Воспоминания, документы
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 9, 1998
Воспоминания, документы
С. А. ТОЛСТАЯ
Моя жизнь
Работу над записками, получившими название “Моя жизнь”, С. А. Толстая начинает 24 февраля 1904 года и на протяжении десяти с лишним лет вновь и вновь возвращается к ней. Огромный труд — несколько тысяч листов машинописного текста — охватывает более полувека: с 1844 года (рождение Софьи Андреевны) по 1901-й. О последних девяти годах жизни с Л. Н. Толстым и еще о девяти годах собственной жизни (Софья Андреевна умерла в ноябре 1919-го) написать ей было не суждено.
“Моя жизнь” и поныне полностью не опубликована. Для печати выбирались главы и отрывки, речь в которых — о наиболее серьезных событиях личной и творческой жизни Л. Н. Толстого, важнейших семейных событиях. Это изменяет ритм повествования, а вместе изменяет ритм воспроизводимой в нем жизни, тот самый “черед”, те “колебания” ее, в которых сопрягаются и равно дороги Софье Андреевне большое и незначительное, рождения, смерти и будничные происшествия, новый замысел Толстого, горестная замета ее сердца, интересная встреча и вовсе какая-нибудь малая подробность, вроде самостоятельно заказанного Львом Николаевичем обеда. Поэтому есть особый смысл в том, что главы, с которыми нам предстоит познакомиться, даны целиком, без изъятий.
Когда начинается работа над записками, Толстой тоже увлеченно занят своими “Воспоминаниями”. Он желал бы рассмотреть свою жизнь “с точки зрения добра и зла”, рассказать о ней “всю настоящую правду”. Во “Введении” он приводит одно из любимейших своих пушкинских творений “Когда для смертного умолкнет шумный день”. Ему только хочется изменить последний стих: вместо “строк печальных не смываю” поставить “строк постыдных”.
Во “Вступлении” к “Моей жизни” С. А. Толстая тоже обозначает цель предпринятого труда: “Всякая жизнь интересна, а может быть, и моя когда-нибудь заинтересует кого-нибудь из тех, кто захочет узнать, что за существо была та женщина, которую угодно было Богу и судьбе поставить рядом с жизнью гениального и многосложного графа Льва Николаевича Толстого”. Ей необходимо также развеять “разные недоразумения, неверные сведения по поводу моего характера, моей жизни и многого, касающегося меня”,— здесь явно ощутима заявка на полемику.
“Все в наших пониманиях жизни было прямо противуположно: и образ жизни, и отношения к людям, и средства к жизни”,— пишет Толстой жене в последнее свое лето 1910 года. “Последние 10 лет были самые ужасные!” — замечает
С. А. Толстая о своей семейной жизни. Не упустим это непроизвольно вырвавшееся “самые”: “ужасное” для Софьи Андреевны — кажущееся ей болезненным заблуждением, неискренностью, умозрением, жаждой славы, “ужас” этот являет себя в “надрезах” отношений и болезненных рубцах с первых же дней их совместной жизни, сопутствует их семейному счастью, вступает с ним в борьбу, в конечном счете разрушает поначалу побеждавшую все же гармонию. “Мое — это старое, счастливое, пережитое, несомненно, хорошо, и весело, и любовно, и дружно. Его — это новое, вечно мучающее, тянущее всех за душу, удивляющее и тяжело поражающее… Нет, в этот ужас меня не заманишь”,— ставит все по местам Софья Андреевна еще в начале 80-х годов, за два десятилетия до того, как берется за “Мою жизнь”.
В дневниках Софьи Андреевны ощутимо стремление “развенчать” (ее слово) своего великого мужа (при всей любви к нему и, более того, именно в силу этой любви). Вот и в дневнике за 1900 год (в последние два месяца года Софья Андреевна вопреки собственному свидетельству дневник вела) встречаем и презрительное замечание “о блузе и принципах”, и осуждение “убийственной манеры” Льва Николаевича упорно и холодно молчать, и саркастическую подробность — пока он рассуждает о беззастенчивых действиях европейских властей (его суждение Софья Андреевна повторит и в записках), она готовит для него “клистир с касторовым маслом и желтком” (что в записки уже не попадет). В свой дневник этого же года Толстой заносит с горечью: “Странное мое положение в семье. Они, может быть, и любят меня, но я им не нужен, скорее enkombrant (помеха.— Ред.); если нужен, то нужен, как всем. А им в семье меньше других видно, чем я нужен всем”. Мотив “развенчания” Толстого находим и в записках Софьи Андреевны.
В настоящую публикацию вошли три года: 1864-й, 1865-й и 1900-й. История создания записок об этих годах имеет свои особенности: о первых двух написано еще в 1906 году, при жизни Л. Н. Толстого, которому Софья Андреевна показывала свои записки, и, может быть, они вместе вспоминали далекое “старое, счастливое”, что, несомненно, относится к 1864-му и 1865 годам. 1900 год писался после смерти Толстого; он был начат и завершен в марте 1916 года.
