Публицистика и очерки
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 9, 1998
Публицистика и очерки
Александр ЯКОВЛЕВ
О, Сахалин…
“И зачем я сюда поехал?”
В июне нынешнего года я встретил сахалинца, недавно перебравшегося с острова к нам, на материк, поближе к Москве. Среди прочих вопросов задал я и привычно-праздный: сколько стоит билет на самолет из Москвы до Южно-Сахалинска? Удовлетворенное любопытство обернулось горестным выводом: я вряд ли вновь окажусь в тех далеких краях. Воспоминания только того и ждали. Набросились. Раньше я не позволял им подобных бесчинств. Просто боялся вспугнуть, сглазить возможность еще раз побывать там, где провел три года жизни. Вдали от Москвы. Неужели целых три?..
Москва 1986 года ничего не предлагала выпускнику Литинститута. Сахалин же… О, Сахалин манил примером Чехова и подъемными. Нешуточной по тем временам суммой в 250 рублей.
Однако капитал оказался ничтожным в сравнении с огромностью страны нашей, простукиваемой поездными колесами. Деньги оказались на исходе уже в Иркутске. Благо и попутчик до этого славного города оказался достойный — поэт Толя Богатых. Антиалкогольное законодательство и ночные посиделки на Байкале окончательно подорвали мое незыблемое, казалось бы, финансовое могущество. Дальнейший путь — Хабаровск, Комсомольск-на-Амуре, Ванино — запомнился величием Амура и тягостными раздумьями о хлебе насущном.
В легендарном Ванине заканчивался материк. В Ванине железная дорога упиралась в конец причала. Далее грузовые вагоны закатывались в трюмы паромов “Сахалин”. А пассажиры через бдительный пограничный контроль направлялись на те же паромы, но только в каюты.
“Сахалинов” тогда насчитывалось на линии Ванино — Холмск целых шесть штук. Я угодил на “Сахалин-2”.
Обосновавшись на верхней палубе и с неким волнением оглядываясь, я вдруг сообразил — обратной дороги нет. Хотя бы по причине отсутствия средств. На отлогих ванинских сопках нестройно толпились разнокалиберные строения. Выглядели они негостеприимно и неряшливо. Прошлое проступало из стен приземистых серых бараков, угрюмо окопавшихся на берегу.
Впереди вправо, за широкой бухтой, открывался выход в Татарский пролив. Морская капуста умопомрачительно пахла йодом и дальними странствиями. Оранжевое августовское солнце уходило на оставленный мною Запад. Паром отдавал концы и вслед за мощным буксиром отходил от причала…
Проворные маленькие ручонки неожиданно вцепились в поручни по соседству. Мальчуган лет семи опытным взглядом сразу же определил во мне новичка.
— Как ты думаешь, море соленое? — задал он вопрос на засыпку.
— Конечно,— с легкостью недавнего студента ответил я.
— А кто его посолил? — усложнил задание мой экзаменатор.
— Ну… Видишь ли…— начал я тянуть время.
В самом деле, не заводить же бодягу о химическом составе земной коры и лежащего сверху Мирового океана. И я наконец брякнул:
— А посолили его слезами своими многие бедолаги.
— Вот и нет! — торжествующе выпалил мальчуган, ждавший ошибки.— Никто его не солил. Оно всегда соленое… А кто такие бедолаги?
— Те, кто не по своей воле в этих краях оказался,— снова сумничал я.
Парень оглядел “эти края”, явно не ощущая себя бедолагой.
— Я, когда вырасту, моряком буду,— на всякий случай предупредил он.
И скрылся в недрах парома.
Буксир давно уже отвалил в сторону причала. Судно набирало ход. Бухта раздвигалась, все дальше разнося берега свои. Ветер свежел, становился более упругим и как-то ухитрялся налетать со всех сторон сразу. И, как только скрылась из виду земля, паром тут же погрузился в туман. Или туман быстро и окончательно поглотил сушу? Поглотил и сушу, и море. Ничего не осталось, кроме тумана да ревущего тревожно и предупреждающе парома. За туманом в восьми часах пути лежал остров, о котором я почти ничего еще не знал.
Я спустился в каюту третьего класса. И там в откидном кресле забылся. Лишь изредка просыпаясь от пронзительных детских вскриков, похожих на возгласы чаек.
