Untitled
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 1999
Сергей ЮРСКИЙ ПОПЫТКА МОНОЛОГА Я хотел бы назвать проблему, серьезную проблему сегодняшнего дня, именем “Александр Володин”. Определение ее мы оставим на финал. А начнем с истории. Скажем, моего знакомства с Володиным. В очень давние годы я сделал пробу пера, написав вместе с моим товарищем киносценарий. Время было такое… Конец пятидесятых годов. Нам казалось, что мы горы своротить можем. Так возбужденно входило наше поколение в жизнь. С этим сценарием мы направились, и веря, и не веря в себя, не куда-нибудь, а прямо на Ленфильм. В этой затее участвовал третий товарищ, впоследствии большой киномастер, а тогда — телевизионный художник.
Было назначено обсуждение этого сценария. Отзыв давал человек по фамилии Володин, член коллегии Ленфильма. Так вот, член коллегии Володин не то что камня на камне не оставил, но просто совершенно уничтожил наше предложение. Это было сделано при нас, публично, при небольшом количестве людей, но все же… Думаю, Саша не помнит этого эпизода. Был ли он прав — наверняка, был ли он абсолютно прав — не уверен, однако дело не в этом, важно другое. Я помню, что мы вышли после этого полного раздолба в очень хорошем настроении,— вот что удивительно. Манера разговора этого человека была такой искренней и веселой, что оставалось ощущение — жизнь не кончается, трагедии нет.
Сколько раз в своей жизни потом я замечал: вроде все похвалят, все примут, но сделают одно замечание, маленькое пожелание, поправку — как занозу всадят, и потом никак ее не вынуть. А в данном случае мы тот сценарий разорвали и выбросили в мусорный ящик. В памяти от него не осталось не то что сюжета — даже названия. Ничего. Настолько мы легко с ним попрощались. Но это не подорвало уверенности в себе. Наоборот, все стало очень интересно. Так появился в моей жизни Володин-критик.
А потом появился драматург Александр Володин с его пьесой “Пять вечеров” в БДТ. Я — уже артист этого театра — не был занят в этой пьесе. Но я был в курсе, как спектакль “Пять вечеров” делался, как репетировался. В те времена я был влюблен в Зину Шарко. Она играла в “Пяти вечерах” главную женскую роль — Тамары. Я присутствовал на репетициях и был очевидцем первого, комнатного этапа репетиций, проведенного Розой Сиротой. Впоследствии я описал два совершенно непохожих этапа. Этап интимный, который по-своему был силен и пронзителен, чувствителен, чувственен. И совершенно на него не похожий — товстоноговский — уже на сцене, мощный, в котором сентиментальная нота была не то что изъята, но притушена, приглушена. Мне повезло — я увидел пьесу сразу в двух вариантах: в камерном и в варианте большого пространства, однако и там, и там Володин оказался пронзительным драматургом. Это один из лучших спектаклей, которые я видел в моей жизни. Только сейчас отдаю себе отчет, что это было сорок лет тому назад. Именно с володинской ролью Зина Шарко стала по-настоящему большой актрисой.
Моя жена Наталья Тенякова стала известна зрителю с фильмом “Старшая сестра”. И это опять же был Володин. Случайное совпадение? Полагаю — нет. Не было другого современного русского драматурга, который бы писал такие же полнокровные женские роли, как Володин. Это его особенность. Он любит женщин, он уважает женщин, ему бесконечно интересны женщины, и потому он понимает их. Я недавно вновь видел этот черно-белый фильм и был поражен тем, что в наш век постмодернизма, изыска, формальных поисков он удержи-
вает внимание абсолютно завораживающей последовательной реалистической манерой. Помню сильный герасимовский фильм по сценарию Володина “Дочки-матери” — одна из наиболее любимых мною картин, посмотренная десятки раз, “Осенний марафон”, в котором есть все: обаяние Данелии и Басилашвили, совершенно превосходная игра Нееловой, Волчек и Гундаревой. Это прекрасное актерское и режиссерское полотно, но надо признать, что все-таки расшито оно на володинской первооснове. И опять чудные женские роли.
