Предисловие Евгения Попова
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 1999
Берлинские эпохалки
Лариса СЫСОЕВА Пересуды На мой взгляд, текст Ларисы Сысоевой удивительно точно соответствует названию рубрики “Нечаянные страницы”. Вот именно что — страницы, а то и строчки, которых никто НЕ ЧАЯЛ, ибо только в фантастическом сне можно было бы представить, что один из школьных друзей этой некогда тихой, одинокой московской школьницы станет шишкой в Министерстве авиации страны Израиль, другой — членом кнессета этого же государства, а сама она в начале склона лет окажется живущей в объединенном городе Берлине в качестве вполне самостоятельной персоны, нежно любящей и опекающей своего знаменитого мужа, родоначальника советского “черного юмора”, художника Вячеслава Сысоева, который в отличие от других практикующих претендентов на этот титул оплатил его двумя годами пребывания в отечественном концлагере “за порнографию”, каковой коммунисты сочли его ядовитые рисунки, конгениальные, пожалуй, лишь словесным откровениям английского Джонатана Свифта или русского Гоголя, но с учетом того, что персонажи двух этих великих писателей просвистели бы еще и сквозь медные трубы “развитого социализма”, прежде чем оказаться там, где оказались нынче все мы, вне зависимости от национальности или постоянного места проживания. Мы — бывший советский народ, проснувшийся после веселого пиршества “перестройки” и “становления неокрепшей демократии” в бескоординатном поле дикого капитализма и не знающий, чем похмелиться в таких новых условиях человеческого существования.“Нечаянные” и в том смысле, что некоторые из пока еще здравствующих (на сегодняшний день) героев эпохалок имеют шанс воскликнуть: “Я этого не гово–рил. Этого не было!”, а поостыв, уточнить: “Ну, может, и говорил, может, и было, но не ТАК…”. Шанс, но не право. Что написано пером — иная реальность, где все — на совести автора и зависит лишь от его ума, такта и вкуса. Лично мне определенные пассажи текста, связанные с моим именем, частично кажутся неточными, но, может быть, со стороны виднее? Ведь я здесь уже не я, а некая персона, чье вяканье вплетается в общий “шум времени”.
А шум этот Лариса Сысоева передает безыскусно–мастерски, не корча из себя “писательницу”, не расставляя так называемых акцентов, “никого не кляня, не виня”, как пел когда–то Юз Алешковский. В пестром этом калейдоскопе мелькают персоны известные и не очень, писатели, поэты, художники, галерейщики, стукачи, ВОХРовцы, пьяницы, работяги, фанфароны, таинственные “немцы”, таинственные “наши евреи”, таинственные “русские”. Тот самый таинственный “народ”, именем которого любят клясться любые идеологические жулики и весомая часть которого предпочла искать счастья за просторами “родины чудесной”, тогда как оставшиеся занимаются такими же поисковыми работами дома. Кто из них прав, кто виноват — вот вопрос, ответ на который может дать только время.
Это, заданное Борисом Пастернаком, — в будущем. Пока еще — страсти, выборы, политика, метания, поиск. Пока еще — печали, радости, обиды, сплетни сегодняшнего дня. Но кто мы и откуда,
Когда от всех тех лет
Остались пересуды,
А нас на свете нет?
“Страшная стерва” Лариса Сысоева посмеивается из своего близкого берлинского далека над собой, “великим Сысоевым”, друзьями, недругами, окружающим миром. Ей страшно, но она живет. Чего и нам желает — ЛЮДЯМ. Рекомендую читателям “Октября” ознакомиться с “эпохалками” Ларисы Сысоевой. Интересно, если даже для кого–то все, ею описываемое, совершенно “чужое”.
Евгений ПОПОВ
У одного журналиста, живущего в Берлине, спросили, знает ли он Сысоева.
Тот ответил:
— Сысоев — гениальный русский художник.— И, не удержавшись, добавил: — А жена у него страшная стерва.
Когда рухнула стена, мы жили в Западном Берлине. К нам приехала знакомая и сказала, что в Восточном Берлине евреям дают вид на жительство. Сысоев выслушал и воскликнул:
— Мамочка, ты же у нас еврейка!
Эта знакомая сказала:
— Я вас отвезу к своей приятельнице, она в курсе всех дел. Если вы ей понравитесь, то она вам поможет остаться.
Мы со Славой переглянулись. Рекомендация из уст данной знакомой могла сослужить медвежью услугу. Это была хорошая, порядочная женщина, но любившая поддать.
Она повезла нас к приятельнице. Это была Ольга Завадовская. Мы вошли в квартиру. Сысоев посмотрел на Олю и сказал:
— Я не знаю, что вы обо мне думаете, а вот я совсем не пью и две книги написал.
С Ольгой мы с тех пор дружим, а когда вспоминаем наше знакомство, то всегда смеемся.
Мы переехали в лагерь, а затем, почти сразу, в общежитие для переселенцев.
Когда мы жили в общежитии на Кётенерштрассе в Аренсфельде на окраине Восточного Берлина, у всех было очень подавленное состояние — серые, убогие немецкие хрущобы, коммунальные квартиры, несовместимость с соседями, чужой язык, хождение по мукам, то есть по немецким организациям, я уже не говорю про ностальгию. Я, оптимист по натуре, развлекала, как могла, своих товарищей по несчастью, рассказывала анекдоты или истории из своей жизни и из жизни своих друзей. Дора Шехтер посоветовала мне записывать мои байки. Я отмахнулась, сославшись на то, что машинку оставили в Москве. Прошло какое–то время, мы купили компьютер. Я начала потихоньку записывать свои истории.
Сысоев прочитал мои байки и воскликнул:
— Это же эпохалки!
Так мы их и стали называть.
1 Моя мама была необыкновенно красивая женщина. Очень часто она жалостливо смотрела на меня и говорила:
— Господи! Ну до чего же страшненькая, просто лягушонок, ладно хоть умненькая.
А папа добавлял:
— До того умная, что аж дурная.
Моей любимой нянькой была Анна Ивановна Сметанникова. Я называла ее тетей Нюрой. Жила Анна Ивановна, как она говорила, “в людях”, у многих известных людей. А у нас она жила в перерывах “между хозяевами”. У нее были чудовищные запои, из–за которых, собственно, она и меняла хозяев. Из их числа я помню Всеволода Иванова, Эдуарда Колмановского и Петра Тура.
Тетя Нюра была необыкновенной кухаркой. Она мне хвасталась:
— Сам Арагон мне ручки целовал, когда поел моих пирогов.
В то время она жила у Всеволода Иванова.
Однажды — мне было лет десять — она хотела взять меня с собой в Переделкино, но я сказала:
— А вдруг они меня назовут “кухаркиной дочкой”?
И не поехала.
В детстве я занималась гимнастикой. Наша группа должна была выступать на спортивном параде на Красной площади. Я с гордостью принесла красивый белый костюм и показала маме. Когда мама узнала, для чего костюм, она рассердилась и сказала:
— Еще чего! Много чести перед этими дураками выступать.
Это был 1960 год.
Мамина родня спаслась от немцев в последнюю минуту. Семья была большая, бросили все, погрузились на подводу — дед с бабушкой и четверо детей. У мамы уже был сынишка, хотя ей было всего двадцать лет. Выехали из города, вдруг старшая сестра сказала, что сейчас вернется, она забыла закрыть форточку. Ее отговаривали, но она сказала, что мигом сбегает. В это время в город въехали немецкие мотоциклисты, сестра не смогла убежать из города и погибла.
Когда нужно принять какое–то важное решение, я вспоминаю форточку.
Мама умерла, когда мне было семнадцать лет. Отец стал сразу выдавать меня замуж за “богатых и старых”, как мне тогда казалось, евреев. Это были деловые и энергичные мужчины лет под сорок, нажившие капитал, нагулявшие животы и лысины, желающие остепениться. Я в то время под чутким руководством моих лучших школьных друзей Штерна и Рабиновича изучала Шопенгауэра и Ницше, читала Гессе и, естественно, ни о каком замужестве не помышляла. После очередного, по–видимому, самого “крутого” отвергнутого мной жениха, у отца случился микроинсульт. Он быстро пришел в себя, но мне этого не простил и уволил, как он говорил, “без выходного пособия”.
Поздно вечером Паша Грандель со Штерном решили зайти ко мне в гости. На ступеньках парадного сидел отец и рубил топором тушу; было полное впечатление, что человечью. Друзья испуганно спросили:
— А Лариса дома?
Отец грустно ответил:
— Нет и больше не будет.
Они долго ждали меня, чтобы убедиться, что я жива.
С семнадцати лет я жила одна. Отец приходил ко мне только зализывать раны между очередными неудачными женитьбами, а их после мамы было “штук” пять. Но он никогда не отчаивался. Отец не давал мне ни копейки, искренне полагая, что он для меня сделал все, что мог. У меня были стипендия 35 рублей и масса друзей, которые у меня дневали и ночевали. Они–то и не дали погибнуть, за что им всем огромное спасибо.
Как–то раз звонит мне школьный друг Юра Штерн и спрашивает: как дела? Я мрачно отвечаю, что нет ни копейки и не на что купить хлеба. Юра приехал через полчаса и привез маленький сверток — передачу от бабушки: несколько кусочков хлеба, намазанных маслом, куриную ножку и кусочек шейки. Я давилась слезами и ела ножку, а Юра передавал бабушкины наставления, как надо вести хозяйство:
— Покупаешь курицу, отделяешь белое мясо, делаешь из него котлеты, потом фаршируешь шейку и варишь бульон, а из остального можешь сделать жаркое. Таким образом, у тебя из одной курицы получается на несколько дней обед из трех блюд. Бабушка так в войну прокормила всю большую семью.
Тогда, конечно, я никаких шеек не фаршировала, было нам по восемнадцать лет, а эту куриную ножку по сей день вспоминаю.
На выпускном экзамене по литературе Юра сделал ошибку, которая стоила ему золотой медали. Сам Штерн рассказывал об этом так:
— Я взял свободную тему и решил написать эпиграф. Пишу я слово “эпиграф” с заглавной буквы и думаю: “Ай да Юрик, ай да молодец! Какую красивенькую заглавную букву написал”.
А буква эта была “Е”, то есть он написал “Епиграф”.
Сочинение было написано без единой ошибки, кроме этого злосчастного “Е”. Все понимали, что это описка, возили сочинение на консультацию в гороно, но там посмотрели на фамилию юноши и сказали: считать ошибкой.
Мы сидели в компании друзей и рассуждали о судьбах отечества. Всё нам было плохо и не так. Я сказала Юре:
— Когда ты станешь президентом, назначишь меня министром культуры.
Штерн согласился.
Прошло много лет. Юра живет в Израиле и хотя еще не стал там президентом, но уже член кнессета. Так что я жду. По–моему, осталось не так долго.
Со мной в начальных классах училась девочка по имени Зина. Ее отец дядя Ваня был сапожник. Они жили на Пушкинской улице в коммуналке, в глубочайшем подвале. Дядя Ваня на финской войне потерял ногу, ходил на протезе. Работал он дома, шил отличные сапожки, в которых мы с Зиной тоже щеголяли. Такие в те годы в магазинах не продавались. Жена его, тетя Шура, работала на обувной фабрике и воровала оттуда заготовки. Самое страшное слово в доме было “финны”. Я сначала думала — те финны, которые дяде Ване ногу прострелили. Но это оказались фининспекторы. Если во двор входил кто–то подозрительный или просто незнакомый, мы бежали сломя голову в подвал, и все пряталось к соседям.
Вдруг где–то в году 60-м приходит письмо из международного Красного Креста, где черным по белому написано, что у дяди Вани нашлись два сына. Они живут в Швеции и много лет разыскивают его.
Оказывается, у дяди Вани в финскую войну пропала без вести жена с двумя детьми. Женщина умерла, а мальчиков спасли, и они попали в Швецию. Сыновья выросли, один стал летчиком, а второй — фабрикантом.
Дядя Ваня получил приглашение в Швецию. Собирали его всем домом. Приехал довольный, навез подарков. Мне запомнился бордовый бархатный коврик с двумя огромными голыми летящими ангелочками. Они его повесили над кроватью.
Больше всего его потрясла следующая история:
— Идем мы с сыном по улице. Смотрю — на скамейке лежит настоящая золотая брошка. Я говорю сыну: “Смотри, что я нашел!” — И в карман.
А сын мне: “Нет, папа, пусть лежит! Тот, кто потерял, придет и возьмет ее”.
“Ну, блин, и честность!” — добавил дядя Ваня.
У моей подруги была страшно злая бабка. Когда мы были маленькие, она все время нас пугала:
— Будете себя плохо вести, я сегодня ночью умру.
Мы утром с затаенной надеждой и страхом пробирались к бабке в комнату, а она, увидев нас, подпирая руки в боки, смеялась:
— А вот взяла да и не умерла!
Мои московские соседи все время говорили мне, что я похожа на американскую актрису Шер и что она сделала много пластических операций. Я посмотрела на актрису в роскошном журнале и сказала:
— Стоило ли терпеть такие муки, чтобы стать похожей на меня.