“И зачем я сюда поехал? — спрашивал я себя, и мое путешествие представлялось мне крайне легкомысленным” (А. П. Чехов, “Остров Сахалин”).
Итак, сахалинский паром. Это явление сразу не осознать. Мне, человеку крайне континентальному и глубоко сухопутному, паром всегда представлялся предметом неколебимо простым, даже патриархально примитивным. Никак на мореходное средство не походящим. Так, нечто деревянное. Большой плот. На котором некий старичок, дымя самокруткой, налегает на… хм… рычаг. И этот самый плот, то бишь паром, по канату курсирует поперек реки. Туда и обратно. От берега к берегу. Изо дня в день. В общем, дело однообразное, как течение реки. Летают над водой стрекозы, рыбешка играет, визжит поросенок в корзине, лузгают бабы семечки, о прошлом судачат, настоящее клянут… Картина понятная.
Сахалинский паром оказался громадиной с семиэтажку высотой. В недрах его запросто заблудишься. А брюхо разом заглатывает железнодорожный состав.
“Итак, Резанов и Хвостов первые признали, что Южный Сахалин принадлежит японцам” (А. П. Чехов, “Остров Сахалин”).
После того как вагоны оказываются в трюме, их материковая судьба претерпевает изменения. Железнодорожная колея на Сахалине проложена японцами. У миниатюрных японцев и колея поуже нашей, российской. По прибытии в Холмск вагонам меняют колесные пары. И перестук на стрелках здесь, на Сахалине, обретает японский ритм — ритм утонченный и таинственный. Это в Сибири поезд куражливо выстукивает: “Эй, раздолье, так твою в разэдак!”, а на Сахалине говор колес невнятен для русского уха. Да и глаз в плывущие с юга облака всматривается с недоумением. Оттуда, с японско-корейского юга, облако идет особенное, формы восточной, сказочной, рисованной тонко, словно взлетевшее с ширмы, где остались тоскующие драконы. Облако с четко очерченным силуэтом, с конкретной остроконечной завитушкой, отчетливое и ощутимое, как свежеиспеченное безе. Материковое облако, рыхлое и ленивое, как затрепанное ватное одеяло, сюда заходить не любит, да и не жалуют его ветры морские, резкие, с характером.
“Извольте работать без солнца” (А. П. Чехов, “Остров Сахалин”).
Корейские облака и оранжевое августовское солнце, падавшее куда-то за Татарский пролив в район Владивостока, завораживали. Я стоял на балконе гостиницы для моряков и не мог взять в толк, за что в этом блаженном краю платят северные надбавки.
Теплый вечер ласково опускался на бархатистые от зарослей бамбука сопки. По искрящейся легкой зыби пролива плавно шествовало на юг далекое и такое хрупкое на вид судно. Зеркальную гладь акватории порта взрезал неторопливый и неугомонный буксир. За что же, за что оклады живущих тут умножались на коэффициент 1,4 (а для моряков на 1,6), к которому каждый год добавлялась еще одна десятая?
“Это еще что,— скорбно вздыхали старожилы.— Раньше у нас вообще коэффициент был два. Да приехал один деятель…”
Деятель принадлежал к самой верхушке партийной власти. Оказавшись на Сахалине в разгар бархатного сезона, что тянется с конца июля по начало октября, чиновник не на шутку задумался. За что платят надбавки? Он интересовался конкретно. За отсутствие солнца, конкретно пояснили ему. То есть человек живет в жутких условиях, копит целый год денежку, которую затем благополучно и просаживает на югах, набираясь солнца и витаминов для дальнейшей жизни в жутких условиях. Чиновник хмуро оглядел залитые яркими лучами широкие проспекты Южно-Сахалинска, окунул палец в теплые прибрежные воды и разгневанно распорядился урезать льготы. И осталось старожилам вспоминать былой шелест банкнот да чесать в затылке.
А солнце… Что ж, солнце здесь действительно яркое и теплое. С конца июля по начало октября. В остальное же время — тот самый ветер, что не пускает сюда облака российские. И этот ветер сбивает над островом корейско-японскую хмарь. И дует с воем неделями напролет, выматывая душу. Неделями живешь под серым небом среди серых домов и лиц.
“И высокие седые волны бьются о песок, как бы желая сказать в отчаянии: “Боже, зачем ты нас создал?”” (А. П. Чехов, “Остров Сахалин”).