Правда, еще в середине февраля, только что покончив с “1899-м” (“бедно вышло событиями и мыслями”), Софья Андреевна принимается подбирать материалы для следующей главы, но известие о болезни сына Андрея зовет ее в Петроград. 39-летний Андрей Львович — седьмой ребенок (из тринадцати ею рожденных), которого она переживет, первый, которого хоронит после смерти Льва Николаевича. “Милый, хотя и плохо живший”, “закрывающий на все разумное глаза, легкомысленный, но ласковый” (пишет о сыне — живом — Софья Андреевна), Андрей Львович и образом жизни своим, и образом мыслей приносил немало огорчений родителям, нередко бывал им решительно чужд, особенно отцу (“Ужасно видеть 16 нагруженных подвод”,— помета в дневнике Л. Н. Толстого как раз за 1900 год по поводу переезда Андрея из Ясной Поляны в собственное имение). Теперь некоторые страницы “1900 года”, возникающего тотчас после приезда С. А. Толстой из Петрограда, с похорон сына, оборачиваются своеобразным некрологом Андрею Львовичу: память замешана на свежей боли.
А на пороге год 1917-й. Софье Андреевне еще предстоит доживать в яснополянском доме, освещенном единственной керосиновой лампой, подбирать, заботясь о пропитании, оставшийся на полях картофель, радоваться темным макаронам и цикорному кофе, схваченным в “потребиловке” (она и такое слово освоит). Прошлое, свято оберегаемое в думах, душе, памяти, сопрягается с острым, встревоженным, бесстрашным — истинно толстовским интересом к взвихренному настоящему. Среди братоубийства, которое, страшась его, провидел Толстой, ей удается сохранить истинно толстовскую непредвзятость, мудрую неспособность делить убивающих друг друга на своих и чужих…
В. И. ПОРУДОМИНСКИЙ
1864 год
Комедия “Зараженное семейство”, или “Нигилист”
В зиму 1863/1864 года Льву Николаевичу вдруг вздумалось написать комедию. Сюжет ее был в том, что нигилист(Выделено здесь и далее С. А. Толстой.— Ред.) (в то время явление новое и модное), студент, отрицающий все, атеист и материалист, приехал в деревню к помещикам учителем их сына и заразил всю семью этим отрицанием — нигилизмом, как говорили в то время. Называлась эта комедия: “Зараженное семейство”. Написана она была скоро, смешно и мало обработана, почему и не появилась никогда ни в печати, ни на сцене.
Нигилизм Лев Николаевич осуждал и осмеивал, вообще считая это вредным для молодежи.
Написав эту комедию, Лев Николаевич начал спешить в Москву ее ставить. Отец1 очень интересовался этой комедией, верил, что она будет так же хороша, как и другие произведения Льва Николаевича, и, между прочим, пишет мне:
“Я всегда был и пребуду поклонником литераторов, сочинителей музыки и всех артистов; в них я вижу “un feu sacre”( Священный огонь (франц.)), который всегда меня согревал”.
И действительно, отец мой страстно любил музыку, в молодости пел, увлекался Malibran, Viardot и другими; был особенно впечатлителен и горяч к явлениям в мире искусства и природы, много читал, любил литературу всех народ-
ностей.
Упомянув имя M-me Viardot-Garcia, не могу не написать и моего воспоминания о ней. Когда я еще была очень мала, лет семи, вероятно, отец по просьбе
M-me Viardot, приехавшей тогда в Москву, привез к ней нас, двух девочек, Лизу2 и меня. Мы подождали ее в зале, и вдруг дверь отворилась очень быстро, и большими шагами, с длинными, висящими книзу обеими руками, вошла высокая брюнетка с очень выпуклыми черными глазами и висящим подбородком. Она сказала по-французски, пропев руладу, что у нее болит горло и потому она не может “chanter pour ces petites”( Петь для этих малышек (франц.)). Дала нам конфет, посадила меня на колена и нежно целовала в щеки. Ее компаньонка принесла искусственные цветы и льстиво хвалила M-me Viardot за ее многосторонние таланты, говоря, что эти цветы сделаны
M-me Viardot.
Страсть к художеству, любовь к природе, к цветам я всецело наследовала от моего отца. Ни в чем в мире я не находила столько душевного удовлетворения, столько подъема духа, как в искусстве и природе.
Помню, еще в раннем детстве, переезжая в Покровское, на дачу, я сидела по несколько минут над яркими, только что распустившимися тюльпанами и белыми душистыми нарциссами, любуясь их очертаниями и желая их воспроизвесть; помню и то поэтическое впечатление весны и природы, когда, стоя у большого итальянского окна мезонина, в котором помещались мы, три сестры, я любовалась светлым отблеском видневшегося пруда сквозь деревья и вдали розовой церковью под плакучими березами. Как было хорошо тогда!
Помню и то наслаждение, которое я испытывала еще в детстве, когда дядя Костя3 играл Chopin или мать моя высоким сопрано, с приятным timbre голоса, пела “Соловья” Алябьева или цыганскую песнь “Ты душа ль моя, красна девица”.
В феврале 1864 года мы все-таки поехали с Львом Николаевичем в Москву и повезли комедию. Она была даже плохо переписана и мало поправлена (рукопись ее впоследствии Лев Николаевич где-то затерял), но все же мы мечтали поставить ее на масленице.