Когда меня бросил мой первый муж, у меня второй раз отнялись ноги. Мой друг детства и замечательный врач Илюша устроил меня по большому блату в хорошую больницу, и меня там действительно поставили на ноги. От этой больницы у меня осталось одно воспоминание. Там ко всем без исключения обращались не иначе, как “больной”. Звучало это так:
— Больные, обедать!
— Больной, на процедуры!
— Больная, к вам пришли!
После этого я иногда обращаюсь к Сысоеву, как в той больнице, особенно в тех случаях, когда это не лишено основания.
Женщина, которая увела у меня мужа, позвонила и сказала:
— Самое обидное, что я теперь не смогу с тобой общаться.
Мой двоюродный брат Слава Грановский был страшно ревнив. Все время шпионил за своей женой Ириной, думая, что она ему изменяет со всеми подряд. Судил по себе.
Как–то раз Ира возвращалась домой на частнике. Слава решил, что это очередной любовник, начал их преследовать, злоба застила глаза, и он, не справившись с управлением, влетел в забор. Новая машина разбилась всмятку, но на Славке не было ни царапины. Он тихо вышел из машины и сел на асфальт. В это время подъехали “Скорая” и милиция. К нему подошел милиционер и спросил:
Берлинские эпохалки
Лариса СЫСОЕВА
Пересуды
На мой взгляд, текст Ларисы Сысоевой удивительно точно соответствует названию рубрики “Нечаянные страницы”. Вот именно что — страницы, а то и строчки, которых никто НЕ ЧАЯЛ, ибо только в фантастическом сне можно было бы представить, что один из школьных друзей этой некогда тихой, одинокой московской школьницы станет шишкой в Министерстве авиации страны Израиль, другой — членом кнессета этого же государства, а сама она в начале склона лет окажется живущей в объединенном городе Берлине в качестве вполне самостоятельной персоны, нежно любящей и опекающей своего знаменитого мужа, родоначальника советского “черного юмора”, художника Вячеслава Сысоева, который в отличие от других практикующих претендентов на этот титул оплатил его двумя годами пребывания в отечественном концлагере “за порнографию”, каковой коммунисты сочли его ядовитые рисунки, конгениальные, пожалуй, лишь словесным откровениям английского Джонатана Свифта или русского Гоголя, но с учетом того, что персонажи двух этих великих писателей просвистели бы еще и сквозь медные трубы “развитого социализма”, прежде чем оказаться там, где оказались нынче все мы, вне зависимости от национальности или постоянного места проживания. Мы — бывший советский народ, проснувшийся после веселого пиршества “перестройки” и “становления неокрепшей демократии” в бескоординатном поле дикого капитализма и не знающий, чем похмелиться в таких новых условиях человеческого существования.
“Нечаянные” и в том смысле, что некоторые из пока еще здравствующих (на сегодняшний день) героев эпохалок имеют шанс воскликнуть: “Я этого не гово–рил. Этого не было!”, а поостыв, уточнить: “Ну, может, и говорил, может, и было, но не ТАК…”. Шанс, но не право. Что написано пером — иная реальность, где все — на совести автора и зависит лишь от его ума, такта и вкуса. Лично мне определенные пассажи текста, связанные с моим именем, частично кажутся неточными, но, может быть, со стороны виднее? Ведь я здесь уже не я, а некая персона, чье вяканье вплетается в общий “шум времени”.
А шум этот Лариса Сысоева передает безыскусно–мастерски, не корча из себя “писательницу”, не расставляя так называемых акцентов, “никого не кляня, не виня”, как пел когда–то Юз Алешковский. В пестром этом калейдоскопе мелькают персоны известные и не очень, писатели, поэты, художники, галерейщики, стукачи, ВОХРовцы, пьяницы, работяги, фанфароны, таинственные “немцы”, таинственные “наши евреи”, таинственные “русские”. Тот самый таинственный “народ”, именем которого любят клясться любые идеологические жулики и весомая часть которого предпочла искать счастья за просторами “родины чудесной”, тогда как оставшиеся занимаются такими же поисковыми работами дома. Кто из них прав, кто виноват — вот вопрос, ответ на который может дать только время.
Но кто мы и откуда,
Когда от всех тех лет
Остались пересуды,
А нас на свете нет?
Это, заданное Борисом Пастернаком, — в будущем. Пока еще — страсти, выборы, политика, метания, поиск. Пока еще — печали, радости, обиды, сплетни сегодняшнего дня.
“Страшная стерва” Лариса Сысоева посмеивается из своего близкого берлинского далека над собой, “великим Сысоевым”, друзьями, недругами, окружающим миром. Ей страшно, но она живет. Чего и нам желает — ЛЮДЯМ. Рекомендую читателям “Октября” ознакомиться с “эпохалками” Ларисы Сысоевой. Интересно, если даже для кого–то все, ею описываемое, совершенно “чужое”.
Евгений ПОПОВ У одного журналиста, живущего в Берлине, спросили, знает ли он Сысоева.
Тот ответил:
— Сысоев — гениальный русский художник.— И, не удержавшись, добавил: — А жена у него страшная стерва.
Когда рухнула стена, мы жили в Западном Берлине. К нам приехала знакомая и сказала, что в Восточном Берлине евреям дают вид на жительство. Сысоев выслушал и воскликнул:
— Мамочка, ты же у нас еврейка!
Эта знакомая сказала:
— Я вас отвезу к своей приятельнице, она в курсе всех дел. Если вы ей понравитесь, то она вам поможет остаться.
Мы со Славой переглянулись. Рекомендация из уст данной знакомой могла сослужить медвежью услугу. Это была хорошая, порядочная женщина, но любившая поддать.
Она повезла нас к приятельнице. Это была Ольга Завадовская. Мы вошли в квартиру. Сысоев посмотрел на Олю и сказал:
— Я не знаю, что вы обо мне думаете, а вот я совсем не пью и две книги написал.
С Ольгой мы с тех пор дружим, а когда вспоминаем наше знакомство, то всегда смеемся.
Мы переехали в лагерь, а затем, почти сразу, в общежитие для переселенцев.
Когда мы жили в общежитии на Кётенерштрассе в Аренсфельде на окраине Восточного Берлина, у всех было очень подавленное состояние — серые, убогие немецкие хрущобы, коммунальные квартиры, несовместимость с соседями, чужой язык, хождение по мукам, то есть по немецким организациям, я уже не говорю про ностальгию. Я, оптимист по натуре, развлекала, как могла, своих товарищей по несчастью, рассказывала анекдоты или истории из своей жизни и из жизни своих друзей. Дора Шехтер посоветовала мне записывать мои байки. Я отмахнулась, сославшись на то, что машинку оставили в Москве. Прошло какое–то время, мы купили компьютер. Я начала потихоньку записывать свои истории.
Сысоев прочитал мои байки и воскликнул:
— Это же эпохалки!
Так мы их и стали называть.
1 Моя мама была необыкновенно красивая женщина. Очень часто она жалостливо смотрела на меня и говорила:
— Господи! Ну до чего же страшненькая, просто лягушонок, ладно хоть умненькая.
А папа добавлял:
— До того умная, что аж дурная.
Моей любимой нянькой была Анна Ивановна Сметанникова. Я называла ее тетей Нюрой. Жила Анна Ивановна, как она говорила, “в людях”, у многих известных людей. А у нас она жила в перерывах “между хозяевами”. У нее были чудовищные запои, из–за которых, собственно, она и меняла хозяев. Из их числа я помню Всеволода Иванова, Эдуарда Колмановского и Петра Тура.
Тетя Нюра была необыкновенной кухаркой. Она мне хвасталась:
— Сам Арагон мне ручки целовал, когда поел моих пирогов.
В то время она жила у Всеволода Иванова.
Однажды — мне было лет десять — она хотела взять меня с собой в Переделкино, но я сказала:
— А вдруг они меня назовут “кухаркиной дочкой”?
И не поехала.
В детстве я занималась гимнастикой. Наша группа должна была выступать на спортивном параде на Красной площади. Я с гордостью принесла красивый белый костюм и показала маме. Когда мама узнала, для чего костюм, она рассердилась и сказала:
— Еще чего! Много чести перед этими дураками выступать.
Это был 1960 год.
Мамина родня спаслась от немцев в последнюю минуту. Семья была большая, бросили все, погрузились на подводу — дед с бабушкой и четверо детей. У мамы уже был сынишка, хотя ей было всего двадцать лет. Выехали из города, вдруг старшая сестра сказала, что сейчас вернется, она забыла закрыть форточку. Ее отговаривали, но она сказала, что мигом сбегает. В это время в город въехали немецкие мотоциклисты, сестра не смогла убежать из города и погибла.
Когда нужно принять какое–то важное решение, я вспоминаю форточку.
Мама умерла, когда мне было семнадцать лет. Отец стал сразу выдавать меня замуж за “богатых и старых”, как мне тогда казалось, евреев. Это были деловые и энергичные мужчины лет под сорок, нажившие капитал, нагулявшие животы и лысины, желающие остепениться. Я в то время под чутким руководством моих лучших школьных друзей Штерна и Рабиновича изучала Шопенгауэра и Ницше, читала Гессе и, естественно, ни о каком замужестве не помышляла. После очередного, по–видимому, самого “крутого” отвергнутого мной жениха, у отца случился микроинсульт. Он быстро пришел в себя, но мне этого не простил и уволил, как он говорил, “без выходного пособия”.
Поздно вечером Паша Грандель со Штерном решили зайти ко мне в гости. На ступеньках парадного сидел отец и рубил топором тушу; было полное впечатление, что человечью. Друзья испуганно спросили:
— А Лариса дома?
Отец грустно ответил:
— Нет и больше не будет.
Они долго ждали меня, чтобы убедиться, что я жива.
С семнадцати лет я жила одна. Отец приходил ко мне только зализывать раны между очередными неудачными женитьбами, а их после мамы было “штук” пять. Но он никогда не отчаивался. Отец не давал мне ни копейки, искренне полагая, что он для меня сделал все, что мог. У меня были стипендия 35 рублей и масса друзей, которые у меня дневали и ночевали. Они–то и не дали погибнуть, за что им всем огромное спасибо.
Как–то раз звонит мне школьный друг Юра Штерн и спрашивает: как дела? Я мрачно отвечаю, что нет ни копейки и не на что купить хлеба. Юра приехал через полчаса и привез маленький сверток — передачу от бабушки: несколько кусочков хлеба, намазанных маслом, куриную ножку и кусочек шейки. Я давилась слезами и ела ножку, а Юра передавал бабушкины наставления, как надо вести хозяйство:
— Покупаешь курицу, отделяешь белое мясо, делаешь из него котлеты, потом фаршируешь шейку и варишь бульон, а из остального можешь сделать жаркое. Таким образом, у тебя из одной курицы получается на несколько дней обед из трех блюд. Бабушка так в войну прокормила всю большую семью.
Тогда, конечно, я никаких шеек не фаршировала, было нам по восемнадцать лет, а эту куриную ножку по сей день вспоминаю.
На выпускном экзамене по литературе Юра сделал ошибку, которая стоила ему золотой медали. Сам Штерн рассказывал об этом так:
— Я взял свободную тему и решил написать эпиграф. Пишу я слово “эпиграф” с заглавной буквы и думаю: “Ай да Юрик, ай да молодец! Какую красивенькую заглавную букву написал”.
А буква эта была “Е”, то есть он написал “Епиграф”.
Сочинение было написано без единой ошибки, кроме этого злосчастного “Е”. Все понимали, что это описка, возили сочинение на консультацию в гороно, но там посмотрели на фамилию юноши и сказали: считать ошибкой.
Мы сидели в компании друзей и рассуждали о судьбах отечества. Всё нам было плохо и не так. Я сказала Юре:
— Когда ты станешь президентом, назначишь меня министром культуры.
Штерн согласился.
Прошло много лет. Юра живет в Израиле и хотя еще не стал там президентом, но уже член кнессета. Так что я жду. По–моему, осталось не так долго.
Со мной в начальных классах училась девочка по имени Зина. Ее отец дядя Ваня был сапожник. Они жили на Пушкинской улице в коммуналке, в глубочайшем подвале. Дядя Ваня на финской войне потерял ногу, ходил на протезе. Работал он дома, шил отличные сапожки, в которых мы с Зиной тоже щеголяли. Такие в те годы в магазинах не продавались. Жена его, тетя Шура, работала на обувной фабрике и воровала оттуда заготовки. Самое страшное слово в доме было “финны”. Я сначала думала — те финны, которые дяде Ване ногу прострелили. Но это оказались фининспекторы. Если во двор входил кто–то подозрительный или просто незнакомый, мы бежали сломя голову в подвал, и все пряталось к соседям.
Вдруг где–то в году 60-м приходит письмо из международного Красного Креста, где черным по белому написано, что у дяди Вани нашлись два сына. Они живут в Швеции и много лет разыскивают его.
Оказывается, у дяди Вани в финскую войну пропала без вести жена с двумя детьми. Женщина умерла, а мальчиков спасли, и они попали в Швецию. Сыновья выросли, один стал летчиком, а второй — фабрикантом.
