Мелочи жизни
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 2, 1999
Мелочи жизни Павел БАСИНСКИЙ Проплаченная
культураКонец минувшего года в российской культуре ознаменовался событием, на которое в горячке финансового кризиса не обратили должного внимания. Между тем оно очень даже заслуживает того, чтобы задуматься над ним всерьез.
В конце прошлого года в России тихо и незаметно издох постмодернизм. “Зачем же так грубо?” — скажут. Однако, говоря “издох”, я вовсе не желаю еще раз оскорбить постмодернизм и постмодернистов, хотя никогда не скрывал и не скрываю враждебности своего отношения к этому явлению. Но в данном случае слово “издох” не содержит в себе никакого эмоционального наполнения. Это всего только цитата из шуточной эпитафии Владимира Соловьева:
В лесу болото,
в болоте мох.
Родился кто-то,
потом издох.
Постмодернизм в России и был этим “кем-то”, чье рождение и смерть не имели решительно никакого смысла. Однако отсутствие смысла также в своем роде содержательно. Оно хотя бы обозначает такие места, где искателям смысла искать нечего.
О русском постмодернизме как культурном явлении написаны сотни статей и статеечек. Есть и вполне солидная книга Марка Липовецкого — “Русский постмодернизм”, сочиненная в Штатах и оттого, вероятно, несущая на себе печать филологического благодушия. О русском постмодернизме как жизненном явлении не сказано почти ничего. Между тем не на голом же месте он возник! О русском постмодернизме как жизненном явлении лучше, откровеннее, бесстрашнее всех писал его наиболее преданный “агент” Вячеслав Курицын. Но Курицына никогда не читали “прямо”. За его словами искали подвоха, провокации. И напрасно: как летописец русского постмодернизма он чистейшей воды “реалист”.
Осенью прошлого года в “Литературной газете” появилась статья Курицына о последней книге стихов Тимура Кибирова. Сам Кибиров не считает себя постмодернистом, но Курицын полагает его таковым. Прав он или не прав, в нашем случае не очень важно: не о Кибирове сейчас речь. Подметив (и справедливо!) в “веселеньких” стишках Кибирова строгие, грустные и даже страшные темы и интонации, Курицын неожиданно повернул разговор… в сторону денег. Суть его высказывания была такой. Мол, в жизни смысла нет — это-то ясно! Нет, не было и не будет. Но раньше по крайней мере были деньги. Теперь и денег не будет.
На первый взгляд, слова крайне циничные. Напомню: они были сказаны на пике финансового “обвала” (простите за невольный оксюморон), когда в столичной культуре началась жестокая депрессия: закрывались либо съеживались, как шагреневая кожа, модные “глянцевые” издания, сворачивались многие книжные программы, вместе с ростом курса доллара втрое снижались гонорары.
Владельцы кредитных и прочих пластиковых карточек шалели от невозможности вынуть свои доллары из банкоматов. Журналисты, привыкшие информировать нас о бедах “этой страны” за тысячу долларов в месяц как минимум, в одночасье оказались на улице, по которой метались в поисках работы и заработка злые и вовсе не благорасположенные к журналистам граждане. Литераторы, привыкшие отдыхать где-нибудь в Египте на гонорар от единственного рассказа, тиснутого в “Плейбое”, вдруг задумались о том, не пора ли перейти с импортных сигарет на отечественные.
Когда выйдут в свет эти заметки, ситуация в стране может быть хуже, а может быть и лучше. Но в любом случае память о судороге тех дней останется. В частности, для маленькой, но очень влиятельной кучки людей, называемой столичной культурой, это будет память о днях, когда они впервые задумались о том, что “лафа” не бесконечна, что “проплата” закончилась, что “реализм”, который они третировали и презирали, искренне не любя его эстетически и столь же искренне не принимая философски, содержит еще один неприятный для них смысл, мудро выраженный Кутузовым в “Войне и мире”: “Вот и получили! Мордой и в г…!”
О последней материальной субстанции наиболее “классические” постмодернисты вроде Курицына или Сорокина почему-то писали особенно часто и сладко. Курицын просто-таки носился с идеей, будто “г…” — это именно то, что “всех нас объединяет”, то есть нечто наиболее человечное и демократичное. Любопытно, однако, что за словесное “г…”, напечатанное где-нибудь в “ОМе” или “Птюче”, платили совсем не демократичные деньги, в то самое время как остальные человеки пребывали в “г…” вполне натуральном. “Постмодернизм — культура мягкая, добрая, гуттаперчевая”,— ворковал Курицын. И в самом деле — постмодернизм в России возник из той простой идеи, что “искусства нет, а художники остались, и им надо же как-то существовать”. Но почему-то это “как-то” выражалось в солидных и для подавляющей части населения России совершенно астрономических суммах конкретных денег, о которых Дмитрий Быков однажды пошутил: “Я знаю, откуда в этих ребятах столько мягкости и вальяжности. У них же только одна проблема: зарплата такая большая, что всю ее пропить они не в состоянии”. Почему-то существование художника “в отсутствие искусства” обернулось поразительным жизненным феноменом: чем больше “отсутствия”, тем круче его финансирование. Чем бессмысленнее и бесполезнее сотворенные художником вещи (будь то проза и стихи, картины и скульптуры, выставки и перфомансы), тем они и дороже.
Есть замечательный анекдот о мужике, который на Птичьем рынке продавал своего пса за миллион долларов. “Сколько-сколько?” “Миллион”. “Да ты с ума сошел!” “А вот посмотрим!” В конце дня спрашивают: “Ну что, продал за миллион?” “Продать не продал, но зато обменял на двух котов — по полмиллиона каждый”.