У приезжавших в ту пору на Сахалин юных жен не менее юных мореходов вид был довольно надменный. Они твердо знали: эту дыру они потерпят в лучшем случае года три-четыре. За намеченный срок мужу вменялось в обязанность: как можно чаще ходить в загранрейсы и как можно больше зарабатывать валюты. Твердую японскую йену. К тому же новоиспеченному мореходу и жилплощадь обещали… Обещали…
А мореход первым делом прямиком попадал в каботажное плавание. То есть возил уголь на Курилы или тушенку в солнечный Магадан. На пароходе типа “Шатура”, о котором сказано коротко и емко: “То ли спьяну, то ли сдуру угодил я на “Шатуру””. Это проржавевшее корыто, уже лет десять вымаливающее списание “на гвозди”, скорбно продолжало длить свою морскую жизнь вопреки всем законам без-
опасности и плавучести. Палубная команда до одури орудовала шкрябками, стервенился боцман-“дракон”, не вылезали из машины механики-“маслопупы”, но… Старость неотвратима, и старость судна в том числе.
В короткие и долгожданные дни списания на отдых моряк заставал красавицу жену в перенаселенном общежитии. Здесь общие кухня, душевая и туалет сплачивали товарок по несчастью. Они по инерции хорохорились и язвили мужей. Но теперь их преследовала лишь одна мысль — получить отдельное жилье. Хоть какое. Тем более что и дети как-то внезапно появлялись после кратких визитов мужей, истосковавшихся в море по теплу любимых рук.
И лишь к концу намеченного трехлетнего срока начинал проглядывать некий светлый блик впереди. Моряк наконец-то попадал на судно, идущее в загранрейс. Пусть это и Северная Корея. Но уже попахивало валютой. Да и очередь на жилье худо-бедно двигалась. Правда, дома из каменистой почвы острова рождались с большой натугой и дороговизной.
Так миновало лет десять. Заматеревший морской волк уже по праву ходит на добротном судне в Японию. Некогда тосковавшая по материку матрона, в которой трудно узнать юную хрупкую и надменную красавицу, в окружении трех ребятишек с наслаждением копается на дачном участке. И лишь изредка, оторвавшись от прополки грядок и глянув в низкое, серое небо, вспоминает о теплом Севастополе… Да что вспоминать, душу бередить… Вон уж и дочь старшая скоро совсем невестой станет. Пора ее на материк отправлять в институт…
“…женщина, в первое время по прибытии на Сахалин, имеет ошеломленный вид” (А. П. Чехов, “Остров Сахалин”).
Новичку на Сахалине перво-наперво радостно сообщают чеховское: “Климата здесь нет, а есть дурная погода”.
И вот заканчивается благословенный теплый октябрь. В сопках буйствуют чудовищные лопухи и дикая, именно дикая по размерам гречиха. Желтеет атласный бамбук, краснеет ядовитый борец. И на все это великолепие наступает зима. Наступает, как и на материке. Таким же ранним серым утром просыпается остров, зябко поеживаясь под первым снегом, из которого еще торчат жесткие ребра разбитых застывших дорог.
Надо сказать, что зиму ждут. Ребятня с восторгом. Взрослые — с любопытством и откровенным страхом. Любопытствующие, а их большинство, гадают: что на этот раз? Запуганные местные власти уверены: ничего хорошего ждать не приходится.
И зима ничьих ожиданий не обманывает. С непредсказуемой и пугающей быстротой проносятся над островом тайфуны с могучими снежными зарядами. Первый несмелый снежок давно в прошлом. Остров по горло, до тошноты в снегу. Ворона, летом снисходительно восседавшая на светофоре, теперь не рискует садиться на этот наблюдательный пункт. Запросто потоптать могут. Трехглазая железяка на перекрестке нынче безумно светит лишь верхним, красным. Остальное — под снегом. Страшится пернатая циклопического кошмара.
А снег продолжает свое буйство. Провода и опоры не выдерживают мягкой тяжести. И остров погружается во тьму.