Дядя Ваня получил приглашение в Швецию. Собирали его всем домом. Приехал довольный, навез подарков. Мне запомнился бордовый бархатный коврик с двумя огромными голыми летящими ангелочками. Они его повесили над кроватью.
Больше всего его потрясла следующая история:
— Идем мы с сыном по улице. Смотрю — на скамейке лежит настоящая золотая брошка. Я говорю сыну: “Смотри, что я нашел!” — И в карман.
А сын мне: “Нет, папа, пусть лежит! Тот, кто потерял, придет и возьмет ее”.
“Ну, блин, и честность!” — добавил дядя Ваня.
У моей подруги была страшно злая бабка. Когда мы были маленькие, она все время нас пугала:
— Будете себя плохо вести, я сегодня ночью умру.
Мы утром с затаенной надеждой и страхом пробирались к бабке в комнату, а она, увидев нас, подпирая руки в боки, смеялась:
— А вот взяла да и не умерла!
Мои московские соседи все время говорили мне, что я похожа на американскую актрису Шер и что она сделала много пластических операций. Я посмотрела на актрису в роскошном журнале и сказала:
— Стоило ли терпеть такие муки, чтобы стать похожей на меня.
Когда меня бросил мой первый муж, у меня второй раз отнялись ноги. Мой друг детства и замечательный врач Илюша устроил меня по большому блату в хорошую больницу, и меня там действительно поставили на ноги. От этой больницы у меня осталось одно воспоминание. Там ко всем без исключения обращались не иначе, как “больной”. Звучало это так:
— Больные, обедать!
— Больной, на процедуры!
— Больная, к вам пришли!
После этого я иногда обращаюсь к Сысоеву, как в той больнице, особенно в тех случаях, когда это не лишено основания.
Женщина, которая увела у меня мужа, позвонила и сказала:
— Самое обидное, что я теперь не смогу с тобой общаться.
Мой двоюродный брат Слава Грановский был страшно ревнив. Все время шпионил за своей женой Ириной, думая, что она ему изменяет со всеми подряд. Судил по себе.
Как–то раз Ира возвращалась домой на частнике. Слава решил, что это очередной любовник, начал их преследовать, злоба застила глаза, и он, не справившись с управлением, влетел в забор. Новая машина разбилась всмятку, но на Славке не было ни царапины. Он тихо вышел из машины и сел на асфальт. В это время подъехали “Скорая” и милиция. К нему подошел милиционер и спросил:
— Вы не знаете, где труп? Слава грустно посмотрел на него и ответил:
— Я труп.
Грановские жили в Ташкенте. Слава ненавидел этот город и называл Африкой. При первом удобном случае он оттуда уехал, женившись на москвичке Ире. Теперь они живут в Хьюстоне, штат Техас, и Слава мне с горечью написал: “Поменял одну Африку на другую”.
Ира родилась в Москве, но родители ее были родом из Одессы и мама имела местечковый говор. Сын Иры и брата до школы воспитывался у бабушки и тоже говорил с жутким акцентом. Ира хотела отдать Антона в английскую спецшколу, в которой я когда–то училась. Тогда она была никакой не спецшколой, а просто хорошей школой № 170. Завучем там работала моя классная руководительница и любимая учительница. Так как Грановские жили в другом районе, то ребенка могли просто не взять. Я зашла в школу к Людмиле Фоминичне и сказала, что мой племянник хочет учиться в нашей школе. Она записала фамилию, сказала, что ребенок уже принят, но собеседование все равно нужно будет пройти.
Мы с Ирой повели Антона в школу. Ира работала в американской фирме и одела ребенка, как наследного принца. По дороге она повторяла, чтобы он был вежливым и не забыл поздороваться.
Мы зашли в директорский кабинет. За столом сидела комиссия — человек пять учителей и завуч с директором. Все доброжелательно смотрели на Антона. Ребенок вышел на середину кабинета и с чудовищным местечковым акцентом, не выговаривая букву “эр”, громко сказал:
— Здгаствуйте.— Потом раскинул руки, как в дешевом водевиле, и добавил: — Как поживаете?
Собеседование было сорвано. Рыдали от смеха все, включая директора.
Антон прекрасно учился в нашей школе, пока родители не уехали в Америку.
У меня был школьный товарищ. Он был талантливый физик и необыкновенно образованный человек. Мне он очень нравился, а ему нравились длинноногие красавицы–блондинки. Они все были, как правило, страшные дуры.
Я спросила:
— Неужели тебе не скучно с ними?
Он мне ответил:
— Зачем мне умная девушка? Я сам умный. Целый день ворочаю мозгами, прихожу вечером к девушке в гости, хочу с ней отдохнуть, развлечься, а она мне про Ван–Гога.
Я расстроилась, но на вооружение взяла — ни слова о Ван–Гоге.
У меня была одна очень красивая знакомая, Таня. У нее не было отбоя от молодых людей. Она всегда приходила и начинала свой рассказ словами:
— Ой, девочки, с каким потрясающим мужиком я сегодня познакомилась!
Ей все завидовали. Наконец, одна подруга спрашивает:
— Тань, ну почему тебе хорошие попадаются, а у меня что ни мужик, то ничего особенного.
Таня посмотрела на нее и успокоила:
— А ты чаще пробуй, и тебе обязательно хороший попадется.
Мой сын Сашка был совсем маленький, а разговаривал сразу чисто, совершенно не картавил. У нас в доме, естественно, с ним никто не сюсюкал. К свекрови пришла соседка, Сашка сидел завтракал. Он ел яйцо. Соседка умиленно спросила:
— Любись ко–ко–шку?
Сашка посмотрел на нее и строго сказал:
— Я люблю яйца всмятку и по утрам.
Соседка потеряла дар речи, но больше не сюсюкала.
Сашка был очень прилежный ребенок. Даже в выходные умудрялся заниматься. Я ему говорила:
— Сань, да брось ты, все равно все не переделаешь, пойдем лучше погуляем.
На что ребенок с укоризной отвечал:
— Мамочка, я же бабушке обещал, пойди погуляй без меня.
К нам пришли гости и просят Сашеньку рассказать стишок. Он серьезно посмотрел на просившего и сказал:
— Частушка из романа Зиновьева “Зияющие высоты”.
И выдал частушку из романа, который мы тогда читали и цитировали.
Моя первая свекровь была простая русская женщина.
Анастасия Ильинична подошла ко мне, обняла и сказала:
— Я знаю, что ты сирота, а сироту обижать грех, я тебя никогда не обижу.
И относилась ко мне лучше, чем к своей родной дочери Ирине.
Моя свекровь не простила собственному сыну, что он бросил нас с Сашкой, так и не разговаривала с ним до самой смерти.
Когда свекровь умирала, она сказала мне:
— Ты у Иринки одна осталась, ты уж ее не бросай, пожалуйста.
Прошло много лет, я живу в другой стране, а у Ирины никого ближе нет.
Я сейчас еду в Москву и с любовью покупаю Ирине подарки.
Моя берлинская подруга Инна иронизирует:
— Это кому рассказать — подарки для сестры бывшего мужа.
Я ждала места в хорошей больнице, в которую меня должен был устроить мой друг детства Илюша. Сидела на больничном, когда мне позвонили с работы и сказали:
— Если можешь, выйди сегодня на работу. Все равно короткий день, посидим, закусим, выпьем, а этот день прибавится к отпуску.
Я взяла такси и поехала. Села тихонько на свое место и помалкиваю. В это время прибегает Нинуля и держит на поводке белого щенка непонятной породы. Как сказала одна моя знакомая, помесь пуделя с балалайкой. Нина стала рассказывать, что щенка нашли в подвале. Не хочет ли кто–нибудь взять себе собачку?
В комнате было человек восемь женщин, все дружно обсуждали эту проблему, и только я молчала, мне было не до собаки. Вдруг смотрю, щенок подошел ко мне, сел рядом и положил голову мне на колени. Я ему тихо говорю:
— Ну что ты, глупый, хочешь от меня? Я больная, несчастная, у меня и без тебя проблем по горло.
Он меня внимательно слушал, прядал ушами и ласково смотрел.
А я тихонечко продолжала:
— Вон иди, например, к Аллочке, у нее дом полная чаша, будешь каждый день мясо лопать и на “Волге” на дачу ездить.
Собака еще доверчивее прижалась ко мне. Когда женщины огляделись, они увидели меня, тихо разговаривающую с собакой. Тогда ко мне подошла одна из них и спросила:
— Ты знаешь, что приблудная собака приносит счастье? Возьми ее, ты сейчас нуждаешься в удаче больше других.
Так у меня поселился Дик.
Дик был очень веселый и общительный щенок. У него была одна особенность. Он ненавидел людей в форме, причем не важно в какой. Особенно дико он начинал лаять, когда видел милиционеров. Как будто это я его настраивала. Я про себя думала, как хорошо, что гэбэшники в штатском ходят, а то бы меня точно в подстрекательстве обвинили.
Сысоев, когда вышел из зоны, посмотрел на Дика и заметил:
— У тебя собака ест лучше, чем мы там питались.
Купила я на Новый год огромную индейку, положила на противень и думаю, что мне с ней делать.
Сашка был маленький, вошел на кухню и воскликнул:
— Мама, это что, орел?!
У нас в институте работала Вера Алексеевна — профессор. Обычно часов в 12 дня она проходила по коридору и, театрально прижимая руки к груди, восклицала:
— Уже полдня прошло, а для вечности ничего не сделано!
Она же как–то сказала:
— Я инфаркт по внешнему виду определяю.
Злые языки болтали, что и кандидатскую, и докторскую ей написали зеки в лагере, где ее муж Яшенька, как она его ласково называла, работал начальником, а она была врачом.
Другая сотрудница, по имени Серафима Львовна, занималась пропагандой здорового образа жизни женщин, в основном писала о вреде абортов. Целыми днями она могла говорить о презервативах — как хорошо и приятно заниматься в них любовью. Дама она была очень экспансивная, страшно болела за свое дело. Как–то она ехала в троллейбусе по Садовому кольцу в самый час пик и увидела в другом конце вагона сотрудницу, которая только что вышла замуж. Сима закричала:
— Света, какими презервативами пользуется твой муж?
Она же переходила однажды Садовое кольцо между улицей Кирова и Орликовым переулком, а под мышкой у нее был муляж нижней половины тела женщины с растопыренными ногами. На Садовой сбилось движение, все таращились на гениталии. Сима невозмутимо стояла на светофоре. К ней подошел милиционер и что–то возмущенно сказал. Сима начала читать ему лекцию о вреде абортов. Молоденький лейтенант стал малинового цвета, а когда она строго спросила его, пользуется ли он презервативами, он перекрыл Садовое кольцо и проводил Симу на другую сторону.
Моя подруга Катя жила в коммунальной квартире. У них было две комнаты в разных концах коридора. Мама умерла, сестра Ольга вышла замуж и переехала к мужу, и Катя осталась одна в двух комнатах. Я иногда оставалась у нее ночевать. Комнаты выходили окнами на Пушкинскую улицу, прямо на театр Станиславского и Немировича–Данченко. Пушкинская улица шла под гору, и в комнате, в которой спала я, окна были ниже, чем в Катиной. В эту ночь Катина сестра Ольга опоздала на метро и попыталась попасть к нам. Квартира была на первом этаже, и соседи запирали дверь на тяжеленную щеколду, цепочку и оставляли ключ в двери. Когда Ольга поняла, что в дверь звонить бесполезно, она начала бегать под окнами и кричать. Мы спали как убитые. Ольга так кричала, что остановился рейсовый автобус и водитель спросил, чем он может помочь. Ольга попросила ее подсадить. Ольга — девушка пышной комплекции, гибрид Гундаревой с Дорониной, и водитель чуть не надорвался. Он сначала влез в окно сам, а только потом смог втащить Ольгу. Они попили чаю, посидели, поговорили. Парень вышел через дверь, я не проснулась.
Наутро я увидела Ольгу, спящую на полу и накрытую от холода ковриком. Я спросила ее: почему она не легла со мной? Диван ведь большой.
Она ответила:
— Я так сильно шумела в комнате, а ты ни на что не реагировала, вот я и подумала, что ты умерла.
Я обиделась:
— И ты даже врача не вызвала!
— Я так устала,— сказала Ольга,— что решила до утра подождать, покойнику ведь уже все равно.
Когда Ольга подсаживала водителя, он умудрился на нее упасть и сломать ей палец. Наутро она пошла в поликлинику. Там ее спросили, как это произошло. Ольга, вместо того чтобы просто сказать, что упала, начала рассказывать всю сложную историю.
Врач выслушал и записал: “Удар тяжелым предметом”.
Однажды Ольга угодила в сумасшедший дом. Случилось это так: она проходила на работе очередную диспансеризацию. Дошла очередь до психиатра. Он задает ей вопросы, а Ольга абсолютно искренне отвечает.
Диалог был примерно такой:
— Скажите, как вы живете с мужем?
— Очень плохо.
— В чем это выражается?
— Он такой зануда, все время пилит меня за все. Иногда мне хочется его убить.
— А еще кого–нибудь вам хочется убить?
— Когда я еду на работу в переполненном транспорте, я хочу убить всех, кто довел нас до этого.
