Григорий ПЕТРОВ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 9, 1998
Григорий ПЕТРОВ
Родословное
древо
РАССКАЗЫ*
ФАМИЛЬНЫЙ ПОРТРЕТ
На службе Алексея Петровича никто всерьез не принимал. Ну, вахтер и вахтер. Сидит себе при входе за столиком, пропуска─ смотрит, по телефону отвечает. Жалуется, что за квартиру платить нечем, и у всех в долг просит. Или еще вещь какую-нибудь старинную предлагает. То корпус от каминных часов, то чернильный прибор с фигурами, то кошелек для табака или шкатулку резную в кожаном чехле.
— Откуда это у вас? — спрашивают его.
А он загадочно так отвечает:
— Фамильное… По наследству… От предков…
Вид у него самый жалкий — костюм обтрепанный, весь в пятнах, ботинки стоптанные. Директор не раз ему говорил:
— Ты бы приоделся, что ли… А то неудобно. При входе ведь сидишь…
А он смотрит, как директор в машину садится, охранники возле него, а сам говорит:
— Все вы новые… Без роду, без племени…
Были и такие, которые жалели Алексея Петровича, уборщица Фрося, например.
— Как же вы живете? Все время один и один…
— А я не один,— отвечал Алексей Петрович.— Со мной предки. Весь мой род.
Все уже знали его странность. Утром, как мимо него идти, всегда спросят:
— Ну, как там ваши предки? Еще одного нашли?
А потом в стороне где-нибудь хохочут и пальцем у виска крутят. В самом деле — чудит человек. Как получит зарплату, бежит на Арбат к художникам, они там в подземном переходе сидят. Увидят его — здороваются, приветствуют. А он им репродукцию из журнала или из книги показывает:
— Предок мой. По отцовской линии.
Художники уже знают: надо сделать копию большого размера. Ну а им все равно, что писать, лишь бы платили. И дня через три-четыре портрет готов.
На службе Алексея Петровича, конечно, не понимали:
— Вот куда ваши денежки уходят. Оделись бы лучше…
А тут как-то Алексей Петрович не явился на службу. День его нет, другой. А потом кто-то вдруг и говорит:
— Вы что, не знаете? Он же умер.
Пожалели его, конечно, помянули. Послали к нему домой уборщицу Фросю: может, помочь надо — похороны там, поминки. Фрося пришла по адресу, это где-то на Ордынке, в квартире люди какие-то. Тут выяснилось, что у Алексея Петровича есть жена и дети — дочь и сын. Жена сказала, что который уже год живет за городом, в Болшеве, санитаркой там в лечебнице. В лечебнице сын их Славик — от пьянства лечится. Она за ним присматривает. Дочь, как замуж вышла, тоже уехала в Подмосковье куда-то, к мужу.
В комнате еще старушка — соседка с нижнего этажа. Это она жену с дочерью вызвала.
— А как же… — говорит она.— Он все лежал, плакал. Мне, говорит, и проститься даже не с кем. А я ему: терпи, милок. Каждый должен нести свой крест, какой ему положен. Наш крест — наши беды и печали. А я за тебя, говорю, свечку в храме поставлю… Перед Алексеем, человеком Божиим.
Тут Фрося всплакнула:
— Человек Божий и есть…
— А отходил тяжело,— продолжает соседка.— Ох, как тяжело! Умирал по нескольку раз на день. Врачи измучились. Пульс, говорят, такой слабый, будто нет его. Ну, вроде отмаялся человек, отошел. А он вдруг вот он — глаза открывает. Только теперь доктор сказал: все, уже окончательно.
Жена тут тоже заплакала вслед за Фросей:
— Бедный, бедный… Всегда хотел иметь большую семью, чтобы люди вокруг, народ. А вот поди ж ты — в одиночестве помер…
Внезапно она вскрикнула и рукой на покойного показывает. Все смотрят — щека у Алексея Петровича дернулась, потом губы шевельнулись. И он тихо так произносит:
— Я все слышу…
А еще через минуту и глаза открыл. Увидел жену и спрашивает:
— Ну, как там Славик?
— Пока держится,— отвечает жена.— Слежу я за ним.
— Хороший он, только слабый,— говорит Алексей Петрович.— Надежда моя. Продолжатель рода.
Жена помолчала, потом говорит:
— Ну, если ты не умер, так я поеду. Не могу Славика надолго оставлять. Сорваться может, сбежит.
Уехала она, за ней дочь, муж, говорит, волноваться будет. Алексей Петрович снова один остался. А как к вечеру смог подняться, стал по всей комнате портреты фамильные собирать, какие у него накопились. Разложил их на полу, сам на стул сел.
— Смотрю я на вас, и хорошо мне,— говорит.— Вон вас сколько… Весь род…
Потом взял один из них в руки:
— Ты самый первый в роду. Можно сказать, родоначальник.
А в комнате так не очень светло, лампочка тусклая. И вот смотрит Алексей Петрович, а у него в руках уже не портрет, а зеркало в раме. И глядит на него оттуда его собственное лицо. Только костюм в зеркале диковинный — кафтан красный с золотым шитьем, камзол серебряной парчи, на плечах накидка меховая. Самое забавное — смешной парик на голове с буклями.
Алексей Петрович смотрит на себя в зеркале и думает: “Вот теперь посмотрим, что скажут все эти новые люди без роду, без племени…”
Когда он появился в Петербурге, никто не знал его имени, только прозвище. Все так его и звали — Оглобля. Откуда он взялся — тоже неизвестно. Знали только, что из какого-то северного села.
Настоящим делом Оглобля не занимался. Ходил по случайным заработкам у купцов или нанимался в адмиралтейство пеньку чистить. Но больше шатался по городу и бормотал себе под нос какие-то слова — рифмы подбирал. Вечерами записывал их на клочках бумаги и прятал в свой сундучок.
Агафья, хозяйка квартирная, так всем про него и говорила:
— Пустой человек! Без всякой пользы!
У него и имущества-то всего — сундучок небольшой, с которым он явился в город. А в сундучке все больше пустяки — галстук кожаный, перчатки длинные, по локоть, да чарка посеребренная с какими-то вензелями. Только Оглобля очень дорожил своим сундучком. Говорил, матушка в дорогу дала, наказала хранить пуще жизни. Спасение, сказала, здесь твое.
Ну а если доводилось Оглобле заглянуть в кабак, тут уж непременно жди какого-нибудь шумного непотребства. Или скандал учинит, или драку. К примеру, на Ильин день в церкви во имя животворящей Троицы. Заходит он в шумном виде, обедня только отошла. Он вдруг подходит к чаше со святой водой, снимает крышку и на голову себе надевает, а воду на пол льет. Ну, служители, конечно, и кто из мирян на улицу его выволокли и крепко поколотили.
Другой раз в Надворном суде. Заходит прямо из кабака, часа три было. В суде дневальный да драгуны на часах. Оглобля стал в дверях и кричит:
— Кто ваш государь?
— Наш государь Петр Великий, император и самодержец всероссийский,— отвечает дневальный.
— Плохо вы ему служите! — кричит Оглобля.— Я вот за него голову готов положить!
И опять из суда его вытащили и побили.
И с людьми он водился подозрительными. К примеру, Вилькин Питер Юрьевич, лютеранин из Риги, человек и вовсе не русской природы. Сидят они за вином, разговаривают.
— А сколько лет императорскому величеству? — спрашивает лютеранин.
— Пятьдесят четыре,— отвечает Оглобля.— А что?
— Много,— говорит лютеранин.— Более трех лет не будет ему жизни.
Оглобля, конечно, не верит.
— Откуда ты знаешь?
— Который человек на Рождество Христово родился, как я, тот может видеть дьявола и знать, сколько кому жить…
Агафья не раз предупреждала Оглоблю:
— Смотри, договоришься. Болтаешь со всякими. Заберут тебя в Тайную канцелярию.
Про эту самую Тайную канцелярию ходили тогда самые невероятные слухи. Кум Агафьи Агафон как-то в компании расхвастался, что может выпить за раз десять бутылок вина. Ему и говорят:
— Врешь ты все!
— Подумаешь! — отвечает Агафон.— Что за беда! Государь Петр Алексеевич и тот, надо полагать, врет.
Проснулся Агафон на другой день уже под арестом. Три месяца тянулось следствие, после чего били его нещадно батогами за непристойные слова.
Другой раз сосед Свиноухов побил жену свою, как раз на Рождество. Просил у нее вина опохмелиться, а она не дала. Ему говорят: что ты делаешь, пожалей, мол, свою Анфису. А он отвечает:
— Что вы мне за указ? Сам государь император тоже свою бьет.
И вот на другой уже день являются за ним. Полгода провел сосед в Петропавловке. Под конец решение — бить прапорщика Тимофея Свиноухова палками, затем отпустить.
Главное, что поражало,— все они там в канцелярии тут же узнают, каждое слово до них доходит. Ну да дело известное — доносчиков кругом сколько угодно. Каждый норовит опередить другого. Указ даже такой был — чтоб непременно доносить. Вон дворовый человек Федор Котелков донес на своего барина, будто у того на пивном чане какие-то непонятные литеры выведены черною краскою. А в какую силу и для чего — никто не знает: худые они или хорошие. Барина били кнутом, а Федор Котелков получил в виде поощрения триста рублей.
Однако все увещевания Агафьи были напрасны. Оглобля все так же продолжал шататься по городу безо всяких занятий. Особенно любил он праздники, маскарады всякие, шествия. Здесь он гулял в полную свою волю.
К примеру, январский маскарад по случаю мира со шведами. Вот уж где было раздолье! По улицам взад-вперед сани, сколько их — не сосчитать. На санях — ряженые в масках. Бахус на бочке с бутылкой в руке. Нептун в короне и с трезубцем. Женщины тоже все в костюмах. Какая испанкой одета, какая монашенкой. Как сани за угол заворачивают, из них арапы черные в снег вываливаются. Пушки палят, трубы трубят — весело.
На задних санях — государыня. Оглобля так и бегал за ней, наглядеться не мог. Одета государыня амазонкой, на боку шпага вся в бриллиантах, через плечо лента со звездой. В руках копье, на голове белокурый парик и шляпа с белым пером.