Несмотря на все хлопоты и страстное желание Льва Николаевича ее поставить немедленно, это оказалось совершенно невозможно. Надо было, чтобы в Казенном театре эта комедия перешла из инстанции в другую, надо было иметь разрешение цензуры, наконец, нужно было ее основательно прорепетировать, а времени не было.
Лев Николаевич пригласил на чтение этой комедии литераторов и в том числе Жемчужникова4 и Островского. Островский одобрил ее, и, когда Лев Николаевич выразил сожаление, что комедия не будет поставлена именно в нынешнем году, когда интерес ее был бы самый современный, Островский, улыбаясь, сказал: “А ты думаешь, что люди в один год поумнеют?”
Комедию мы увезли обратно в Ясную Поляну; интерес к ней совершенно остыл в Льве Николаевиче, он больше не брался за нее, и я с трудом потом собрала листы, непоследовательно переписанные разными лицами к спеху, неполные и перепутанные5.
О драматической форме Лев Николаевич часто думал и хотел писать разные произведения, но она ему давалась труднее других. Фет в своих разговорах и письмах не советовал Льву Николаевичу писать в этой форме, а предпочитал форму эпическую, о чем повторял свое мнение и впоследствии, в 1870 году.
В эту поездку в Москву меня очень огорчило состояние здоровья моего отца. У него болело постоянно горло и грозил паралич, который и оказался вскоре. Ему делал в Петербурге операцию доктор Рауфус и вставил в горло трубочку, канюлю, очень удачно.
Помню, как меня удивило, что отец должен был по этому случаю просить разрешения Государя носить бороду.
Роман сестры Тани с гр<афом> Сергеем Николаевичем
1864 и 1865 годы нашей супружеской жизни были сильно омрачены эпизодом любви брата Льва Николаевича, Сергея Николаевича6, и сестры моей, Татьяны Андреевны Берс7. Естественно, что та неуловимая симпатия, которая соединила меня с Львом Николаевичем, сблизила и наших — сестру мою с его братом.
Симпатия эта проявилась впервые, когда Лев Николаевич был моим женихом и приехал Сергей Николаевич в Москву. Сестре моей не было еще 16-ти лет. Смелая, быстрая, с прекрасным голосом, кокетка и ребенок в то же время, она прельщала всех и в том числе Сергея Николаевича. Раз вечером, сидя на маленьком диванчике с Сергеем Николаевичем, она безумствовала так грациозно, обмахиваясь веером, как большая, так была мило оживлена, что Сергей Николаевич удивился, почему Лев Николаевич не женится на такой обворожительной девочке, а на мне.
Через пять минут Таня, сестра, свернувшись на этом диванчике, прихрапывая, спала крепким сном, по-детски открыв рот.
“Посмотрите, какая прелесть!” — говорил Сергей Николаевич.
Когда летом 1863 года сестра моя приехала гостить в Ясную Поляну и я, как описано раньше, принуждена была изгнать ухаживающего за Таней Анатоля Шостака8, она рассказала, плача, свое горе Сергею Николаевичу, и он начал ее утешать.
На этом поприще всегда люди бывают в опасности. Сергей Николаевич проводил с сестрой много времени, гулял, разговаривал с ней, а главное, восхищался ею чрезмерно. Это всегда подкупает нас, женщин; иных портит, в иных же пробуждает лучшие чувства, желание быть действительно хорошей, часто вызывает все скрытые раньше способности и всегда благодарность всем за любовь и восхищение одного.
Сергей Николаевич стал часто ездить к нам, чем очень огорчал свою сожительницу, цыганку Марью Михайловну Шишкину, живущую в Туле, бывшую с Сергеем Николаевичем уже четырнадцать лет в связи и беременную в то время уже чуть ли не пятым ребенком.
Дело любви стало принимать такие размеры, что пришлось заговорить о свадьбе и о том, чтобы прервать отношения с цыганкой Машей.
Но это было не так просто, Сергей Николаевич любил и Машу, привык к ней, ждал от нее пятого ребенка. И вот начались эти терзания сердца Сергея Николаевича, тогда уже немолодого (ему было почти 40 лет), между двумя огнями — двумя женщинами. Пришлось сказать Маше, что он влюбился в мою сестру и намерен на ней жениться. Сначала Марья Михайловна приняла это известие почти кротко, слишком оно ее ошеломило; потом все больше и больше она выражала горя, отчаяния и даже, как говорили, негодования. Она была права. Всю жизнь она честно и твердо любила одного Сергея Николаевича и прожила с ним всего более пятидесяти лет, впоследствии выйдя за него замуж.
