бил белый столб пламени, и на небе горела электромагнитная звезда в знак всех побед.
Искусством в те века была логика полной чистой мысли, а наукой — это же самое, а жизнью — наука.
Жизнь перешла в сознание и уничтожила собою природу оттого, что были раньше люди, которые объявили весь мир врагом человечества и предсказали ему смерть от человека. И оттого, что сознание стало душой человека.
Или мир, или человечество. Такая была задача — и человечество решило кончить мир, чтобы начать себя от его конца, когда он останется одно, само с собой. Теперь это было близко — природы оставалось немного: несколько черных точек, остальное было человечество — сознание.
Мир можно полюбить, когда он станет человечеством, истиной, а вне нас — он худший враг, слепой несвязанный зверь. И ему был сказан конец.
Я снова очнулся Пережитком в глубокой, сияющей точке совершенного сознания, Большого Одного; перестал видеть, и во мне зашептали хрипучие голоса страсти, и родилось желание сладкой теплоты и пота. Моя сущность во мне выла и просила невозможного, и я дрожал от страха и истомы в изумрудной точке сознания, в глубине разрушенной вселенной. Теперь ничего нет: Большой Один да я. Моя погибель близка, и тогда сознание успокоится и станет так, как будто его нет, один пустой колодезь в бездну.
И я поднялся, и везде все засветилось, потому что я увидел, как кругом было хорошо и тихо, как в идущие века.
Я понял, что я больше Большого Одного; он уже все узнал, дошел до конца, до покоя, он полон, а я нищий в этом мире нищих, самый тихий и простой.
Я настолько ничтожен и пуст, что мне мало вселенной и даже полного сознания всей истины, чтобы наполниться до краев и окончиться. Нет ничего такого большого, чтобы уменьшило мое ничтожество, и я оттого больше всех. Во мне все человечество со всем своим грядущим и вся вселенная с своими тайнами, с Большим Одним.
И все это капля для моей жажды.
Нищий
<1921><Чтобы стать гением будущего…> Чтобы стать гением будущего, надо быть академиком прошлого.
Чтобы чуять бурю, надо иметь в себе знание тишины.
Задача ученика — постичь учителя и вырасти выше его на одну голову.
Учитель — орудие ученика. Буржуазия — орудие обучения пролетариата.
Учитель всех — прошлое.
Прошлое — фундамент будущего. Отрицание его — дурость и мелководие.
Искусство — познание чувствами, оно есть логика чистого, абсолютного чувства.
Кто ничего не знает и не умеет думать, тот великий художник. А тот, кто ненавидит искусство, выше художника.
Прошлое — потенциальное будущее, как в минуте — все времена. Секунда — причина вечности.
В мире столько вещей, сколько концов в бесконечности, и каждая вещь ищет нашего познания.
Мы довольные, потому что можем делать, что захотим.
Кто придет раньше, кто придет позже, но все встретятся.
От родившегося ничего не требуется, кроме радости. Вселенная тянется к нам, а мы ее оттолкнем.
Все вещи смеются.
Душа мира — удивление.
Товарищ, нам пора перестать говорить: мы все понимаем.
Слово — знак бессилия, как и действие. Наша судьба — безмолвное знание. Но и через знание мы должны переступить.
Лучше всего быть ничем, тогда через тебя может протекать все. Пустота не имеет сопротивления, и вся вселенная — в пустоте.
Мы ищем возлюбленную — последнюю истину. Ее не надо ни искать, ни желать, тогда она придет сама.
Вечное отречение, быть нищим у нищих — это мы.
Если вселенная — невеста, поющая звезда, то мы выше ее — она вся в нас, и у нас еще осталось много места.
Нищий
<1921>Всероссийская колымага У Советской России три врага — буржуазия, природа и сама она, Россия. Это обыкновенная истина. Ее надо понять теперь всем, но ее до сих пор поняли не все, далеко не все.
То, что буржуазия нам враг,— известно много лет. Но что она враг страшнейший, могущественнейший, обладающий безумным упорством в сопротивлении, что она действительный властелин социальной вселенной, а пролетариат только возможный властелин, что она закована в броню глубоких предрассудков, ставших истинами для масс, и в золото неисчислимой собственности — это лучшее орудие социальной борьбы и победы,— это нам стало известно из собственного опыта. Может быть, мы немножко это знали и раньше, даже до революции, но вполне и много мы узнали это только теперь.
Мы узнали недавно, как трудно волочить по историческому бездорожью всероссийскую колымагу партийно-советским мотором.
А наше историческое бездорожье почти непроходимо: идем-идем — все нет и нет конца. Европейская коммунистическая революция, эта историческая прямая, мощеная дорога, еще не поддается продвижению; а значит, она не так близка, если видеть ее нельзя.
А чем дальше мировая (или хотя <бы> европейская, это почти одно и то же) революция, тем ниже качество русской революции. И каждый день отсрочки пролетарского восстания есть понижение на градус революционной температуры русского пролетариата. Каждый прожитый нами в одиночку день равносилен нашему поражению и все большему оживанию трупа буржуазии.
Чем короче социальная классовая революция, тем она победоноснее. Растянутая на необозримо долгий срок — она может свестись к нулю, то есть революция может стать силой, которая якобы по объективным условиям, а на самом деле по собственному бессилию? возрождает капитализм в еще более нестерпимых, безумных формах, чем он был до революции.
Чтобы победить буржуазию окончательно, чтобы и говорить было больше не о чем, надо ее уничтожить, выбить из действительности, умертвить всех ее представителей.
В наше время, время ломаного противокапиталистического фронта, а не фронта прямого удара,— это звучит немного дико, а много — глупо. Сознаюсь и разъясняю.
Оправдание всем нашим сложнейшим действиям одно: объективные условия, играющие не в нашу руку. Но что такое эти знаменитые “объективные условия”?
Это атмосфера действительности, созданная господством капиталистических шаек. Она прямопропорциональна мощи капитала и обратнопропорциональна революции всегда. Значит, объективные условия всегда нам враждебны, так как они есть субъективное выражение буржуазии (для нашего момента).
Чтобы изменить действительность, взять управление ею в свои руки — надо уничтожить эти “объективные условия” через уничтожение создающей их буржуазии. Тогда “объективные исторические условия” пересоздадутся сами собой и будут пролетарской атмосферой.
Мы размахнулись, ударили, а убить — побоялись “объективных условий”.
А надо убить, чтобы победить.
Объективные условия есть результат, есть выражение борющихся классовых субъективных сил; и поэтому они субъективны, а совсем не объективны; они выражают волю господствующего субъекта; чтобы их изменить, надо уничтожить этот господствующий классовый субъект — буржуазию.
При боязни, при “учете” этих окаянных “объективных данных” победа революции невозможна.
Все мы в этом отношении были до сих пор глупее буржуазии. Мы думаем, что революции надо считаться с действительностью, иначе она не победит, а забываем, что эта действительность буржуазна, враждебна нам. Считаясь с действительностью, мы не уничтожаем ее (в чем первая задача революции), а приспособляемся к ней.
Смысл революции — как раз в изменении действительности через взрыв ее и пересоздание; революция не должна считаться с действительностью, ни смотреть на нее. Революция должна только себя признать за настоящую действительность, все остальное — за чепуху, достойную пинка.
Революция — сила обратная действительности, противоположна ей; она есть новая, более реальная действительность, уничтожающая старую действительность, ставшую недействительной с рождением революции.
Быть революционером и считаться с теперешнею действительностью — преступление и дурачество, контрреволюция. Революция должна помнить только себя и свои задачи, а не глядеть в беззубый рот враждебнейшей действительности.
Революция и настоящее — несовместимые вещи. Совмещение их есть смерть революции. Победа революции в ее смелости и “безумии” (для “разума” действительности революция всегда безумна).
Все это очень скучно говорить. Не революционер, а только круглый дурак, “садовая голова”, считается с действительностью. Это все равно что бить и ощущать боль от своих ударов. Такой боец недолго продержится, он упадет от воображаемой боли своих же ударов.