Какой-то солдат, когда сани с государыней мимо проезжали, вдруг говорит:
— Знаем мы про нее. Как она в плен взята и приведена под знамя в одной рубахе. А караульный офицер кафтан на нее надел.
— Замолчи! — крикнул на него Оглобля.— Не смей так про нее!
А солдат свое:
— Она с князем Меншиковым его величество кореньями обвели.
Тут Оглобля не выдержал и огрел солдата по спине. Стали они драться,
а солдат все не унимается:
— Не подобает Катерине на царстве быть! Не природная она и не русская!
Они бы долго еще дрались, но тут кто-то крикнул:
— Император!
А мимо уже сани в виде большой лодки с парусами, на них государь в морском костюме. При нем барабанщики, барабанят вовсю. Оглобля отскочил от солдата да так и замер, глаз с императора не сводит. А солдат все успокоиться не может, кровь с лица утирает:
— Какой он государь? Бусурман! В пост мясо ест. Лягушек тоже. Царицу свою в ссылку сослал, а живет с иноземкой!
Оглобля кулаком ему грозит:
— Дождешься ты у меня!
Только всем рты не зажмешь. Многие тогда думали так же, как солдат. Журавкина, например, Соломонида, что живет в работницах у посадского человека Бобровникова.
— Государь лучше жалует иноземцев, нежели русских,— говорила она.— Слышала я, что он и вовсе не русской природы и не царской крови. Муж мой покойный был в Архангельске. Там немец какой-то ему говорил: “Дурак ты, руссак! Государь не ваш, а наш”.
— Глупая ты баба! — бранился Оглобля.— Как это не наш?
— А так! — отвечала Журавкина.— Царица Наталья Кирилловна родила девочку да убоялась гнева блаженной памяти царя Алексея Михайловича. Он ей сказал: “Не родишь сына, велю тебя постричь”. Вот и сыскали младенца мужского пола в Немецкой слободе.
— Врешь ты все! — обрывал ее Оглобля.
А тут еще объявился беглый монах Фаддей из Тамбова. Заберется на крыльцо повыше и давай кричать:
— Нынче последнее время! Антихристово пришествие! Хотят весь народ пятнать!
Руку вверх тянет, пальцы растопырил.
— Вот здесь! — И на свою руку указывает между большим и указательным пальцем.— В этом месте пятнать будут!
Снимает с себя шапку и в толпу бросает:
— Все то дело не государево, а антихристово! Не царь он Петр Алексеевич, а антихрист!
Оглобля однажды стащил монаха с крыльца, за воротник схватил и трясет:
— Откуда ты все это знаешь?
— Книга такая есть! — вырывается от него Фаддей.— Книга Кирилла об антихристе! Сказано: явится гордый князь мира сего антихрист под именем Симона Петра. Так оно и есть! Государь-то Петр при себе синод сделал. То же, стало быть, и выходит: Симон да Петр. Бывало, молятся за царя Петра Алексеевича, а ныне молятся за императора Петра Великого. Отечество уже не поминается! Потому он антихрист, что владеет сам один, а патриарха нет! И то его печать, что бороды бреют. Он и царевича Алексея Петровича, сына своего, хотел привести в свое состояние, а тот его не послушал. За то антихрист и убил его до смерти!
— Вранье! — замахивается Оглобля на монаха.— Антихрист женат не будет!
Только монах на своем стоит:
— Царицу-то он постриг, иную взял! Вот и грех! Довелось мне быть в городе Суздале, куда царица сослана. Отреклась она от него! Говорила людям: держите веру христианскую, а это не мой царь, иной вышел.
Но Оглобля никого не слушал. Он всегда любовался императором, а отчего — и сам не знал. Как увидит где на улице, так и ест глазами, оторваться не может.
Особенно были памятны ему торжества на Троицкой площади в годовщину Полтавской победы. Петр Алексеевич стоял возле шатра, в котором служили литургию. На нем полковничий мундир зеленого сукна с медными пуговицами, кожаная портупея, на ногах зеленые чулки и старые, изношенные башмаки. В одной руке трость, в другой — шляпа, пробитая пулей при Полтаве. Выпивает он чарку водки, солдаты кричат “ура!”. Пальба с крепостного вала и с фрегатов на Неве.
Рядом с императором государыня Екатерина Алексеевна, придворные. Оглобля смотрит на государыню и снова удивляется — вроде ничего особенного: небольшого роста, пухлая, никакого, что называется, представительного вида. И платье какое-то старомодное — с образками на юбке. А вот поди ж ты — глаз не оторвать.
Вечером по случаю праздника оказался он в кабаке. Рядом какие-то приятели случайные — Троха Власьев да Конон Лошкарев. Вот Троха и говорит, как вина выпили:
— А что, ведь государь хорошо выглядит, ничего. Говорили — занемог, болеет.
— Ну и что ж, что болеет,— откликается Конон.— Государь ведь тоже человек, не бессмертен. Воля Божия придет — помрет.
И к Оглобле обращается:
— А вот ты что будешь делать, если твой любимый государь помрет?
А Оглобля возьми и ни с того ни с сего брякни:
— Я тогда царицу за себя возьму!
И ведь сказал-то просто так, для смеха, чтоб приятелей повеселить. И вот месяц, наверное, проходит с того дня. Сидит он дома, вдруг бежит к нему Агафья: там пришли за тобой. Вышел Оглобля, у дома унтер-офицер и два солдата. Оглоблю прямиком в Петропавловку, в Тайную канцелярию. На допросе он ни от чего не отпирался:
— Если что и говорил, то в пьянстве, потому как в тот день пил вино по случаю праздника. А в трезвости помышлений таких никогда не было.
Один из судей, особенно сердитый, все угрожал Оглобле:
— Ты не запирайся, тебе же лучше будет…
Он даже водил Оглоблю показывать застенок, где была дыба — два столба, вкопанные в землю, третий сверху, поперек. Показывал инструменты всякие — хомут с веревкой, которым людей на дыбу поднимают, кнутья, ремни. Оглоб-
ля все внимательно осмотрел: клещи какие-то, тиски — как в мастерской.
— Говори все, как есть! — пригрозил судья.— Не то не миновать тебе обряда пыточного.
Сосед Оглобли по каземату, псаломщик соборной Троицкой церкви, сказал, что сердитый — это князь Толстой Петр Андреевич, а тот, что пожиже, Ушаков Андрей Иванович.
— Мне вот тоже грозят кнутом и Сибирью…
— За что же тебя? — спрашивает Оглобля.
— За кикимору! — смеется псаломщик.
— За какую еще кикимору?
Псаломщик долго смеялся, веселый такой, потом рассказывает:
— Как дело-то было? Перед самым Николиным днем, на утрене, бежит ко мне солдат, который в карауле стоял при церкви. Ночью, говорит, шум наверху был сильный. Будто бегает кто на колокольне. Пошли мы с ним к дьякону, поднялись на колокольню. А там будто татарин прошел. Разбросано все, раскидано. Лестница деревянная на полу валяется, канаты все оборваны, веревки узлами закручены.
— Кто же там был?— спрашивает Оглобля.
— Вот и дьякон меня тоже спрашивает: кто? А я ему отвечаю: не кто, говорю, иной, как кикимора.
— Что же кикиморе на колокольне надо?
— И дьякон этим интересуется. А это, отвечаю, знамение. Петербург пустой будет. Ну, меня и забрали. Спрашивают: какой смысл я имел? А я им: знаете, что в народе про Петербург говорят? Говорят так: с одной стороны море, с другой — горе, с третьей — мох, а с четвертой — ох!
И псаломщик залился смехом, на ногах удержаться не может.
— Чудно! — удивляется Оглобля.— Такая беда, а ты веселый, смеешься.
— А что же грустить? — отвечает псаломщик.— Скорби терпеть надо, терпеть. Без терпения нет спасения. Спастись-то можно только скорбями. Горька чаша терпения, зато целебна. Выпьешь ее, и превращается она в вечную сладость, приносит душе здравие. Грехи наши горят и сгорают скорбями. Все хотят радости без страданий. А ты терпи. Смири себя — вот и радость. А скорби, которые с радостью, уже не скорби.
Тут он запел что-то радостное, а как кончил, продолжал:
— Так-то, друг-колодник. Нет мук, нет и подвига. Жди скорбей, как лучших гостей. День без скорби — несчастный день. А как перетерпишь — вот ты и мученик, вот тебе и венец… Я тебе вот что скажу,— закончил псаломщик.— Господь и худое направляет к добру. Из самого дурного выходит самое хорошее. Ведь какая грязь на земле — запачкаешься весь. Глядишь — бриллиант нашел. Так и бывает: из беды — счастье.
Через день стражники увели куда-то псаломщика, и Оглобля его больше не видел. “Точно, в Сибирь упекли”,— решил он.
А тут как-то вызывают его на допрос, смотрит Оглобля — на столе сундучок его стоит.
— Твои это вещи? — спрашивают.
— Мои,— отвечает Оглобля.
Потом бумажки со стихами показывают:
— А это что? Для чего слова эти написаны? К добру или к худу? Какой умысел ты имел? Может, здесь заговор против государя?
— Это стихи,— отвечает Оглобля.— Никакого умысла в них нет.
— Ну, вот что,— говорят ему.— Мы дознались все — где ты родился, в каком селе, какого года, месяца и числа. Кто твои родители — тоже знаем. Обо всем будет доложено государю. За ним слово, ему решать.
Еще месяц томился Оглобля в каземате. Вдруг в одно прекрасное утро является за ним офицер незнакомый, с ним два солдата, тоже незнакомые. “Все,— решил Оглобля,— вот и казнь моя. Отрубят голову — и конец”.
Вывели его из каземата, посадили в карету и повезли куда-то. А как карета остановилась, Оглобля озирается, понять ничего не может. Перед ним царский дворец. “Неужто во дворце голову рубить будут?” — думает он.
И вот ведут его внутрь и мимо караульных гвардейцев вверх по лестнице. Наверху дежурный офицер велит им обождать, сам скрывается за дверью. Потом выходит и приглашает Оглоблю войти.