Она и не заметила, как врач вызвал санитаров. Через какое–то время у меня на работе раздался звонок:
— Ларисочка, вызволи меня отсюда. Я дала санитарке рубль, и она разрешила мне позвонить. Здесь все сумасшедшие.
Когда я узнала, что произошло, я ей сказала:
— А ты нормальная? С советским психиатром разве можно говорить откровенно?
Одна знакомая работала в издательстве редактором и делала книгу о наскальной живописи. На одном петроглифе был изображен голый мужчина с огромным стоящим членом. Работник Главлита посмотрел и велел член убрать. Моя знакомая побежала в обком и член отстояла.
У меня была подруга Нина, которая родилась в Париже. Ее родители были белоэмигрантами. Она говорила:
— Я еще хуже, чем еврей. У меня в паспорте в графе “Место рождения” стоит Париж.
Нинины родители вернулись на родину, когда Нине было пять лет. Их поселили в Республике Коми, в бараке рядом с лагерем.
Ее первое впечатление по приезде:
— Мамочка, смотри, сколько Эйфелевых башен!
Мой первый муж был авиаконструктор, у него была какая–то сверхсекретность, и я успокаивала себя: “Кто–то же должен остаться жить в этой стране”.
Когда мы с ним развелись, я сказала себе: “Больше меня ничего здесь не держит”.
Я решила уехать. В это время моя подруга Нина собиралась в очередной раз в Париж. Ее старшая сестра вышла замуж за француза и жила во Франции. Нине с мамой разрешали по очереди ездить к сестре в гости. Она всегда спрашивала меня, что привезти в подарок, а я отвечала: спасибо, у меня все есть. На этот раз я сказала, что у меня к ней огромная просьба — привезти мне жениха, лучше, конечно, фиктивного. Нинка чуть в обморок не упала, но жениха мне привезла.
У Нины была знакомая француженка Натали — она работала во французской редакции “Московских новостей”. Натали была членом ФКП. Пожив в России с полгода, она вышла из компартии и стала ярой антикоммунисткой. Внешне Натали была похожа на простую русскую девушку. Один сезон у француженок, живших в Москве, было модно ходить в ватниках. Натали, надев ватник, пошла в “Березку”. Ее туда не пустили. Натали стала скандалить — она прекрасно говорила по–русски и чудовищно ругалась матом. Все закончилось милицией. Больше Натали не ходила в “Березку” без документов, а вскоре вообще уехала из России: ей не продлили контракт.
Вскоре по приезде из Парижа Нина подошла ко мне и сказала:
— Мы едем сегодня к Натали знакомиться с фиктивным женихом.
Было католическое рождество, и за неимением индейки Натали приготовила курицу. Меня познакомили с присутствующими. За столом сидели трое мужчин: один француз — для меня, как сразу я определила, другой — красавец–блондин Слава и невысокий, интеллигентного вида мужчина, представившийся Рустамом.
Напротив меня сидел Рустам. Мы славно болтали. В это время в Москве показывали ретроспективу фильмов Фасбиндера. Разговор естественным образом зашел о кино. Красавец Слава многословно и восторженно лопотал о гениальном режиссере, Рустам снисходительно слушал и молчал, потом тихим, вкрадчивым голосом сказал несколько фраз, и я вытаращила глаза — так говорить мог только профессионал. У меня в голове заработал “компьютер”, и я спросила:
— Скажите, вы случайно не Рустам Хамдамов? Это оказался он. Про Рустама в московских интеллигентных кругах ходили легенды — гений, гуру, сам Антониони просил Рустама работать у него, он дружит с Тонино Гуэрро.
Я забыла, зачем пришла к Натали, и протрепалась всю ночь с Рустамом, ни разу не взглянув на жениха. Я подумала так: “Жених–то все равно фиктивный, мне ему глазки строить не надо, а встреча с Рустамом выпала раз в жизни”.
Рустам нарисовал и подарил мне на память два рисунка — силуэты прекрасных незнакомок.
Как потом оказалось, жених и Рустам ухаживали за красавцем Славой. Меня жених с первого взгляда полюбил за то, что я на него никаких притязаний не имела.
Я бы на месте Славы выбрала Рустама.
Через несколько дней жених переехал ко мне. Он привез с собой двух кошек и шесть канареек. Я читала ему вслух Пушкина, мы слушали его любимого Вагнера, и он рассказывал мне, как мы будем жить в Париже:
— Сашу отдадим в иезуитский интернат, там самое лучшее образование. Ты можешь иметь сколько хочешь любовников, но развода тебе я не дам.
Когда француз уехал домой, меня вызвали в КГБ и стали расспрашивать про жениха. Со мной беседовал симпатичный молодой человек примерно моего возраста. Я кокетливо спросила:
— Это вы меня вербуете, что ли?
На что красивый гэбэшник серьезно ответил:
— Нет, это надо заслужить.
А я обиделась — значит, я не заслужила? — и ничего ему не рассказала.
Мой сын Саша очень хорошо относился к жениху, но, когда узнал, что Сысоева бросила жена, сказал:
— Мама, выйди замуж, пожалуйста, за Славу Сысоева, он такой настоящий, а не фиктивный.
Мы в то время с Сысоевым были просто друзьями.
Мы с Сысоевым знали друг друга задолго до того, как стали жить вместе. Мы даже дружили семьями. Сначала распалась моя семья, и Сысоев в своих письмах из зоны утешал меня. По выходе его из лагеря, буквально за воротами зоны, жена объявила ему, что теперь, когда он на свободе, она также хочет быть свободной. Я долго уговаривала эту женщину не бросать Сысоева, словно чувствовала, чем дело кончится, а потом, исчерпав все аргументы, сказала:
— Все, что ждет тебя в этой жизни,— это климакс и одинокая старость. Подумай и измени свое решение.
Она заплакала, но решение не изменила. Впоследствии я страшно жалела о своих словах, потому что виноватой оказалась не она, совершившая поступок, а я, прокомментировавшая его.
Когда Сысоев сидел в лагере, про него часто говорили по “Свободе” и “Голосу Америки”. Как–то к нему подошел охранник–бурят и заговорщически сказал:
— Сисоев, Сисоев, нарисуй порнографию!
Начальник лагеря, где сидел Сысоев, носил во внутреннем кармане пиджака фельетон про Славу, напечатанный в “Литературной газете”, и при случае гордо показывал.
После его выхода из зоны многие приглашали Сысоева в гости, хотели с ним познакомиться. К нам домой приезжали художники, иностранные корреспонденты и дипломаты, писатели и искусствоведы. Я старалась всех принимать одинаково радушно. Как правило, пекла пироги с капустой и подавала чай. Многие иностранцы хотели купить работы.
Однажды пришел голландский консул. Он долго рассматривал работы, потом, наконец, выбрал серию из четырех работ. Сысоев назвал цену, естественно, в рублях.
Консул подумал и сказал:
— Я ведь беру целых четыре работы, а когда покупают оптом, то полагается скидка. Может, продашь на десять рублей дешевле?
К нам в самом начале перестройки пришел районный гэбэшник. Что–то ему нужно было разнюхать. Они с Сысоевым стали дискутировать, Слава нападал на советскую власть, работник органов защищал. Потом наконец гэбэшник говорит:
— Ну теперь уже все позади, вы на свободе.
На что Сысоев с пафосом воскликнул:
— А кто вернет мне загубленные годы и мою жену?!
В одном салоне Слава встретился с Толей Брусиловским. Брусиловский бросился чуть ли не целоваться, а Сысоев отстранился и очень холодно спросил:
— Вот ты, Толя, всю жизнь рисуешь порнографию и имеешь мастерскую с видом на Кремль, а я никогда ничего подобного не рисовал, мастерскую у меня отняли и посадили за порнографию. Как ты объяснишь этот факт?
— Ну, старик, у тебя такая карма,— философски ответил Брусиловский.
Первая выставка Сысоева в Союзе была в Доме медиков. Выставку устроила на свой страх и риск наша подруга Лина, за что и пострадала. Ее после этого выгнали с работы. А выставку Сысоева закрыли на третий день под предлогом, что по улице Герцена проходит правительственная трасса. Все это происходило в самый разгар перестройки, в 1988 году.
Один художник подошел к Венедикту Ерофееву и спросил, что тот думает о современном искусстве. У Вени еще не было искусственного голоса.
Венедикт сделал жест рукой вперед ладонью, означающий “подожди”, выпил рюмку и написал на бумаге: “А я о нем ничего не думаю”.
Один человек смотрит на картину, где баба стоит посредине поля, на котором растут железные молоты, и косит их серпами, и спрашивает: “Что это значит?” Я не успела рот раскрыть, как сзади кто–то отвечает: “А это все, что у советской власти за семьдесят лет выросло”.
Объединение “Эрмитаж” устраивало выставку художников на Петровских линиях. Мы пришли вешать работы. Были Вадим Захаров, Саша Юликов и другие. Вдруг приходит пожилой человек и скандалит: почему его работы висят не в самом центре и не на самой лучшей стене? Ему отдают лучшую стену, и он успокаивается. Потом к нему подошла девушка–искусствовед, державшая в руках одну из его картин, и почтительно спрашивает:
— Скажите, пожалуйста, как эту работу вешать — так или,— переворачивает ее вверх ногами,— так?
Он посмотрел на работу и махнул рукой:
— Да какая разница, вешайте как хотите! Я не помню.
Я онемела. Сысоев, с неприязнью смотревший на эту сцену, спросил у Юликова:
— Это что за явление?
Юликов отвел его в сторону и шепотом сказал:
— Это же Злотников, основатель абстракционизма.
Сысоев ответил:
— Извини, а я думал, Василий Иванович Кандинский — основатель абстракционизма.
Перед открытием этой выставки в зал вошли две женщины, очень похожие друг на друга. Невысокие, седоватые, бесцветные.
“Как коряги”,— подумала я.
У Сысоева на этой выставке была представлена серия лубков “Модернизм”, где едко высмеиваются нравы современных художников–нонконформистов.
Женщины рассматривали серию с конца и страшно смеялись. Когда дошли до начала и увидели фамилию художника, улыбки сменились гримасами ненависти, и они зашипели:
— Это безобразие снять немедленно!
Оказывается, это были Кирюшова и Григорьева — представители управления культуры.
Художник Слава Провоторов, который знал их по Строгановке, сказал:
— Они были самыми бездарными студентками, перебивались с двойки на тройку, а теперь отыгрываются на всех.
Генриха Сапгира обворовали. Ходили слухи, что он очень богатый человек.
Генрих смеялся и говорил:
— Глупые, они не знали, что главное богатство у меня спрятано здесь.
И показывал пальцем на сердце.
А на пальце был старинный дорогой перстень.
Сысоев в молодости работал “в людях” макетчиком. Его бригадиром был Иван Иванович — люберецкий мужик, ненавидевший советскую власть. Иван Иванович был кладезем шуток и прибауток, по большей части нецензурных, но очень точных.
Когда Иван Иванович увидел Славину первую девушку, он ему сказал:
— Тебе, Слава, нужна буфетчица, толстая, добрая, чтобы все тащила в дом. А эти тощие лахудры — от них какой прок?
У Сысоева был друг — “сумасшедший” Иосиф. Слава называл его ласково Чайником. Он в детстве был очень умным, перечитал много книг, и у него что–то сдвинулось в голове. Он никогда не работал, жил на Алексея Толстого в коммуналке, получал мизерную пенсию и был очень остроумным человеком.
Иосиф много лет был в курсе того, что рисует Сысоев. Потом в какой–то момент он испугался, пошел в КГБ и сказал, что Сысоев антисоветчик.
Слава прекратил с ним все отношения. Прошло много лет. Сысоев отсидел за свои художества. (Иосиф, кстати, не имел отношения к посадке.) К Славе пришла подруга детства Чайника и сказала, что тот страшно казнился все эти годы и хочет приехать к нему в гости.
Приехал Чайник и попросил у Сысоева прощения. Славик его простил, а потом мне сказал:
— Человек совершил подлость, но раскаялся и попросил прощения. Это настолько редкая вещь в современном мире — в моей жизни это единственный случай.— А потом задумчиво добавил: — Может, он действительно сумасшедший?
Славина мама была тишайшая, деликатнейшая женщина. Она никогда не повышала голоса и вела себя очень достойно. Ее родная сестра Валентина была полной ее противоположностью — властная красавица, не терпящая возражений, резкая, всегда чем–то недовольная.
Чайник пришел к Славе и застал Валентину. Посмотрел на нее, послушал и сказал:
— Сысоев, вот твоя мать!
Как–то раз Валентина рассказывала о своей молодости и о том, кто за нею ухаживал:
— Ходил тут один, Армашка Гаммер, маленький, страшненький, мне он совершенно не нравился.
Оказалось, что она имела в виду миллионера Арманда Хаммера.
Сысоеву на работе в художественном комбинате работяги говорили:
— Сысоев, ты, наверное, еврей. Не пьешь, и глаза какие–то грустные.
Один рабочий в художественном комбинате ругался:
— Эти жиды пилят на скрипочках, а мы должны на станках гробиться!