Количество любимых мною воплощений володинских пьес велико. Но вовсе не все мне по душе. Разухабистые варианты и “Дульсинеи Тобосской”, и “Ящерицы”, и “Двух стрел”, которые расцвечены музычкой, песенками, костюмчиками,— это мне гораздо меньше нравится.
Главное — это то, что Володин создал произведения абсолютно принципиальные для того времени. Современниковский спектакль “Пять вечеров” — совершенно другая стилистика, в какой-то степени противоположная БДТ. Мы могли спорить, чей спектакль лучше — у нас в БДТ или в “Современнике”. Но творчество Володина было таково, что именно на нем-то только и нужно и можно было обсуждать, проверять художественную близость и художественные различия. Пьесы Володина были новой точкой, от которой отсчитывалась правда на сцене. Именно с него началась новая интонация.
У Розова была сходная интонация, но более публицистическая. Были правильные, хорошие мысли, противостоящие неправильному обществу. И этому аплодировали. У Володина не было назидательной мысли, тогда даже казалось, что это вообще натуралистическая зарисовка с жизни, в этом, кстати, его и упрекали. И вместе с тем актеры, играя его текст, совершенно не испытывали ничего похожего на бесчувственные картонные образы натуралистической школы. Этот спрятанный напряженный накал заключается в удивительном, скрытом володинском ритме — ритме его текста, его слов.
Тогда, в первые годы знакомства с его письмом, володинский ритм не осознавался, так как внешне он был схож с жизнью, а вот внутри… Это как японские стихи, как стихи Аполлинера. Можно привести целый список примеров, и все это будет высокая литература, где состав слов, казалось бы, заурядный, а вот ритм слов — высокого полета. На это и натыкались актеры. Я был свидетелем, когда Зинаида Шарко и Капелян репетировали роли, и случалось — не договаривали фразы, переставляли слова… Ну как в других пьесах! Ан нет! — тут это не получалось. Сразу становилось очевидно — так нельзя, так все разрушится. Это был первый намек, первый знак, что это не только хорошая пьеса, но этот драматург — большой писатель.
Мы с Володиным никогда не работали вместе. Он меня пробовал в своем фильме, но как-то не получилось, да и я не очень заинтересовался той работой. Но с драматургией Володина я рано начал сталкиваться. Сперва Александр Белинский поставил для нас с Зинаидой Шарко его пьесу “Идеалистка”. Думаю, это было первое исполнение пьесы. И вот — я уже сам на себе ощутил магию его текста.
Мы размышляли, что делать с этой небольшой пьеской. Куда ее воткнуть? Как самостоятельный спектакль — нет. Только в концерт. Тогда я уже начал создавать свои сольные концерты. На концертах я начинал с исполнения Пушкина, Достоевского, Есенина, потом давали Володина. В то время залы были большие, народу собиралось очень много. Моя актерская практика подсказывала, что в одиночку с большим залом работать легче, чем дуэтом. А здесь, в пьесе Володина, не только двое, но и сюжет какой-то… Какая-то библиотека, герой бывает там, какой-то странный роман начинается между людьми, которые вроде бы друг другу не подходят. Острот почти нет, хохм — ноль. И ткань всей пьесы очень хрупкая… Но странное дело — зал замирал. И эффект замирания зала повторялся каждый раз. Хорошо ли мы играли? Надеюсь, что хорошо. Но прежде всего это замирание могу отнести к ритму, к скрытому стиху володинского текста. Именно ритм держал зыбкую ткань пьесы на мощной опоре, на мощной основе, которую актер безошибочно чувствует. И радость игры этой пьесы не проходила, пьеса не надоедала.