Оглобля как вошел, так и обмер — будто на маскарад попал. Все ряженые — кто турком одет с чалмой на голове, кто китайцем в халате, дамы так те все
паст─ушками. Среди гостей бегает шут в старинном боярском кафтане, в высокой шапке, к подбородку борода зеленая привязана. Увидел Оглоблю —
и к нему:
— Милости просим… Милости просим…
Арапчонок какой-то несет Оглобле его сундучок, Оглобля еще удивился, как он сюда попал. Заглянул внутрь — вещи все на месте, только бумажек со стихами нет. Вместо них деньги набросаны.
Тут ряженые гости все в дальний конец залы спешат, там в дверях человек стоит высокого роста в гвардейском мундире. Оглобля, конечно, сразу узнал государя Петра Алексеевича. Император быстрыми шагами пересек залу, а как мимо Оглобли проходил, остановился.
— Этот? — спрашивает.
— Он самый,— кивает шут и закудахтал курицей.
Император поглядел на сундучок в руках Оглобли и говорит:
— Ну, так оденьте его, как положено. И дать ему фамилию Петров.
Потом пальцем в Оглоблю тычет:
— Будешь отныне Петров. Так и писать впредь. И дети твои Петровы
будут.
Сказал и пошел дальше. А двое слуг подхватили Оглоблю под руки — и в соседнюю комнату. Не успел Оглобля опомниться, как был уже одет в новое платье. Смотрит на себя в зеркало, узнать не может. Франт какой-то стоит перед ним — кафтан дорогого бархата с серебряными пуговицами, жилет из блестящей парчи, вместо пояса — лента серебряная, на ногах белые шелковые чулки и башмаки с дорогими пряжками. На голове щегольская пуховая шляпа с пером. Ни дать ни взять — галантный кавалер. Вышел он к гостям, все на него смотрят, пальцами показывают и хохочут.
— Что все это значит? — спрашивает Оглобля.— Когда голову рубить будут?
А шут с зеленой бородой бумагу какую-то ему протягивает:
— Вот тебе царская милость!
Поглядел Оглобля — печать царская, подпись. И красиво так выписано: “Дана грамота сия Петрову Алексею Петровичу, чтобы пить безданно-беспошлинно во всех царевых кабаках целый год”.
— Ступай, бражничай,— толкает его шут.— И чтоб завтра непременно здесь! Царский приказ! Нам начальник над мухами нужен!
Домой Оглобля вернулся, как пьяный. Агафья увидела его в новой одежде, подойти боится.
— Господи, да будет воля твоя! Мы думали — тебя уж в живых нет… Откуда ты взялся?
— Из дворца царского! — отвечал Оглобля.
Агафья подошла к нему, потрогала — не привидение ли?
— Что ж ты там делал?
— Смеялись надо мной! Шутки шутили! Будто у них своих шутов мало! Потеху тоже устроили!
Потом сундучок свой открывает.
— Вот и денег дали. Тоже, верно, в насмешку. Вроде как за стихи запла-
тили.
Агафья обрадовалась, деньги схватила.
— Дай им, Господь, здоровья! Ты завтра снова сходи. Может, еще дадут.
На другой день Оглобля опять был во дворце. Не успел в залу войти, вчерашний шут возле него, в руках корзинка с яйцами.
— Государь повелел всем сидеть на яйцах, чтоб цыплят выводили. Желает, чтобы во дворце были свои цыплята…
Вокруг все так и надрываются со смеху. Кто-то протянул Оглобле громадный бокал с вином.
— Жалует всешутейший князь-папа!
Вино пахло отвратительно, но Оглобля выпил весь бокал.
“Ну, уж это в последний раз,— думает он.— Ноги моей здесь больше не будет”.
Тут его окружили дамы, все красивые, напудренные, в румянах.
— Мы слышали, вы стихи пишете! Напишите нам что-нибудь!
Оглобля смотрит через их головы и видит фрейлину, которая к нему не подошла, так и стоит у стены. Как дамы оставили его, он прямиком к ней. Запах от нее сладкий, дурманящий.
— А вам не нужно стихов? — спрашивает.
— Отчего же? Пишите, коль охота…
Потом дома Оглобля все вспоминал странную фрейлину, и ночью она ему все время виделась. Самое удивительное, как она была похожа на императрицу Екатерину Алексеевну, просто одно лицо. Та же черная коса вокруг головы, полные щеки, на губах загадочная улыбка.
На второй день Оглобля снова оказался во дворце. Разыскал вчерашнюю незнакомку и тайком сунул ей в руку листок со стихами: “Сердце тоскливое, долго ли мучиться?” Она прочитала и сказала:
— Мне Егор Столетов тоже песни пишет.
— Кто это — Егор Столетов? — спрашивает Оглобля.
— Секретарь камергера ее величества Монса Виллима Ивановича.
Был Оглобля во дворце и на третий день и опять со стихами, посвященными С. (Незнакомку звали Софьей.) Дождался, когда она в залу войдет, отвел в сторону и читает:
— Ах, что есть свет? Ах, все противно!
Ни жить я не могу, ни умереть!
Тоскует сердце, все не дивно,
И мне уж нечего хотеть…
Софья выслушала и сказала:
— Егору тоже нравятся ваши стихи. Я ему показывала.
— Какому еще Егору?
— Я же говорила! Секретарю камергера ее величества Монса Виллима Ивановича. Вы что, забыли?
— Вот еще! — говорит Оглобля.— Очень нужно! Я думаю только о вас! Я когда в каземате сидел, мне один псаломщик говорил: из самого худого выходит самое хорошее. Всегда так бывает: из беды — счастье. Вот я и нашел свое счастье, свой бриллиант!
Софья вдруг оглянулась и шепчет:
— Ах, вот и он сам…
— Кто?
— Виллим Иванович, камергер,— сказала она и убежала.
Оглобля посмотрел в ту сторону — идет к нему щеголь, совсем молоденький, одних, наверное, с ним лет. Подошел, взял листок со стихами.
— Ну, что ж, недурно, недурно. А почерк какой! Почерк! Вот что, иди ко мне в канцелярию. Мне грамотные нужны. Чтобы слог был. Мой секретарь Егорка не справляется. Будешь ему помощником.
— Я даже не знаю,— пожимает плечами Оглобля.— Это не по мне.
— Иди, иди, не пожалеешь…
Оглобля поглядел в конец залы, где Софья с другими дамами стояла, и согласился. Работы у него было немного. Принимать челобитные письма, составлять доклады для государыни. Главная же забота лежала на секретаре Егоре Столетове — принимать подарки и приношения. Чего только не несли просители! Белье, галстуки, камзолы, чайники серебряные, меха, парчу. Вся канцелярия была завалена презентами.
Но вот, видно, так уж в природе заведено. Вроде бы пристроен человек, при деле, место почетное. Агафья нарадоваться на своего жильца не может. Всем соседям уши прожужжала:
— Мой-то жилец на службе… Во дворец ездит…
Только Оглобля возвращался домой мрачнее тучи.
— Не могу я там… Не по мне это — служить. Все только и тянут, хапают все подряд. Уйду я от них. Да я бы давно ушел, если б не Софья.
Одно только поражало Оглоблю: откуда у камергера Виллима Ивановича такая сила? Ведь весь, наверное, высший Петербург, вся знать шла к нему на поклон.
Князь Никита Юрьевич Трубецкой нижайше просил чина обер-офицера. Гамбургский посол Петр Михайлович Бестужев-Рюмин клянчил титул тайного советника. Князь Алексей Григорьевич Долгорукий умолял помочь завладеть каким-то выморочным имением. Князья Вяземский и Белосельский, Черкасский и Шереметев — все к Виллиму Ивановичу.
Оглобля спрашивал у Егора Столетова, тот только усмехался и ничего толком не говорил. Однажды Оглобля спросил:
— А отчего камергер не женится? С его-то властью…
Тут Егор загадочно так отвечает:
— Если Монс женится, он кредит потеряет…
Другой случай еще больше сбил с толку Оглоблю. Как-то шел он к ее величеству с письмами к докладу. Было раннее утро, во дворце никого. Вошел он в покои государыни да так глаза и вытаращил. Ну, то, что камергер Монс сидел в кресле, тут ничего особенного. Только он не просто сидел, как положено в присутствии ее величества, а как-то развалился по-домашнему, будто у себя в комнате, ноги вытянул. Оглобля растерялся, а императрица пальцем ему грозит:
— Так ты стихи дамам пишешь? А вот мы женим тебя!
— Помилуйте, ваше величество! — вспыхнул Оглобля.— Я об этом еще не думал.
Тут Виллим Иванович с кресла поднимается.
— А тут и думать нечего. Тебе же лучше. Господь установил брак для облегчения человека в горестях жизни.
Императрица так и залилась смехом:
— Ты не думай, невесту мы тебе хорошую найдем.
А еще через несколько дней рассыльный вызывает Оглоблю к государыне.
— Вот видишь,— смеется Екатерина Алексеевна,— мы обещали тебе невесту. Изволь, вот она! Аннушка Нарышкина.
И подводит к нему какую-то девушку. Оглобля даже толком не разглядел ее.
— А это вам подарки к свадьбе! — веселится государыня.— Жениху — парчу на кафтан, невесте — платок флеровый. Через неделю свадьба.
Оглобля в этот день уже не мог работать в канцелярии, все у него из рук валилось.
— Что мне делать? — жаловался он Столетову.— Женят меня…
— Так что ж ты плачешь? — смеется Егор.
— Я другую люблю,— признался Оглобля.— Софья — вот мое сокровище, мой ангел небесный.
Егор Столетов так и покатился со смеху:
— Софья? Вот уморил! Да она же цветочная! Ты что, не знал?
— Как это — цветочная?
— Да так. Ее Брюс из цветов сделал.
— Что ты врешь? Какой еще Брюс?
А Егор, как отсмеялся, рассказывает:
— Есть у нас такой Брюс, начальник артиллерии. Человек подозрительный. Швед, одним словом. Чернокнижник. Он раньше здесь, в Петербурге, жил, потом государь в Москву его отправил. Вот за эту самую Софью. Она у Брюса прислугой была — комнату убирала, кофе готовила. А он ее из цветов сделал. Совсем как живая, только не разговаривала. Ну, государь Петр Алексеевич увидел ее и покой потерял. Хорошая, говорит, у тебя служанка. Отдай ее мне. Брюс тогда взял и вынул у нее из головы булавку. Она вся и рассыпалась цветами. Потом он, правда, снова ее собрал. Полил каким-то составом из пузырька, она говорить начала. Только государь все равно на него обиделся и услал в Москву. Он теперь там в Сухаревой башне живет. А Софья вот здесь осталась.