Разговоры о браке Сергея Николаевича и сестры моей постоянно принимали то одно решение, то обратное. Одно время как будто бесповоротно они решились жениться, и сестра уже шила себе приданое, как вдруг снова все было отложено на неопределенный срок. Нас они просто измучили. Видеть страдания моей несчастной, исхудавшей сестры было для меня невыносимо. Наконец я получила из Москвы страшное известие, что сестра моя отравилась, выпив много квасцов. Мать до того перепугалась, что, узнав об этом, упала на лестнице и была потом очень больна женскою болезнью. В ту минуту как сестра отравилась, пришло ей мое письмо, что мы приезжаем в Москву и Сергей Николаевич с нами. Тогда сестра Таня начала среди страданий просить спасти ее, послать за доктором. Меры были приняты самые спешные, и сестра не умерла. Но много лет она еще хворала после, боялись за чахотку, возили ее за границу.
Сергей Николаевич тогда все-таки не приехал, и опять надо было понять, что брак этот не может состояться.
Тянулись эти неопределенные отношения еще долго, до осени 1865 года, и прервались совершенно.
Любила моя сестра Сергея Николаевича более чем кого-либо в жизни, и осталось это чувство у нее навсегда.
Встреча
Странное событие было еще раз в их жизни. Сестра моя сделалась невестой
А. М. Кузминского9, которого с детства любила; но так как он был двоюродный брат, то надо было найти священника их перевенчать.
Совершенно независимо от них Сергей Николаевич решил тогда вступить в брак с Марьей Михайловной10 и тоже ехал к священнику назначить день своей свадьбы.
Недалеко от г. Тулы, верстах в четырех, пяти, на узкой проселочной дороге,
уединенной и малоезженой, встречаются два экипажа: в одном моя сестра Таня со своим женихом, Сашей Кузминским, без кучера, в кабриолете, и в другом, в коляске, Сергей Николаевич. Узнав друг друга, они очень удивились и взволновались, как мне потом рассказывали оба; молча поклонились друг другу и молча разъехались всякий своей дорогой.
Это было прощание двух горячо любивших друг друга людей, и судьба поиграла с ними, устроив эту необыкновенную, неожиданную и мгновенную встречу в самых неправдоподобных романических условиях, на пустынной проселочной дороге.
Итак, лето 1864 года прошло в постоянном волнении за сестру Таню и Сергея Николаевича.
Суровость жизни
В это лето Лев Николаевич увлекался пчелами, и, пригласив раз с собой на пчельник, он велел запрячь телегу, положил в нее разные вещи, нужные на пчельнике, и посадил меня в нее, сам взяв вожжи. Я была беременна Таней, уже пять месяцев, но меня не нежили и не берегли, напротив, я должна была ко всему привыкать и приспособляться к деревенской жизни, а городскую свою, изнеженную, забывать.
Ехать надо было через брод; спустившись по очень крутому берегу в речку Воронку, Лев Николаевич как-то неловко дернул вожжу, лошадь круто свернула, и меня опрокинуло из покосившейся набок телеги прямо в воду.
Лошадь дернула, чтобы выехать на другой берег, кринолин мой завернулся в колесо, и телега поволокла меня по воде. Я слышала, как Лев Николаевич вскрикивал: “Ах! Ах!” — но не мог удержать лошадь. Но вот что значит девятнадцать лет. Ничего со мной не случилось!
В это же лето, но еще позднее, уже после уборки хлеба, поехали мы раз в катках кататься. Лев Николаевич, я, учитель музыки Мичурин, который вез в руках очень бережно порученное ему сестрой гнездышко с птенцами, Келлер11 и сестра Таня на козлах, правящая тройкой. Были сумерки, мы проезжали гумно, где намели на самой дороге кучу, которой днем не было. Сестра, не видя ее, прямо наехала на эту кучу и первая слетела с маленьких козел. Потом упали все мужчины; лошади без вожжей понесли. Лев Николаевич с ужасом кричит мне: “Соня, сиди, держись, не прыгай!” Я, держась за козлы, лечу одна, тройкой, на катках, прямо к конюшне. Но вот косогор, длинная подушка от катков опрокидывается вместе со мной, и я падаю со всего размаха на свой беременный, уже семи месяцев живот.
Я встала, как ошалелая, но ничего особенного не ощущала. И опять молодой, здоровый организм выдержал.
Не баловали меня в Ясной ничем. Заболевал повар или пьянствовал — я готовила сама обед и усталая, непривычная к этому делу уже ничего не могла есть. Помню, как противен мне был гусь, которого мне раз пришлось жарить.
Купалась я просто в речке, даже шалаша для раздевания не было, и было жутко и стыдно. У нас, в Покровском, отец нам выстроил свою собственную великолепную купальню, а в Ясной была простота, которую Лев Николаевич и тогда старался вносить во все. Так, например, моему маленькому Сереже12 он купил деревенской холстины и велел сшить русские рубашки с косым воротом. Тогда я из своих тонких голландских рубашек сшила ему рубашечки и поддевала под грубые, холщовые.
Игрушек тоже покупать не позволялось, и я из тряпок шила сама кукол, из картона делала лошадей, собак, домики и проч.
Как все это со временем по воле же Льва Николаевича изменилось!
Вместо простой русской няни была им выписана к детям англичанка, которая шила Сереже и Тане прелестные английские вышитые платьица с широкими цветными поясами. Горничная при детях была немка; чистота, порядок, новое распределение часов еды было введено, и все пошло по новому, мне более привычному порядку. Но об этом после.