Однажды пили мы с Александром Моисеевичем водку на Большой Пушкарской улице по поводу приезда общего друга. И он по ходу застолья, морщась, дал мне почитать свою вещь, как всегда, сопровождая это словами: “Ну, это так, пустяк какой-то, чепуху написал. Ночью. Вот, прочти и выброси”. Меня поразило название вещи, поразило и необыкновенно понравилось: “Приблизительно в сторону солнца”. Уже много позже разные авангардные авторы стали использовать такие названия в огромном количестве. Но это-то было очень давно, в первой половине шестидесятых. Сюжет пьесы с удивительным названием был довольно прост. Отец и дочь. Отец — партийный чиновник, дочь — хиппи, понятно, противостояние, но у Володина это не выражено так прямолинейно, и пьеса вовсе не похожа на эстрадные скетчи. По пьесе дочь ушла из дома и где-то шаталась, ее нашли, доставили домой, и состоялся ночной разговор. С этого ночного разговора и начинается пьеса. Вся поэзия этой пьесы в щемящем чувстве безысходности, друг друга им не понять никогда. Никогда. А это отец и дочь. Мне нравилось, что в пьесе не было однозначности: вот, дескать, это тупой обкомовский работник, которого Бог наказывает плохой дочерью. Нет, в том-то и дело, что по пьесе отец был совсем неплохой человек. Автор его понимал, понимал истинную отцовскую муку, он ему сочувствовал. Почему дочь, ясно видя, что человек, к которому она уходит, не так уж хорош, все же оставляет за собой право уйти к нему? Почему? Этот вопрос висит в зале не нравоучительной моралью, а звенящей мучительной нотой. Вот в этом весь Володин.
Нынешние преобразователи России стараются сделать реальностью “презумпцию невиновности”. Это действительно крайне важно. Это одна из опор цивилизации. Тридцать лет назад словосочетание “презумпция невиновности” было совершенно пустым звуком. Люди делились на заранее и бесспорно хороших и на заранее и бесспорно плохих. Так было в жизни — так было и в драматургии. В борьбе прогрессистов и реакционеров (время оттепели) только переставлялись акценты — кого считать хорошими, кого плохими. Володин первый и, пожалуй, единственный в то время подошел к своим героям и окружающим людям с позиции “презумпции невиновности”, он ощутил необходимость высказаться каждому и каждому быть услышанным.
“Приблизительно в сторону солнца” — одна из первых моих режиссерских работ. А играли мы пьесу с Наташей Теняковой. Мы привезли нашу работу в Москву, и я помню, как-то особенно помню концертный зал Библиотеки имени Ленина: при полном свете дня, при ломящемся в окна солнце. Люди стоят на балконах, во всех проходах и слушают пьесу Володина. И все мы — и артисты, и зрители — ощущаем: это новая, совсем новая драматургия. А внешне — ну никаких ухищрений. Спокойный диалог. Диван и два стула.
Потом я стал вводить в концертную программу его стихи. Когда Саша однажды показал свои стихи, я, честно говоря, не удивился. Для меня было ясно, что стихи были давно, потому как я давно уже играю его пьесы, которые — те же стихи. У Володина все — стихи. Это не высокая поэзия Верлена или Бродского, и все-таки, смею утверждать, это — стихи. Ритмизированная мысль и ритмизированное чувство — две нити, сплетенные, казалось бы, простыми узлами, простенько так, раз — переплелись, раз — переплелись, элементарно, почти примитивно, однако развязать-то не получается. Говорю это как артист, который много читал его — от “Стыдно быть несчастливым”, стихов принципиальных, до такого, как
На шаре тесненьком столпились мы.
Друг другу песенки поем из тьмы.Я помню, что делалось с залом, помню, как зал Чайковского — целый зал — как бы захлебнулся от новизны и точности не выраженного собственного чувства. Вот это володинские стихи и это мой опыт их прочтения. В конце октября минувшего года у меня был большой концерт в редакции “Общей газеты”, концерт назывался “Пушкин и другие”. И в нем каждого из авторов, который мной исполнялся, я примерял к Пушкину. Один из них был Володин.