Оглобля ничему этому верить не хотел.
— Сказки все это!
— Но что самое интересное,— продолжал Егор,— когда нынешнюю государыню-императрицу Екатерину Алексеевну привезли во дворец, мы все так и ахнули — вылитая цветочная Софья. Я так думаю, что государь, может, потому и привязался к своей Кате, что она одно лицо с Софьей.
А через неделю, как и намечали, играли свадьбу. И опять все было, как на маскараде. У невесты на голове шапка какая-то высокая бобровая. На Оглоблю венок надели с лентами. Гости — кто во что нарядился, кто арлекином, кто кучером. Повсюду карлики бегают, пищат что-то. Особенно веселился шут с зеленой бородой, фамилия его Балакирев. Принес во дворец ворону с подрезанными крыльями и пустил по залу. Гости за вороной бегают, хохочут, какая-то дама упала, карлики ее поднимают, смеху еще больше. У всех инструменты музыкальные — балалайки, колокольчики, свистки, дудочки, трещотки. Так под эту музыку в церковь и шли. Впереди карлик в цветном камзоле и в треугольной шляпе. Народ на улице толпится, глазеет. В церкви сам государь пел с певчими.
Вернулись во дворец, там уже в большом зале столы накрыты. Вина на столах вдоволь — бургонское в плетеных бутылках, венгерское. А тут еще, как все расселись, шесть гвардейских гренадеров несут на носилках большие чаши с хлебным вином. Государь Петр Алексеевич лично разливал вино по стаканам и смотрел, чтобы все непременно пили. Царь за столом веселился вовсю. Слуга ставит перед ним блюдо, а он схватил слугу за голову и два пальца приставляет в виде рогов. Сам гостям подмигивает и на молодых кивает. Невеста смотрит на все это, на глазах слезы.
— Какая же это свадьба? Шутовство одно!
А Оглобля не сводил глаз с государя, не знал, чем услужить. Увидел — слуга несет поднос с полными бокалами, выхватил у него — и к царю. Да по дороге споткнулся и опрокинул поднос прямо на государя. Весь кафтан его залил вином. Аннушка даже вскрикнула. Государь уже руку с тростью поднял, замахнулся, лицо красное. А тут шут Балакирев между ними:
— Вот ведь как, ваше величество. На кого капля, а на ваше величество вся благодать Божия… Вся целиком изливается.
Государь рассмеялся и опустил трость. Слуга кинулся подбирать осколки,
а Балакирев царю на осколки указывает:
— Так и ты, государь, сокрушишь врагов своих!
Тут император совсем развеселился, обнял сначала шута, потом Оглоблю, расцеловал его.
— Алешка, мой Алешка!
Потом его величество танцевал с новобрачной менуэт. А как к столу вернулся, говорит:
— Сон мне сегодня был. Огород какой-то. В огороде турки гуляют с женщинами. У женщин ветром юбки на головы поднимает. А турки кричат: “Салдареф!” А что такое “салдареф”, я и не знаю.
Тут один из гостей рядом с молодыми поднимается с бокалом в руке.
— Да здравствует государь-император!
Оглобля не выдержал, вскакивает, бокал у гостя выхватывает.
— Разве так приветствуют? Не можешь ты!
Снимает с бокала крышку и отдает соседу. Потом кланяется импе-
ратору.
— Да здравствует его величество государь мой Великий Петр с превосходительной супругой своей императрицей!
После пира молодых отвели в комнату во дворце, где им была приготовлена постель. Гости дурачились, дудели в дудки, карлики кривлялись.
На другой день Оглобля привез Аннушку к себе. Агафье молодая не понравилась.
— Тоже выбрали… На нее сбоку посмотришь — будто дверью расплющена. Не могли получше во дворце найти.
Государь подарил молодым денег на свадьбу, и они купили себе небольшой домик на Васильевском острове у флотского поручика Алексеева. И все вроде бы хорошо, ребенка они ждали, только тут новые события. Пошел слух, что на камергера ее величества Монса Виллима Ивановича поступил какой-то донос. Какой — никто толком не знал. Говорили, будто бы о лихоимстве и взятках. Но другие только ухмылялись:
— Взятки взятками. Без этого тоже нельзя. Только здесь другое.
Донесли наконец государю про связь немца с его супругой. Рассказывали даже, будто государь так сильно разгневался на Екатерину Алексеевну, что разбил кулаком огромное венецианское зеркало в ее покоях.
— Враки все это! — говорил Оглобля.— Не может быть!
Тем не менее камергера Монса Виллима Ивановича вскоре арестовали. А еще через неделю и всю канцелярию под арест взяли. Дошла очередь и до Оглобли. За ним приехали ночью, в его новый дом. Аннушка, конечно, в слезы. А Оглобля ей говорит:
— Как учил меня псаломщик? Встречай скорби, как лучших гостей. Из самого дурного выйдет хорошее. Из беды — счастье.
В каземате Оглобля встретил всех своих приятелей — Егора Столетова, Балакирева, других еще. Допрашивали уже знакомые ему князь Толстой Петр Андреевич и Ушаков Андрей Иванович.
Однажды приводят Оглоблю на допрос, он смотрит и глазам не верит — судей за столом нет, а сидит сам император. Долго государь глядел на Оглоблю, потом говорит:
— Ты же ведь Алексей… Алеша… У тебя еще сундучок был. Галстук там, перчатки, чарка. Признал я их — мои это вещи.
Под конец государь спрашивает Оглоблю, не слышал ли он о каком-либо заговоре против императора.
— Нет,— сказал Оглобля.— Не слышал.
В каземате Оглобля всех утешал:
— Не бойтесь скорбей, терпите. Скорби — наши учителя! Чем больше терпеть, тем выше человек!
Балакирев даже в каземате кривлялся — метался из угла в угол, рвал на себе рубашку и звал караульных:
— Братцы, а братцы! Спасать надо Петра Алексеевича! Ведите меня! Я знаю злодея, который хочет отравить государя! Рецепт у него о составе питья для хозяина!
Столетов Егор был спокоен и не терял надежды:
— Вот погодите, даст Бог — все уладится. Государь, говорят, сильно болен. Горячка. Мне караульный говорил.
— А при чем здесь горячка? — удивлялся Оглобля.— При чем болезнь государева?
— Да уж известно. Всегда так. Как царь болен, он непременно прощает тех, кто под стражей, отпускает их. Чтобы, значит, их молитвами о его здравии болезнь облегчить.
Тут Егор подмигивал:
— А потом, неужто ее величество за своего камергера не заступится? Екатерина-то Алексеевна? А государь во всем ее слушается…
Однако надежды Егора не оправдались. Ни болезнь государя, ни заступничество государыни не помогли. Приговор гласил: за плутовство и взятки Монса Виллима Ивановича, камергера ее императорского величества, казнить смертию и всего имения лишить. Столетова Егора Михайловича бить кнутом и сослать на десять лет под Ревель. Наказаны также были Балакирев Иван и другие. Оглобля отделался легче других — в солдаты без наказания, рядовым в Преображенский полк. Государь своей рукой начертал: учинить по приговору.
Рано утром всех вывели на Троицкую площадь, напротив Сената. Народу на площади полным-полно — яблоку негде упасть. Посреди помост из досок, на нем плаха. Возле помоста шест, на который цепляют отрубленные головы.
Тут же на столбе прибиты росписи взяток обвиняемых. Монсу Виллиму Ивановичу приписывалось село Орша с деревнями, псковские деревни, дома в Петербурге, сервизы серебряные, экипажи с лошадьми, собаки охотничьи. За Егором Столетовым записано — десять фунтов чаю, кусок полотна, пятьдесят четвертей муки, лента, шитая золотом, шарф шелковый, три косяка камки.
Виллим Иванович вышел в нагольном тулупе, рядом с ним — пастор. На помосте Виллим Иванович сам разделся, положив голову на плаху. В толпе многие плакали. Оглобля видел рядом с помостом императора. На его величество смотреть было страшно — все лицо дергалось, рот налезал куда-то на ухо, голова ходуном ходила.
Потом вывели Егора Столетова — пятнадцать ударов кнутом. Балакиреву — шестьдесят палок.
Когда все было кончено, Оглоблю вернули обратно в каземат. И в ту ночь, как он остался один, была у него на свидании женщина. Сначала-то он не мог разобрать — кто: темно было. Запах только знакомый. “Неужто Софья цветочная?” — пронеслось у него в голове. А как она рукой его коснулась, сразу узнал — матушка.
— Прости меня, сыночек,— говорила она.— Виновата я перед тобой. И перед людьми грешна.
Оглобля лежал на полу, она опустилась возле него.
— Молодая я тогда была. Меня же в восемнадцать лет замуж выдали. Все у нас хорошо было, жили мы себе. А тут вдруг известие — государь в селе. Это он на чугунные заводы ехал, а у нас остановка — лошадей меняют. И вот сидим мы, ничего не знаем, вдруг дверь отворяется, государь на пороге, Петр Алексеевич. Тут, конечно, суета, все бегают. Пошло угощение. Водку на стол подали. Петр Алексеевич достает свою чарку. Налил себе и выпил. Потом еще наливает и меня потчует. А мне стыдно, я не пью. Отец уговаривает: “Выпей, жена, не спесивься. Ничего — коли царь просит, надо выпить”. Ну, выпила я. А Петр Алексеевич со мной шутит. Снял с шеи галстук кожаный и мне повязывает. Потом перчатки снимает, длинные такие, по локоть,— и на мои руки. После чарку свою жалует, из которой водку пил.
Оглобля прижался к матушке, она его гладит, сама плачет.
— Отец напился, ушел куда-то с солдатами. А государь ночевать остался. Ну, утром ничего, уехал. Вещи его — галстук, перчатки, чарка у меня остались. Денег потом тоже прислал — двести рублей.
Матушка долго молчала, всхлипывала.
— А потом ты родился. Перед родами, помню, странник какой-то в дом заходил. Откуда он взялся? Вошел и кланяется. Кланяюсь, говорит, младенцу в утробе матери. Положит он начало большому и славному роду. Только большие страдания примет.