Итак, ребятня дождалась длительных и запланированных лишь Господом каникул. И что ей свет? Днем светло, а ночью сладко спится. Взрослые бегают по магазинам в поисках керосинок и свечей. Русский человек, как всегда, не готов к приступу стихии. Да, известно, что грянет… Известно, что не будет света и воды… Но авось… В темных домах робкими, неверными огоньками горят свечи. На лестничных площадках гудят керогазы. Откроешь крышку кастрюли — там пар и темнота. Наугад бросаешь содержимое пакета, соль и лаврушку. А выходит все равно вкусно — другого-то блюда нет. И долгими вечерами тянется под рюмку долгий разговор…
А по извилистым и крутым дорогам среди сопок натужно ползут водовозки. Плещется вода, леденеет дорога. Посыпают ее угольной крошкой, что в изобилии производится многочисленными мелкими котельнями. И летом, после того как с наводнением сойдут снега и осушат остров неугомонные ветра, полетит по улицам угольная пыль, все собой забивая.
Но это летом… А пока посреди Тихого океана лежит большая темная рыба стерлядь, остров Сахалин.
“Сравнение Сахалина со стерлядью особенно годится для его южной части…” (А. П. Чехов, “Остров Сахалин”).
“Каторжных работ для женщин на острове нет”,— утверждал Чехов. И это верно. Для женщин вообще нет никакой работы. Та самая юная жена моряка, о которой мы сочувственно уже упоминали, не пойдет на рыбоконсервный завод. Это удел местных или пожилых женщин. Приехавшая же с мужем имеет, как правило, некое абстрактное и здорово не законченное высшее образование. Чаще всего гуманитарное. Для начала обладательница этого богатого багажа храбро идет в местный Дом культуры моряков. И для начала предлагает себя в качестве руководителя этого самого Дома. Но место давно и прочно занято. А может быть, вам нужны руководители кружков? Например, чтения вслух? Увы, все подобные синекуры давно обрели своих хозяек. Но… но куда же? Может быть, библиотекарем? Мечты, мечты… Ну хотя бы нянькой в детский сад, уж так и быть, не стану привередничать… Нет и нет. Все немногочисленные должности, предлагаемые дамам колониальной администрацией, заняты. Секретарши, машинистки, телефонистки и делопроизводители, кажется, родились в своих креслах и скорее всего в них же и умрут, нежели освободят их.
Тоскливо девушкам. Раз в месяц или два гастролирует в Доме культуре материковая знаменитость, завлеченная на остров экзотикой и повышенным гонораром. Раз в месяц наряжаются девушки. А потом опять: общежитие, склоки на кухне и… ветер, неустанно воющий ветер.
Незамужним проще. Они всегда готовы к восприятию проносящейся над городом вести: “Сегодня рыбный день!”. Но это не то, что вы думаете. Просто с путины возвращается очередной рыболовный сейнер. А рыбаки — народ богатый. В трех местных ресторанчиках идет гульба нешуточная. С визгом дам и звоном стекол. Но и эта забава временна. Пожелтевшие и помятые рыбаки вновь уходят в море восстанавливать подорванное финансовое благосостояние. А девушки остаются. Мечтать о замужестве.
“…Здесь решительно все равно — среда сегодня или четверг…” (А. П. Чехов, “Остров Сахалин”).
Так зачем же я сюда поехал? Наверное, затем, чтобы, вернувшись, вспоминать, вспоминать и вспоминать. И спустя годы ощущать со вторичной новизной далекий Остров.
Опальный дракон
и мелкий собственник
Все это не шибко историческое событие происходит на Сахалине, в приморском городке, прикрытом от зимних морозов теплым дыханием Татарского пролива. Происходит после лихого снежного заряда, когда ветер еще мечется потерянно между домами, а собаки, привычно пользуясь моментом, усаживаются аккурат на перекрестках и мокрыми носами с наслаждением отлавливают проносящиеся вдоль длинных прибрежных улиц запахи. С севера благоухает рыбоконсервный завод, с юга — целлюлозно-бумажный. Благодать!
Боцман Черкашин, идущий из бани, одет соответственно — надежно укутан — и ничего не подозревает. Он идет мимо снежной горы, где дети играют в различных взрослых, шествует не торопясь, поднимаясь по недлинному трапику к стандартному четырехэтажному дому, краска на котором съедается солеными ветрами за месяц. Боцману в помытом состоянии уютно размышляется о сытном обеде в буфете морвокзала, о койке с чистыми простынями, пусть и в переполненном общежитии, о своем пароходе, штормующем сейчас где-то в районе мыса Крильон.
Вот тут-то боцмана и подстерегают.