Видались мы частенько, если можно назвать это частым, актеры — народ трудящийся, служащий, поэтому вообще редко с кем видишься. Потом я переехал в Москву, и встречи стали совсем редки. Но когда кинули клич сделать концерты в Питере, чтобы издать двухтомник Володина (издательство “Петрополис” организовало и осуществило эту акцию), я с радостью откликнулся и дал концерт в честь Александра Володина в зале у Финляндского вокзала. А потом в городе Пушкине — тогда там только начинала разворачиваться деятельность “Петрополиса”, у истоков которого стояли поэт-издатель Николай Якимчук и меценат-просветитель Борис Блотнер. Тогда зачиналась здесь ежегодная Царскосельская пушкинская премия…
Мне было очень приятно, что наш с Сашей приезд морозным зимним днем в Царское Село совпал с открытием этой премии. Но, по-моему, Саша до конца не понял, что все это делается в его честь. Да и зрители тоже не понимали, почему концерт посвящается Володину. “И вообще кто такой Володин?” — спрашивала себя собравшаяся публика. Хотя я весь вечер толковал про это. Не понимали даже тогда, когда встал в зрительном зале человек в каком-то венгерском пиджачке прошлого десятилетия… Это был Володин.
Двухтомник Володина в результате всех усилий вышел, а для меня состоялись еще одно прикосновение к его стихам и, главное, новые встречи с Сашей.
В это время появилось его произведение “Записки нетрезвого человека”. В этой прозе — соединение поэтической приподнятости автора с прозаизмами жизни. В ней утро и вечер человеческой жизни, володинской жизни, его мир чувствований, когда душевные силы на исходе. Искренняя проза, болезненная (это мое личное мнение). В “Записках” образ нетрезвого человека — это не условная литературная формула, не литературный прием: автор пишет свои записки в период нетрезвой жизни и разговоров о нетрезвости… В “Записках” есть слова, которые отчасти объясняют позицию автора. Володин говорит о том, “что самые тайные пороки и болезни жизни не могут остаться не отраженными в искусстве. Как двойные звезды, жизнь и искусство соединены невидимой тканью. Если эту ткань попытаться растянуть, рано или поздно она все равно сократится, и искусство нанесет свой запоздалый и потому особенно жестокий удар”.
Я считаю страшной бедой пьянство русское. Для меня болезненны были торжества, форма торжеств по поводу 60-летия Венедикта Ерофеева. Какая-то пьяная электричка, какой-то марафон… Это было чудовищно. В день празднования 100-летия МХАТа для меня было мучительным, когда на сцене приглашенные пили водку. И среди них, между прочим, были и мы с Володиным.
Осмеливаюсь произносить это в предъюбилейное время, потому что писатель Володин прошел через это искушение и вышел из него через смерти и болезни очень близких ему людей и отдаления от очень любимых… Он трагично одинок. Я тоже человек немолодой, и я могу сказать, что в определенном возрасте так называемое общение — дружеское, соседское или коллегиальное — уже мнимость. Может быть только нечто совсем близко родственное, либо кровно родственное, либо духовно. И трагично, если этого нет.
Володин как человек деликатный и ранимый не может надоедливого человека отбросить, сказать, что с ним нехорошо, неинтересно. Эта деликатность заметна, например, когда его чествуют. Другому бы это в радость: вот я и достиг. А для Володина это настоящая, непритворная мука. Поэтому трагично его пребывание в сегодняшнем дне.
Так говорить мне позволяют последние наши встречи, его явление на спектакль ко мне в Питере, когда мы играли Бергмана, его явление в Москве на мой спектакль Ионеско, его явление в концерт “Пушкин и другие”, где я публично отдал ему дань почтения как выдающемуся драматическому поэту России. Все это были явления меняющегося человека. Да, Александр Володин, приближающийся к своему 80-летию,— меняется. Он в движении.