Оглобля слушает ее, потом говорит:
— Псаломщик один меня учил. Говорил: скорби и страдания терпеть надо. Я терпел, терпел. И что вышло? Ничего… Вот, видишь, в солдаты…
Матушка слезами так и заливается:
— Вон какую я тебе жизнь уготовила. Ты простишь меня? Твоя жизнь не задалась. Но сегодня ночью у тебя сын родился. Внучок мой. Вот у сына твоего все по-другому будет. Ему в счастье и радости жить. А ты уж потерпи, родной мой… Ты потерпи…
— Ты знаешь, мама,— говорит Оглобля.— Меня здесь женили… А я другую люблю. Цветочную женщину… Не могу без нее…
Как стало светать, Оглобля все боялся, что караульные откроют дверь, а у него гостья. Только когда за ним пришли, у него уже никого не было. Оглобля теперь уже и сам хорошенько не знал, приходил ли кто к нему ночью или это только так — видение. Известно, однако, что сын у него и в самом деле родился этой ночью.
Только Оглобля сына своего так и не увидел. Его зачислили тогда же в полк, и он принял участие в одном из походов, в котором и погиб, был убит где-то под Дербентом.
Ну а сын ничего, остался, потом вырос.
На службе Алексей Петрович так больше и не появился. Соседка с нижнего этажа заглянула как-то к нему, а он лежит на полу без движения. Возле него человек какой-то молодой, так, по виду, студент. Рядом на полу бутылка пустая от вина.
— Ты Славик? — спрашивает соседка.— Из лечебницы сбежал?
— Матушка обманула меня,— отвечает Славик.— Сказала, что отец умер, а потом ожил. Где же — ожил? Я вошел — он тут и лежит.
— Нет, матушка не обманула,— говорит соседка.— Все так и было.
Славик повернул к ней голову:
— Значит, я опоздал?
Потом наклонился над Алексеем Петровичем, у самого слезы так и текут.
— Отец, ты слышишь, я больше не пью! Я бросил, отец! Вылечился!
Всхлипывает он, рукой глаза вытирает.
— Я продолжу наш род, отец! Ты не беспокойся! Я буду твоим наследником!
Соседка смотрела, смотрела, не выдержала, тоже заплакала.
— Ты не убивайся так, сынок. Кто его знает, может, он опять очнется.
Плачет она и все повторяет:
— Может, еще и очнется… Может, очнется…
БИБЛИОТЕКАРЬ ЕЕ ВЕЛИЧЕСТВА
Славик, хотя и числился на работе, но все равно что не работал. Раза два в неделю ходил он в какую-то библиотеку, разбирал там книги, заполнял формуляры, а больше дома сидел. Даша каждое утро, как ей в свою аптеку идти, одно и то же ему:
— Ты бы, Славик, нашел настоящую работу. Чтобы платили. Как же мы с тобой распишемся, когда ты без денег? Мне что, всю жизнь тебя кормить?
Славик ей не возражал:
— Надо, конечно, поискать. Вот, погоди, поищу.
— Ты бы мог хоть подрабатывать,— не унималась Даша.— Вон баба Маня предлагает. Сейчас деньги по воздуху летают. Только хватай.
Бабу Маню из первого подъезда все хорошо знали — всякий день на углу возле рынка стоит. Ей какие-то ребята возят ящики с самодельной водкой — пробки, этикетки, все, как полагается, будто с завода. Вот она с утра до вечера и околачивается возле рынка с бутылками:
— Родненькие мои, даром уступлю, на хлеб денег не хватает. В шкафчике под замком хранила, чтоб муж не выпил. Вон вынесла — возьмите, пожалейте бабушку.
Но Славик стоять с бабой Маней отказывался. Соседи, конечно, жалели Дашу. Агейкина с пятого этажа, как встретит ее на лестнице или во дворе, всегда говорит:
— И что ты его возле себя держишь? Гони ты его куда подальше! Сам-то он никогда не уйдет, не надейся. А ты не старая еще. Найдешь себе мужика настоящего.
— Да куда же он денется? — отвечала Даша.— Нет у него никого. Отец с матерью померли, сестра замужем, у нее своя семья. Некуда ему идти. Он же блаженный — стихи сочиняет.
А тут однажды и вовсе такое! Возвращается как-то Даша с работы, а в квартире запах какой-то новый, незнакомый. Вроде как мылом сладким пахнет.
— Господи! — всплеснула руками Даша.— Этого еще не хватало! Неужто баба была?
А Славик ей и рассказывает. Сидит он за столом, очередное стихотворение обдумывает, вдохновения ждет. И вдруг чувствует, за спиной кто-то стоит. Оборачивается — женщина, молодая, красивая. Одежда на ней только странная — вроде монашеской, с капюшоном. Славик ей и говорит: я, мол, знаю, кто ты. Ты Муза. А она ему: нет, говорит, я не Муза. Я княжна.
Даша так и оторопела:
— Какая еще княжна?
— Княжна Тараканова,— отвечает Славик.
— Это какая Тараканова? — недоумевает Даша.— Которая на картине, что ли, в Третьяковке? Тюремная камера, наводнение, мыши.
— Она самая! — кивает Славик.— Внучка Петра Великого! Только в жизни все не так, как на картине.
Даша лишь пальцем у виска покрутила.
— Совсем ты, Славик, свихнулся со своими стихами. Лечиться тебе надо — вот что.
— Да нет, ты не знаешь! — разволновался Славик.— Она мне все рассказала. На самом-то деле были две княжны Таракановы. Одна — авантюристка, ее поляки хотели на наш трон посадить. Принцесса Волдомирская. Это ее граф Алексей Орлов из Италии выманил. Грязная была история. Обещал жениться и предал. Она потом в Петропавловском каземате сына ему родила, а сама умерла — чахотка. Только настоящая княжна — другая, которая ко мне приходила, Августа. Родители ее венчались здесь, в Москве, в храме Воскресения в Барашах, на Покровке, она мне сказала. Императрица Елизавета Петровна и граф Разумовский Алексей Григорьевич. Как она родилась, ее сразу за границу, там она и жила. А потом императрица Екатерина заставила ее в монастырь уйти,
в Ивановский. Тоже обманом из Европы вызвала.
Стала Даша на стол к ужину накрывать, а Славик говорит:
— Я ужинать не буду.
— Ты что, Славик? — удивляется Даша.— Что с тобой?
— Княжна меня расстроила. Кусок в горло не лезет. Двадцать пять лет в монастырской келье. Затворница Досифея. А она смирилась. Взяла на себя подвиг. Ее там, в монастыре, как в тюрьме, держали. Не пускали даже в общую церковь. Особое богослужение для нее устраивали при закрытых дверях. Царская кровь, заживо погребенная.
— Да ты не переживай,— успокаивала его Даша.— Это еще, может, хорошо, что в монастыре. Ее же ведь вовсе могли убрать.
— Вот, вот, и княжна так говорит. Она меня спрашивает: знаешь, кто меня спас? Придворный библиотекарь Петров Василий Петрович. Это он дал императрице мысль — в монастырь. А так, конечно, извели бы.
Тут Славик подзывает Дашу ближе и на ухо ей:
— И еще она мне сказала. Знай, говорит, что этот самый Василий Петрович — твой предок по отцовской линии. Я, говорит, для того к тебе и явилась, чтобы это сказать. Я ведь тоже ему родней прихожусь…
— Ну, вот видишь, Славик, а ты расстраиваешься,— говорит Даша.
Рассказала она эту историю Агейкиной, посмеялись они, Агейкина все и разъяснила:
— Что же тут удивительного? Он же пил раньше сильно. В лечебнице лежал, лечился. Вот оно и сказывается. Княжны всякие являются.
А сразу после этого другое событие. Встает утром Даша на работу идти, а Славик все спит, проснуться никак не может. Даша одна попила чаю и ушла. Вечером возвращается, входит в комнату да так и остолбенела. Славик как утром лежал на кровати, так и лежит.
Даша перепугалась, кинулась к нему, тормошит — живой ли? А Славик вроде живой, дышит, только глаза не открывает. Даша к телефону, вызвала “Скорую”. Врач, молодой совсем, долго прослушивал Славика, ворочал. Потом говорит:
— Ну, что ж, все ясно. Летаргический сон. Истерическая форма. Надо полагать, результат сильного потрясения. Человек он, видно, чувствительный, эмоционально богатая жизнь.
— Очень богатая,— кивает Даша.— Переживает все время. Даже видения бывают…
— Вот, вот,— продолжает доктор.— И как результат — расстройство организма. Нарушение ритма сна. Форма охранительного торможения. Реакция самозащиты.
— Господи, как же так? — чуть не плачет Даша.
— Да вы не волнуйтесь! — успокаивает ее доктор.— От этого еще никто не умирал. Проснется он. Не более четырех-пяти дней…
— А что же мне делать с ним?
— Кормить с ложечки, с─удно подставлять. Он сопротивляться не будет.
Ну, все так и вышло, как доктор говорил. Через четыре дня утром просыпается Даша, смотрит, а у Славика глаза открыты.
— Наконец-то! — вздохнула она.— Как же ты меня напугал! Я уж не знала, что и думать!
И тут она чувствует, от Славика вроде вином тянет. Она сразу-то даже не поверила. Потом принюхалась — точно, вином.
— Что же это такое? — спрашивает.
— Это ничего,— отвечает Славик.— Так надо было. Угостили меня.
— Да что ты несешь? Когда угостили? Где?
— В императорском дворце, в Петербурге. Императрица всех угощала.
Даша так и ахнула:
— Час от часу не легче! Какая еще императрица?
— Екатерина Великая!
Тут Даша не на шутку обиделась:
— Черт знает что такое! Я здесь с ног сбилась, переживаю? А он с императрицами развлекается!
Ушла она на кухню, стала завтрак готовить. Минут через десять выходит к ней Славик. Налила ему Даша чаю и спрашивает:
— Ну и какая она из себя, царица? Красивая?
— Красивая,— отвечает Славик.— Только голова вся перевязанная.
— Вот тебе раз! Это еще почему?
— Говорит, накануне убилась. С лестницы оступилась и полетела. Думала, говорит, ни одной живой косточки не останется.
— Скажите, пожалуйста! — притворно так тянет Даша.— Кто бы мог подумать? Как же это вышло?