Невеликий такой пацан, лет пяти-шести, догоняет Черкашина и плюхается разомлевшему боцману под ноги.
— Аккуратнее, брат,— говорит боцман, поднимая пацана,— так и уши оттопчут.
И следует себе дальше, добавив к мыслям о сытном обеде, общежитии, штормующем пароходе и мысль о занятных пацанах.
Но боцмана продолжают подстерегать. Тот же пацан. С тем же плюханьем под ноги. Черкашин озадачен. И потому спрашивает не очень уверенно:
— Тебе чего… надо чего?
— Не чего, а кого. Отца ему надо,— слышится женский голос.
Пока моряк определяется со стороной света, хлопает подъездная дверь и на крыльце четырехэтажного дома появляется женщина. В халатике, прихваченном одной рукой на груди, другой — у подола. В тапочках на босу ногу. Женщина не накрашена, и Черкашин не может определить — симпатичная она или нет.
— Отца ему надо,— говорит женщина.— Пристал как с ножом к горлу. Вынь да положь ему отца. И не волнует его, что мне, например, мужа не надо. То есть муж мне — во,— показывает женщина, на мгновение отпустив халатик на груди.— Вот они мне где, мужики-то. Знаю я вашего брата! — И стремительно запахивает халатик, успев что-то там такое боцману продемонстрировать соответственно моменту.— И что вот тут делать? — напористо спрашивает она.
Черкашин мрачно молчит, продолжая машинально отряхивать притихшего пацана. Но притихшего ненадолго.
— Ну и будь моим папкой. Чего тебе? — спрашивает пацан снизу, продолжая гнуть ведомую только ему линию.
— А вы, собственно, кто будете по профессии? — деловито интересуется женщина.
Черкашин лаконично отвечает.
— А-а, дракон,— бесстрастно проявляет женщина знание морского сленга и, нахмурившись, смотрит на сына.— Пойдем обедать, что ли, мелкий собственник?
Ветер стихает. Собаки разбегаются по своим делам, руководствуясь пойманными и оцененными запахами.
А Черкашин продолжает прерванный поход из бани, добавляя к мыслям о сытном обеде, общежитии, штормующем пароходе, занятных пацанах и мысль о женщинах без мужей, которым эти самые мужья — вот где… Сам-то боцман уже дважды разведен: работа такая, все в море, какое там. Но вот только начинает Черкашину казаться, что последний развод пережил он именно с этой женщиной, судя по халату, по тому, как он распахивается. Так что хватит с меня, думает боцман.
Такая рассудительная девочка
Батька ее как-то уж совсем неожиданно стремительно напился. Интеллигент на Сахалине — явление малораспространенное и слабо изученное. А потому непредсказуемое. Поэт Володя Лосев не являлся исключением. Приглашая меня в свой Невельск, он клятвенно обещал стихов не читать. В программе визита был осмотр местной дивной достопримечательности — сивучей. И пиво на берегу Татарского пролива. Но поэт начал с пива. И очень активно. И мы с Асей остались один на один.
Она сделала обход отцова тела.
— Ну, теперь тебя бесполезно воспитывать. А вообще-то стоило бы. И не думай возражать. Я же не возражаю, когда ты меня воспитываешь, когда трезвый. Хоть и не всегда правильно воспитываешь, я же молчу.
Она похаживала по комнате, заложив руки за спину, и так складно излагала, что я прямо заслушался. И тогда она взялась за меня:
— Ну а ты что смотришь? Тоже ведь выпил. А ведь сам сивучей приехал смотреть, а сам выпил. Ну что мне с вами делать?
Она с минуту маршировала молча, иногда изредка поглядывая на свое отражение в зеркальной дверце книжного шкафа.
— Значит, так,— сказала она, остановившись и критически осмотрев спящего отца.— Пойдем смотреть сивучей. Я иду переодеваться. В мою комнату не входить.
И ушла к себе, закрыв плотно за собой дверь. А лет ей в ту пору было что-то около шести.
Но из подъезда мы вышли солидной парой. Ася прихватила сумочку, очень симпатичную дамскую сумочку, позаимствованную, очевидно, из гардероба матери.
— Познакомься с моими подругами,— сказала она, подведя меня к песочнице, где возилась малышня.— Лена, Катя, Таня.
— Здравствуйте, Лена, Катя, Таня,— сказал я.
