Мелочи жизни
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 10, 1999
Мелочи жизни Павел БАСИНСКИЙ В издательстве “Новое литературное обозрение” вышла прекрасная книга Ирины Паперно “Самоубийство как культурный институт”. Но несколько отталкивающее название ее может и смутить. Возможно ли личную трагедию, всегда особую, всегда из ряда вон выходящую, рассматривать как культурный жизненный проект в ряду подобных же жизненных проектов? Паперно считает, что — да. Подумаем… В конце концов говорим же мы о культурном контексте войны, изучая военную прозу, военную песню. Говорим мы и о культурном значении смерти в литературе “деревенщиков”. Посмотрим также: можно ведь рассуждать и о смертной казни как именно культурной проблеме (отношение к ней разных эпох, народов, цивилизаций, мыслителей, литераторов). Почему же нельзя и самоубийство рассмотреть с точки зрения культуры? Самоубийства Сократа и двух московских школьниц, выбросившихся с балкона из-за несчастной любви (об этом много писали газеты), не одно и то же. И одновременно — одно и то же, если взять во внимание только конечный результат. Генерал, проигравший сражение, погубивший из-за своих (предположим) тактических ошибок десятки тысяч солдат и пускающий себе пулю в висок, повинуется законам офицерской этики, которая — часть культуры. Но и вчерашний советский кандидат наук, очертя голову бросившийся в бизнес, задолжавший кучу денег и не нашедший иного выхода из ситуации, кроме петли, тоже выполняет задание определенной культуры. Вот этой, нашей — свинской. Конечно, рассуждать с ученым видом о самоубийстве конкретного Васи Петрова — пошло и низко. Но всякое общество во все времена было элементарно вынуждено как-то регулировать свои отношения в том числе и с самоубийцами. Причем не только потенциальными, но и в гораздо более напряженной форме — именно с покойниками — с трупами. И всякая культура во все времена была вынуждена каким-то образом оценивать внутри себя в том числе и такой страшный акт личного произвола, как самоубийство. Определять свое к нему отношение. И — расставлять какие-то дорожные (не только запретительные, но и предупредительные, а порой и прямо направляющие) знаки на пути будущих самоубийц. Самоубийство становилось культурой. Насколько сложен и, не боюсь этого слова, тонок культурный контекст самоубийства, можно судить хотя бы по православию. У нас даже и нецерковный человек понаслышке знает, что самоубийство осуждается православной церковью как страшное преступление (столь же страшное, как и убийство), что самоубийц не хоронят по церковному обряду, что попытавшихся покончить с собой надолго отлучают от церкви и проч. Действительно, в “Настольной книге для священно-церковнослужителей”, изданной в конце XIX века (автор С. В. Булгаков), весьма определенно говорится: “Самоубийство, совершенное обдуманно и сознательно, а не в припадке умоисступления, Церковь признает столь же тяжким грехом, как и отнятие жизни у другого (убийство). Жизнь для каждого человека есть драгоценнейший дар Божий — и по естеству, и по благодати искупления. Налагающий на себя убийственную руку христианин вдвойне оскорбляет Бога: и как Творца, и как Искупителя. Само собою понятно, что такое деяние может быть только плодом полного неверия и отчаянья в Божественном Провидении”. Однако в четырнадцатом Каноне Св. Тимофея Александрийского, принятом Шестым Вселенским Собором в качестве церковного закона, сказано о том же самом гораздо глубже. “— Аще кто, будучи вне себя, подымет на себя руки или повержет себя с высоты: за такового должно ли быти приношение или нет? — О таковом священнослужитель должен рассудити, подлинно ли, будучи вне ума, соделал сие. Ибо часто близкие к пострадавшему от самого себя, желая достигнути, да будет приношение и молитва за него, неправдуют и глаголют, яко был вне себя. Может же быти, яко соделал сие от обиды человеческия, или по иному какому случаю от малодушия и о таковом не подобает быти приношения, ибо есть самоубийца. Посему священнослужитель непременно должен со всяким тщанием испытывати, да не подпадает осуждению”. То есть не всякий самоубийца — преступник. Наложивший на себя руки в состоянии умопомешательства — “да не подпадает осуждению”. Но каким образом различать эти “состояния”? Ведь согласно “Британской энциклопедии” (цитирую по книге И. Паперно): “На самом деле никто не знает, почему люди кончают жизнь самоубийством”. Паперно продолжает: “Никто не знает, включая и самого самоубийцу… Самоубийство представляется нам “черной дырой” — прорывом в ткани смысла, которую плетет человек. Самим своим поступком — актом отрицания — самоубийца ставит под сомнение идею осмысленности жизни; оставаясь загадкой, этот акт бросает вызов возможностям человеческого разума”. Это понимали не только ученые. В середине XIX века митрополит Филарет (Дроздов) своей волей предписал приходскому священнику хоронить по православному обряду молодую женщину, покончившую с собой. “Уже раз сатана насмеялся над несчастной,— писал он в резолюции на просьбу матери самоубийцы.