— Да вот, видишь ли, вернулась она с прогулки, захотелось в баню. А баня там у них в нижних комнатах, лестница туда узенькая. Не стала ждать свою камеристку, решила сюрприз ей сделать, пошла вниз одна. Да зацепилась за что-то и с самого верха полетела вниз. Все лицо расшибла, особенно левый висок. Камеристка нашла ее внизу почти без чувств.
— Надо же! — сочувственно качает головой Даша.— Вот ведь как бывает. Ей бы осторожней… В ее-то возрасте…
Допила она свой чай, потом спрашивает:
— Кого же ты еще во дворце видел? Народу там небось полно.
— Публика самая разная,— говорит Славик.— Самая первая при государыне — какая-то Матрена Даниловна. Всякий день во дворце, платья с царского плеча.
Говорит императрице: “Я, сестрица, все про тебя знаю. Ты думаешь, у вас секреты да секреты. А мне нужно только приехать домой, к своему Вознесению, придут ко мне богаделенки Марья да Авдотья — так у нас все наперечет, и все знаем”.
— Ну, хорошо, хорошо,— перебивает его Даша.— А как там твой предок по отцовской линии? Библиотекарь ее величества… Видел ты его?
— Василия Петровича-то? А как же? В первый же день.
— Так рассказывай, что ж ты тянешь? Мне бежать скоро.
Что было в первый день
— Ходит Василий Петрович важный такой, надутый,— начал рассказывать Славик.— Лакей за ним бумагу носит и чернильницу. Как строчка какая в голову придет, он тут же ее и записывает. У него все больше оды. “На победу российского флота”, “На прибытие графа Орлова”, “На отъезд князя Потемкина”.
— Неужто он только этим и занимается? — спрашивает Даша.— Стихи сочиняет? Как и ты?
— Куда там! Если б только стихи! Другое у него занятие — заказы государыни. Императрица ведь сама сочинительством балуется. Вот Василию Петровичу и работа. Сегодня он переделывает новую пьесу ее величества. Завтра сочиняет куплеты и хоры для другой пьесы. Послезавтра составляет словарь рифм, там собирает пословицы или делает выписки из книг. Тоже по заказу — надписи всякие, эпитафии. К примеру, любимой собачке императрицы: “За верность, за нежность даруй ей бессмертие, Небо!”
Придворные потешаются над ним. Нарышкин, например, Лев Александрович, обер-шталмейстер. Первый шутник и зубоскал.
— Жалко мне тебя, Василий Петрович,— говорит.— Что от тебя останется? Ты думаешь, кто-нибудь будет читать твои оды? Или переводы Вергилия? Слог-то какой, слог! Тяжелый, напыщенный! Нет, голубчик, не будут тебя помнить!
Все, конечно, смеются. А Василий Петрович вдруг ни с того ни с сего отвечает:
— А знаете, что нас обессмертит? Только неземная любовь! Сильная страсть!
Все еще пуще хохочут. Он вообще там у них не то шут, не то скоморох какой-то. Вот подносит он государыне свое стихотворение. На александрийской клееной бумаге, с виньетками, а она ему:
— Что это ты, Василий Петрович, все потеешь да потеешь?
— Никак нет, матушка. Три дня уж как не потею,— отвечает Василий Петрович.
— Ну, это ничего, это пройдет,— говорит императрица.— Я раньше сама потела. Холодные ванны надо.
Василий Петрович тут на коленки и ручку высочайшую целует. А я думаю: неужто и правда мой предок? Его дразнят, а он знай хвастает. Я, кричит, потомок Петра Великого! Сам государь-император моему отцу фамилию дал — Петров. И велел всем потомкам его так называться — Петровы. Отец мой в солдатах погиб, убили его где-то под Дербентом. Матушка рассказывала. Мне, говорит Василий Петрович, нарочно другой год рождения записали и отчество не отцовское. Чтобы, значит, следы скрыть. А то ведь — скандал! Шутки ли — внук Петра Великого, царская кровь! Что Европа скажет? Вот и сделали подлог. А императрица ему:
— Да ты самозванец, Василий Петрович! Бунтовщик! Хуже Пугачева или этой побродяжки Таракановой!
А кто его знает — так ли это, правда ли? Может, все выдумки, шутовство. Василий Петрович все веселит государыню. Показывает ей, к примеру, сукно и говорит, что выткано по его заказу из шерсти какой-то рыбы, которую он лично поймал в Северном море, когда был в Англии.
Там у них во дворце ящик такой есть для штрафных денег за вранье. Соврал, клади десять копеек. Так Василий Петрович один только и наполняет его. Государыне говорят — не надо бы этого стихотворца пускать на наши собрания, а то он вконец разорится.
— Пусть ходит,— отвечает государыня.— Мне нравится слушать его вранье.
Одна только у Василия Петровича слабость — любит не ко времени выпить. Что только про него не рассказывают? Как-то светлейший князь Потемкин Григорий Александрович пригласил его к себе угостить. Князю только что прислали ковенский домашний липец. Так Василий Петрович встать из-за стола не мог. Слуги под руки его увели. На другой день ему говорят: как тебе не стыдно? А он им:
— Это что? У нас в деревне крестьянка беременная была, все никак не могла разрешиться. Наконец родила семилетнего мальчика. И первое слово его было: “Дай водки”.
Однажды, рассказывают, кутили они всю ночь с приятелем Костровым Ермилом Ивановичем, тоже стихотворец у Елагина, на острове. А утром, в шесть часов, государыня требует Василия Петровича к себе — читать список книг из библиотеки Дидро, за которую она тогда заплатила пятьдесят тысяч франков. Что делать? Василий Петрович велит пустить себе кровь из левой руки, две чашки, и является к императрице как ни в чем не бывало. В руках чистые листы бумаги. “Читай”,— говорит государыня. Василий Петрович по чистым листам и перечислил без запинки все книги Дидро.
— Ну, Бог тебя простит,— сказала императрица.— Я вижу, ты предан мне.
А как Василий Петрович выпьет, принимается говорить об актрисах, большой любитель был. Особенно про одну из них — Уранову. Жалуется, что плохо отвечает на его ухаживания, предпочитает ему другого — актера Сандунова. “Мы с ней не в равной доле,— декламирует.— Я, может, мил ей, но она — стократ мне боле”.
— Вот тебе раз! — вмешивается Даша.— Что это еще за актриса?
— Да Василий Петрович волочится за ней, неизвестно для чего,— отвечает Славик.— Стихи ей без конца посылает. “Я не апостол обольщения, но был я счастлив лишь тогда, когда услышал ваше пенье и полюбил вас навсегда”. Она как-то прочитала его послание и спрашивает:
— А, скажите, какая разница между одой и простым стихотворением?
— Помилуйте, прелесть моя,— отвечает Василий Петрович.— Громадная. Вот изволите видеть — ода сама по себе, а стихотворение само по себе.
Даша слушает Славика и теряется в догадках, никак в толк взять не может. “Откуда у него такие подробности, все эти детали, имена, фамилии?” — ломает она голову. Но долго сидеть с ним она не могла — на работу надо бежать. Вечером, как только освободилась, Даша сразу домой. Собрала наспех на стол, сели они.
— Ну, рассказывай дальше,— просит она.
Что было во второй день
— Уж наслушался я в этот день! Что там у них творится! Взятки, воровство! Почище, чем у нас теперь! К примеру, граф Кирилл Григорьевич Разумовский. Между двумя ревизиями у графа бесследно исчезло двадцать тысяч душ крестьян. Просто пропало — и все. Или еще князь Долгоруков Василий Иванович, нижегородский вице-губернатор. Состряпал подложное письмо к самому себе, якобы от императрицы — против раскольников. И отхватил у тех несколько тысяч. Исправники, депутаты наживаются самым бессовестным образом. Дерут немилосердно. Казенные подряды — одно плутовство. Казну грабят почем зря. Особенно поставщики армии и флота. Так и говорят: “Бери ловко в руки, выдавай ловко из рук, и все сойдет с рук”. Называли разных особ. Откупщик питейных сборов из Тулы, вятский губернатор, какой-то бригадир из Пензы по прозвищу Губан (губа у него нижняя висит). Еще много разных, всех не упомнишь. В Кашире губернатор на выборах судей так плутовал, что его в уголовную палату — и под суд. Вот она, Россия!
Все вокруг государыни в один голос: жестокость нужна! Крепкий кулак! Как вместе соберутся, давай кричать: меры надо принимать, меры! Особенно один, толстый, Безбородко Александр Андреевич, действительный тайный советник. Чулки у него всегда спущены, нос картошкой.
— В Богородицке поп один,— рассказывает он,— пил почти без просыпа. Бог знает, как служил. Протопоп молчал и потворствовал. Пил, пил, все дивились, как не спился с круга. Был на сговоре у мещанина, пил вино, покуда тут и не помер. А лекарь прикрывает, сказал неправду: будто помер от болезни. И похоронили. А тем зло умножается только. Надлежало бы наказывать за это.
Василий же Петрович не соглашается, возражает:
— Вы видите слабость ближнего, а не знаете, что, может быть, один его поступок приятнее Богу, чем вся ваша жизнь.
Императрица на него рукой машет:
— Вечно ты споришь, Василий Петрович. Упрям, как осел!
— Упрям, но прав! — отвечает Василий Петрович.— Воля ваша, а я на правду черт!
— Ты уж повесели нас, Василий Петрович, сделай милость,— просит государыня.— А то ведь скука смертная! Совсем тоска!
Василий Петрович будто и ждал этого. Достает куклы тряпичные — даму и кавалера, на руки себе надевает и принимается разыгрывать любовную сцену. Кавалер даме стихи читает: “Как скоро я тебя увидел, я мыслю о тебе одной”. Дама бьет кавалера по спине, а кавалер взмахивает руками и кричит: “Наша любовь обессмертит наши имена!”
Государыня смеется, в ладоши хлопает. А другим досадно, что императрица библиотекаря слушает, а их нет. Обиделись на Василия Петровича, что все в насмешку превратил. И вот какую шутку над ним разыграли, во главе с Нарышкиным Львом Александровичем.