Лена, Катя, Таня зашмыгали носами и засмущались.
— Ну играйте, девочки,— сказала Ася.— А нам некогда. Мы идем смотреть сивучей. Давай руку.
Я послушно подал руку, и мы пошли.
Мы пошли по весеннему грязному Невельску среди сопок, пошли к морю, туда, где на старый, разрушенный, оставшийся еще от японцев брекватер каждую весну зачем-то приходят ненадолго сивучи. Они видны с берега темными, плавно покачивающимися силуэтами, их много, они похожи на встревоженных, сбившихся в стадо коров. Над городком, перекрывая шум автомобилей, стоит их натужный рев. Желающие посмотреть сивучей поближе садятся на пароходик и подходят к брекватеру, но не очень близко, чтобы не спугнуть сивучей, а то они никогда больше не придут сюда, и это будет большая потеря для людей и для науки, которая до сих пор не знает, зачем сивучи приходят сюда каждую весну…
Ася жутко расстроилась, вымазав свои нарядные сапожки. Она даже расплакалась. Я пытался вымыть ей обувку морской водой, но, кажется, вдобавок намочил ей ноги. Она разрыдалась. Я отошел в сторону, не зная, что делать, и закурил. И, пока я курил, она плакала. Плакала беззвучно, не очень-то красиво кривя рот и прижимая к груди сумочку обеими руками. С моря тянул свежий, полный запахов морской капусты и рыбы ветер. Солнце рассыпалось по волнам.
Ася открыла сумочку и, всхлипывая, достала маленький желтенький бинокль. Бинокль был игрушечный, ни черта он не приближал, даже еще хуже было видно. Но мы по очереди смотрели в него на сивучей, и я ощущал на веках влагу ее слез, впрочем, почти уже высохших.
Мы еще побродили по берегу, собирая ракушки для игры в крепость. Ася здорово рассказывала про крепость, которую мы сложим из ракушек. И еще рассказала пару мультиков. Она с утра до ночи смотрит телевизор, потому что не ходит в детский сад, потому что родители ничего не успевают, а вот отвели бы в детский сад и успевали, но им же некогда отвести…
— Ну вот, я замерзла и, наверное, простужусь. Догулялись,— сказала она осуждающе.
И мы пошли домой, а лапа у нее действительно была холоднющая, а варежки мы не взяли. И я попеременно грел ее ладони в своих.
А батька ее уже перебрался из кресла, где мы его недвижным оставили, на диван. Но все равно спал, а рядом стояла пустая бутылка из-под пива, хотя, где он взял ее, ума не приложу — я ведь перед уходом заглядывал в холодильник, пусто там
было.
Ася ушла переодеваться, не забыв закрыть за собой дверь в комнату. Вскоре вернулась и развесила на батарее промокшее бельишко. Мы немного поиграли в крепость из ракушек. Потом Ася стала ходить по комнате, раскачиваясь, как сивуч, и подражая их реву. Весьма похоже подражая. И даже поревела по-сивучьи на ухо отцу. Тот повернулся к стене и продолжал спать. Тогда Ася тихонько потянула его за ухо и строго сказала:
— Мы еще наслушаемся твоего молчания.
До потолка и обратно
После долгого, долгого, долгого (черт! да когда же оно кончится?!) плавания мнилось моряку: полумрак комнаты, накрытый столик, негромкая музыка… Чего бы еще? Ладно, остальное потом. Главное — дошли.
У нее была безобидная, почти никого не раздражавшая привычка. Она очень не любила мух. Прямо ненавидела. И при первой же возможности колотила их по головам свернутой в трубочку газетой. И сейчас, когда все вышеперечисленное сбылось (полумрак и проч.), моряку все еще мнилось: она, оттолкнувшись сильной, стройной ногой, взлетает вверх, паря и победоносно нанося удары, затем медленно, грациозно опускается, колоколом раздувая юбку и открывая нескромному взгляду…
Она неловко, по-бабьи занесла руку за плечо, чуть подпрыгнула (наблюдался небольшой зазор между ступней и полом) и бросила страшное орудие свое вверх. И хотя потолки невысокие, касания моряк не зафиксировал. Более верным оказался глазомер у мухи — та даже не дернулась на призыв инстинкта самосохранения.