Ирина Николаева. Позволю себе прервать вас необязательной ремаркой. Александр Моисеевич после концерта рассказал мне, как когда-то ваше исполнение “Евгения Онегина” помогло ему расслышать Пушкина. Он особенно и не читал его, что-то по школьной программе, полагал — гениальный, гармоничный Пушкин не его поэт, потому что сам Володин весь в разладе с собой. И добавил: “А вот благодаря Сереже я его почувствовал. Теперь, когда меня спрашивают о любимом поэте, говорю — Пушкин и Пастернак, и говорю с вызовом”.
Сергей Юрский. Человек, у которого так близко чувство и речь, который способен так искренне открываться,— этот человек необыкновенный. И все же сейчас я буду Сашу ругать. Это для того, чтобы попытаться объяснить феномен Володина. А ругать буду за его излишнюю деликатность. Мне известно немало случаев, когда ему приносили рукописи книг стихов или прозы с просьбой написать предисловие к ним. Ему не нравились эти произведения, он тяготился и тем не менее писал поощрительные слова, исходя из своего постулата: лучше ошибиться в положительную сторону, чем кого-либо обидеть. И так много обиды в жизни. Хорошо ли это? Думаю, что плохо. Мне могут возразить: а где же была эта излишняя деликатность, когда он в пух и прах разнес ваш первый сценарий? Так ведь тогда это был вопрос долга, а не личного одолжения. Он тогда работал критиком (ну, скажем, оценщиком), и ему важно было отличать хорошее от плохого. Это вопрос принципиальный, нравственный, а не вкусовой. И еще важный оттенок — он никогда не был начальником. Никогда он не брал на себя запретительных функций и не приближался к тем, кто требует угодничества. Малейший признак расправы над кем-нибудь, и Володин из критика превращается в адвоката. Его формула (рискую теперь произнести): “Все доброе защитить, все злое обнаружить… и помиловать”.
Ныне он авторитет, и его предисловие дорогого стоит. И те, кто его под руки на подиум ведет, уже сами маленечко в историю входят. И это его: “Ну я скажу хорошие слова, скажу, чтобы плохих не сказать”. Думаете, он лгал? Нет. Притворялся ли он? Нет, он вообще никогда не притворялся. Даже когда хвалил то, что ему не нравилось. Он нещадно потреблял свою душу. А, написав такие “положительные” слова, платил тем, что потом выпивал.
Меня больше всего волнует сейчас изменившаяся шкала нравственных ценностей. То, что было в списке добра, ныне — в черном списке. Труд. Количество и качество вложенного труда было критерием оценки, оплаты. Умеренность, подчеркиваю, умеренность оплаты, которая также была в числе положительных черт. Теперь умеренная оплата считается полным провалом твоей карьеры. Много трудился — это стыдно, умеренно оплачен — это стыдно. У тех, кто определял нашу культуру, всегда были четкие представления о добродетели, четкие правила. И это было не только в кругу пушкинском, но и продолжалось в кругу толстовском, в кругу чеховском. Они не были безгрешны и, случалось, нарушали эти правила, но они знали, что это нарушение. И что есть правила. Это же продолжалось и в кругу булгаковском. Человек, близкий мне из булгаковского круга, Сергей Александрович Ермолинский, и далее… это Натан Эйдельман…
Так вот, шкала ценностей на наших глазах поворачивается, и отрицательное становится положительным, а положительное — отрицательным. Работают не только над созданием искусственного интеллекта, научились создавать искусственный успех, вот-вот образуют искусственный талант. И при этом смешными и наивными становятся понятия и равенства, и братства, и справедливости. А стержень, на котором поворачивается эта важнейшая, гигантская шкала, самое нынче потешное понятие — святость! Не в смысле самовыпячивания: “Я, дескать, святой!” — это самомнение и пошлость. Но в другом: ощущении, что в данном человеке есть крупица святости, что она-то, крупица,— ядро его таланта. Она в нем превыше всего остального.