Сысоев ему ответил:
— Ты свое детство провел в подворотнях — соседей пугал, пил, курил да харкал, а этот еврейский ребенок с утра до ночи на скрипочке упражнялся. Кто тебе мешал тем же заниматься?
Когда Сысоева увольняли из художественного комбината, он раздраженно сказал директору:
— Ко мне никаких претензий никогда не было. План моя бригада выполняла, пить я не пил.
Парторг, который был при этом, грустно посмотрел на него и заметил:
— Лучше бы ты пил…
Сысоев пришел в гости к Мише Рошалю, и они пошли за бутылкой. До закрытия магазина оставалось несколько минут, а в винный отдел стояла большая очередь. Миша пошел с черного хода договариваться с рабочим. Тот посмотрел на него неприязненно и сказал:
— Такой молодой, а уже еврей — без очереди лезешь.
Слава много лет назад поехал в путешествие по Вологодской области. Пришел к Ферапонтову монастырю и любуется видом, открывающимся оттуда: вся Вологодчина как на ладони.
Какой–то местный житель подошел к нему и спрашивает:
— Красиво?
— Очень,— ответил Слава.
Мужик посмотрел на Сысоева, протянул руку вдаль и произнес:
— А там дальше — лагеря, лагеря, лагеря…
Когда Сысоев понял, что “запахло жареным”, он взял свои самые антисоветские рисунки, позвонил одной иностранной даме — она работала в Москве корреспондентом — и попросил их спрятать.
Дама бережно взяла их, прижала к груди, как ребенка, и унесла.
Больше Слава их никогда не увидел. Мы приехали в Париж, встретились с этой женщиной, и Сысоев спросил, когда сможет получить свои рисунки. Дама, когда–то хорошо говорившая по–русски, вдруг перестала его понимать. Потом наконец пролепетала, что рисунки очень далеко… На том все и закончилось.
Сысоев рисовал новую картину. Я подошла и говорю:
— Опять цвета серо–буро–малиновые.
Слава посмотрел на меня и сказал:
— Дураку полработы не кажут.
Славина мама не пришла к нему на суд.
Я сказала ей:
— Даже к убийцам матери приходят на суд.
А она так объяснила свой поступок:
— Я боялась, что у меня случится сердечный приступ. А судьи вменят это Славе в вину.
2 Мы выехали в Голландию по частному приглашению в 1989 году. До этого нас не выпускали на Запад. Приглашение прислал Август Диркс. Августа знала вся “левая” московская тусовка. Мне он напоминает сказочного Иванушку–дурачка. У Августа есть два брата. Когда умерли родители и оставили хорошее наследство, братья поровну разделили его. Один брат купил дом, другой вложил деньги в фирму, а Август купил корабль, на котором еще, похоже, ходили в поход викинги. Корабль от старости и ржавчины тихо разваливается сам по себе, но Август в полном восторге живет на нем и радуется.
Художник Никита Алексеев, когда узнал, что мы живем в Амстердаме, сказал:
— Амстердам напоминает мне дачу: маленький, уютный, и всегда идет дождь.
В Амстердаме мы познакомились с девушкой. У нее была кличка Авария. Она всем рассказывала, что знала в совершенстве французский язык, потом попала в аварию и совершенно забыла его.
Мы сидели в “Цирке” — это голландская организация по культурным связям с Россией. Ее организовал Август Диркс. И тут вошла Авария. Она была роскошно одета, подошла к нам, и нас познакомили. Это явление Сысоев вспоминает по сей день:
— Вошла не женщина, а дьявол с усами, ноги волосатые, кривые, копыта раздвоены. Тут же бросилась ко мне целоваться. У нее в аварии не только французский отбило.
Мы приехали первый раз в Германию по приглашению организации AIDA. Это отделение Amnesty International, которое защищает деятелей искусства. Славу защищала гамбургская секция “Аиды”, которую возглавляет Сибилла Алерс. Сысоев сказал ей, что благодаря их защите он смог выжить — не попал в сумасшедший дом, и в лагере к нему относились корректно. Сибилла заплакала от счастья, а я искренне позавидовала ей: ради таких минут стоит жить на свете.
Из Амстердама мы уехали в Париж — там выходила Славина вторая книжка. В это же время должна была открыться выставка его работ. Галерею нашла Николь Занд.
— В этой галерее выставлялся Ролан Топор,— сказала она,— а тебя французы русским Топором называют.
Мы пошли в гости к Ролану Топору, он показывал нам свои работы, пили вино из бутылок с этикетками, нарисованными Топором. Топор долго показывал Славику новейшие рисовальные принадлежности, а потом оба признались друг другу, что дорогущие ручки лежат без дела, а рисуют оба перышками “за копейку” — какие раньше в школьную ручку вставлялись.
Мы были в Париже в гостях у художника Оскара Рабина и выпивали. Пришел Александр Глезер. Когда Сысоев сидел в зоне, Глезер издал его первую книгу. Слава поблагодарил Шуру за участие в кампании защиты, и Глезер вдруг начал долго рассказывать, что книга, которую он издал, не принесла ему прибыли и так тяжело было ее распространять. Сысоев слушал, слушал, потом спрашивает:
— Может, я тебе еще и должен? Славин галерейщик Вернер Таммен — симпатичный западный немец, который методично изживает из себя по капле немца. Он постоянно опаздывает, теряет ключи от машины, забывает где–то важные бумаги. Вечером он приезжает домой, когда уже нет ни одного места для парковки машины. Тогда он ставит машину в неположенном месте. Каждое утро приходит полицейский и вешает квитанцию со штрафом на его машину. Вернер снимает бумажку, кладет на стол рядом с другими, не оплачивает их и продолжает ездить как ни в чем не бывало. Наконец полиция теряет терпение, его лишают прав на полгода, заставляют заплатить всеи штрафы и отправляют на так называемый “идиотен–тест”, то есть проверить его умственные способности. Как сказала его подруга Габи:
— Разве нормальный человек может из раза в раз совершать идиотские поступки?
Мы провожали Машу с дочками на западноберлинском вокзале. Стояли и ждали поезда. Вдруг рядом с нами остановилась большая группа людей. Слышим: наши соотечественники. Шумят, суетятся, в руках музыкальные инструменты — целый оркестр.
Маша смотрит на них с неприязнью и тихо говорит:
— Ну вот, теперь и не сядешь спокойно, смотри, сколько их.
Сысоев подумал и громко сказал:
— Когда будем посевовские листовки раскидывать — сейчас?
Музыкантов как ветром сдуло.
Подошел поезд, мы посадили Машу с девочками, а Слава довольно сказал:
— Видишь, а ты боялась, что мест не будет. Вагон пустой оказался.
Лена Кешман, когда узнала, что мы поселились в Германии, написала мне в письме: “Как я тебе завидую, ты можешь теперь Гессе в подлиннике читать”.
Я смеялась до колик в животе. В то время я работала в одной фирме плюс занималась неквалифицированным физическим трудом: делала ремонт в квартире, которую мы нашли с неимоверным трудом, а жили в общежитии на краю Восточного Берлина в малюсенькой комнатке. Слава много рисовал, и свет горел всю ночь. Я вставала каждый день в пять утра, уходила и приезжала в семь вечера еле живая. Ужинала и падала замертво. По–моему, это было единственное время в моей жизни, когда у меня не было потребности читать вообще, а уж Гессе в подлиннике тем более.
В Берлине выходила газетенка на русском языке. Сысоев так охарактеризовал ее:
— Это оккупационный листок времен войны, который раболепно восхваляет немецкий порядок. Девиз газеты — ни капли собственного мнения.— Потом добавлял: — Главный редактор всю жизнь верой и правдой советской власти служил, так что ему не в новость задницу лизать.
Мы познакомились с сыном писателя Льва Гинзбурга, и это было единственное его достоинство, которым он, как сын лейтенанта Шмидта, всячески пользовался. Гинзбург ходил по немецким организациям, которые выдают стипендии, говорил, что он сын того самого Гинзбурга, который написал роман про истребление немцами евреев, и что он тоже хочет написать роман.
Немцы давали ему много раз стипендии, а Гинзбург этим беззастенчиво пользовался.
Славина мама пожаловалась мне на боль в колене.
Я ей отвечаю:
– Было бы странно, если бы у вас в таком возрасте оно не болело.
На что она резонно замечает:
— Но вторая коленка у меня ведь не болит.
Женя Попов приехал к нам в гости, и мы пошли покупать подарки его жене Свете, которая только недавно родила Ваську. Пришли на крытый рынок, таких в Берлине сохранилось только три. Женя ходил по рынку, внимательно все рассматривал, потом говорит:
— Это музей материальной культуры.
Мы пожаловались Жене Попову, что здесь невозможно купить “толстые” литературные журналы — приходят с большим опозданием да и стоят очень дорого. Женя сказал:
— А вы свой журнал сделайте.
Так начался наш журнал “Остров”.
Нашим главным спонсором была Нина, владелица книжного магазина “Радуга”.
Сысоев спросил Сергея Каледина:
— Сережа, кого ты видишь на месте Ельцина?
— Аллу Пугачеву,— ответил он.— У нее поклонников полстраны, да и вообще баба компанейская.
Я пришла с работы домой. Сысоев испуганно посмотрел на меня, приложил палец к губам и тихо сказал:
— Мамочка, там у нас пьяный классик спит.
Сысоев научил нашего кота разным трюкам. Мы этим гордились и считали его очень умным. Одна моя подруга, когда звонит мне, каждый раз спрашивает:
— Ну что, кот еще не заговорил?
Володя Тольц, сотрудник радио “Свобода”, узнав, что я нахожусь в Русском доме на Friedrichstrasse, ехидно заметил:
— Сидишь в гэбэшном гнезде?
— А ты от цэрэушного привет передаешь? — обиделась я.
Андрей Мальгин был у нас в гостях в Берлине со своим молодым сотрудником Эдуардом Дорожкиным. Эдик, умный и образованный юноша, очень грамотно и эмоционально возражал Мальгину. Когда у Мальгина не нашлось больше аргументов, чтобы ему ответить, он сказал:
— Все. Молчать. Уволю.
Эдик обиженно замолчал, правда, ненадолго.
Когда Аида Сычева узнала, что Сысоев занялся изданием журнала, страшно разгневалась:
— Такой замечательный художник, а занимается совершенно не своим делом! Его нужно обратно в совдепию отправить, да чтобы КГБ преследовало, вот тогда он перестанет дурака валять и снова возьмется рисовать.
Сысоев, который очень хорошо относится к Аиде, задумчиво отметил:
— Может, она и права, но пусть лучше сама туда едет.
Риммочка Снурникова поступила работать в немецкую организацию, которая знакомила немцев с историей и обычаями еврейского народа. После этого она с гордостью говорила:
— Я теперь еврейкой работаю.
Моя знакомая, стопроцентная еврейка, пожив в общежитии, где были в основном ее соплеменники, с ненавистью сказала:
— После общения с ними хочется вступить в общество “Память”.
Наш сосед, пожилой интеллигентный немец, проработавший всю жизнь учителем в школе, когда узнал, что мы русские, начал вдруг долго оправдываться, рассказывать, что во время войны он служил писарем в штабе, а затем добавил: “Простым солдатом”. Сысоев потом прокомментировал:
— Все они простыми солдатами были да писарями.
Виктор Ерофеев был в Берлине и подарил нам первый том из своего трехтомника; остальные тогда еще не вышли. Сысоев с удовольствием разглядывал отлично изданную книгу, потом задумчиво сказал:
— Бунина откроешь — “Темные аллеи”, Куприна возьмешь — “Олеся”, а у Ерофеева сразу — “Говнососка”.
Женя Попов сказал Сысоеву:
— Вам нельзя знакомиться с Горенштейном, вы через пять минут подеретесь.
Сысоев выслушал и добавил:
— Нам хамы не нужны, мы сами хамы.
Инна Шафир с друзьями отдыхала в Испании. Они познакомились с парой симпатичных немцев. Эти немцы никак не могли запомнить имена ее спутников. Инна объяснила:
— Смотрите, все очень просто — это Володя, так звали Ленина.
— О, понятно,— закивали немцы.
— А это Никита, так звали Хрущева.
Немцы покивали, а потом сказали:
— Что же нам говорить, у нас обоих отцов Адольфами звали.
Женя как–то заметил:
— Мы с Ерофеем выступали всегда в паре: я в роли пьяницы, а Витя в роли бабника.
Сергей Каледин очень любит давать советы и учить жить. Как–то раз он напился и сломал замок от подъезда, за который были заплачены огромные деньги. Чтобы починить его, надо было заплатить почти столько же, сколько стоил сам замок. Женя Попов позвонил наутро Каледину и говорит:
— Сережа, я вот по какому поводу хотел с тобой посоветоваться.
Каледин обрадовался и приготовился слушать.
— Как ты думаешь, что нужно делать в такой ситуации: люди с большим трудом достали сложнейшей конструкции замок, заплатили за него большие деньги, тратили свое личное время, чтобы по–человечески организовать жизнь, и тут один гад напивается и одним движением ломает этот замок. Что бы ты посоветовал с этим мерзавцем сделать? — елейным голосом спросил Попов.
