(“Вольные рассказы” Олега Павлова)
Панорама
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 11, 1999
Эпилог и он
∙ Олег Павлов. ЯБЛОЧКИ ОТ ТОЛСТОГО. Вольный рассказ. “Дружба народов”, 1997, № 10; Олег Павлов. ЭПИЛОГИЯ. Вольный рассказ. “Октябрь”, 1999, № 1.
∙ Думаю, “вольные рассказы” Олега Павлова — лучшее из того, что он когда-либо написал. Вряд ли, впрочем, это суждение кому-нибудь понравится. Поклонники писателя наверняка выше ценят его большие романы, одушевленные национальной идеей и национальной традицией. Там думающий и страдающий герой, психология, тяжело ворочающиеся слова… Проза , как заметил один из его собратьев по перу, “густая, как каша”. Для самого писателя, кажется, важней всего его непримиримая борьба против всей разом современной литературной критики. Противники, которых Олег Павлов нажил немало (чего стоит одна только уничижительная статья в “Знамени”!), тоже избирают для себя мишень покрупнее да поярче. Во всяком случае, спеша похвалить или поругать Павлова, мало кто обратил внимание и на его “Яблочки от Толстого”, и на недавний, с тем же подзаголовком “вольный рассказ” со странноватым названием “Эпилогия”.
В этих рассказах действительно вольное дыхание. Кажется, Павлов сбежал ненадолго в самоволку из проклятого своего степного казахстанского полка, из-под чужих белесых небес, из-под вечного своего сапога. Сбежал ненадолго, не насовсем, без оружия. То есть не дезертировал вовсе. Куда, однако же, сбежал? Присмотревшись, понимаешь: к самому себе, писателю Олегу Павлову. Чтобы по-домашнему разобраться со своими писательскими пожитками. Потому что оба рассказа по-разному написаны об одном. О самоосознании себя писателем. О собственном литературном не бытии — быте, о литературных — нет, не соратниках и товарищах по оружию или, наоборот, заклятых врагах — просто о соседях по профессии и поколению.
“Яблочки от Толстого” — добросовестное неспешное повествование о писательских встречах в Ясной Поляне, совсем не парадной их стороне. В финале рассказчик хрустит яснополянскими яблочками и охотно ими всех угощает, раздает знакомым. Но яблочки от Толстого — еще, конечно, и его, Толстого, наследники, писатели. Яблочко от яблони — далеко ли падает? Вы, нынешние, ну-тка?
Получается, яблочки падают довольно далеко. Как-то очень буднично живут, оказывается, инженеры человеческих душ, никакого величия — речи произносят вяловатые, важностью момента явно не проникаются. Где они, Великие Писатели Земли Русской? Автор рассказывает о скучноватом ожидании бесхозного автобуса, о заключительном банкете и просто дежурных выпивках, как-то с ленцой описывает промежутки между литературными мероприятиями, дает мимолетные портреты братьев-писателей. Реальных — А. Битов, Д. Балашов, Р. Киреев, А. Уткин…
Здесь важны угол зрения и сама интонация рассказывания. Точка зрения повествователя — подчеркнуто нелитературная, повседневная. Как будто с какими-то даже помехами: то он не разглядит чего-то, то юбилейную речь не расслышит. Такой вот, сугубо бытовой, будничный взгляд на вещи и людей, неразличение большого и малого, великого и смешного, важного и проходного. Ни тебе литературных генералов, ни тебе романтичных гениев. Андрей Битов, например, запомнился тем, что в его номере почему-то (в павловском повествовании все происходит почему-то и вдруг — кругозор рассказчика намеренно ограничен) не переводилась копченая колбаса. Добрый Битов кормил колбасой молодых гостей-писателей, забредших в его номер. И где он ее брал, кудесник? — такой вот только вопрос и остается у читателя к Мастеру.
Стилистически “Яблочки от Толстого” — бесхитростный и абсолютно беспафосный монолог простеца, основанный на вполне доброжелательной, но слегка отчужденной наблюдательности,— это и создает известный эффект остранения. Так, помним, смотрела на размалеванную сцену юная Наташа Ростова в театре. В таком взгляде есть, между прочим, какая-то беспощадность. Перед ним все равны и не слишком значительны. За этим простодушием угадывается ирония по отношению и к другим, и к себе тоже. Подобный взгляд, похоже, становится сегодня прямо-таки необходимостью. В новой повести “Тихие беззлобные похороны” М. Кураева такая же писательская конференция видится глазами уже и не писателя даже, а наивного читателя — банщика Василия Максимовича Беркутова.