Революция — это то, что не может не быть, что хочет и что будет новой действительностью вразрез действительности теперешней.
Теперь дальше. Действительность такова: 25 миллионов народа поволжских губерний голодают, обречены на смерть. Солнце выжгло поля. Люди бегут в Сибирь, к нам, на юг, во все концы. Это мы узнали летом этого года. Но это мы предвидели. С этой “действительностью” один разговор: уничтожение ее. В будущие годы побежит почти вся Россия. Дождя выпадать не будет. Сеять хлеб станет ненужной работой: засуха в сухую пыль превратит труды крестьян.
Борьба с голодом, борьба за жизнь революции сводится к борьбе с засухой. Средство победить ее есть. И это средство единственно: гидрофикация, то есть сооружение систем искусственного орошения полей с культурными растениями.
Революция превращается в борьбу с природой.
Я из опыта знаю, что прежде чем нормировать урожай своими руками, гидрофикацией, прежде чем победить тот элемент природы, который управляет засухой,— надо победить косность людей, от которых зависит практическое осуществление гидрофикации.
Все кричат, воют подголосками: хлеба! А когда им хочешь указать путь к этому хлебу, то оказывается, что это скучно. И пусть 25 миллионов людей день и ночь бегут выжженными полями бог весть куда, пусть! У нас пока есть немного хлеба, есть любовь, есть музыка, стихи, есть в нашем покое и благополучном равнодушии своя красота. А то не наше дело, то дело центра или еще кого-нибудь.
Как у нас мало сознательности, в смысле чувства! Как велик у нас живот и губы!
Но не для этих чертюков мы живем и боремся. Гидрофикация им не нужна, им нужна “имагофикация”, им нужен “здоровый смех”, радость на трупах.
Хорошо же, мы натравим на них 25 голодных миллионов. Пусть голодные им совершат “революцию в искусстве”, пусть докажут, что красота есть только функция сытости. Голодный, безобразный ребенок дороже армии сытых и прекрасных. Он и прекрасней их.
В нас нет счастья, в нас есть мысль.
Искусство — это путь от страдания к освобождению и радости. И никто не понял, что, чтобы освободиться от страданий голода и смерти, для этого надо создать поэму о гидрофикации. Гидрофикация вызвана нестерпимой мукой миллионов, она есть их надежда и спасение, их единственная решающая кра-сота.
А прыщи на теле масс, вроде “советской интеллигенции”, не хотят гидрофикации, они не верят (не доверяют, по крайней мере) науке и ее предвидениям. Ладно: они богу молятся, у них есть надежда, у нас ее нет, у нас есть руки и много хороших голов.
Писание статей есть буржуазная выдумка. Поэтому я кончаю.
Всероссийская колымага не едет потому, что она колымага, хоть и стоит на ней прекрасный двигатель новейшей конструкции в виде РКП. Надо переделать колымагу в автомобиль.
Надо разрушить действительность и создать то, чего нет. Надо больше ненавидеть, чтобы дойти до любви.
Эти бегущие 25 миллионов не считаются с действительностью, а ненавидят ее. Они настоящие революционеры: они первые поняли, что такое гидрофикация, что такое машина и что такое вселенная.
Будущая голодная Россия, когда ее душа будет перегорать от засухи, одним ударом, одним ничтожным напряжением коллективного сознания уничтожит враждебные силы природы, а с буржуазии-то голова слетит в первую голову, и никто этого не заметит. Это тогда будет не важно.
Россия будет гидрофицирована желанием голодных масс, их волей и их мыслью, наперекор общественному равнодушию.
Пусть мы не у─чены, но мы погибаем. Науку мы постигнем в два счета, потому что мы — масса и потому что наука перед жизнью только маленькие пустяки.
Смерть — личности, жизнь и свобода — организованным массам. Масса делается личностью. Вот что пусть знают все в Советской России.
Рабочая масса, организованная совместным машинным трудом, представляет из себя, выражаясь старым языком, высший тип личности. Но, конечно, масса не личность, а что-то больше ее, что-то другое, что знает сама масса и ее члены, но чему не подыскано еще имени, для чего нету слова во всем интернационале языков.
На пути к коммунизму Советская власть только этап. Скоро власть перейдет непосредственно к самим массам, минуя представителей. Представителей, членов массы, не может быть — тогда масса не целое, не организм, тогда она не масса. Это надо понять, как самого себя понимаешь, это надо ощутить.
Раз масса вымирает от голода, а рабочие дрожат и падают у станков, потому что от слабости и истощения идет кровь из носа, значит, революция только начинается.
Мы накануне наступления масс, самих масс, без представителей, без партий, без лозунгов.
Рабочие массы скоро возьмут власть в свои руки без представителей, без учреждений, без исполнительных органов. Масса бесчленна.
Об этом подробно напишу, если советская печать и власть увидит в этом выступлении непосредственно самих масс путь к коммунизму и высшую, следующую форму рабочей диктатуры и не испугается этого мощного взрыва красной энергии.
Да здравствует Общее Собрание — власть рабочих!
Через Советы — к Общим Собраниям.
Вся власть рабочим массам — без представителей, без органов и учреждений.
Долой выборность, дух учредилки, власть должна быть самоорганизацией, масса нераздельна. Властвует масса тогда, когда она вместе, когда она не имеет представителей, когда она представляет себя сама и не доверяет никому, даже первому из лучших.
Смерть личности, жизнь массе.
Да здравствует Союз Рабочих Производящих Масс — Великий Интернационал, IV Интернационал!
<1921>
* Бессилие революции, когда она уже начата и длится, бессилие, как сознанный факт, есть ошибка самой революции в учете объективных условий перед своим выступлением. Нашей революцией эта ошибка не совершена, как и вообще никакой революции — см. дальше.
СТИХОТВОРЕНИЯ, 1922—1926 гг.
Иван да Марья
1
Странны дни в долине ровной,
Cветел дух осенний на земле.
Поле пусто. Сердце грустью полно.
Скучно жить в своем родном селе…
Осенью душевное сомненье
Cтелется, как деревенский дым.
Умолкает полевое пенье,
Но я полон им одним.
Много в жизни сумрачной тревоги,
Много бед несут с собою дни.
Под дождем осенние дороги,
Тяжело ходить по ним.
Надобно себя томить сухой работой,
Чтобы жизнь была в тугом русле.
Надо медом наливать пустые соты,
Жизнь держать не ниткой, а в узле.
Пусть роятся в голове заботы —
Будет дело молодым рукам,
Надо мир промаслить нашим потом,
Скорость дать его маховикам.
Человек от старости седеет,
Осень сыплет волос золотой.
Так природа в августе вдовеет,
Умирает молодой.
Но в глухую гибнущую осень
Скорбно и навеки можно полюбить:
Зеленеют ведь зимою сосны —
Круглый год необходимо жить.
2
Третий год я был комсомолистом,
В сентябре мне стало двадцать лет.
Ни оратором, ни красным гармонистом
Я не значился —
Имел пустой билет.
— Что же, Ваня, ты бы хоть влюбился
Или станцию построил на ручье,
Видишь — комсомол зашился,
А ты бродишь как ничей!
И случилось
(Погадал мне парень) —
Стало быть, в соку моя душа,
Не присушкой же я был отравлен —
Я заметил:
Очень Маша хороша.
И действительно,
Мила мне Маша.
Только я вот не душист,
Красотой не разукрашен,
Но зато — комсомолист!
Вот однажды подошел я к Маше
Шагом твердым, как партийный человек:
— Правда, клуб прилично наш украшен,
Чувствуете вы индустриальный век?
Мне сказала Маша кротко:
— Краснота!.. и скучно без цветов!
Я ей вежливо, но четко:
— Здесь в грядущее постройка
Металлических мостов!
— Где же мост? —
Спросила Маша.
Тут я лозунг указал.
— То висит матерья ваша:
Мост чугунный где, вокзал!
Беспартийщина в натуре,
Но на то ведь мы вожди:
Парня, девку, дурня, дуру
С коммунизмом увяжи!