Василий Петрович за обедом выпил лишнего, а потом ушел к себе и еще вина захватил. Шутники подстерегли его, видят — он без чувств. Распорядились разыскать гроб у ближайшего гробовщика и доставить во дворец. Уложили в него Василия Петровича, руки крестом сложили, как покойнику, и приказали отвезти в дом к актрисе Урановой. Кто-то из домашних актрисы наткнулся в сенях на гроб и поднял крик. Сбежался весь дом, суматоха. А покойник вдруг поднялся из гроба. Все в ужасе разбежались. Уранова после этого вовсе глядеть на Василия Петровича не желала.
Славик еще долго рассказывал, потом смотрит — а Даша спит, так и уснула за столом. Разбудил он ее, чтобы она легла как следует. Утром Даша просыпается, а Славик уже одетый, будто не ложился вовсе.
— Так что там во дворце было? — спрашивает она.
Что было в третий день
— Там у них во дворце весело, душа радуется. Соберутся перед обедом и давай фанты разыгрывать. Кому выпадает стакан воды залпом выпить, кому прочитать на память какую-нибудь оду Василия Петровича. Однажды государыне выпал фант сесть на пол. Она тут же и села.
А потом рассядутся за столом, рожи друг другу корчат. Нарышкин Лев Александрович ушами шевелит, разные фигуры из пальцев делает. Василий Петрович всяким голосам подражает. А Салтыков Николай Иванович кричит:
— Это что! Я могу ногой почесать у себя за ухом!
Граф Салтыков в этот день из Москвы вернулся. Рассказывал, что Суворов Пугачева привез в деревянной клетке. На Монетном дворе его выставили на цепи. Вся Москва с утра до ночи ездит его смотреть.
— А чего на него глядеть? — вмешивается Матрена Даниловна.— Злодей и есть злодей! Одно слово — антихрист! Богу угодно было наказать Россию через его окаянство.
— Как есть антихрист! — поддакивает Василий Петрович.— Он же двоеженец. Я слышал, в станице где-то у него жена и пятеро детей. А он, нехристь, в Яицком городке женился на казачке Устинье Кузнецовой. Именовал ее императрицей. Да и так в каждой крепости дочери и жены офицерские у него в наложницах. Антихрист и есть!
— Вот здесь, сестрица, я согласна с библиотекарем,— кивает Матрена Даниловна.
А Василий Петрович скорчил уморительную физиономию:
— Разве я сказал какую-нибудь глупость?
Все хохочут, конечно. Слуги тем временем крышки снимают с кушаний. Перед государыней горшок щей, обернутый салфеткой, золотая крышка сверху. Она сама разливает по тарелкам. Подают ей тарелку Василия Петровича, а Нарышкин говорит:
— Полно, ваше величество. Стоит ли наливать библиотекарю? Видите, какой он насмешник.
— Стоит, стоит,— отвечает государыня.— Он меня так смешит, что я за бока держусь.
А Василий Петрович будто даже и не слышал. Спрашивает у Салтыкова:
— Ну и какой он из себя, Пугачев?
— Да отвратительный на вид. Черный, как цыган, бороденка жиденькая, рот щербатый, зуба верхнего нет. Сидит ест уху на деревянном блюде. Увидел меня — добро пожаловать, приглашает отобедать. В насмешку, конечно. Я его спрашиваю: как же ты посмел против царицы идти? А он мне: виноват перед Богом и государыней, но буду стараться заслужить прощение за все мои вины. Я его бранить стал. Бранил, бранил, а он выслушал и говорит: “Много я вашей братии перевешал, но такой образины, признаюсь, не видывал!”
А у графа вид, надо сказать, на самом деле уморительный. Коротышка, тощий, как щепка, на голове взбитый хохол в пудре. То и дело плечами подергивает и штаны подтягивает.
Тут все, конечно, на Пугачева, давай ругать почем зря.
— Каторжник беглый! Казнить немедля! Никакого милосердия!
Стали про него всякие ужасы рассказывать.
— Полковнику Елагину грудь взрезали и кожу на лицо задрали!
— Майора Белова повесили… И мертвого секли нагайками!
— Вот еще случай,— говорит Салтыков.— Едет раз Пугачев мимо копны сена. Собачка какая-то на него бросилась. Пугачев велит разбросать сено. Нашли двух барышень. Пугачев подумал, подумал и велел их повесить.
— Он же раскольник! — кричит кто-то.— В церковь не ходит и крестится по-раскольничьи! Сколько монастырей сжег и разорил! Никакой к нему жалости! Только виселица!
А Василий Петрович и тут не соглашается. Это, говорит, все от гордости вашей. А гордостью, говорит, ничего не добьешься. И спрашивает: а знаете ли вы, что такое добродетель? Потом отвечает: человеколюбие это — вот что…
А государыня, как всегда:
— Василий Петрович! Развесели нас! Смотри, все от страха носы повесили.
Она сидит во главе стола, ест медленно, обмакивает кусочки хлеба в соус и кормит собачек. Василий Петрович тут тарелку отставляет и достает откуда-то из рукава колоду карт. Мешает ее, потом взмахивает рукой, и из колоды выпадают на стол четыре короля.
— Что это значит? — спрашивает государыня.
— Фальшивые короли падают перед истинной царицей! — отвечает Василий Петрович.
Государыня хохочет до упаду, есть больше не может…
Славик тут кончил рассказывать, долго молчал, потом говорит:
— А я так думаю. Ну, вешал Пугачев дворян. А посмотришь на наших новых хозяев жизни, на этих теперешних? Ведь вор же на воре! Головорезы такие, куда там прежним! Вот бы их нагайками! А ты не воруй! А ты не воруй!
Даша не стала дальше слушать, махнула рукой и убежала на работу. Вечера ждала она с нетерпением — интересно, что там еще этот полоумный придумает. “И откуда что берется?” — удивлялась Даша. Только вечером Славик что-то не спешил продолжать, уклончиво так:
— Да ничего больше интересного не было…
— Еще же один день остался, последний,— настаивала Даша.— Досказывай уж!
Славик долго отнекивался, потом все же сдался.
Что было в четвертый день
— В этот день все ожидали праздника, который светлейший князь Потемкин собирался дать в своем новом конногвардейском доме близ Смольного монастыря. Дом этот государыня подарила князю три года назад. Князь продал его тогда в казну за 460 тысяч рублей. Теперь государыня пожаловала ему этот дом еще раз.
Во дворце с утра только Матрена Даниловна и Василий Петрович. Императрица показывает подарки от шведского короля.
— Ну, Матрена Даниловна, ты вот все бранила шведа. Погляди, что он мне прислал. Подарки-то какие! Вон кувшинчик какой прелестный, дорогая работа.
— И, сестрица, да ведь он немец,— отвечает Матрена Даниловна.— А у нас на Руси о немцах таких мыслей, что, когда придет к кому в дом немец, так потом весь день дверной крюк моют, за который он хватался.
— А мы этот кувшинчик нашему стихотворцу подарим. Василий Петрович, иди сюда!
Матрена Даниловна только хихикает:
— Так ведь подарки, сестрица, за дела дают. Вон светлейший князь Григорий Александрович турка побил — ему почет и слава. А бездельников за что награждать?
— Не скажи, Матрена Даниловна! Что бы я без него делала? Я ведь сама балуюсь сочинениями. Ну, это, конечно, несерьезно. Так, безделки, развлечения. А Василий Петрович руку свою к ним прикладывает. Куплеты все его. Если бы не он, мои пьесы не увидели бы сцены!
— Да кто сейчас, сестрица, куплетов не пишет? — не унимается Матрена Даниловна.— Разве кому лень только. Сейчас, сестрица, все пишут. Генералы, квартальные, титулярные советники. Вон генерал Волков сочинил стих против французов, чтобы их из Петербурга выгнать. Ты лучше благослови его, царица, водочкой!
Василий Петрович тут не выдержал:
— Молчи, старая ведьма! Много ты понимаешь!
— Я ведьма? — накинулась на него Матрена Даниловна.— А где же у меня хвостик? Если бы я была ведьмой, у меня был бы хвостик!
Тут она повернулась к Василию Петровичу спиной, нагнулась и юбки задирает.
— Не изволите ли посмотреть? Я покажу, ежели желаете…
Государыня хохочет до слез, в ладоши хлопает.
— Браво, браво! Вон как вы меня веселите! Вы да еще Нарышкин Лев Александрович. А где же Левушка? Опять нету? Ну уж я ему голову намою!
Только она сказала, обер-шталмейстер тут как тут. Стоит, голова мокрая, вода с него капает.
— Что с тобой, Левушка? — спрашивает государыня.
— А что, матушка! Ведь ты хотела мне голову намыть. А у тебя, я знаю, забот и так хватает. Вот я сам и вымыл ее.
Государыня опять хохочет.
— Ну и вид у тебя, Левушка,— еле произносит она, давясь смехом.
Все смотрят, и правда — Нарышкин весь увешан с ног до головы лентами разных цветов, медалями, звездами.
— А это марокканская принцесса прислала,— отвечает Нарышкин.— Просит передать Василию Петровичу. Влюблена в него, как кошка. Женихом своим называет. Ждет, когда свадьба. Так что теперь Василий Петрович у нас — марокканский принц.
Государыня багровеет вся от смеха, будто вот-вот лопнет.
— Пощади, Левушка! Нам же на праздник идти!
Слухи об этом празднике ходили давно. Говорили, что издержки на украшения громадные. Будто из лавок взято напрокат до двухсот люстр и столько же зеркал. Что в Петербурге уже и воску для освещения столько нет, сколько князю надо, и что по почте послали за ним в Москву.
Перед самим домом князя в три дня расчистили место для простого народа. Установили качели, приготовили угощение. Вин─а, правда, никакого не выставляли, только медовый квас и простывший сбитень в кадках. Там же на стене развесили товары разные для бесплатной раздачи — сапоги, лапти, шляпы, ку-
шаки.
Праздник был назначен на пять часов, но простой народ начал собираться с самого раннего утра. К обеду погода испортилась, стал моросить мелкий дождик, но никто не расходился. Было определено так, что, когда прибудет императрица, будет дан сигнал к началу угощения. Но вот уже седьмой час на исходе, а государыни все нет.