То, что наши писатели стали вдруг наперебой писать о своих литературных тусовках,— неудивительно. Это следствие общего внимания литературы к себе самой, своей повседневности. И раздражение критиков по этому поводу совершенно напрасно. Литературный быт здесь выступает автоконцепцией литературы, которая сейчас как никогда (может быть, так было только в 30-е годы) стремится к самоописанию, а писатель — к самоидентификации. Свидетельство тому — нынешние “романы о писателе” (“Андеграунд, или Герой нашего времени” В. Маканина, “Азарт, или Невозможность ненаписанного” А. Битова и многие другие), а также писательские мемуары о современности, очерки литературных нравов (“Славный конец бесславных поколений”, “Б.Б. и др.” А. Наймана, “Альбом для марок” А. Сергеева, “Трепанация черепа” С. Гандлевского и т. п.). Словом, жанры, дающие выход литературной саморефлексии. Теперь нам про них все объяснил Виктор Кривулин. Это охота на мамонта. Так и называется его книга (1998). Определение Кривулина емкое и выразительное: ““Охота на мамонта” — это прежде всего охота. Но не на косматого доисторического зверя, а на время, совсем недавнее время, которое возвышается за нашими спинами как некая неосмысленная, живая гора”.
Охота на время идет сегодня нешуточная. Каждый охотник знает, где сидит его фазан,— каждый пишущий в широком спектре радуги безошибочно определяет свои цвета, ищет и находит близкие фигуры, опознает и очерчивает свое поколение, составляет свой литературный пантеон. Павловское литературное поколение тоже стремится к самоопределению: достаточно вспомнить программный двенадцатый номер “Октября” за 1997 год, где опубликованы “Антилохер” А. Варламова, “Хроника нулевого года” В. Березина и др. Эти “нечаянные страницы” (так обозначена рубрика), как и “вольные рассказы”, вовлекают Павлова со товарищи в компанию охотников за временем.
Но если “Яблочки” — рассказ о литературной среде, литературном и окололитературном быте, то “Эпилогия” — о собственно писательском труде. О том, как человек становится писателем, чем — буквально, непосредственно — он пишет, на что живет и чем зарабатывает.
Вообще-то “Эпилогия” — как будто бы автобиографический рассказ о наследстве. “Сюжетец изношенный,— признается автор,— а для меня жизнь”. Дедушка, генерал госбезопасности, оставляет наследство, от которого внуку досталось триста рублей. Внук употребил их на первую свою пишущую машинку: “Раз хочу быть писателем, то мне нужна пишущая машинка”. Машинка сразу же становится не простым рабочим инструментом. Тут начинающий писатель роднится прямо-таки с Фаустом. “Покупка обставлялась и впрямь как сделка с нечистой силой, будто не машинку я купил, а продал душу”. Преодолевая искушения (непременно разобрать и посмотреть , что там внутри, например, или, пойдя по ложному пути познания, научиться машинописи вслепую), герой, он же автор, честным тяжким трудом, вплоть до трудовых мозолей, творит первые рассказы, их публикуют, он поступает с ними в институт, женится на сокурснице — а семью надо кормить.
Не могу не привести актуальный по нашим — снова, в который уже раз, тяжелым — временам рецепт выживания. Все как в сказке про лисичку со скалочкой: австралийского попугая, женино приданое, надо сменять на двух кролей (главное — отличать самца от самки, а то не станут плодиться, автору пришлось за два килограмма сахару прикупить настоящего самца), будет мясо. Если, конечно, по интеллигентской привычке не станешь кролей жалеть. У писателя-кроликовода никто в семье кроличье мясо есть не смог. Пришлось заложить в ломбард обручальное кольцо — и так далее, по кольцу.
Когда в конце концов все возвращается на круги своя — к сохранившей некий мистический ореол пишущей машинке, становится окончательно ясно, что на самом деле это рассказ о литературе. Или, точнее, свернутый роман о писателе. Как “Дар”, например. Герой обретает себя, находит любовь, пишет роман. Даже рецензии, как Годунов-Чердынцев, собирает — от “Нашей Москвы”, “Нашего знамени”, “Нашего нового мира” — и под вымышленными именами узнаваемо выводит литературных друзей и врагов.