Каледин тут же ответил:
— Да убить этого гада мало! Ну прости засранца, виноват, я все сделаю, что от меня зависит, исправлю и заплачу.
На короткое время он перестал давать всем советы и всех учить жить.
Я подарила Людмиле Стефановне Петрушевской сысоевскую иллюстрацию к ее пьесе “Мертвая зона”. Она долго смотрела, потом говорит:
— Ленин должен криво улыбаться, так по тексту.
Я робко заметила, что, по–моему, он криво улыбается.
Петрушевская строго посмотрела и сказала:
— Не так криво, как бы хотелось.
Петрушевскую спросили, как она работает с режиссерами, когда ставят ее пьесы. Она ответила:
— Нормально работаю. Вот Виктюк десять лет назад поставил мою пьесу, с тех пор я с ним и не разговариваю.
Петрушевская рассказывала:
— У меня есть знакомая пара бомжей. Они работают слепыми. Как–то вечером вижу, идут они домой с работы, палочка за ненадобностью под мышкой, идут себе под ручку. Вдруг мимо собака пробежала, один из них обернулся и закричал: “Смотри, гуляш побежал!”
Мама Ольги Завадовской настаивала, чтобы я послушала “Евгения Онегина” на немецком языке. Я бешено сопротивлялась, мотивируя тем, что боюсь испортить впечатление от оперы. Просто страшно Пушкина на немецком слушать.
Инна Штейн, выслушав эту историю, философски заметила:
— Мне теперь ничего не страшно, я “Порги и Бесс” на латышском слушала.
В Берлине живет потрясающая женщина — Сун Комарова. Вообще–то ее зовут Ира, и ее девичья фамилия Ким. Она кореянка. Когда она вышла замуж и взяла фамилию мужа, то получилось бы смешно, как она сама сказала, с ее внешностью быть Ирой Комаровой.
Друзья называли ее ласково Sun (солнышко). Так она себя переименовала на восточный лад: Сун.
Родной дядька Сун — замечательный писатель Анатолий Ким, который, с ее слов, оказал большое влияние на ее развитие.
Сун — разносторонне талантливый человек. Она пишет прекрасную прозу и стихи по–немецки, рисует и прекрасно поет. Работает в музыкальной школе и преподает вокал.
В двух номерах “Острова” были напечатаны ее повести.
У Сун сложное положение в Германии. Они с Борей просили политическое убежище, но им отказали. Обычно людям, которые прожили в Германии больше пяти лет и не были замечены ни в каких нарушениях да еще и работают, дают вид на жительство. Но только не Сун. Она приходит в полицейское управление, одетая, как примадонна, ни одной просительной нотки в голосе, на лице написано нескрываемое презрение к сидящим там служащим. И они мстят ей тем, что отказывают в продлении вида на жительство. Сысоев ей сказал:
— Ты бы хоть прикинулась серенькой мышкой, а то ходишь, как королева. Чиновники любят, чтобы перед ними унижались.
Игорь Губерман подарил Сысоеву свою книгу и надписал: “Слава, ты русский гений. С древнееврейским приветом. Губерман”.
Губерман с Сысоевым делились своими впечатлениями о зоне, как два бывалых зека. Потом Сысоев начал жаловаться, что он до сих пор не реабилитирован. Губерман сказал:
— Слава, не связывайся с реабилитацией. Не уподобляй себя им. Есть древнееврейское проклятие: “Чтобы вам быть рабами ваших рабов”. Они рабы своих рабов, и этим все сказано.
Игорь Губерман сказал мне:
— Когда нас с тобой начнут приглашать в гости те, к кому тебе идти не хочется, скажи: “Губерман уже такой старенький, только сидит и плачет”.
Мы с Виктором Ерофеевым пошли к Вере Лурье. Вера очень интересно рассказывала о своей жизни, о встречах с Андреем Белым, Константином Вагиновым и другими знаменитостями.
Когда мы от нее ушли, я сказала Виктору:
— Замечательная беседа, приду и все запишу.
— Я тебе запишу! — пригрозил Ерофеев.
Вера Лурье рассказывала, что за ней ухаживал, как она сказала, Костя Вагинов. И показала фотографию, на которой она сидит в обнимку с красивым молодым человеком. Я осторожно спросила:
— А он вам совсем не нравился?
— Ну что вы! Мы все были влюблены в Гумилева.
Виктор Ерофеев попросил познакомить его с какими–нибудь интересными людьми, чтобы написать статью о русских в Берлине. Я познакомила его с Людой Мамедовой. У нее был пятилетний контракт в Немецкой опере. Она пела в “Макбет” главную партию.
Мы ужинали в ресторане, Виктор вежливо и отстраненно расспрашивал Людочку о ее жизни. Когда речь зашла о спутнике жизни, Людочка пожаловалась, что ей очень нелегко найти партнера. Виктор первый раз с интересом посмотрел на собеседницу.
— А в чем дело? — спросил осторожно.
— Вот, например, возьму я два яблока, приложу к глазам, потом натяну осторожно черный чулок на голову, прослежу, чтобы яблоки на нужном месте выпирали, встану у двери и выжидаю, когда любимый пройдет. Голос у меня хорошо поставлен, издам звук и смотрю на реакцию. Ну если от таких безобидных шуток человек в обморок падает, то о чем вообще говорить? А у меня еще столько интересного припасено.
Виктор с каким–то сладострастием выслушал эту историю и сказал:
— Я думаю, наше знакомство надо продолжить.
Я рассказываю Наташе Бретшнайдер про какого–то еврея, который меня дико подвел. Наташа философски замечает:
— Евреи тоже разные бывают.
Один из наших эмигрантов обманул Общину на триста марок. Когда ему начали пенять за это, он ответил:
— Что вы от меня хотите? Так меня воспитала советская власть.
Инна собирается в книжный магазин. Я прошу купить мне Шатобриана.
Она мне говорит:
— Что ты! Тебе Сысоев еле Фрейда разрешил читать.
Инна мне говорит:
— Одно из четырех: да–да или нет–нет.
Мои друзья пригласили к себе Фридриха Горенштейна. Слушали его целый вечер, потом, когда он уходил, сказали, что было очень приятно и что встреча им много дала.
На что Горенштейн ответил:
— А мне было неприятно, и встреча абсолютно ничего не дала.
Кира Сапгир сказала про Илью Кабакова:
— Пока Илюша все грибы с одной полянки не соберет, не уйдет оттуда.
Патрик Шёне, немецкий врач–ортопед, сказал Жене Попову:
— У вас с ногой ничего страшного, все будет в порядке.
— Спасибо, доктор, я хоть и рукой пишу, все равно хорошо, что нога будет здоровая.
Был литературный вечер Татьяны Толстой и Александра Шарипова. Все вопросы были только к Толстой.
Олег Юрьев сказал про Татьяну Толстую:
— Это у них наследственное. Заполнять собой все пространство.
Татьяна Толстая сказала про современных писателей, живущих в России, что они думают только о материальных благах. На что Женя Попов заметил:
— Сама она в своем Принстоне, или как его там, поди тоже не на велосипеде ездит. Игорь Губерман рассказывал про Жванецкого, что у него очень молодая жена и маленький ребенок. Я сказала:
— Не понимаю, зачем нужно в таком возрасте жениться на таких молодых.
Сысоев и Губерман хором воскликнули:
— Потому что очень хочется!
Генрих Сапгир пришел к нам в гости с Сашей Лайко.
Посмотрел на стены и сказал:
— О, как много работ на стенах прибавилось!
Мы с Сысоевым промолчали. Когда он приезжал в прошлый раз, висели те же самые работы, просто Генрих был сильно выпивши и ничего не помнил.
Про Александра Глезера Генрих сказал:
— Он с Нарбиковой разошелся, а она с ним нет, не отстает от него.
Генрих Сапгир с Сашей Лайко опоздали, и Саша оправдывался:
— Ты знаешь, сели обедать, решили выпить по одной рюмке, а выпили больше, сама понимаешь…
Я спросила:
— Саша, зачем днем пить?
Лайко воскликнул:
— Вечером же рюмку не видно!
Спросили у Генриха Сапгира, как дела у нашего общего знакомого Оскара Рабина — художника, живущего в Париже.
— У Оскара к Богу свои претензии,— сказал Генрих.
Генрих Сапгир рассказал:
— Кира (бывшая жена Генриха) купила себе роскошное норковое манто и пришла в нем на вечер Евгения Рейна в Париже. После выступления подошла к его жене Наде, которая продавала Женины книги, и говорит:
— Подари мне, пожалуйста, книгу, а то у меня нет денег.
Надя посмотрела на нее и сказала:
— На норковое манто у тебя деньги есть, значит, и на книгу найдешь.
Когда один известный писатель едет из Германии в Москву, у него всегда огромная, неподъемная сумка с вещами, которые он любовно выбирает для дочки и жены.
Сысоев попросил писателя взять с собой несколько номеров “Острова” для Жени Попова.
— Что ты! — замахал руками писатель.— Мне нельзя поднимать тяжелое, у меня будет отслоение сетчатки.
И взял один экземпляр.
Мы сидели у замечательного писателя Анатолия Приставкина, выпивали и говорили о современной литературе. Томас Решке, переводчик Приставкина на немецкий, сказал, что считает Горенштейна современным Достоевским.
Приставкин надулся и молчал весь вечер.
Томас Решке приехал в Москву и пошел в редакцию получать причитающиеся ему 180 рублей за переводы. Отстоял очередь в кассу, назвал свою фамилию и сумму. Кассирша долго писала, потом подала ведомость на подпись, Томас увидел чужую фамилию и сумму 440 рублей. Решке сказал кассирше, что фамилия тоже иностранная, но не его.
Женщина стала на него орать, что она долго писала, что она не виновата и так далее. Он настоял на своем, со скандалом получил причитающуюся ему сумму и ушел.
Я говорю:
— Она, наверное, потом всем рассказывала, какой честный немец попался.
А Решке с горечью сказал:
— Да она всем говорила: “Какой дурак немец попался!”
У Сысоева было пять жен. Я шестая. Меня он называет “шестое чувство седьмой любви”.
У Сысоева есть подруга — художница Алена Кирцова. Славик ее нежно любит. Она одна из тех, кто помогал ему скрываться. Алена в молодости была необыкновенно хороша, и, так же как у Сысоева жен, у нее была вереница мужей. Как–то они сидели и считали, у кого больше,— получилось, что у Алены. Она ему задумчиво сказала:
— Ну у тебя большой перерыв был — бега плюс лагерь.
Когда мы выпустили первый номер “Острова”, нас завалили своими рукописями местные берлинские евреи — рассказами, стихами, мемуарами. Каждый хотел прийти и отдать драгоценный материал лично в руки. Думали, что при личном контакте точно напечатают.
После этого начались трудности.
Звонок:
— Это редакция журнала “Остров”? По какому праву вы срываете печатание моих стихов? Я требую их напечатать. Они такие жизнеутверждающие. Вот вы в первом номере напечатали стихи Щербины. Она там рассуждает о смерти. Кстати, она еще жива?
Другой звонок:
— Это Кац.
— Добрый день.
— Вы будете печатать мои стихи?
— Если мы будем печатать, то сразу даем автору знать об этом.
— А все–таки?
К нам в Берлин приехал на гастроли бард Вадим Егоров. Мы с ним знакомы очень много лет. Познакомились мы так. Звонит мне мой приятель и зовет в гости к своему другу: посидим, поболтаем, попоем.
Приехали, познакомились, сидим, выпиваем, я и начала рассказывать:
— Представляете, была вчера на вечере песни, все уже деградируют, ничего интересного не пишут. Я без всякого удовольствия слушала, а когда один дурак вышел и спел: “Шукшин, мой милый”,— я встала и ушла.
Наступила гробовая тишина. Мой приятель повернулся к хозяину дома и сказал:
— Вадик, я ведь тебе тоже говорил убрать эту фразу.
Игорь Губерман на концерте обычно говорит:
— Поднимите, пожалуйста, руки, кто уже был на моем концерте.
Поднимается лес рук — почти все присутствующие. Губерман довольно замечает:
— Ну я вижу, что почти никто не был.
И повторяет прошлогоднюю программу.
В Русском доме должна была состояться выставка Сысоева под эгидой “Московских новостей”. Помогала красавица Наташа Голицына — вешали работы в ее галерее и по всему периметру в фойе. Мы развесили уже почти все работы, в том числе несколько нелицеприятных коллажей с Ельциным. Смотрим: какой–то маленький, серенький, как мышонок, в сереньком костюмчике — второй раз встретишь и не узнаешь — рассматривает работы и осуждающе качает головой. На пальце крутит по–хозяйски ключи и говорит, указывая этим пальцем:
— Эти работы с Ельциным снять немедленно!
Я говорю, что не сниму, а сама спрашиваю Голицыну:
— Кто такой?
Она поясняет, что это новый зам. директора по хозчасти, то есть завхоз.
Потом пришел директор и грустно сказал:
— Мне очень нравится творчество Сысоева, но если эти работы не снимут, то снимут меня.
И я убрала три работы с Ельциным.
Так Сысоев доказал, что он не ко двору ни при одной власти.