3
Босиком по мокрым листьям
Полудуркой осень шла.
В поле позднем,
В поле чистом
Ветер за руку вела.
По родным немым дорогам
Я невесело хожу:
Кроме Маши
Симпатичных много,
Только ими я не дорожу.
Тихий сон питает тело силой,
Эти силы мучают меня:
В первый раз душа моя любила,
Даже мать мне стала не родня…
Что же, Маша, долго медлишь?
Ведь нечаянно тебя люблю.
Если чувством мне ответишь,
Душу я твою не оскорблю…
Не мудра по книге Маша,
Не держала писчего пера —
Человек не этим важен,
Если он роднее, чем сестра.
Есть такие люди в мире —
Ошибаются вести по пальцам счет.
Но зато — в них сложенные крылья,
Разум их нечаянно течет.
4
— Слушай, Ваня,
Ты такой хороший
И не думай плохо про меня!
Ты пойми слова мои как можешь:
И любовь и правда ведь одна.
Эта осень, милый, на исходе,
Будет скоро зимняя пора.
Ты не станешь по своей охоте
Вековать с девицей вечера.
Я не очень личностью пригожа
(Ты напрасно это говоришь),
Не лицо — другое мне дороже,
Что без слова ты в себе хранишь.
Я люблю не прелесть человека,
А его сердечное добро:
Полюблю и горбуна-калеку —
Жить ведь с мужем, не с горбом.
Я не очень умная, Ванюша,
Место мысли сердцем занято,
Я конечно жизнь отдам за мужа
Человек я верный и простой…
Но в любви я буду лютый ветер,
Ревностью замучаю лихой —
Не умею скучно жить на свете,
Кровь во мне, а не песок сухой.
Но мы рано молодости влагу
Друг у друга пьем из уст,
Оттого сердечною отвагой
Человек так рано пуст…
Не люби меня напрасно, Ваня,
Ты потерян будешь для людей,
Уж тебя работа не потянет —
Трудно, Ваня, бабою владеть.
Я люблю сама тебя нечайно
И любви в себе не поборю,
Но со мной душа твоя устанет —
Я вперед про это говорю.
Ну, пускай с тобою мы поладим! —
Загрызут нас люди и нужда.
Нам с тобою и немного надо,
Но и это не дается никогда.
Знаешь, Ваня, бабы с мужиками
Как живут до гробовой доски?
Начали любовью — бьются кулаками:
Не минует баба мужниной руки.
Может быть, наверно очень скоро,
Ласковее люди будут на земле —
Вот тогда навеки и без спора
Мужиком и бабой станем на селе.
* * *
Мы на канатах прем локомобиль
К платформам красным станции.
Цилиндры в триста лошадиных сил
Заржавели на скрепах с фланцами.
Давно не крутит оси кривошип
И замер, разбежавшись, маховик.
Трубы макушка — проволочный гриб —
Прогнил от дыма, вбок поник.
Волочим сажень-две, минуту отдыхаем
И снова ухаем, ногами чешем землю,
Плечьми брат к брату ближе примыкаем.
В поту и хрипе узкою пролазим щелью.
Канат рассекся от усилий дружных
И хлобыстнул по роже чьей-то тощей —
Метнулась врозь стая ребят досужных
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Оправились и потащили с песней,
Мамаше подарив матюк.
Последний шаг — и силе стало тесно,
Скрипит, шатается на оси крюк…
Шабаш — доставили!
Двугривенный и сотка,
Да огурец, в горшке разбрюхший от рассола…
Кормись, дыши, промачивайся, глотка,
И хлебец жуй муки вкуснейшего размола.
Иоганн Пупков
Рассказ о Непачевке*
Вот она — родная Непачевка,
Лупит вшей на улице Игнат:
Не селение разумное, а так — одна мурцовка,
Каждый тебе враг и в то же время сват.
Вон ползет мощой Драбан Иваныч,
Тощ (как будто он опоросился),
Враг законной пролетарской рвани,
Подошел ко храму, спрохвала перекрестился.
Вон грядет неспешно, неподвижно
Тварь сухая, как тарань, диакон,
Ставит в супесок стопы крестовоздвижно,
Движет туго телесами с гаком.
Вышла за калитку Пелагей Иванна
(Сзади поглядеть: кошолка с окамелком),
Позевала (господи, помилуй окаянную!),
Пасть сомкнула, поглядела в улицу
Пристально и с толком.
Велика, Россия, ты, сурьезна!
Где твоя змеею свернутая суть?
Жрать в тебе и множиться невозбранно можно,
И везде есте егда сосцы твои сосуть.
Крестьянин Баклажанников
* Сельцо б. Землянского уезда, Жлобовской волости.
* * *
Без сна, без забвенья шуршат в тесноте
Горячие руки в упорном труде —
В высокой и нежной и верной мечте,
В вое, во сне и в своей чистоте.
Пашите века и прудите потопы,
Чтоб кровь закипала и мозг скрежетал,
Чтоб дали, чтоб травы были растоптаны,—
Иди против ветра, чтоб ветер устал!
Так ветхие звезды, так реки и камень
Можно затмить, повернуть и зажечь —
Мы землю нагрели живыми руками,
Мы поднятый, брошенный, мчащийся меч!
Сопротивленье есть поле победы,
Ты накален своей страстной тоской —
Пусть лягут на землю прочные меты,
Пусть посох пропахнет потной рукой!
* * *
Растет мое сердце во сне
И около смерти полюбит.
Ветер на тонкой певучей сосне
Голос свой песнею губит.
Нарочно и я на свете живу
И сердце порочу стихами;
Я думал, что с неба звезды сорву,
А сам только плакал ночами.
Я думал, что мудрости в мире
Нельзя ни найти и ни сделать,
Но, выросши больше и глянув пошире,
Открыл я всемирную смелость.
Не жалость, не нежная влага
На молчаливых устах,
Скорбная скрыта отвага
В простых человечьих глазах.
Никем никогда не воспета
Тревожная жизнь в человеке:
Так утром на громком рассвете
Сиянье стучится в зажатые веки.
О голом и живом
Мы на ветру живем
С незащищенным сердцем,
В пучине мира мы — нечаянный огонь:
И либо мы весь мир ослепим,
Иль либо нас потушит он.
И весело на свете быть голым и живым —
Таким вот, от которых и горе устает,
Не мудрым, не прекрасным,
А — сильным и простым,
Не богомольцем правды, а мастером ее…
Я знаю —
И в живом созреет тихо смерть,
Но тишины не станет на земле:
Не будет солнце зря гореть —
И жизнь сумеет крикнуть веселей…
И вот смотри —
Без смысла и на льду,
Своей кончины каждый накануне,
Живой глядит на пышную звезду —
Бессмертен он или безумен?
Он мудрость всю отдаст за теплоту
Живого тела своей милой.
Он завоюет голубую высоту,
Чтоб доказать любимой свою силу…
Настанет час —
Из мировой пучины
Он образует милое лицо,
Чтобы была невеста сыну,
Как мать его, любимая отцом.
* * *
Жить ласково здесь невозможно,
Нет лучше поэтому слова “прости”.
Годы прошедшие прожиты ложно,
Грядущие годы собьются с пути.
Первой любимой последнее слово —
Горе когда мне в себе не снести,
Прощальное слово матери мертвой,
Чтоб сердце не мучить, мы скажем “прости”!
Где верные души, где вечная память
О сыне, о милой подруге-жене?
Каждый любимую может оставить,
От взгляда другой побледнев.
Смерти напротив, навстречу стихиям
Тонкая дышит и бьется душа,
С верностью голубя, с мудростью змия,
Силу чудесную крепко зажав.
Где же ты скрыта, страна голубая,
Где ветер устанет и смолкнет река?
На свете такие страны бывают:
В поле я видел — земля велика.
* * *
Ночь на дворе стоит сиротой —
Спит человек в печной теплоте.
Под ледяною пустой высотой
Сердце без сна,
Сердце горит в своей тесноте.