Варя и Лиза
Летом же, того же 1864 года, возвращаюсь я раз с купанья с своею 14-летней горничной Душкой, заменившей мне мою старую Варвару, слышу молодые веселые голоса, и в комнату мою вбегают две девочки, дочери сестры Льва Николаевича Марии Николаевны13, Варенька14 и Лизанька15. Первой было лет пятнадцать без чего-то, а второй — тринадцать. Живя все с старшими себя, я страшно обрадовалась девочкам, которые доселе жили с матерью за границей, а теперь намеревались жить в Пирогове, имении Марии Николаевны, другая половина которого принадлежала Сергею Николаевичу. Эти милые девочки на всю жизнь остались моими нежно любимыми подружками, и теперь мы и разницу лет уже давно не чувствуем. Те же интересы семьи, большого количества детей, те же взгляды на все.
Одна из них была впоследствии замужем за Николаем Михайловичем Нагорным, другая за князем Леонидом Дмитриевичем Оболенским. Теперь, в 1906 году, обе давно овдовели, пришлось им немало хлопотать и заботиться о детях, да еще с малыми денежными средствами.
Очень оживилась Ясная Поляна с приездом Вари и Лизы и моей сестры Тани, хотя по тяжести своего положения я не поспевала всюду с ними. Лев Николаевич тоже как будто помолодел с ними. Он их очень любил, особенно талантливую, поэтичную Варечку, способную и на рисование, и на музыку, и даже на писание. Лев Николаевич, бывало, смеясь, ей говорит: “Как ты хорошо пишешь (дневники16, например), настоящий “Русский вестник”. Но это не нравилось Варе. Вот образец ее дневников:
“21-го декабря 1864 года. Вечером Сережа говорит, глядя на нас: “Вот когда они замуж выйдут, то-то мы будем отплясывать на их свадьбе с Левочкой. А когда мы умрем, то они будут вспоминать о нас и скажут: ,,Вот были дяденьки, славные старички, и когда их в гроб положили, то у них было небесное выражение в лице, ангельское“”.
Это так характерно, этот трагико-комический тон по отношению к брату Льва Николаевича — Сергею Николаевичу. И дальше:
“Когда я пошла в тетенькину комнату, проститься с мамашей, то она сказала нам, как она это часто делала, чтобы мы не спешили выходить замуж, что Сонечка с Левочкой примерные супруги, что таких редко найдешь и что больше слышно, то муж оставил жену, то жена развелась с мужем. Она ставила всегда в пример свое замужество и уже не раз упрекала Пелагею Ильиничну17, что она отдала ее замуж, когда ей было шестнадцать лет. Я совершенно с этим согласна, да и, признаться, никогда не думала об этом. Если бы прочел это Левочка, то он непременно бы сказал, что я опять вбрела в “Русский вестник”, который сделался мне с тех пор противен и которого я никогда не буду читать, чтобы не писать в его слоге…
22 декабря. Сегодня первый морозный день. Левочка сказал, что пороша и что поедем на охоту с Сережей, Соней и с Бибиковым, который приехал к нам. Велели заложить парные сани, и Сережа сам вызвался править, чтобы кучера не брать. Я побежала спросить мамашу, можно ли мне ехать, и она отвечала, что можно, если есть кучер, а нельзя, если нет. Я знала, что едет Сережа, знала тоже, что мамаша не очень надеется на его осторожность, и потому потеряла всякую надежду ехать на охоту. Сонечка уже оделась и очень удивилась, что я еще не готова. Я ей сказала, что мамаша мне не позволяет ехать без кучера. Тогда она сказала мамаше, что Сережа будет править, и меня отпустили; я очень была рада этому, потому что я давно не выходила, и, признаюсь, мне очень хотелось плакать, если б меня не пустили.
Соня, Сережа и я сели в большие сани, Левочка с Бибиковым — в маленькие. Хотя мы не нашли ни одного зайца, нам было очень весело. Когда мы проезжали через Заказ, наши сани зацепили за дерево и мы немного отстали от других, потому что место было узкое и мы должны были поворотить немного лошадей, чтобы проехать это место.
Сережа и Левочка сходили с саней каждый раз, как видели следок зайца; я тоже раз сошла с ними, потому что у меня озябли ноги. Левочка пошел с одной стороны оврага, а я с Сережей с другой. В одном месте было очень круто, и у меня скользили ноги. Сережа подал мне руку, и, вместо того чтоб тянуть меня, сам упал в растяжку. Мне было очень смешно и весело. Мы еще долго ездили, но у Сони пригрубло молоко, и мы должны были вернуться. У меня был ужасный аппетит, и я могла все бы съесть.
Сережа был очень мил. Он лежал вечером на тетенькином диване, рассказывал сказки и сочинял стихи. За чаем разговорились о смерти. Соня рассказывала разные случаи, которые случались с ее отцом, когда он лечил своих больных, и разные другие страсти: как где-то галванизмом поднимали мертвых, и заставляли их двигаться, и прекратили опыт только потому, что всем, делавшим этот опыт, делалось слишком страшно…
23-го. Сегодня мы опять ездили на охоту: Левочка, Соня и я…”
Дневники Вари слишком подробны, но зато это верная, яркая картина жизни.