Я спросила у Голицыной, почему она мужу не хочет дать свою фамилию.
Наталья со смехом ответила:
— Если я всем своим мужьям буду давать фамилию Голицын, знаешь, сколько князьев разведется?
Смехов Веня спросил Сысоева по телефону:
— Я на автобане в тридцати километрах от Берлина. Как лучше всего въехать в Берлин?
Сысоев не задумываясь ответил:
— Лучше всего на танках.
Игорь Губерман был в отпуске в Италии, в Вероне. Какие–то русские женщины узнали Игоря и попросили разрешения сфотографироваться с ним на память. Попрощавшись с ними, он услышал, как одна другой сказала:
— Видишь, не зря в Верону съездили.
Я рассказала Сысоеву про Верону, а Слава меня высмеял:
— Да это Губерман сам про себя эти истории придумывает!
Одно время в Риге было такое правило: в трамвай можно было входить только в переднюю дверь. Если ты входил в другую, то тебя уже поджидал контролер со штрафом. Раечка, Иннина мама, ехала с рынка с тяжелыми сумками, вошла в заднюю дверь и нарвалась на контролера, который потребовал штраф.
Раечка ему говорит:
— Вы знаете, я еду с рынка и истратила все деньги. Я тут краковской колбаски купила, возьмите, она очень свежая.
Питерского поэта Сергея Давыдова разбил инсульт. Он долго и тяжело оправлялся после болезни. И вдруг узнал, что его приятель, живущий на одной с ним лестничной клетке, тоже лежит с инсультом. Давыдов встал, с огромным трудом доковылял до соседа, сказал ему: “Инсульт–привет!” — и пошел обратно домой.
Как–то я спускаюсь по лестнице и слышу, как сверху бежит мой сосед, молодой симпатичный парень. Он хотел, чтобы я его пропустила, и, пробегая мимо, сказал:
— Шнель, шнель!
У меня подогнулись колени, и я поняла, что такое генетическая память.
Митя Хмельницкий, будучи сам стопроцентным евреем, выбрал себе образ борца с евреями. Один раз я пришла с работы домой и слышу, как Слава говорит ему по телефону:
— Митя, отстань от евреев, ну что они тебе плохого сделали?
К Мише Маневичу приехал родственник из Донецка. Вышел на улицу и воскликнул:
— Да у вас тут одни иномарки ездят!
Я собиралась в Москву, и друзья меня спрашивают:
— Неужели Сысоев будет сам ходить в магазин?
— Зачем? — ответила я.— Куплю ему все, как на дрейфующую льдину, и перезимует без меня.
Дина Рубина, когда узнала, что я предпочитаю русских мужчин, назвала меня “половой антисемиткой”.
Я привезла Ольге учебник русского языка Розенталя. Оля только что вернулась из Бостона, где гостила у друзей, увидела учебник и говорит:
— Смотри, как интересно! А в Бостоне у моих друзей учебник английского — Левенталя.
Сысоев прочитал в газете, как Валерия Новодворская назвала всех эмигрантов протоплазмой. Слава послал копию этой статьи Буковскому, и он ответил Сысоеву: “Наш старый принцип — умри, но дело сделай — она поняла по–своему, и у нее осталось только ”умри“”.
“Остров” мы делали практически втроем: Сысоев, Дима Сорокин и я. Дима Сорокин, бывший москвич и наш берлинский сосед, делал макет на компьютере. Сорокин вообще разносторонне талантлив: он окончил московский физтех, пишет стихи, профессионально занимается фотографией да еще и потрясающе поет. Как у многих талантливых людей, у него один недостаток — чудовищный характер. С Сысоевым он не очень задирался, а на мне отыгрывался. Как–то приходит к Славе и говорит:
— Все, я с твоей женой работать не могу! Выбирай: я или она.
Слава выслушал и спрашивает абсолютно серьезно:
— Ты предлагаешь мне развестись с Ларисой и жениться на тебе?
Я привезла Дину Рубину из аэропорта. Мы вытянули вдвоем из багажника тяжеленный чемодан с книгами и думаем, как его тащить на четвертый этаж. Вдруг идет сосед с пятого этажа, здоровается, молча берет чемодан и несет наверх. Дина чуть не прослезилась от умиления. Я ему говорю:
— Билли, это моя подруга из Израиля, она тебе очень благодарна.
Он посмотрел на нас, улыбнулся и произнес:
— Скажи ей, что не все немцы плохие.
Когда мы въехали в нашу берлинскую квартиру, все соседи познакомились с нами. У нас в подъезде восемь квартир — по две на этаж. Все приглашали нас посмотреть, как они живут, делились новостями, помогали, чем могли. И только одна соседка странно смотрела на меня. Глядя на нее, я думала: “Ну надо же, никогда не скажешь, что немка, типичная русская женщина”.
А как–то она подходит и тихо говорит:
— Вы знаете, у меня ведь отец русский.— И дальше рассказывает: — В сорок пятом году моя мама познакомилась с русским офицером. Они полюбили друг друга. Скоро должна была родиться я. Родители решили пожениться. Когда об этом узнали в части отца, его в двадцать четыре часа отправили в Россию. Больше мы о нем никогда ничего не слышали. Мама много лет пыталась разыскать его, писала запросы, но все без результата.
Я сказала:
— Давайте напишем, может, сейчас это поможет.
Она грустно посмотрела на меня и ответила:
— Мама уже умерла.
После объединения Германии Инна поехала в Дрезденскую галерею. Зайдя в тамошний туалет, с омерзением отметила, какая у них грязь. Мужчина, который подавал там бумажные салфетки, неприязненно сказал:
— Вечно этим русским все не так! Сами–то, наверное, ничего собой не представляете.
Инна повернулась и на прекрасном немецком языке ответила:
— Зато я вижу, какую хорошую карьеру сделали вы.
После объединения на территории бывшей ГДР две русские женщины стояли в очереди в кассу и болтали. Среди прочих покупок у них была туалетная бумага. Немец, стоявший сзади, услышал русскую речь и спросил:
— С каких это пор русские начали пользоваться туалетной бумагой?
Одна женщина обернулась и тут же ответила:
— С тех пор, как вы перестали нам задницу лизать.
У Лени Прудовского в Москве были приятели Фальковичи. Когда они переехали в Берлин, мы стали поддерживать с ними отношения. Фалькович очень часто ездил в Москву. Как–то звонит Леня и говорит, что надо встретить Фальковича: Прудовский послал Славе прессу — то, что необходимо Сысоеву для работы.
— Причем,— добавил он,— иди вместе с Ларисой, газет и журналов много, а они тяжелые.
У нас тогда еще не было машины. Мы поехали на вокзал, подошли к поезду и увидели, что Фальковичи занимают целое купе и оно до потолка заполнено шмотками. Фалькович увидел нас, радостно улыбнулся, протянул пакетик, в котором лежало ровно пять газет (остальные он просто выбросил), а потом деловито сказал:
— Слава, помоги мне вещи перетаскать.
Потом Фалькович кому–то жаловался:
— Почему нас Слава с Ларисой не любят? Мы к ним так хорошо относимся.
Фрида записывает для Славы русскую программу телевидения. Он скрупулезно просматривает все программы, а потом комментирует. Как–то посмотрел совещание высших военных и милицейских чинов, пришел ко мне и говорит:
— Это сборище воров в законе.
Ольга Завадовская послала видеопленку своего питерского концерта подруге Алисе. Концерт прошел удачно, его очень украсило выступление Исаака Шварца, который вначале сказал об Ольге несколько теплых слов.
Я была в Москве и передала Алисе кассету с выступлением. Через какое–то время Оля звонит Алисе и спрашивает о ее впечатлениях.
Алиса отвечает:
— Шварц так долго трепался.
После концерта Александра Дольского мы поехали на ужин к его знакомым Вале и Ларисе. Валя — старинный приятель Дольского. Он был много лет мужем и аккомпаниатором Жанны Бичевской. Лариса приготовила потрясающий ужин. Сидели до трех часов ночи и беседовали. Лариса весь вечер хвалила стихи и песни Дольского. Под конец она произнесла такую фразу:
— Дольский — это сегодняшний Пушкин.
Когда мы ехали домой, Саша сказал:
— Я и не знал, что у Вали жена — такая умная женщина.
К нам в гости пришли симпатичные люди — Лика и Юлий. Разговор зашел о литературе и упомянули Виктора Ерофеева. Лика воскликнула с пафосом:
— Я как прочитала его “Жизнь с идиотом” — сразу поняла, что это мое!
И строго посмотрела на мужа.
Мама Марины Крутоярской попала в больницу с приступом печени. Это была клиника при университете Патриса Лумумбы. К ней подошел темнокожий врач и представился. Мама его первым делом спрашивает:
— Вы из какой страны? Врач называет африканскую страну. Мама задает вопрос, который ее интересовал всегда больше других:
— Скажите, пожалуйста, а у вас в стране есть евреи?
— Есть.
Она удовлетворенно кивнула и продолжила допрос:
— А много у вас евреев?
И врач выдал:
— А у нас кто богатый, тот и еврей.
Когда Слава услышал про убийство Галины Старовойтовой, он позвонил в Москву Жене Попову и в сердцах воскликнул:
— Что это за страна, где убивают таких людей?!
На что Женя ему ответил:
— Приезжай и наводи порядок.
Лена Тихомирова издала брошюру “Русские писатели в Германии”. Я позвонила и поздравила Лену с завершением огромной работы. Тогда Леночка пожаловалась:
— Начали звонить писатели и высказывать претензии. Один спросил, не положено ли ему гонорара за то, что упомянули его имя. Позвонила поэтесса и была страшно недовольна тем, что слово “визажистка” на немецкий перевели, как косметичка. Она в молодости работала по такой специальности.
Я рассказала Славе, и он саркастически произнес:
— Подумаешь, написали, что вместо макаронной фабрики работал на вермишелевой.
Жена Саши Лайко Таня похвалила мои эпохалки:
— Молодец, у тебя очень здорово получается! Вот Олеша тоже всякую ерунду в записную книжку записывал, а потом хорошая книга получилась.
Наши берлинские знакомые Дора с Яшей были в Израиле, и их повезли на реку Иордан — место крещения первых христиан. Было жарко, Дора вошла в реку и начала обдавать себя водой. Наши евреи, с которыми они были на экскурсии, закричали:
— Что вы наделали? Вы теперь окрестились!
Мой сын Саша был в Стокгольме и прочитал объявление в газете: “Новый русский имеет наличными 2,5 миллиона. Купит дом на набережной”.
В Стокгольме, как Саше объяснили его друзья, дома вдоль набережной не продаются и не сдаются. Они, как правило, передаются по наследству. Но что характерно: “новые русские” там живут.
Саша Абрамзон рассказал, как его знакомый, бывший начальник милиции в подмосковном поселке Ильинка, построил дачу — точную копию КПЗ, в которой он всю жизнь проработал, увеличенную в 15 раз.
Степа Левин был свидетелем разговора двух “новых русских”. Один другому с гордостью сказал:
— Ну расстреляют нас обоих, это понятно. Но в моей даче хоть детский садик устроят, а у тебя с такой архитектурой ничего не сделаешь.
Анна Григорьевна, Фридина мама, была очень остроумная женщина. Когда кто–то ей дарил то, что, как говорится “на тебе, убоже, что нам негоже”, она говорила:
— Из недорогих и в полосочку!
Мы живем в Берлине в старом доме, которому больше ста лет. К нам часто приходят печники, электрики и другие службы проверять, все ли в порядке. Как–то раз открываю дверь: на пороге стоят трое симпатичных немцев, у которых очки поблескивают золотистой оправой, им нужно проверить газовое отопление. Сысоев увидел их и спрашивает:
— Это кто такие?
Я объяснила, что рабочие, пришли проверять газовый прибор.
Слава комментирует:
— Эти немецкие рабочие выглядят лучше, чем у нас профессура в Московском университете.
Я рассказываю Славе:
— Ты представляешь, у Инны появилась гениальная идея: собрать с моих персонажей деньги на издание книги.
Сысоев отвечает:
— Тогда напиши про Березовского.
Шура Белорусец познакомился в Берлине с человеком, который в Москве когда–то был директором магазина “Колбасы” на Колхозной площади. Они подружились. Как–то этот директор сказал Шуре в шутку:
— А вот в Москве я бы тебе и руки не подал. Ко мне сам Юрий Никулин ходил за продуктами.
3 Наконец я поехала в отпуск в Израиль. Это был 96-й год. Меня встречали самые близкие школьные друзья — Вова Рабинович, Паша Грандель и Юра Штерн. Мы не виделись много–много лет, страшно сказать, сколько. Павлик занимает большой пост в Министерстве авиации Израиля, Штерн заседает в Кнессете, представляя новую русскую партию, и только Рабинович работает простым программистом, но я его, как говорила Фрида, “тоже очень люблю”. Когда я увидела ребят, мне показалось, что это их отцы, а потом поняла, что мальчики так постарели. И сразу подумала: а вдруг я тоже на маму–красавицу стала похожа?
Викторию Токареву спросили, как она относится к Дине Рубиной.