Я никогда не говорил с Сашей о Боге и даже не подозреваю, верующий он или нет. Но Володин — один из самых святых людей, которых я знал в жизни. В этом человеке расцвела крупица святости. Он действует по призыву: “Веленью Божьему, о муза, будь послушна”,— так Пушкин своей музе говорил. Он хотел, чтобы его муза была послушна Божьему велению. Не знаю, сформулировал ли Володин когда-нибудь это для себя. Думаю, нет — не его стилистика. Но я уверен, он послушен именно велению Божьему. Подтверждением его необыкновенных душевных качеств может служить все его творчество, вся его противоречивая жизнь. О ней он рассказывал в телепередаче с Карауловым. Давно я не видел на экране такой искренности и чистоты помыслов. Это делает Александра Володина, человека, живущего одиноко, оторванно, в скромных условиях, не соответствующих современным понятиям о нормальном пребывании на этом свете писателя, значительной фигурой нашей литературы и нашей жизни.
Он многое предсказал так, за рюмочкой. Помню, мы говорили о пьесе “Приблизительно в сторону солнца” и я сетовал на то, что она очень мала, коротенькая пьеска. Саша, как всегда, щурясь мучительно, сказал: “Конечно, маленькая. Но добавить ничего нельзя, ничего.— Махнул рукой и тут же продолжил: — Вообще-то время трехактных пьес кончилось”. (А ведь тогда еще вовсю шли спектакли с двумя антрактами. Без этого спектакль считался неполноценным.) И добавил: “Уже идут двухактные, а в перспективе будут смотреться миниатюры, только малые пьесы. Кончается большая форма. Хорошо это или плохо — не знаю, но кончается”. Сейчас это стало очевидным, однако тогда… Он эту разорванность сознания не только предсказал, но и начал осуществлять в своих маленьких пьесах. Во многом я ему следовал. Например, построением моих концертов. Обычно они состоят из целого десятка маленьких спектаклей. Отчасти это было навеяно Володиным.
Он говорил, никогда не пророчествуя, никогда не важничая. Всегда пряча глаза и щурясь от непрерывной самокритики. Он предвосхитил постмодернизм, но его творчество не совпадает с этим направлением только по одной линии. По содержанию. У Александра Володина оно всегда божественно. Когда я перечитывал сегодня ночью “Пять вечеров”, я вновь был поражен удивительной, вполне пушкинской любовью к жизни в ее малых проявлениях. И в этом володинский ответ на вопрос о смысле жизни. Надо только вслушаться в слова писателя, не пренебрегать ими в угоду сегодняшнему дню и новой страшной морали. Она долго не продержится. Новая эпоха, может быть, продержится долго, но не новая мораль, когда прежде всего нужно и должно быть богатым и успешным, когда сама жизнь ничего не стоит, стоит только успех жизни.
Пробуждение, утренний хлеб, слова человека, который рядом, и ты его слышишь и понимаешь, и этот человек тебе не чужой… Сама любовь к жизни почти уничтожена. Она у Володина, и это совершенно не мешает ему быть ироничным, без ложной патетики. Он не похож на псалмопевца, и в стихах, и в прозе, и в пьесах — никакой назидательности. Он посмеивается, и все отношения его героев — это не дешевая романтизация жизни, а правда. Александр Моисеевич Володин вышел из войны, и вышел, не минуя тягот коммунальных квартир, и отсутствия пятидесяти копеек на три дня вперед, и болезни, и смерти, и всего-всего. Но при этом он остается писателем, который способен своих героев научить любить жизнь, а не отрицать ее. Потому что жизнь на вилле в восемь этажей среди охранников есть отрицание жизни.