Обыкновенные люди живут,
Звездные реки текут в тишине.
Ветер тоскует — горы ревут,
Травы бормочут в своем мировом,
Невозвратимом и тайном сне.
Немы уста твои, сердце ночное,
Невыразима невеста — звезда,
Скорбью томятся люди одною:
В сердце вместиться должна
Земная вся теплота
И звездная вся высота.
Тихи шаги мои в поле любимом,
Душа налилася тугою и нежною силой,
Запечатлею я мир — и пройду его мимо,
Сам я не свой — и каждый мне милый.
Бегство
Прощай, сиротство, нищие поля
И ты в гробу, любимая сестра!
Передо мною — круглая земля,
Над головой — чудесная пора!
Прощай, село, отца родимый двор,
Влекущий гул заброшенных дорог!
Мне так легко, как будто с гор
Бегу на паре сильных ног.
Стоит земля, а я по ней спешу.
Я вижу — ветер треплет рожь,
Ища в ее волосьях вошь,—
И глаз с природы не свожу.
Но вот уж холодно и — вечер.
Вон трубы, город и сияющий огонь.
Отстал уставший спутник-ветер,
В моем цветущем сердце сон.
Я спал в саду, как безработный,
И надо мной плыла толпа.
Я слышал жалобы и трудные заботы,
И сон ко мне страшнее прилипал.
Я встал с зарей — мне стало любопытно,
Я знал давно, что велика земля,
Но от меня была вся прелесть скрыта —
Я видел лишь безлюдные поля.
Я был бродягой, пахарем, солдатом,
Искал все годы праведной земли.
То с диким горем, то с отрадой
Шел по путям, куда они вели.
Но жизнь для нас хорошая подруга,
И первый друг — сокровище мое.
Большая нам оказана услуга —
Дана нам жизнь — и мы ее возьмем!
* * *
Томится сила недр земного шара,
И злобный зной в душе от тесноты домов.
Ждет мир последнего, смертельного удара
И взрыва недр — без вскрика и без слов.
Пусть ливень разорвет кору и крышу над постелью
И водопады ночью песни запоют,
Пусть корабли людей подымутся над мелью
И в темный вечер в океаны уплывут.
Любовью, ужасом и жалостью к потомку
Прикован к дому и к работе человек.
О, тленье тел, пищеварение негромкое,
Быстрей тебя машинный перегретый бег.
Среди обыкновенных дней трава расти устанет,
Все познано, едою зубы стерты,
И сердце жизнь вконец отбарабанит,
И звезды недостигнутые — мертвы.
Греми, тоска! Из камня сделаны дома!
Еще сладка еда и горячо дыхание жены.
Над крышами до звезд стоит пустая тьма,
И каждой ночью снятся беспамятные сны.
Я тело износил на горестных дорогах.
Нет мудрости свирепой и друга с парой рук,
Мозгов мужских и женщин полновесных много:
Дороже всех материков —
Дверь тихо отворивший друг!
* * *
Наверно, молодость придется истомить
Зажатой в гайку тесного труда.
Нам не дано Америки открыть,
И миновала нас счастливая звезда.
Прошли зеленые веселые века,
И зрелый день стоит над головой.
Нашла русло октябрьская река,
Ее долина поросла травой.
И траву надо днем косить,
Чтоб можно было вечерами петь:
Нельзя лбом стену прошибить,
Зато возможно пальцем протереть.
Земле не очень надобен поэт:
Как ни смеется он, а все равно заплачет.
Хоть и поет он, песня его спета —
И в жизни умной ничего не значит.
Но, друг!
Ведь жизнь — хорошая подруга.
А ты — сердечное сокровище мое!
Большая нам оказана услуга —
Дано нам жить, а мы — поем!
Ты погляди! Нечаянно и звонко
Растет трава, и звезды шелестят,
Упрямо в сердце бьется перепонка —
Целуй же жизнь в порочные уста!
* * *
Древний мир, воспетый птицами,
Населенный ветром и водой,
Озаренный теплыми зарницами,
Ты живешь во мне — как край родной.
Горный крик гремел навстречу утру,
И поток подножье мира мыл.
Не было равнины — яростно и круто
Обнажались лица материнских сил.
Помню я, в тоске воспоминанья,
Свежесть влажной девственной земли
И небес дремучее молчание,
И всю прелесть милую вдали.
Но чем жизнь страстней благоухала,
Чем нежней на свете красота,
Тем жаднее смерть ее искала
И смыкала певшие уста.
Счастливое время
Мы жизнь поставили ребром —
Катися счастья колесо,
Катись не яблочком, ежом —
Закрой штыком
Счастливое лицо.
Оставь на время книгу и жену —
Скупы века на счастье и покой.
Нам задано судьбу
Вкрутую повернуть
Простою человеческой рукой.
Но наши руки просят не войны,
А книгу, микроскоп, мотор.
И легче нам завоевание луны,
Чем дикий человечий спор.
Но знаем мы:
Не будет микроскоп
Светить природою нагой,
Не ляжет в поле полный сноп,
Пока мы прочною ногой —
И не одной, а парой ног —
Мир не займем на шесть шестых.
Но сами мы не тронем крох
С дней мира, кратких и простых.
И странно в наше время жить —
Уметь мгновеньем дорожить,
Уметь винтовкой книгу заложить,
Чтоб встать, пойти
И — просто умереть.
И жизнь несказанно вкусна
С такою солью смерти.
И страстью и душой она напоена —
И в сердце чувства не измерить!
Но влагой станет кипяток,
Прозрачным воздухом остынет буря.
Пока же бури не окончен срок,
Греми красноармейский котелок:
Сорвет война любой листок
Календаря и им закурит.
И вот —
Через винтовку, газ и самолет
Вернемся мы домой,
К тому, что нас влекло:
Где пахота, машины, мысли полный ход —
Труда и знанья чистое стекло.
Андрей Вогулов
Северный отдых
Чудесны дни простого созерцанья
И теплых трав просторная среда,
Пустынной ровности убогое молчанье
И облачных небес свинцовая руда.
Все хорошо — тепло сердцебиенья,
Незвонкий голос, серое лицо.
Мне незнакомо стало птицы пенье
И странен мир — веселый и босой.
Вот развернулись эти дни простые.
Невнятный ветер в шаг идет со мной,
Как родственник, и говорит слова густые,
Стихами их не скажешь все равно.
Кто знал сердечную, поспешную беседу
С травой, с пространством голубым,
Тот не чужим, родимым шел по свету
И сам был этой скудостью любим.
Легка так жизнь. Блестит ее дорога.
В дали, а не в тумане ее цель.
Она лишь кажется такой убогой —
Чем меньше на горбу, ногам тем веселей.
Какая ж это сумрачная сила
Таким нагим пустила меня в путь?
Наверно, та, что и долины рыла,
Что звездам не дает и ночью отдохнуть.
Нам грустно, что не можем рассказать
Другому глубины неслышного дыханья,
Чтоб сердце друга прочно взять
И мир схватить, как дар завоеванья.
Вождю оппозиции
Ты в лучших чувствах оскорблен:
Тебе одну шестую дали (считая тундры и пески),
Одну шестую мира пространства и тоски,
Где только рожь да лен!..
А где ж металл и механизмы,
Где прочность революции — бетон?
Какие тут в траве социализмы?!
По зипуну не скроишь мировой фасон!..
Ты удручен — и речью пышной
Исходит сердце страстное твое…
Не надобно кричать — и так все слышно,
Тебя любили мы,
Теперь — огнем единства бьем!..
Стерпи, товарищ, не горюй!
Ведь и другое у тебя бывало:
Ты помнишь сказку про березку и кору
И про козу про злую капитала?
Ты говорил: гони березку в рост,
Иначе съест ее коза Европы!..
Березовой стране мы клали в рот*:
Питайся, милая,
Жируй младенческой утробой!
И деревцо росло по малости и силе,
А ты схватил и потащил из почвы:
Расти скорей!..
И тут-то мы завыли:
Брось дерево, бузила!