— Дина Рубина мне очень нравится,— ответила Токарева,— она красивая женщина.
Губермана выгнали из газеты Эдуарда Кузнецова. У него были сложные отношения с замом по имени Авраам. Губерман все время его подкалывал да и создавал нерабочую атмосферу в редакции.
Как–то раз в редакцию приехал Анатолий Щаранский и спросил Губермана, как у него дела.
Губерман ответил:
— Больше всего мне хочется, чтобы Авраам родил Исаака и ушел в декретный отпуск.
После этого Кузнецов прервал контракт с Губерманом.
Дина перед поездкой в Москву прошла инструктаж Моссада.
— В первое такси не садитесь.
— Но второе может только через два часа появиться.
— Все равно. И вообще, когда уходите из отеля, сообщайте, куда идете. Мы очень бережно относимся к перевозу останков наших граждан на родину.
Знакомая Дины работает в клинике по пластической хирургии. Звонит ей одна пациентка и спрашивает:
— Скажите, сколько стоит приталить живот?
Рабинович повел меня на экскурсию в Старый город. Перед Яффскими воротами стояли молоденькие солдаты и проверяли сумки туристов. Они были такие красивые, вели себя достойно, широко улыбались, и я сказала Рабиновичу:
— Володь, спроси: можно я с ними на память сфотографируюсь?
Они оба посмотрели на меня, засмеялись и без акцента произнесли:
— Ну, конечно, можно!
К Штерну на юбилей пришла его помощница, красавица Талия, йеменская еврейка. У нее на шее было серебряное украшение, напоминавшее ошейник. Оно мне очень понравилось. На следующий день мы гуляем с Фридой по Тель–Авиву и находим такое же ожерелье. Я примеряю его, продавщица хвалит, а я, посмотрев на себя в зеркало, замечаю:
— Да, если Талия похожа в нем на египетскую жрицу, то я напоминаю лошадь в сбруе.
Сестру Лены Штерн Таню очень заинтересовали мои эпохалки. Она подходит ко мне и говорит:
— Издавай скорей свою книгу, я, когда в туалет иду, всегда книжку с собой беру, очень люблю там читать.
Мы сидели у Штернов в теплой школьной компании. Самые близкие друзья прилетели из России, Америки и Германии. Пришел Марк Хазин — израильский друг Штернов. Познакомился с ними сразу же, как они приехали в Израиль, почти двадцать лет назад. Он моментально вписался в компанию. Сидим, болтаем, и Марк, что–то рассказывая, произносит:
— Я, как человек, двадцать семь лет живущий на Западе…
Саша Шипов сразу уточнил:
— На западе Иерусалима?
Марк Хазин уехал из Одессы в эмиграцию, когда ему было восемнадцать лет, так и не побывав на знаменитой одесской толкучке. Мама не пускала его, говоря: “Тебя там задушат”.
Через девятнадцать лет он вернулся в Одессу, и первым желанием было пойти на барахолку.
Друг, которому он это сказал, воскликнул:
— Ну что ты, тебя же там задушат!
Марк все–таки пошел на толкучку и потом рассказал:
— Иду я в толпе и чувствую, что мама с другом были правы: сейчас меня задушат, дышать просто нечем. Я попытался чуть–чуть раздвинуть локти. Вдруг слышу: “Мужчина, выньте из меня свой локоть!”
Мама Марка Хазина кричала своей соседке в Одессе:
— Мадам Тепер, наши дети дерутся, снимите своего сына с моего, а то это плохо кончится!
— Не буду, пусть его немного проучат!
Через короткое время:
— Мадам Хазина! Снимите своего сына с моего, а то это уже плохо кончается.
Марк Хазин вместе со своим братом–близнецом Игорем поступал в Одессе в художественное училище. Брат прекрасно рисовал классические этюды, нужные для поступления. Экзамен происходил в большом помещении, где все вместе рисовали. Игорь сначала нарисовал себе, а потом они поменялись местами, и он же нарисовал Марку. А Марк только крутился вокруг листа, прищуривался, подносил карандаш, якобы что–то подправляя.
Потом один из экзаменаторов, принимая работу, спросил:
— Почему эти две работы так похожи?
На что ему кто–то подсказал:
— Да ведь это же близнецы рисовали.
Я рассказала Дине Рубиной, что, когда развелась с первым мужем, ко мне приехал свататься друг моего детства — достойнейший человек, прекрасный врач, но я ему отказала, потому что у него уже были жена и ребенок.
Дина выслушала и говорит:
— У меня в детстве была подруга. Нам было по восемнадцать лет. Она полюбила женатого человека, но боялась разбить семью. И она пришла посоветоваться со своим отцом — умным евреем. Он все выслушал, дал ей в руки вареное яйцо и сказал: “Поставь его”. “Но это невозможно”. “А ты все–таки попытайся”. Она берет яйцо и ставит. Оно, естественно, упало. Отец ударил им по столу, яйцо смялось и встало. “Сначала надо разломать, а потом поставить”,— сказал отец.
Дина помолчала, потом добавила:
— Я очень хорошо помню эту историю.
Я спросила Дину про Губермана. Она рассказала:
— Игорь сейчас в Италии. Одно туристическое бюро устраивает поездки под таким названием: “Поездка в Италию с Окунем и Губерманом”. Саша Окунь — прекрасный знаток итальянской архитектуры, искусства, разбирается в местных винах и т. д. Он делится с туристами своими познаниями. А когда я спросила Игоря, что он там делает, он со смехом ответил: “А я выхожу из автобуса”.
Штерн поехал в Нью–Йорк на Всемирный еврейский форум, где он выступал с докладом. Это было вскоре после его эмиграции, он был еще очарован Западом и немного наивен. В это же время эмигрировал Олег Попов, который жил тогда в Нью–Йорке.
Юрик рассказывает:
— После заседания я решил поехать к Олегу. В одной руке чемодан, в другой — “дипломат”. Вдруг я понимаю, что адрес Олега записан на бумажке, которая лежит в пальто, а пальто в чемодане. Я поставил “дипломат” рядом с собой, положил на асфальт чемодан, расстегнул его и ищу адрес. В это время ко мне подходит какой–то человек, типа пуэрториканца, наклоняется, показывает на мою коленку и говорит: “У вас брюки испачканы”,— и протягивает салфетку.
Я смотрю на штанину, она в каком–то кетчупе, и думаю: какие в Америке живут вежливые люди! Беру салфетку, начинаю вытирать штанину, оборачиваюсь — нет ни пуэрториканца, ни “дипломата”. В нем ничего ценного не было, кроме документов и бумаг.
Иду в полицию. Они выслушали и говорят: “Вы за этот час семьдесят пятый!” И просят заглядывать.
На протяжении трех дней хожу в полицию, спрашиваю, как идет расследование. Наконец я им надоел, и они говорят: “Вы пойдите и поройтесь в близлежащих помойках, в которые воры, как правило, выбрасывают бумаги и документы”.
Иду к контейнерам, расположенным рядом с тем самым местом, и начинаю рыться в мусоре. Вдруг вижу: навстречу идет председатель Всемирного еврейского форума и с ужасом смотрит на меня. Я улыбаюсь и иду к нему навстречу, чтобы все объяснить. Он бросился бежать от меня, как от прокаженного, я за ним, но он еще быстрее припустил от меня. Так я его и не догнал.
И Штерн прокомментировал:
— Этот еврей решил, что я уже попросил в Америке политическое убежище и роюсь на помойках, чтобы добыть себе пропитание.
Наташа Попова, жена Олега, рассказала про американскую школу:
— Главная установка в школе на то, чтобы ребенок был happy. У одних наших знакомых дочка — философского склада ума, часто бывает задумчивой. Родителей вызвали в школу: ваш ребенок не happy. Они пытались объяснить, что ребенок задумывается. В школе сказали: “Не надо, он должен быть happy!”
4 Я приехала в Москву после долгого перерыва и сидела у Анатолия Приставкина в его кабинете на Старой площади. Мы звонили в Берлин. Толя хотел у нас остановиться, но не знал, примет ли его Слава без меня.
Телефонов было много, один даже с гербом, но все с дисками, которые надо крутить. Было все время занято. Набирать приходилось по двенадцать или четырнадцать цифр.
— Что это у вас в Кремле телефоны, как в начале века,— сказала я и добавила нецензурное слово.
Приставкин побледнел и показал пальцем на потолок. И я поняла, что мания преследования сохранилась.
Над квартирой Ахмадулиной живет Сережа Каледин.
Белла спросила у Жени Попова:
— Что это за ребенок там у Калединых целый день топает и прыгает?
— Так это сам Каледин и прыгает! — радостно ответил Женя.
Василий Павлович Аксенов сказал мне:
— В Москве невозможно работать. Там сплошные презентации да вернисажи.
Я искала для Инны в Москве книгу Диккенса “Дэвид Копперфильд”. Поехала на Олимпийский проспект, где сейчас расположен книжный рынок, и методично обхожу всех букинистов. Ни у кого нет. Спрашиваю одного:
— В чем проблема? Вроде Диккенс никогда не был дефицитом.
Человек объясняет:
— К нам недавно фокусник из Америки приезжал — Дэвид Копперфильд. Так молоденькие девчушки на следующий день приехали и всего Диккенса раскупили.
Помолчал, а потом грустно добавил:
— Наверное, решили, что это один и тот же персонаж.
На книжном рынке я ходила со списком. Показала список старику–книжнику. Он с удовольствием зачитывал вслух названия, потом с уважением сказал:
— Список–то у вас какой хороший, сейчас редко такой встретишь.
Володя Янкелевский внимательно рассматривал альбом Пикассо. Потом отложил и сказал:
— У Пикассо много слабых работ, а у меня все — одна к одной.
Пикассо сказал про Толю Зверева, что считает его лучшим рисовальщиком России. Когда Володя Янкелевский узнал об этом, грустно произнес:
— Он просто других не знал.
У Виктора Ерофеева эпиграф к новой книге: “Бог един” и подпись: “Бог”.
А я подумала: “Читай — Ерофеев”.
Памятник Высоцкому на Страстном бульваре произвел жуткое впечатление — как будто карлик вышел из леса.
Жванецкий привез друга детства Додика с женой в свой новый трехэтажный дом. Додик с женой ходят и нахваливают — дом действительно впечатлял. Жванецкий принял поздравления и сказал:
— Здесь каждый камень — это мой аплодисмент.
Сидим у Жени Попова, Света приготовила прекрасный ужин. Общаемся. Женя подарил мне журнал “Знамя”, в котором напечатан его новый роман “Зеленые музыканты”, и пожаловался, что его пришлось сильно сократить. Света говорит: — По–моему, он от этого хуже не сделался.
Женя обиделся:
— Вот уж писатель о писателе всегда хорошее скажет.
Московский поэт С. сидел у нас в гостях и рассуждал:
— Надо Славе выставку сделать в Москве, приезжай, я помогу, чем смогу.
Приезжаю в Москву и звоню С. Он говорит:
— Я же литератор, не художник, ну чем я могу помочь?
Женя Попов затеял суд с Феликсом Кузнецовым, требуя, чтобы тот отдал самиздатовский вариант альманаха “Метрополь”.
Адвокат Кузнецова заявил, что экземпляр находится у Кузнецова в архиве. На что Женя ответил:
— Это все равно, что Геббельс будет хранить архивы белорусских партизан.
У Фриды в Москве живет подруга Люба. Она замечательный врач.
Люба не может сейчас существовать на свою зарплату и рассказывает:
— У меня есть брат. Ему всю жизнь ставили меня в пример. Я была отличница, а он двоечник. Я защитила диссертацию, работала в кремлевской больнице, а он где–то работал ни шатко ни валко… Так вот, сейчас он работает на таможне, и если бы не он, то я бы точно пошла по миру.
Увиделась со своей школьной подругой Леной, с которой не встречалась много лет. Та абсолютно не изменилась, такая же молодая душой, как и прежде. У нее последние годы был возлюбленный — профессор–филолог, известный интеллектуал. Лена, будучи сама образованной женщиной, заметила:
— Знаешь, я, когда начала с ним жить, как будто на курсы повышения квалификации попала.
Я хочу опять поехать в Москву и спрашиваю Сысоева:
— Слава, ты же русский человек — неужели тебя не тянет на родину?
Сысоев с горечью ответил:
— Я для них как был уголовником, так и остался.
Сысоев уговаривал меня напечатать эпохалки, ругал за излишнюю скромность. Я ему ответила:
— Хватит нам одного гения в семье.
Наконец я позвонила Кристине Линкс, она работает в немецком издательстве “Volk und Welt”, и говорю:
— Тиночка, извини, но я здесь кое–что написала и хочу тебе показать.
Кристина испуганно спросила:
— Сколько страниц?
Я отвечаю:
— Двести примерно.
Услышав это, Тина радостно воскликнула:
— Молодец, не каждый может вовремя остановиться!
Я прочитала мемуары Эммы Герштейн. Они мне очень понравились. Она их опубликовала, когда ни одного персонажа не осталось в живых.
И я подумала: “Вот доживу до девяноста лет, тогда и опубликую книгу.
И никто про меня не скажет: врет, как очевидец”.
∙ Журнальный вариант.