Вдруг какая-то собачонка выскочила из толпы и кинулась на самую середину площади. Караульные закричали на нее, затопали. А народ принял это за сигнал. Толпа кинулась хватать все, что выставлено. Что тут началось! Давка невероятная, толкают друг друга, какой-то старик упал, его чуть не затоптали. Женщины кричат, дети плачут. Не успели опомниться, все припасы были расхватаны.
Тут караульные спохватились и давай гнать толпу обратно. Солдаты прикладами, казаки плетьми, полицейские заливными трубами. Прогнали людей с площади, но все было испорчено. Светлейший князь когда увидел, только рукой махнул — пусть добирают.
— Вот так всегда,— сказал он.— Всякое доброе дело у нас в России испортят, и из добра выльется зло.
Императрица изволила прибыть после семи часов. Светлейший встретил ее на улице и повел в дом. На нем были малиновый кафтан и епанча из черных кружев. Шляпа с бриллиантами так тяжела, что ее носил за ним адъютант.
В первой зале императрица была встречена кадрилью. Кавалеры одеты испанцами, дамы — гречанками с тюрбанами на головах. Государыня долго смотрела на танцующих, потом подзывает Василия Петровича:
— Тебе, марокканский принц, мы заказываем стихи по случаю праздника. Пусть все танцуют, а ты трудись…
— Уже готово, матушка,— говорит Василий Петрович и протягивает ей листок бумаги.— “Ода на праздник”.
Императрица прочитала и сказала:
— Хвалю за усердие. Недаром я тебе кувшин подарила. Теперь можешь веселиться со всеми…
Потом было театральное представление с хором и балетом. Давали сочинение государыни — пьесу “Олег”. В первом акте древнерусский князь утверждает на троне в Киеве своего питомца Игоря. Здесь игры, народные танцы и песни, сочиненные Василием Петровичем. Потом Олег отправляется в поход против греков. Видно, как он проходит со своим войском и отплывает на кораблях. Во втором акте он в Константинополе. Молодые греки, юноши и девушки, поют князю хвалебные песни, тоже сочиненные Василием Петровичем, и танцуют. Последняя декорация — ипподром, император Лев показывает князю Олимпийские игры. Наконец, Олег прощается с императором и прибивает на колонне свой щит. Хор исполняет торжественную оду Василия Петровича.
Во время представления государыня замечает, что Василий Петрович то и дело морщится.
— Что с тобой, марокканский принц?
— Другие здесь куплеты нужны. Переделать надо. Скучные. Кто их будет слушать?
— Не переживай по пустякам, оставь. Это как в басне. Жена у мужика плакала, что муж топор на стену повесил. Вдруг сорвется и убьет дитя? А детей у них никогда не было.
После представления, в 11 часов, начался ужин. Столы накрыли только для дам. Кавалеры должны были им прислуживать. Но все были утомлены танцами, кавалеры оставили своих дам и думали только о том, как бы отдохнуть. Весь порядок был нарушен, все перемешалось. Одни вставали, другие садились, иные ходили взад-вперед и ели на ходу. Обслуживали столы гвардейские солдаты, одетые лакеями.
Василий Петрович сидел рядом с Потемкиным, так князь захотел. Перед светлейшим на тарелке лежала огромная редька под хрустальным колпаком. Григорий Александрович взял редьку, отрезал от нее толстый ломоть и стал жевать. Вслед за тем тут же хватает с блюда ананас, разрезает пополам и ест, запивая вином.
— У всякого свой вкус,— подмигивает он Василию Петровичу.
Пили все время за здоровье государыни. Когда же на дворе зажгли фейерверк с вензелем императрицы, князь вдруг нагнулся к Василию Петровичу, вином от него сильно пахло:
— Может ли быть человек счастливее меня? Все, чего я ни желал, все исполнялось, все мои прихоти. Будто каким очарованием. Хотел чинов — имею, орденов — сколько угодно. Любил играть — проигрывал суммы несчетные. Любил покупать дома — имею дворцы. Любил дорогие вещи — извольте, никто столько не имеет.
Тут князь схватил со стола тарелку и с силой ударил ее об пол. Потом встал и вышел из залы. Василий Петрович поспешил за ним. Догнал он князя во второй зале, где был зимний сад. Вокруг деревья с плодами из цветного стекла — яблони, сливы, груши. Под ногами ананасы, дыни, арбузы тоже из стекла и с огнем внутри.
Посреди сада грот с фигурой Екатерины из белого мрамора в полный рост. Длинное римское одеяние, в одной руке скипетр, другая рука на раскрытой книге. Под ногами рог изобилия, из которого сыплются награды — ордена, деньги. На подножии надпись золотыми буквами из оды Василия Петровича: “Ты пишешь, как мудрец, и правишь ты, как царь”.
Потемкин обнял Василия Петровича.
— Блаженный ты какой-то, ей-богу. Ты же ведь знаешь, как я тебя люблю. Ты из меня мудреца сделал, греческому учил, латыни. Нет у тебя ближе друга, чем я. Проси у меня, что хочешь! Я все могу! Все для тебя сделаю! Хочешь башмаки из Парижа? Сейчас гонца пошлю!
Василий Петрович взял руку князя.
— Мне не надо ничего. Мне достаточно твоей дружбы, князь.
— Помилуй, брат! Ты же стихотворец, любимец муз! Тебе нужен весь мир!
— Какой я стихотворец? Нарышкин прав. Поденщик я, ремесленник. Только и заботы — угодить заказчику. В точности — лакей: “Чего изволите?”
— Впрочем, погоди,— прервал его Потемкин.— Я тебя сейчас познакомлю. Двадцать лет, красавица, прелесть какая, можешь мне поверить. Ничего, что в два раза моложе, не обращай внимания!
Князь вернулся в первую залу, Василий Петрович за ним. После ужина была музыка. Императрица послушала немного, потом изволила отбыть к себе во дворец. А гости веселились до рассвета. Василий Петрович не отходил от стола и все подливал себе вино. Он думал, что князь Потемкин уже забыл про свое обещание, нигде его не было видно. Как вдруг князь идет через залу и ведет за руку какую-то гостью.
— Знакомься. Варвара Васильевна, Варенька. Любит литературу, много читает. Сама пишет. Какой-то роман. “Заблуждение любви”, так, кажется. Или что-то в этом роде. Державин стихи ей посвящает. Все возле нее. Один ты в стороне.
А Василий Петрович был уже сильно навеселе и бормотал что-то непонятное:
— Вы мое бессмертие, Варенька! Жизнь моя вечная! Только через вас, через вашу любовь обрету я память в потомстве!..
Даша слушает Славика, сама думает: “Слава тебе, Господи, что всего четыре дня у него было. Интересно, правда, на сколько бы его еще хватило?”
— Оставь ты его, Славик! — говорит она.— Кому теперь нужен какой-то старый стихотворец? Кто его помнит? Писал он себе, писал, да никто его читать не станет. Жил сам для себя, ну и слава Богу!
И отправилась стлать постель, укладываться на ночь. На следующий день Славик больше не возвращался к своим рассказам. И другие дни проходили спокойно, без воспоминаний. Даша радовалась, думала, что все позади, что Славик уже оставил свои истории, забыл. Как вдруг однажды в субботу убиралась она в комнате, Славика дома не было. Подметает она и возле двери на полу находит письмо странное. Бумага ветхая, истерлась на сгибах, чернила выцвели, и почерк такой, каким сейчас не пишут,— буквы все ровные, круглые. Раскрыла Даша письмо и читает:
“Как вы провели ночь, мой ангел? Надеюсь покойнее, нежели я. Я не могла глаз сомкнуть. Теперь я перед вами вся и сама не знаю, почему мысль о вас — единственная, которая меня одушевляет”.
Даша сначала не придала письму никакого значения, мало ли у Славика каких бумаг. Только через неделю, в субботу, она находит там же, под дверью, новое письмо:
“Чтоб мне смысл иметь, когда ты со мной,— читает она,— надобно, чтоб я глаза закрыла. А то взор мой тобой пленяется. Глупые глаза мои уставятся на тебя. Рассуждения ни на копейку в ум не лезет, а одури Бог весть как. Мне надобно дня три с тобой не видеться, чтобы ум мой установился и я память нашла”.
Даша собиралась спросить у Славика о письмах, но он последнее время стал часто уходить неизвестно куда, и она забыла. А через неделю, она как
чувствовала, в субботу — новое письмо:
“Благодарю, жизнь моя, за стихи, которые всегда буду беречь. Ах, мой друг папа, как я этим стихам рада! Я заспалась, дурочка, и ничего не помню. Как ты ушел от меня, расцеловал, как обычно, укутал одеялом и, верно, перекрестил. Приду, сокровище мое, ручки твои целовать. Люблю тебя до бесконечности. Твоя Варенька”.
Внизу приписка: “Смотрел меня доктор, душа моя. И не оставил никаких сомнений. Сказал: ждите, придет срок. А я все гадаю, что с ним будет, когда он родится. Обещай, жизнь моя, что ты не оставишь его”.
Даша теперь уже твердо положила поговорить со Славиком и все у него выяснить. Но тут новое дело — Славик пропал куда-то. День его нет, другой, неделю. Даша сначала ждала его, ждала, а потом рукой махнула.
— И что я, дура, с ним нянчусь? Сама не знаю. Правильно мне говорят: пусть идет себе на все четыре стороны! Скатертью дорожка!
А еще через какое-то время встречает она на лестнице Агейкину с пятого этажа. Агейкина сразу к ней:
— Что я тебе скажу, Дарья! Видела я твоего Славика! Он с моей свекровью в одном доме живет. Дамочка с ним какая-то. Зовут Варенька. Кто она и откуда взялась — никто не знает. Говорят, приезжая, квартиру купила. Свекровь говорит: странная какая-то, гордая очень. Ни с кем не разговаривает, ни к кому не ходит. А Славик твой так возле нее и вертится.
— Подумаешь! — говорит Даша.— Очень он мне нужен! Я уж и забыла про него!
На другой день стала она наводить в комнате порядок, видит — на шкафу письма лежат. Повертела в руках, повертела да и выбросила. Зачем, думает,в доме всякий хлам? Новых писем она больше не находила.
∙
* Этими рассказами мы начинаем публикацию своеобразного романа Григория Петрова, состоящего из самостоятельных новелл, объединенных одной темой. Предполагается, что роман составят девять таких новелл, которые будут напечатаны в журнале по мере их написания.