Истинный смысл анекдота обнаруживается в перспективе. В сущности, мужик действительно “продал” пса за миллион долларов (как и неизвестный — своих котов). Но только — в постмодернистском смысле. Дело оставалось за малым: перевести постмодернистский смысл в реалистический. Для этого необходим “третий”, который бы согласился реально проплатить виртуальную сделку. Поиски этого “третьего” и были настоящим искусством русского постмодерна, который навсегда останется в нашей истории феноменом проплаченной культуры. Существование этой культуры было возможно до того времени, покуда находился “третий”, соглашавшийся на проплату. Она закончилась тогда, когда “третий” от проплаты отказался. Пес лишился символической стоимости в миллион и вернулся к стоимости в символический трояк.
Зачем нужно было “третьему” проплачивать заведомо бессмысленную сделку, объяснять скучно и тоскливо. Тем более что все и так всё понимают. Все читали и сказку о голом короле, и то чудесное место в “Приключениях Гекльберри Финна”, где фиктивные “король” и “герцог” устраивают для наивных поселян фиктивный спектакль “Королевский жираф”, который все хвалят для того, чтобы не выглядеть окончательными дураками (сами ведь согласились на проплату!). Но некоторые механизмы искусства постмодернизма заслуживают того, чтобы всмотреться внимательней…
Наряжали в пестрые блузы, штаны и платье “Рабочего и колхозницу”. Объяснение вроде бы простое: пусть народ повеселится, а то жизнь такая серая… Но жизнь не серая, а страшно напряженная, с массой раздражающих и даже разрушающих психику моментов. Чего стоило одно чеченское “телешоу”, где натурально показывали (чуть ли не транслировали!), как солдаты ложатся под пулями. Серой жизнь могла казаться только людям, которым надоело отдыхать на Гавайях, надоело каждый вечер посещать казино и рестораны, надоело слышать ровное воркование моторов своих “мерседесов”. Впрочем, в реальности таких идеальных “новых русских” не было или были совсем уж единицы. “Демократическое” шоу с одеванием и раздеванием “Рабочего и колхозницы” было рассчитано на среднеобеспеченного и среднеблагополучного буржуазного скота, которого в России, слава Богу, пока еще не существует. Есть нервные и очень взвинченные горожане и смирившийся со своей судьбой деревенский народ. И для первого, и для второго шоу с “Рабочим и колхозницей” — нечто бесконечно чужое. Это шоу для кого-то “третьего”. Того самого “третьего”, кто проплатил это шоу.
Вроде бы бессмыслица, замкнутый круг. Вовсе нет! Если посчитать, сколько людей реально заработали на этой бессмыслице, сколько художников “в отсутствие искусства” могли позволить себе жировать на как бы ничей счет на фоне обсыпающейся штукатурки и перегорающих лампочек отнюдь не отсутствующих районных и сельских библиотек, провинциальных театров и музеев, умирающих в нищете замечательных поэтов и проч. и проч. и проч…
“Да это деньги-то в основном иностранные! — скажут.— И притом не такие большие, чтобы их хватило на всех”. Это верно. Но тогда и давайте признаем, что искусство русского постмодернизма заключалось в планомерном создании таких “культурных очагов”, где небольшие “на всех” деньги оказывались большими деньгами “не на всех”. Вот еще механизм. Приходит журналист наниматься на работу. “Сколько вы хотите?” — интересуется редактор. “Две тысячи долларов”,— без ложной скромности отвечает журналист. (Мне вспомнилось: заведующий отделением центральной клинической больницы г. Волгограда и до и после кризиса получает в месяц 800 рублей.) Но редактор не гонит нахала в шею. Расчет тут очень простой. Если какой-то рядовой обозреватель будет получать 2000 в валюте, то редактор с чистой совестью может брать в три, четыре раза больше.
Этими деньгами всех, разумеется, не накормишь. Но их хватит на сотовый телефон, на содержание иномарки, на хороший отпуск…
Культура русского постмодернизма была не цинической, но элементарно бессовестной культурой. “Мучительный”, по Иннокентию Анненскому, вопрос (“Наша совесть! Наша совесть!”) был этой культурой отправлен в отставку. И вот тогда эта культура действительно смогла стать “мягкой, доброй и гуттаперчевой”. Незлобивой. Чуждающейся всякой агрессии. Скоморошистой, как стихи Пригова. Чисто словесной и отстраненной от морали, как проза Сорокина. Мило артистичной и необязательной, как статьи Курицына. Нежной, как стихи А. Шаталова.
Кстати, о “нежности”… Недавно в питерском издательстве Ивана Лимбаха вышел отдельной книгой дневник Михаила Кузмина 1934 года. Кузмин был очень нежный и соответственно очень гомосексуальный поэт (можно доказать и обратную связь). Однако в 30-е годы тот самый “реализм” нашей жизни, о котором я сказал в начале заметки в связи с Кутузовым, крепко зацепил и его. Болезнь, денежные трудности, странное положение “чужого” в своей стране — об этом читать больно, как бы ни относиться к иным, скажем так, неприятным моментам бурной молодости Кузмина.
Но вот он в больнице и любуется голубями за окном…
“Я приучил их хлебом. Голубей и воробьев. Они с утра уж долбили носами и пищали. Знали часы приема пищи. Сиделка говорила, что их не позволено кормить, т<ак> к<ак> они пачкают окна, а лучше отдавать куски какой-то женщине, которая специально их кормит на дворе”.
Далее следует поразительная фраза:
“Очень мне интересно, чтобы голуби были сыты! Мне интересно, чтоб они прилетали специально ко мне на окно. Эстетика, отнюдь не филантропия…”
Не правда ли, слова эти блестяще проясняют ситуацию с культурой отечественного постмодернизма?
Очень им интересно, чтобы мы были сыты! Но давайте хотя бы не лететь к ним на окно…
∙