На дереве живые листья были,
Ты хочешь, чтобы стали клочья?..
В науке есть… какой-то камень**.
А в революции — железо есть!
Железо, вот, жуем почти губами —
Приходится десною есть,
Не обеспечены пока зубами!..
Ты думаешь, мужик башку поскреб
И только вошь в ногте осталась?
Смотри! Любая голова (будь в ней хоть медный лоб)
Как бы под тем ногтем
По швам не распаялась!
Андрей Вогулов
* Конечно, что имели:
Что за обедом сами ели!
** Наверно, ленинский гранит:
Другие ели и — сытели,
А ты поел — живот болит!Про электричество
Электрический огонь
Cветит над кроваткой,
Cпать не страшно с огнем —
Засыпать сладко.
Не шумит и не коптит,
А молчит и светит —
Без него бы страшно жить
Было нам на свете.
Даже кошка Машка наша
Вся трясется во тьме
И боится мышей.
Но зажгите огонек:
У мамаши простоквашу
Всю покушает она
И залезет за мышонком
На высокий потолок.
Да и я боюсь чего-то,
Если свет потушат.
Шепчет кто-то:
— Вот он, вот он!
И бывает жутко.
Если мама ляжет близко,
Я держусь за шею.
Скажет мама:
— Спи, сынишка!
И тепло мне с нею.
Я заметил из окошка,
Что на небе иногда
Загорается немножко
Электричеством звезда.
Вижу я, что лампа наша
Вся на ниточке висит,
Оборвать ее не страшно,
Только папа говорит,
Что без нитки —
Лампа не горит!
Папа мой не пионер,
А значок на шапке!
Он советский инженер —
Молот на лопатке.
Он машины из железа
Строит целый год.
Но какие — неизвестно,
И домой не принесет.
Я сказал ему однажды:
— Что ты, папа, жадный?
Знак надел — и ходит важный!..
Подари-ка нам машину —
Будем очень рады!
Правда!
Папа мой меня потрогал,
Будто я железный:
— Завтра едем-ка в дорогу,
Станцию посмотришь!
Невелик ты, но полезно:
Подрастешь — построишь!
И поехали мы завтра,
С мамой попрощались.
Взяли шапки, взяли завтрак,
С мамой целовались.
Рыжий шофер очень важен —
Автобусик он ведет.
Ехать быстро очень страшно,
Дядя денежки берет.
По Лубянке к Театралке
Мчится громко автобус.
Нам людей давить не жалко,
Потому что незнакома
Пионерам грусть!
Дом стоит ужасный
И гудит как жук.
— Вот электростанция, дорогой мой друг! —
Взял меня за руку папа-инженер.
И пошел я в станцию,
Смелый пионер.
В комнате высокой Ленина портрет,
А под ним железо страшное мычит.
“Без электростанций — коммунизма нет”,—
Ленин, умирая, написал слова.
И теперь железо мертвое кричит:
Значит, сила Ленина жива!
“Кочегарка —
Посторонним запрещается входить!”
А вот мы вошли!
Там земля трясется, люди дым едят,
И жара такая — невозможно жить!
Но я очень смелый, и я очень рад,
И еще охота
Уголь мне кидать.
Только — не велят!
Вон часы-будильники
Стрелками дрожат —
Так ужасно крепко
Пар в котле зажат.
Кочегары черные
Кормят пламя в рот:
Для машины — пища,
Кочегарам — пот.
Это удивительно —
Трудно как светить!
Нам неизвинительно
В ярком свете жить!
Ну, пойдем, парнишка,
В наш машинный зал.
Люк не трогай близко,
Свалишься в подвал!
Но уж там другое —
Чистота и звон.
А главное такое —
Как делают огонь.
Лежат кадушки черные,
Как музыка, поют.
Большие, а проворные
И много пара жрут!
В одну машину давит пар —
И вертится она!
Упорный черный кочегар
Не зря потеет у огня.
И, тяжело утомлена,
(Видать, как дышит и сопит она!)
Машина та крутить спешила
Свою певучую соседку,
Что город электричеством светила.
Я ничего бы не узнал,
Но папа пионерски метко
Мне все дочиста рассказал:
— Видал, вожатый и оратор,
Как трудно свет дается нам?
То три турбины, то — динамо,
Все вместе:
Турбогенератор!
Ты сло─ва не запоминай,
Запомни то, как медный вал,
Вращаясь меж магнитов,
Живое электричество рождал!
Теперь — по станции шагай!
Взобрались наверх —
Круто, жутко,
Трепещет даже стан!
Какая умная наука!
Зато машинам трудно
И кочегаров жаль!
Здесь на мосту высоком —
Пред нами мрамор белый,
Проходим с папой боком,
Чтоб током не задело.
Часов и ручек много
На мраморе висят.
Но просят их не трогать,
Чтоб зря не умирать.
— Вот щит-распределитель,—
Папа говорит.—
Здесь каждый измеритель
Выставлен на вид!
Гляди на циферблаты,
И видно — сколько тока!
Считаю аппараты
Без всякого порока.
Текут отсюда в город
Тепло и свет и сила —
Вон, видишь, вышел провод:
В нем электричество поплыло.
Лампочку над книгой
И городской трамвай
Питает провод сытно —
Садись и поезжай
Домой к себе на Пресню —
И быстро, и прелестно!
Любой, большой и малый,
Советский наш завод
Вещи из металла
Все тем же током ткет.
И воду током гонит
В дома водопровод.
<Марии>
М.
В мире есть чудо — свобода,
Мир — это сердце, мой друг.
В мире есть нежность — природа,
Есть человек — разрушающий дух.
Баю-баю, Машенька,
Тихое сердечко,
Проживешь ты страшненько
И сгоришь, как свечка.
Марии
Предчувствия меня томят,
Душа неслышно говорит.
На небе звезды молчат, молчат.
И в бесконечность мне путь открыт.
М.
Вечер и Ты, моя мука и свет,
Вечер — и я, человек и поэт.
Знаю, что в мире радости нет,
Есть безнадежность — кровавый крест.
М. А. К.
Мы стареем, потому что мы живые,
Нам усталость мочит белые глаза,—
Значит, мы с тобою были молодые,
Но еще гремит любовная гроза.
Оттого ты с каждым годом мне милее —
Жар неистовый сменен на теплоту.
Слышу я, как сердце мое зреет,
Чтоб, созрев, упасть в родном саду.
Ты еще жива, твои глаза сияют,
Сердце грудь качает, краснея и спеша,
Но года замрут и про тебя мне скажут:
Век отвековала верная душа.
* * *
Солнце — розовый ребенок
Пьет вселенной молоко,
Ржет и скачет жеребенок,
Поле утром далеко.
Питомник нового человека У одного советского писателя есть очень странная и очень красивая легенда: смертельно утомленный большевик видит неясный сон. Идеи, волновавшие большевика, конечно, получили свое начало в действительной жизни. Во сне лишь продолжалась дневная работа мозга, только в более бесформенном и чувственном виде. Утром большевик восстановил сновидение. Получилось следующее:
“Изумрудная земля. Волнующая бесстрашная жизнь человечества. Природа более огромна и более сложна, чем наяву. Но она не губит людей, а полна обаяния для них. Работа природы возбуждает людей, так же, как ритмический гром мощной отличной машины. Но природа не машина — она живая, поэтому от нее исходит тревожное обаяние, как любовь. Людей на земле не два миллиарда, как нынче, а в тысячи раз больше, но нет бедствий и тесноты. Жизнь хороша до разрыва сердца, человек напряжен до крайности, но нет блаженной скотской гармонии.