Операция отца
Осенью 1864 года здоровье моего отца в Москве делалось все хуже, и он решил сделать операцию горла и вставить трубочку. Для этого он поехал с сестрой Таней в Петербург, к брату своему, тоже врачу, и позвал Рауфуса, который и сделал отцу очень удачно операцию. Мать18 же моя приехала к моим родам, после которых должна была ехать в Петербург к отцу и сменить сестру Таню, отослав ее в Москву. Сестра Льва Николаевича, Машенька, с девочками тоже гостили у нас. Потом девочек отправили в Пирогово или Тулу — не помню, и со дня на день ожидались мои вторые роды.
Лев Николаевич целые дни пропадал на охоте; сначала ходил за вальдшнепами с ружьем, а чаще уезжал с борзыми и травил много зайцев и изредка лисиц.
Первое время, т. е. в начале осени, Лев Николаевич ездил почти всегда с моей сестрой Таней, которая пристрастилась к охоте больше потому, что для любимого ею Сергея Николаевича охота составляла главный интерес жизни. Он на охоту смотрел как на серьезное дело, ездил ежегодно месяца на два с огромной охотой в свое курское именье. Лев Николаевич же охотился только для развлечения и собак держал мало.
Сидя дома беременная или кормящая, я иногда ревновала свою сестру к моему мужу, но, любя обоих, отгоняла эти мысли.
Охоту же я не любила, и, когда, бывало, поеду с Львом Николаевичем и Таней и собаки грызут пищащего, как ребенок, пойманного зайца, мне хотелось плакать.
26 сентября Лев Николаевич с утра уехал в поля, неизвестно куда, один с двумя борзыми, на английской рыжей кобыле, Машке по прозванию кучеров. Стало темно, его нет, а обещал к обеду вернуться. Уже был совсем вечер, часов восемь, девять,— его все нет. По мере того, как шло время, беспокойство мое возрастало все больше и больше. Я не обедала, волновалась, выбегала на крыльцо.
Господи, сколько в течение всей моей жизни я пережила таких мучительных часов и переживаю до сих пор. Уедет, не скажет куда — и пропадет на бесконечное время. А то раз в Москве Лев Николаевич уехал к Аксакову, а меня оставил у родителей в Кремле, обещав за мной заехать, чтобы вместе вернуться домой. Мне было тогда 23—24 года, и он боялся пускать меня по улицам Москвы одну по ночам. Жду, жду я его до четвертого часа ночи, все нет. Мать моя меня утешала, но потом сама беспокоилась и хотела уже через полицию искать Льва Николаевича по Москве. Наконец я иду одна домой в четыре часа ночи; помню, с каким ужасом я проходила темные Троицкие ворота, потом дала городовому один рубль и просила меня проводить до Кисловки, где мы тогда жили.
Оказалось, что Лев Николаевич так увлекся разговорами у Аксакова19, что забыл и час поздний, и меня.
Падение Льва Николаевича и сломанная рука
Возвращаюсь к рассказу, от которого отступила. Итак, Льва Николаевича все нет. В десятом часу вечера наконец моя мать приходит ко мне в комнату с расстроенным лицом и говорит: “Вот как, никогда не надо беспокоиться”. “Он умер?” — вскрикнула я с ужасом. “Нет, руку сломал”,— поспешила ответить моя мать. “Где он?” “В избе, на деревне, и доктор там”.
Оказалось, что лошадь Льва Николаевича оступилась, упала с ним вместе в водомоину и, упав, придавила его. Выпутаться было почти невозможно; но как-то лошадь поднялась, а Лев Николаевич почувствовал страшную боль в руке и потом рассказывал, что все было неясно в голове и все казалось так давно. Кое-как, почти ползком, он добрался до шоссе, там его подобрали проезжавшие мужики, и, чтобы меня, беременную на последних днях, не испугать, Лев Николаевич велел везти себя в деревню Ясной Поляны, в избу к мужику. Тотчас послали в Тулу за доктором, и приехал Шмигаро с фельдшером. Моя мать пошла на деревню, при ней вправляли руку. Я тоже не вытерпела несмотря на мое тяжелое положение и, завязая в липкой грязи, в темную сентябрьскую ночь я пошла на деревню. Кто-то, помню, вел меня под руки.
Зрелище в избе, когда я отворила дверь, было ужасное. Лев Николаевич, по пояс обнаженный, сидел среди избы, двое мужиков его держали, доктор с фельдшером грубо и неумело старались поставить на место руку, а Лев Николаевич кричал громко от сильных страданий.
Увидав меня, он нежно сказал мне какое-то приветствие. Послали домой за пролеткой и осторожно свезли Льва Николаевича в дом.
Всю ночь он мучительно громко стонал. Я сидела с ним, и он иногда, сидя, засыпал, как-то положив голову ко мне на плечо.