Поскольку наш герой пишет толстый роман, потребовалось новое, современное воплощение пишущей машинки. Вместо нее является компьютер, за ним другой — опять как у лисички со скалочкой. Однако компьютер сохраняет нехорошую ауру машинки-предшественницы. Покупка компьютера (подешевле — и потому с рук, у сомнительных людей) окутана не только флером тайны, но и леденящим холодком опасности: посредник “думал сэкономить мне денег, а мог отнять здоровье и даже жизнь”. Компьютер обладает дьявольской силой, он сожрал главу романа, потом приятель-Сальери засадил в него вирус. Далее уж и вовсе чудеса: “Однажды утром я обнаружил, что вместо директории ROMAN в компьютере возникла директория ANTIHRIST”. (Набирая эти строки, я опасливо взираю на свой скрипучий старенький четыреста восемьдесят шестой.) Слава Богу, следующий компьютер герою подарили. Бесплатно. Что, впрочем, никак не избавило его от ощущения того, что любой компьютер — продолжение первой пишущей машинки, то есть дедовского наследства. Голос деда никак не отпускает героя: “…гнал меня писать только вещий страх, заполученный будто вместе с дедушкиным наследством”.
Надо сказать, в этом незамысловатом повествовании о приключениях пишущей машинки брезжит канва старой, как мир, эдиповской истории. Если б, например, тому довелось быть писателем, а не царем.
В павловском рассказе дед — главный в семье и одновременно узурпатор права на слово. Потому что первый рассказ внука был не о чем-нибудь, а именно о дедовских подвигах — “как он гонял по Украине банды бендеровцев, пленял оуновских проводников и отыскивал в лесных чащах их тайные, полные награбленного золота бункеры”. У деда же был про то собственный текст: “Дед любил делиться опытом с молодыми милиционерами и контрразведчиками, самолично диктовал бабке свои выступления-воспоминания, щедро приправляя их выученными когда-то наизусть цитатами из чекиста-классика, отчего казалось порой, будто Дзержинский навещает его что ни на день”. Свой рассказ внук послал деду по почте, “ будто в редакцию взаправдашнего литературного журнала”, в ответ получив через бабушку совет “бросить это дело” хотя бы на время: “Вот помру, пусть тогда и брешет обо мне”. Так внук-писатель вступил с дедом (а вдобавок и со стоящим за его спиной Дзержинским) в своего рода соревнование. Как будто в борьбу одновременно с Зевсом и Кроном. Победа в этом творческом соревновании значила бы подлинное взросление героя, его настоящее Посвящение в писатели. Машинка, а потом и компьютер здесь не только орудие труда, но и оружие в борьбе с дедом. Герою одновременно надлежит и оправдать дедовское денежное вложение, и — символически — победить деда литературой. Умерший дед все время является внуку со своими упреками: “Мысленно я все еще рассчитывался с ним за машинку, доживая до того дня, когда смогу не чувствовать страха и вины”.
Борьба увенчивается победой внука. Победой символической и обставленной предельно литературно. Автор видит сон (известный литературный прием, разом придающий соответствующему фрагменту текста повышенную значимость) по дороге из Юрятина (тоже литературная реальность), возвращаясь “с какой-то литературной конференции”. Во сне родственники наконец “крепко-крепко обнялись”, и дед “стал жаловаться как родному: сказал, что очень хочет, чтоб купили ему унитаз…— пластмассовый, превращающий все якобы в порошок… чудо техники, отчего я понял, что это должен быть биотуалет. И что-то детское, щемящее было в его желании иметь то, чего даже в глаза не видел…— как у ребенка, что мечтает об игрушке…”. Внук прошел инициацию, стал-таки писателем, а побежденный дед вернулся в младенчество, к пеленкам и горшкам.
Теперь, выходит, повзрослевшему писателю пришло время подводить предварительные итоги. Но в каком смысле “Эпилогия” — действительно эпилог? Рановато вроде для итогов; Павлов — писатель хоть и известный, но молодой. Сам автор в рассказе обмолвился, что “эпилог — это начало нового смысла”.
М. АБАШЕВА