— Неужели надо допустить сатане еще раз насмеяться над ней?” Ирина Паперно, разбирая предсмертные записки самоубийц XIX века, делает прелюбопытный вывод: в значительном количестве их авторы странно заботились о посмертной судьбе своих тел, предлагая и даже настаивая, чтобы их отдали в анатомическую лабораторию для вскрытия и исследования. Она полагает, что это связано с торжеством позитивистских идей в середине прошлого столетия. Вспомним Базарова — энтузиаста разрезания лягушек. Но Паперно не учитывает другой, мистический вариант объяснения этих записок. Будущий самоубийца предлагал словно бы заглянуть внутрь него и буквально обнаружить того, кто им управлял накануне страшного поступка. Того, кому противиться он был не в силах. В книге Паперно приводится множество случаев самоубийств и их попыток, относящихся к XIX веку, в том числе и людей никому не известных. Я бы хотел напомнить об еще одном случае — попытке самоубийства (слава Богу, неудачной) одной из самых знаменитых личностей рубежа веков: Горького. 12 декабря 1887 года девятнадцатилетний Алексей Пешков, находясь в Казани, купил на базаре старый револьвер, заряженный четырьмя патронами. На берегу речки Казанки он выстрелил себе в грудь с намерением прострелить сердце. Насколько серьезно было это намерение, можно судить по тому, что накануне он внимательно изучал медицинский атлас. Тем не менее промахнулся. Револьвер был старый, вероятно, давно не чищенный, поэтому от выстрела на Пешкове загорелась одежда. Спас юношу недалеко находившийся и прибежавший на выстрел сторож-татарин. Эти детали известны из автобиографического рассказа М. Горького “Случай из жизни Макара”, написанного в десятые годы ХХ века в связи с “эпидемией самоубийств”. И вот “предсмертная” записка: “В смерти моей прошу обвинить немецкого поэта Гейне, выдумавшего зубную боль в сердце. Прилагаю при сем мой документ, специально для сего случая выправленный. Останки мои прошу взрезать и рассмотреть, какой черт сидел во мне за последнее время (курсив мой.— П. Б.). Из приложенного документа видно, что я А. Пешков, а из сей записки, надеюсь, ничего не видно…” До знакомства с исследованием Ирины Паперно я в самом деле решительно “ничего не видел” из этой записки. Какой-то Гейне… Какой-то черт… Но задумаемся: вряд ли девятнадцатилетний парень мог знать о культурном контексте самоубийства в России. Вряд ли он в то время мог внимательно изучать газетные хроники и полицейские отчеты о самоубийствах, как это делал, скажем, Ф. М. Достоевский. Скорее всего просьба взрезать его останки и найти в них черта (так и видишь этого притаившегося где-нибудь между сердцем и левым легким зловредного беса, выполняющего задание своего патрона-дьявола!) возникла сама собою, интуитивно, вне всякого контекста. Так и складывается настоящий контекст. Продолжим мистическое исследование. Пешков не погиб, останков не взрезали, бес остался. После выстрела юношу отвезли в больницу, где врач нашел рану опасной (пуля миновала сердце, пробила легкое и застряла возле спины). Однако он поправился быстро. Крепкий организм. Записка же была передана полицией в духовную консисторию и рассмотрена на одном из заседаний. Вот текст протокола: “1887 года декабря 31 дня. По указу Его Императорского Величества Казанская Духовная Консистория в следующем составе: члены Консистории: протоиерей Богородицкого Собора В. Братолюбов, протоиерей Вознесен. церкви Ф. Васильев, свящ. Богоявлен. церкви А. Скворцов и свящ. Николонизской церкви Н. Варушкин при и. д. секретаря А. Звереве слушали: 1) присланный при отношении пристава 3 части г. Казани, от 16 сего декабря за № 4868-м акт дознания о покушении на самоубийство Нижегородского цехового Алексея Максимова Пешкова, проживавшего по Бассейной улице в д. Степанова. Из акта видно, что Пешков, с целью лишить себя жизни, выстрелил себе в бок из револьвера и для подания медицинской помощи отправлен в земскую больницу, где при нем найдена написанная им, Пешковым, записка следующего содержания… Закон: 14 правило Св. Тимофея, архиепископа Александрийского. Приказали: цехового Алексея Максимова Пешкова за покушение на самоубийство на основ. 14 прав. Св. Тимофея, арх. Александрийского, предать приватному суду его приходского священника, с тем, чтобы он объяснил ему значение и назначение здешней жизни…” Приказ, как и положено, был послан благочинному “первой половины Казанских городских церквей” протоиерею Петру Маслову. Маслов вызвал к себе Пешкова для разговора, но Пешков прийти отказался. Вместо себя он отправил ему нахальный стих: Попу ли рассуждать о пуле? Тогда был наряжен насильственный допрос в Феодоровском монастыре. “Допрашивали,— писал уже много лет спустя Горький своему первому биографу Илье Груздеву,— иеромонах, “белый” священник и третий — Гусев, профессор Казанской Духовной академии. Он молчал, иеромонах сердился, поп уговаривал. Я заявил, чтоб оставили меня в покое, а иначе я повешусь на воротах монастырской ограды”. В результате Пешкова отлучили от церкви на семь лет. С этого началась его ненависть к церкви, к церковникам. Отсюда отчасти проистекала попытка построить новую церковь: социализм. Дьявол мог спать спокойно. Задание выполнялось успешно. И — какой человек (то есть с каким талантом, силой воли, творческой энергией) так и не мог узнать, какой черт в нем сидит! Грустно… А ведь все могло быть иначе. Ввяжись в состязание с бесом не Скворцов — Варушкин, но человек более тонкого и сложного ума — такой, как, скажем, митрополит Филарет (последний, впрочем, скончался в 1867 году, за год до рождения Горького). Могло бы? Или нет? Кто знает, кто узнает… “Какой черт
сидел во мне…”∙