На другое утро послали в Тулу за молодым и очень способным доктором Преображенским. Приехав, он умело и быстро, под хлороформом вправил Льву Николаевичу руку и спокойно забинтовал ее так, что боли сразу стали гораздо легче. Помню, какое было страшное лицо у Льва Николаевича, когда он лежал, как мертвый, под хлороформом.
Через неделю, в ночь с третьего на четвертое октября, я почувствовала начало родовых болей. Моя верная акушерка, Мария Ивановна Абрамович, была уже у нас и торжественно объявила, что “роды начались”. Все время моих страданий Лев Николаевич лежал рядом с моей спальней, в гостиной на диване, и иногда входил ко мне, целовал мою разгоряченную голову и говорил нежные слова.
Рождение дочери Тани
Уже было утро, когда наконец послышался крик громкий и энергический — ребенка.
— Что родилось? — спросил кто-то.
Мария Ивановна засмеялась и говорит:
— Еще неизвестно, одна головка вышла.
Но вскоре появилась на свет и вся живенькая, черноголовая, здоровенькая девочка, и из уст в уста все с радостью повторяли: “Девочка, девочка!”
Всем хотелось именно девочки, и все ликовали. Лев Николаевич обнял мою голову одной рукой, громко рыдал от избытка чувств. Хотя мне было только 20 лет, но роды меня утомили, и я лежала в изнеможении, уже почти ничего не чувствуя. Рождение моей дочери Тани20 было все же как праздник, и вся ее жизнь была потом для нас, родителей, сплошная радость и счастье. Никто из детей не внес такого содержания, такой помощи, любви и разнообразия, как наша Таня. Умная, живая, талантливая, веселая и любящая, она умела вокруг себя всегда устроить счастливую духовную атмосферу, и любили же ее все — и семья, и друзья, и
чужие.
Начала я да и выкормила сама свою Таню. Мать моя ее крестила с другом Льва Николаевича Дмитрием Алексеевичем Дьяковым и, окрестив, скоро уехала к моему больному отцу. Рука Льва Николаевича стала было поправляться: кроме вывиха, был продольный раскол кости, который тоже заживал. Но нетерпеливый и скучающий дома Лев Николаевич стал ходить на охоту, преимущественно за вальдшнепами, как-то приспособливаясь держать ружье. И вот в один прекрасный день он сделал неловкое движение и сбил руку с места. Начались опять боли, пришлось снова вправлять. После этого рука совсем перестала подниматься, худела и не заживала. Обеспокоившись, что он навсегда останется уродом и калекой, Лев Николаевич решил ехать в Москву для совета с лучшими московскими хирургами.
Лев Николаевич в Москве правит вновь руку
Грустно мне было расставаться с ним, но что же делать, я ехать с ним и младенцем, осенью, не решилась; да и Сережу жаль было оставить. Решили, что он поедет один, с человеком и остановится в Кремле, у моих родителей.
Руку же ему будет править и лечить в то время известный хирург — Попов.
Страшно тяжело мне было расставаться с Львом Николаевичем, не зная даже срока его отсутствия и вскоре после рождения Тани; но делать нечего, пришлось, и я покорилась. В утешенье — и даже очень большое — остались мне две племянницы Льва Николаевича — Варя и Лиза Толстые. Мать их, Марья Николаевна, осталась одна в Туле жить там и лечиться у акушерки от женской болезни.
Сначала я была вся поглощена двумя маленькими детьми, причем и девочки разделили между собой моих малышей. Варя называла Таню “наша дочь” и присутствовала, когда я ее купала, и помогала с ней. Лиза же больше занималась Сережей и звала его “наш сын”. Пошли разные невзгоды. Опять стала мне грозить грудница, сделалось затвердение в груди, подрезались сосцы, кормить Таню было очень больно. Я послала за доктором Преображенским, который дал мне для предотвращения грудницы пластырь Виго без меркурия и для сосцов раствор ляписа (1 гр. на 1 унц. воды). Тогда наступило новое бедствие: на деревне оказалась сильная эпидемия настоящей оспы. Пришлось ее прививать крошечной Тане и золотушному Сереже.
У Тани все обошлось благополучно; у Сережи же вместо золотушных болячек налились оспенные пузыри и покрыли почти все тело. Это было ужасно, и я измучилась с детьми.
Потом все уладилось, и материальная жизнь в детской стала меня не удовлетворять. По вечерам я переписывала оставленную мне Львом Николаевичем рукопись “Войны и мира”. Переписка эта доставляла мне большое удовольствие, даже наслаждение. Я писала смело Льву Николаевичу свои суждения и выражала свой восторг. Когда я кончила оставленную мне для переписывания рукопись, я послала ее Льву Николаевичу почтой в Москву и скучала, что нет дальнейшей.
Время, прожитое нами с Львом Николаевичем врозь, хорошо передано в нашей переписке, которая сохранилась и, кроме того, переписана мной отдельно в книге общей переписки с мужем.