Потом — ливень, потоп, черное солнце, ревущая судорога вселенной — и земной шар из изумрудной звезды стал комком мокрой глины. Остались разрозненные бродячие кучки бывшего мощного человечества. Природа продолжала резко меняться. Она являлась каждый день новой, а человек, сотворивший некогда из темной звезды изумруд, увидел, что его архитектура погибла. Надо было снова изучить в корне изменившийся мир, чтобы когда-нибудь снова превратить его в зеленый изумруд. Но человек, оставшийся от изумрудного мира, ничего не мог понять в новой природе. Он знал старый мир — до катастрофы, — у того были другие законы движения; человек был настроен на те, старые, явления и только ими мог командовать. Теперь же мир изменился принципиально, поэтому голова человека, сердце человека, чувства человека стали недействительными, ибо они были воспитаны вчерашним изумрудным днем. Человек растерялся, и в этом была причина его массовой гибели. Потребовался новый человек, потребовались эпохи работы и лабиринты тоски, чтобы переделать все свое человеческое оборудование и превозмочь сместившуюся природу: тогда вновь земля будет изумрудом, а человечество его цветом. Одним словом, человек и природа должны восстановить порванные добрые отношения. Порвала их природа, но человек должен сам измениться и изменить природу — так, чтобы добрые отношения восстановились”.
Герой рассказа твердо знает, что в том изумрудном мире, приснившемся ему, не было чувства времени. После всемирной катастрофы это чувство появилось. Это значит, что появилась история. Появилась! Значит, она может и кончиться? Да, может, когда земля усилиями человека превратится в большую обитель созревшего человека, прокаленного адом борьбы, смерти, мысли и работы. Тогда история есть промежуток между потерянным и возвращенным изумрудным миром. Да — и этот путь надо пройти, сжав зубы, сдирая кожу со своего живого тела.
Быть может, в потерянном роскошном мире жил не человек, а лучшее существо. Лучшее существо, как более нежное, погибло, родив из себя грубого терпеливого выродка — человека, тварь эпохи бедствий. Человек есть специально, так сказать, рабочий истории. Он должен переродить себя, перемесить всю природу, соответственно своей цели, и в последний день своей жизни, у конца истории,— когда всебудет готово,— родить существо, подобное погибшему в изумрудном мире. Накануне той великой звездной эпохи человек будет выключен из жизни — он превозмог все страдания, но износился и больше негоден. Его арена — история — свернулась навсегда.
Большевику — герою рассказа — было радостно в тот день. Он знал имя изумрудному земному шару — коммунизм. Он перевел в чувство свои помыслы и политические вожделения, он засмеялся, отдохнул в одну ночь и бросился в гущу терпеливого ежедневного труда.
Герой рассказа почерпнул в фантастическом сонном видении удовлетворение своей философской умонастроенности. Он забыл, что та мгновенная космическая катастрофа, разрушившая изумрудный мир, не всем памятное дело и поэтому она мечта. Но писатель имел в виду чувства своего героя, а не науку, поэтому писатель имел право толковать природу с точки зрения отдельного человека. Искусство — не наука: у него каждое явление жизни имеет адрес и фамилию. А наука работает над безличными огромными суммами однородных явлений и выводит среднее, равнодействующее, оставляя за бортом личные отличия фактов и живых существ. Наука ищет однообразия во многом, а искусство — своеобразия в отдельном.
Сон большевика мы привели потому, чтобы пользоваться им дальше, как средством разъяснения. Наша тема заключается в объяснении будущего типа человека, который должен сменить ныне живущий тип. Постараемся это сделать совершенно объективно.
Современная эпоха имеет одну странную аномалию, то есть неравномерное развитие. Науки о природе достигли страшной высоты. Мы не будем на этом задерживаться. Скажем, что, если бы осуществить все современные научные открытия, человечество было бы материально счастливо. Исторические же науки и социология, наоборот, безнадежно отстали от наук о природе. В самом деле, с точки зрения естественного строения земли, распределения ее производительных сил, способа их наилучшей эксплуатации, с точки зрения производства самой же науки — производства насквозь социального, так сказать, беспрерывно всемирного —
капитализм есть чушь и дикость. При высоте современного естествознания, пользоваться капитализмом, как формой производства и общежития, так же глупо и невыгодно, как посылать телеграмму на подводе при наличии радио.
На самом деле между социологией и естествознанием в голове человека и в живой действительности произошел разрыв. Разве не смешно, что один и тот же человек открывает и называет вещество, из которого построена вселенная, раскалывает на части атом и одновременно верит в бога и в небесное помазанничество короля своего отечества? Так именно поступает один английский ученый.
Правда, все это рассуждение для советского читателя недействительно. Октябрьская революция на месте провала социологических знаний и фактов возвела гору социальной революции. Этим событием социология догнала технику и естествознание. Если аэроплан может лететь со скоростью 400 верст в час и требует, чтобы земной шар был сплошным аэродромом, то этому соответствует социализм. Эфир и электричество также требуют для своего использования социализма. Это всем ясно. Капитализму же соответствовал самое большее — паровоз.
Но в капиталистических странах разрыв между естествознанием (в широком смысле) и социальной действительностью есть. И этот разрыв ведет к тому, что рост самого естествознания и связанной с ним техники приостанавливается. Это опять-таки понятно: сложный процесс современной науки требует для себя всемирных масштабов, а не территорий и диких условностей буржуазного государства. Вот почему американский писатель Вудворт говорит, что надо предавать казни изобретателей и исследователей — Америке не нужны технические открытия, Америке необходимо изменить свой социальный строй, иначе она выродится в толпу идиотов. Вудворт боится, что если вовремя не подравнять уровень социального устройства с уровнем науки, то исчезнет и сама наука. Поэтому он предлагает приостановить пока науку, чтобы успеть дотянуть до нее социальные отношения.
Вышло, что человек, трудясь над переделкой мира, забывал параллельно переделывать себя. Поэтому великое естествознание шло человеку не в пользу и в спасение, а в погибель. Пример этому — война 1914 года.
“Завет изумрудного мира” — об одновременной работе над миром и над собой — был забыт.
Начало нового человека положено в Советской России. Потому что в Советской России изменяется среда, которая питает и образует человека, то есть общественное устройство. Что же это за новый человек?
“Изумрудный человек” погиб оттого, что не перенес всемирной естественной катастрофы, хотя в свое время он создал “из темной звезды изумрудный мир”. Просто человек — существо, преобразующее неряшливый катастрофический мир,— выжил оттого, что родил в себе и пустил в действие новый жизненный орган тела — мозг. Этот мозг дал человеку волшебную силу для сопротивления всем ревущим смертоносным стихиям.Мозг рос на протяжении неисчислимых эпох, и им ныне освещена почти вся природа. Мозг человека есть обеспечение его конечной победы над всем миром. Но одновременно в человеке существуют десятки чувств и страстей, зовущих его предаться наслаждениям и забытьсвою человеческую историческую работу. Человек любит есть, любит женщину, ищет покоя, желает личного смысла жизни и так далее. Каждая из этих страстей, доведенная до предельного напряжения, способна разрушить, рассосать силу сознающего мозга. Мозг беспрерывно откупается от этих страстей. Он выдумывает средства, чтобы человек наслаждался, но чтобы от этих наслаждений не разрушалось его тело. Для мозговой силы нужно цепкое здоровье, и в распутном теле не может родиться большая мысль. В сущности, мозг все время хочет стать диктатором человеческого тела — он желает мобилизовать все силы организма только для своего питания. Это ему не удается — отсюда трагедия личности и быта.
Вероятно, мозг в конце концов откупится: он изобретет тысячи предохранений для человеческого тела, чтобы оно могло предаваться всем своим страстям, но не иссякать преждевременно и добросовестно питать голову кровью. Это будет как игрушки большого человека для маленького ребенка.
Советский Союз представляет собой для мозга сосущий рынок. В самом деле, постройка социалистического общества — это предприятие невиданного масштаба. Социализм включает в себя почти немедленную реализацию всех достижений науки, и, больше того, он предъявляет спрос на новые открытия. Вспомним, что социализму пришлось экстренно и заново изучать территорию и народы Союза, пересмотреть недра, создавать центры энергии, поправлять природу для устройства путей сообщения и вести тонкую дипломатию с внешним капитализмом, перешить всю микроскопическую ткань человеческих отношений, создать практическую философию и многое другое.