Пока хозяйка, яростная и негодующая, выходила в прихожую поправить прическу, моряк с большой досадой выпил: разве ж так в цель бросают?
В Татарском проливе
С точки зрения сахалинского парома все реки и моря мира впадают в Татарский пролив. С точки зрения парома Татарский пролив разделяет две главных части света — Холмск и Ванино. По совокупности этих воззрений паром вправе считать себя и считает фигурой масштаба вселенского по меньшей мере.
Вот тут-то и забавно понаблюдать за ним, когда он, набив грузовой трюм вагонами, сонно скашивает иллюминаторы в причальные воды, посматривая равнодушно на суетящихся чаек и ожидая отхода. Пассажиры и команда снуют по нему назойливыми насекомыми; так бы и почесал в затылке, да нечем.
Вот появляется буксир “Монерон”.
“Наконец-то,— думает паром.— Ползет, делает одолжение. Откровенно говоря, я бы и без тебя управился. Но не все же одному вкалывать, должна же быть хоть какая-то справедливость”.
У “Монерона” на этот счет имеются свои, не менее веские соображения. Примерно такого рода: “Бездельник, обжора и щеголь,— думает тот.— Подумаешь, эка важность. Будто в кругосветное путешествие отправляется. А всего и дел-то — из порта в порт, как маятник… Нет, ты покрутись в порту, как я. Так взопреешь, родного шкипера не узнаешь…”.
И “Монерон”, сердито пыхтя, нарочно разворачивается под самым носом у парома, чуть задевая его кранцами — автомобильными покрышками, которыми заботливо прикрыты его борта. Паром, делая вид, что не замечает этого недомерка, терпеливо ждет, когда примут буксировочный трос, пока зазвучат команды.
Но вот наконец нос парома медленно начинает отходить от причальной стен-
ки, а клинообразная полоса воды усилиями “Монерона” становится все шире. Медленно разворачиваются вправо остающийся берег и город на нем, облепивший сопки домами, салютующими парому знаменным размахиванием сохнущего на балконах белья.
“Монерон” тащит и тащит свой груз к воротам порта и, кажется, вот-вот забудется, да так и пойдет впереди парома до самого Ванина. Но вовремя что-то вспоминает, какие-то свои дела неотложные, смущенно вздыхает, отдает трос и отваливает в сторону.
Паром дальше идет уже своим ходом, оставляя за кормой брекватер, створ портовых ворот, “Монерон” и тихую портовую акваторию. Нехотя и вскользь бросает он “Монерону” облачко дыма из трубы, как снисходительное “Пока…”, и, набирая ход, идет в открытые воды.
На ходу он действительно ладен, этакий напористый утюжок. Без особых усилий разгоняет небольшие пока сентябрьские волны, шутя нахлобучивая им на макушки пенные шапки.
Денек славный, солнечный. Море самого веселого своего, бирюзового, цвета. И лишь там, где падает и бежит тень от бортов и надстроек парома, воды фиолетовы и кажутся глубин и холодов необыкновенных…
∙
ОКТЯБРЬ-99
Есть литература, которая останавливается на обобщенных понятиях жизни, и есть литература, которая вторгается непосредственно в текущие события, объясняет и оценивает их. На сломах общественной жизни моментальная литература обретает особую значимость. В ней правомерны и роман, и повесть, и рассказ, но главным жанром этой литературы является очерк. Не журналистский, скороспелый, нет, мы говорим о художественном очерке. В следующем году с такими очерками на страницах нашего журнала выступят лучшие писательские силы отечественной и зарубежной словесности.
В новой рубрике “СЕВЕРНОЕ ИЗМЕРЕНИЕ” мы намерены совершить путешествие по российскому Северу, который, кстати сказать, охватывает немалую часть страны. Мы привычно делим нашу территорию на столицу и окраину. Такое деление правомерно, так как окраины остаются в политическом, экономическом и духовном плане в забвении. “Октябрь” и раньше пытался эту несправедливость исправить, хотя бы в сфере духовной. Не всегда это удавалось, но мы, понимая всю трудность задачи, вновь хотим вернуться к этому болевому вопросу и надеемся, что после поездок наших авторов в журнале появятся остропроблемные полотна.
Этим летом на Кольском полуострове в творческой командировке от журнала побывал писатель Петр Алешковский. Он готовит очерк об этом удивительном крае. Его очерком и откроется эта рубрика.