Если вспомнить открытие хребта Черского в Северо-Восточной Сибири, Волхов, Днепр, Свирь, Волго-Дон, авиационные успехи, кристаллический аккумулятор Иоффе, ветродвигатель Уфимцева, массовое рабочее изобретательство и прочее, то слова о постройке социализма получат, так сказать, конкретные местоимения.
Социализм, как известно, задался целью догнать и перегнать капитализм во всех его областях — в производстве, в культуре, в формах общежития. Это возможно только тогда, когда в Советском Союзе действует более высокий тип человека, чем в капиталистических странах. Что значит более высокий тип человека? Это значит более энергичный, более напряженный, более одаренный и продуктивный в мозговом отношении. Ведь ничегонельзя сделать, не сознавая. Что заставит советского человека, и уже заставляет, стать более разумным? Доброе желание? Нет: угроза гибели. Эта причина толкнет советского человека на шаг к своему внутреннему преобразованию. Этим шагом он опередит тип капиталистического человека. Понятно, что новый человек сам не осознает и не оценит своего перерождения — оно появится как бы бессознательно и незаметно. Вся мощь объективных непререкаемых условий ляжет на человека и зарядит его мозг острой силой.
Нельзя же опередить капитализм, не имея самого главного инструмента для этого опережения — человека. Если мы хотим вырасти выше капитализма, то наш человек должен быть биологически лучше оборудован, чем человек капитализма. То есть он должен иметь лучший мозг. И притомлучший мозг в непосредственном физиологическом смысле. Марксизм знает, как податлив человек, даже биологически, под влиянием социальных и экономических условий. Сейчас мировые и исторические условия для человека советских стран таковы, что ему нужно подаваться в сторону выращивания своего мозга или быть растертым капитализмом. В этом — внутренне-биологическое последствие Октябрьской революции. Последствие, на которое прямого расчета не было. Но это так. Если капитализм произвел условия, в которых пролетарий превращался в идиота, то социализм перевернул эти условия так, что пролетарий превращается в одаренного человека. Это физиологические органические выводы различных социальных порядков. Это очень ясно.
Социализм есть теплый дождь на почву сознания. Социализм есть спрос на мозговую продукцию. Из этого спроса вырастает предложение. Все вместе создает почву для умственного обогащения человека. Этой почвы в капитализме не имеется — там люди отстают.
В ближайшие же годы мы будем свидетелями, как капитализм начнет приглашать людей искусства и науки со стороны, то есть из социалистических стран. Америка это уже делает сейчас. Причина такого явления — в иссякании творческих сил капиталистического общества. С советской точки зрения искусство нынешних Европы и Америки есть сплошная халтура. Доказательств не требуется — они общеизвестны.
Дальше и последнее. Растущее сознание социалистического человека незаметно, так сказать, демобилизует порочные страсти тела. Сила, которая шла на питание этих страстей, всасывается вверх для мозговой деятельности, оставляя внизу пустое место. Таким образом разрубаются и решаются вопросы пола, быта, искусства, неразрешимые при капитализме.
Социалистическое общество открыло шлюзы для потока сознания — этого достаточно для сотворения нового человека. Сознание в камеру шлюза пройдет, а пороки защемятся и отвалятся в верхнем плессе.
Новый человек — это не явное “сошествие Св. Духа”. Это органическое, медленное и потому неэффективное явление. Новый человек уже живет, фантастическое существо будущего уже действует, но глупо было бы указывать его адрес и фамилию.
Что объективно характеризует нового, социалистического, человека? Несомненно, мозговой прирост, то есть изменение в мозгу, в сторону его усиления, и связанные с этим органические перемещения.
К изумрудной звезде, приснившейся утомленному большевику, сделан крупный шаг. История “проходится”. Земное тесто будет превращено в кристалл, и человек станет его зеленым цветом — цветом надежды на действительное овладение вселенной.
<1926>
Московское Общество Потребителей Литературы (МОПЛ)
(Отчет хроникера)В Доме печати 4 марта 1927 года был оборудован беспримерный вечер:
I. ДОКЛАД ЧИТАТЕЛЯ СОВЕТСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ тов. Ивана Павловича ВОИЩЕВА О КАЧЕСТВЕ ЛИТЕРАТУРНОЙ ПРОДУКЦИИ.
II. СОДОКЛАД ЧИТАТЕЛЯ тов. ФОМЫ ГЕОРГИЕВИЧА УХОВА О НЕОБХОДИМОСТИ ОРГАНИЗАЦИИ МОПЛа.
НА ВЕЧЕРЕ БУДУТ ДОПУЩЕНЫ ПРЕНИЯ С ВЫСТУПЛЕНИЯМИ ИЗВЕСТНЫХ ЧИТАТЕЛЕЙ. ЕСЛИ ОСТАНЕТСЯ ВРЕМЯ, СЛОВО БУДЕТ ПРЕДОСТАВЛЕНО ПИСАТЕЛЯМ.
ПО ОКОНЧАНИИ ВЕЧЕРА — ВЫБОРЫ ВРЕМЕННОГО БЮРО ПО ОРГАНИЗАЦИИ МОПЛа.
Будучи нечитаемым писателем и пишущим читателем, мне было опасно идти на такой вечер. Я чуял предстоящую “классовую” схватку двух социальных великанов, двух полюсов литературного космоса, а сам был желто-розовым — ни читатель, ни писатель: человек за бортом.
Но это оказалось мне на пользу: осужденный на безмолвие на диспуте, я имел возможность выслушать всех.
Вот, буквально, что я увидел и услышал (отсебятину уже выкинул редактор).
Зал был полон самыми неимоверными личностями: пришли, наконец, те спокойные люди, фамилии которых редко печатались даже на пишущей машинке, не говоря о плоских машинах или ротации. Однако, слушая их реплики, я открыл, что это сплошь умные люди. Но чем они занимаются, если ничего не пишут?
За чтение платят редко, значит, авансы и гонорары они получают за какое-то иное, и неглупое, ремесло.
Но сколько должно быть на свете ремесел, если кормится от них такой коллектив благоразумных людей?
Это и был наш читатель, как оказалось впоследствии. Вон тот толстый человек в плотном пальто, с полнокровным лицом, будто натертым огнеупорным кирпичом, оказался докладчиком И. П. Воищевым, а сосед его, все время выпрастывающий шею из воротника, есть содокладчик Ф. Г. Ухов.
Я думал, что они оба бухгалтеры, но первый оказался инженером путей сообщения, а второй — мастером токарного цеха железнодорожных мастерских.
Интеллигенция и — квалифицированный мастеровой.
Весь читательский народ расселся по стульям, а писатели пришли последними и стали у стены. Сошлись все московские знаменитости слова, но из читателей их никто в явное лицо не знал, и поэтому писатели остались стоять у стенок — им никто не предложил стульев.
В точно объявленный час началось заседание. Быстро и хорошо был избран президиум, утвержден регламент — и начало свои действия это беспримерное собрание.
Вышел докладывать И. П. Воищев:
— Граждане! Регулирование производства и потребления год от года все глубже и шире облагораживает и рационализирует нашу жизнь. Все увереннее мы съедаем свою утреннюю булку, зная, что в ней содержатся положенные 200 граммов и что на производство ее пошла надлежащая по качеству мягкая крупчатка. Все чище делается наша совесть и спокойнее наши нервы, ибо мы застрахованы и дважды перестрахованы от воровства и нечистоплотности. Мы знаем, что та же булка изготовляется чистоплотной машиной на кипяченой воде, что пекарь не чихает больше над тестом и не маникюрит в нем своих ногтей.
Но кто заставил эту грязную кухню жизни, эту алхимию производства превратиться в научную лабораторию? Кто заставил антиобщественное, по своей природе, производство, идущее по трупам к своему обогащению, стать моральным учреждением?
Ясно кто — советское государство, открывшее вольную дорогу потребительской кооперации. Потребитель, при нашем строе, действительно становится повелителем производства.
Но лишь одна область осталась вне сферы власти потребителя — это литературное искусство.
Прежде всего, что такое литература и нужна ли она нам? Я буду говорить так, как я сам понимаю, а не как меня старались научить книги.
Каждый человек хочет жить не только тем, чем он каждодневно занимается, но и всей общечеловеческой, я бы сказал — общебиологической — жизнью, торжествующей на земле. Но, не имея практической возможности к такой фактической универсальной жизни, обыкновенный человек заменяет ее суррогатом — чтением. Если вы замените мой термин “общечеловеческой” на общеклассовый, то понятие станет более точным и современным.
Когда общество будет так устроено, что сегодня человек слесарь, завтра пилот, а послезавтра завоеватель лунной поверхности, когда вся его мускулатура, все волокна мозга будут трепетать от труда, тревоги, опасности, впечатлений, творчества и счастья,— тогда я брошу книгу, но мы — деловые люди: если сегодня нам недоступна вся девственность, вся свежесть, все, так сказать, разнотравие жизни — мы пользуемся суррогатом всего этого пока недоступного добра.
Но точно ли хорошо современная книжка дает нам нужный суррогат недо-ступной жизни? Не дает ли нам книжка сухостойное дерево, вместо влажного и зеленого?
Возьмем примеры, что вспомним. Вот — “Красная новь”, солидный журнал для интеллигентов. Я интеллигент, я всю жизнь читаю. В этом журнале много месяцев печатается роман Алексея Толстого “Гиперболоид инженера Гарина”. Возьмем другое и непохожее с виду — “Чертухинский балакирь” Клычкова из “Нового мира”, возьмем “Цемент” Гладкова, рассказы и повести Сейфуллиной, рассказы Бабеля, сочинения Пантелеймона Романова и почти всех прочих писателей. Я не мудрый по этому делу, но мне кажется, что если я занимаюсь постройкой железнодорожных мостов и заведую верхним строением пути, то литература должна заниматься человеком. А литература сейчас занимается не человеком, не антропосом, а человекоподобным, антропоидом, если позволите…
Тут Иван Палыч попил водицы, улыбнулся, прохаркнулся и пошел дальше.
— Берет писатель чудо-человека и начинает его вращать: получается сочинение. Но никак не заметит, что его человек не чудо, не жизнь, а урод, белый мозг и ситцевая кровь. Нам же нужен настоящий человек, то есть глубокий,— человек, душа, характер, мученик подвига, мозга и сердца, или дневной обыденности,— нечто искреннее и действительное, иначе ведь не бывает. Да все это известно вам… Я хочу сказать, что читать мы все равно будем, как все равно будем есть. Я из тех, кто старые метрики из-под селедок в девятнадцатом году читал. Но зачем нам читать сейчас то, что нехорошо написано,— не едим же мы сейчас черных лепешек от вокзальных баб, почему же мы, читатели-потребители, не организуем гигиенического и сытного хлебозавода в литературе?..
Дайте нам есть то, на что тянет наш желудок,— долой черные пышки-лепешки! Долой вокзальных баб в литературе! Я еще, граждане, не остановился на литературе еженедельных и двухнедельных журналов. Но там, за редчайшим исключением, сплошная бледная немочь, там просто хлеб печется из мела на известковых дрожжах… А вообще все мы прикованы к нынешней литературе не чувством очарования, а любопытством к чужому позору.
Затем, вам известно, что многие честные писатели сами поднимали вопрос о реформе литературы. Но, естественно, из этого не вышло ничего доброго. Только читательская потребительская кооперация способна произвести революцию в литературе — больше никто.
Здесь И. П. Воищев сел. Читатели начали ему аплодировать. Писатели нахмурились.
Прения решили открыть после слушания содоклада Ф. Г. Ухова. Вышел токарный мастер.
— Товарищи-читатели! Иван Палыч чисто сказал, но не поставил своего слова ребром: до каких пор нам есть цигарки в хлебе, ловить конский волос во щах и вытаскивать глистов из колбасы,— иначе сказать, долой глупое, желтое и неинтересное чтение! Нам нужен писатель — умный и душевный парень. Я требую пользы и доброты от чтения, а мне дают пудру и пыль: прочтешь и ничего не упомнишь, как ветром сдуло! А почему же я Пушкина и Гоголя помню?
Короче говоря, если писатели не хотят писать, чтобы нам интересно и увлекательно было, чтобы я, когда хочу выругать жену,— вспомнил книгу — и не выругал, если граждане писатели этого дела не хотят, то тогда мы сами будем писать, тогда читатель станет писателем, а теперешним писателям мы объявим бойкот: пусть тогда читают читательские сочинения!
Как все устроить практически? А так: мы, читатели, должны организовать Читательский Потребительский Союз, этот Союз будет и нашим издательством, таким образом, мы сами будем издавать для себя книжки, и будем издавать только то, что нам нужно и что по качеству доброе. Согласны, граждане читатели?
— Согласны! — крикнуло собрание.
— Тогда приступим к прениям.
Слова попросил Маяковский, но ему отказали: не читатель, после скажешь, и так много наговорил! Стань опять к стене!
Выступавшие ораторы-читатели украшали речи докладчиков совершенно неизвестными фактами и предложениями.
Но все были согласны с докладами.
Некто С. П. Маховицын сказал:
— Граждане! Я вот вам прочту сейчас стихи одного поэта, которого читает моя дочка. Этот поэт и сейчас жив и все пишет и пишет. Вы вот послушайте и тогда скажете, сколь это разумно:
Шол дождь. Полз червь.
Твердь из сырости свивала вервь.А вот еще:
Бежал в испуге пес голодный;
Яички к животу прижал.
Все человечество есть сон уродов —
И пес рыдал…Следующим выступал какой-то изобретатель сернокислого сероводорода по фамилии Пугавкин.
— Чепуху прочел т. Маховицын, и недоказательную чепуху. Но литература сама по себе чепуха и не требует опровержения другой чепухой. Предлагаю, ввиду чрезвычайной ответственности жить — все силы обратить на активную жизнь, а созерцательную литературную чепуху ликвидировать немедленно… Иначе нас врасплох захватит космическая катастрофа…
Оратор Чернецов определил литературу как свойство организма, а потому как неизбежное зло, следует только это дело нормировать, механизировать и сделать таким же плавным и спокойным, как сердцебиение.
Читатели исчерпали список ораторов. Дали слово писателям. Вышел Маяковский.
— Половина моих произведений — это сочинения умного человека о дураках. Но, побывав у вас, я сожалею, что не все мои произведения посвящены дуракам. Более горьких идолов, чем вы, я еще не видал. Чудаки! Ничего вы не сделаете, даже рекламу о вашем МОПЛе самине напишете, а меня позовете, и я вам, конечно, удружу это за два рубля со строчки.
Но зачем я так хорошо писал всю жизнь? Зачем я трудился для таких иностранцев? И как вы не урчите, а без нас не продышите! Хотите, я вам сейчас одно свое стихотвореньице прочту? Очень хороший стишок!..
Тут из читательской среды крикнули: брось, сядь, знаем — о хулиганах, о призыве, о борьбе с пьянством,— знаем тебя, халтурщик, сапожник собственной жизни!
Маяковский показал кулак и отошел от греха.
Выходили еще кое-кто, но жалко о них писать: их просто сплюнули с трибуны. Маяковский хоть ругаться и презирать умеет (он 150 000 000 людей насильно ущучил к себе!), а эти, кажется, заплакали от обиды.
Вот он, читатель-то! Теперь держись, сочинитель! Загодя иди в МОПЛ делопроизводителем! Хотя писатель, по части финансов, не дурень-парень и я потихоньку надеюсь, что он превратит этот МОПЛ в Московское общество помощи литераторам-лодырям.
<1927> Публикация М. А. ПЛАТОНОВОЙ.
Подготовка текста Е. АНТОНОВОЙ, М. ГАХ,
О. КАПЕЛЬНИЦКОЙ, Н. КОРНИЕНКО, Н. МАЛЫГИНОЙ,
Л. СУМАТОХИНОЙ, Е. ШУБИНОЙ, Е. ЯБЛОКОВА.∙