Жизнь в Ясной без Льва Николаевича,
когда ему вправляли руку
Очень облегчали мне мою разлуку с Львом Николаевичем Варя и Лиза. Помню, как мы с Лизой бегали гулять по ноябрьскому морозцу и наслаждались природой и своей молодостью. Я быстро поправилась после родов, чувствовала себя сильной, легкой и очень бодрой. Девочка моя, маленькая Таня, тоже была здоровая и бодрая, и только Сережа страшно беспокоил меня своими вечными поносами и вследствие их — ослабевшим организмом. Любила я его безумно; когда он, мальчик полутора года, нежно и серьезно агукал своей маленькой месячной сестре, как будто занимать ее входило в его обязанности, я до слез умилялась и уверена была, что Сережа будет гений.
В отсутствие Льва Николаевича я всеми силами стремилась жить его жизнью, его интересами. Добросовестно ходила по хозяйству, осматривая все и подробно давая Льву Николаевичу отчет о его овцах, коровах и т. д. Никогда не живши в деревне и ничего не понимая в хозяйстве, я делала большие усилия, чтобы все замечать, изучать скот и его жизнь, отдавать приказания, над которыми бы не смеялись люди, проникнувшие в мое невежество по этой отрасли. Тем более мне было трудно хозяйство, что я никогда, ни после, ни теперь, его не любила. Если б в хозяйстве сельском была бы борьба только с природой и ее влия-
ниями, то было бы легко и даже радостно, но всякое деревенское хозяйство есть борьба с народом — и это невыносимо. Мужику нужно топливо и ремонт его жилища — он ворует мой лес, а я берегу лес и не даю. Мужику нужны пастбища, я берегу свои луга и загоняю его скот и лошадей. Мужику нужен хлеб и моя земля, а я покупаю машины и сама обрабатываю свою землю. И все так. Пока я не была хозяйкой в Ясной Поляне, я все-таки общалась с ее жителями, дружила с бабами, любила детей и умилялась жизнью народа. Но, когда Лев Николаевич передал все в мои руки, мне совестно просто стало встречаться с крестьянами, смотревшими на меня как на препятствие в их благосостоянии, и я совершенно прекратила общение с ними.
Да и в то первое время моего замужества я не умела обращаться с народом. Все мне казалось фальшью, и как далеки были мне эти люди, жившие совсем другой жизнью, чем мы.
О духовных и художественных потребностях
В этой занятой жизни первых годов моего замужества самое тяжелое для меня было, когда вдруг без всякого удовлетворения в этой области просыпалась во мне потребность жизни духовной или жизни в искусстве. Так, например, я пишу Льву Николаевичу в Москву:
“7-го декабря 1864 года.
Сижу у тебя в кабинете, пишу и плачу. Плачу о своем счастье, о тебе, что тебя нет, вспоминаю свое прошедшее, плачу потому, что Машенька заиграла что-то, и музыка, которую я так давно не слыхала, разом вывела меня из моей сферы детской, пеленок, детей, из которой я давно не выходила ни на один шаг, и перенесла куда-то далеко, где все другое. Мне даже страшно стало, я в себе давно заглушила все эти струнки, которые болели и чувствовались при звуках музыки, при виде природы и при всем, что ты не видел во мне, за что иногда тебе было досадно на меня. А в эту минуту я все чувствую и мне больно и хорошо…”
И дальше я пишу: “Я желаю, чтобы никогда не пробуждалось во мне это чувство, которое тебе, поэту и писателю, нужно, а мне, матери и хозяйке, только больно, потому что отдаваться ему я не могу и не должна”.
И еще дальше:
“Теперь я слушаю музыку, у меня нервы подняты, я люблю тебя ужасно, я вижу, как заходит красиво солнце в твоих окнах; Шуберта мелодии, к которым я бывала так равнодушна, теперь переворачивают всю мою душу…”
И дальше:
“…Сейчас зажгут свечи, меня позовут кормить, я увижу, как марается Сережа, и все мое настроение пройдет разом, как будто ничего со мной не было…”
Не знаю, хорошо ли было, что я, столько лет прожив в чисто материальной жизни рождения, кормления детей, хозяйства и постоянной помощи мужу, перепиской и заботой о нем, глушила в себе все способности. Не знаю, что было бы со мной, при страстной и увлекающейся моей натуре, если бы я позволила себе заняться музыкой, поэзией, живописью или просто общественной деятельностью. Безумная ревность мужа, отсутствие времени для семейных дел, отвлечение мыслей от детских и от хозяйства — все это создало бы мне совсем другую жизнь… Лучше ли, не знаю, да и поздно об этом рассуждать…
В Москве, Лев Николаевич с больной рукою
Итак, осенью 1864 года мы жили долго с Львом Николаевичем врознь.
Сначала ему пытались лечить руку. Мазали йодом, растирали, бинтовали и одно время решили не выламывать и не вправлять ее вновь. Своим пребыванием в Москве Лев Николаевич воспользовался, чтобы читать материалы для “Войны и мира” в разных библиотеках и архивах. Доставал он и переписки разных лиц частных того времени.
Так, например, Лев Николаевич достал письма старой, очень умной фрейлины Волковой и характером писем той эпохи воспользовался для переписки Жюли с княжной Марией Болконской в “Войне и мире”21.
Одно время Лев Николаевич задумал даже съездить в Австрию для изучения Вены и народа австрийского.
А то, быв как-то в Москве, Лев Николаевич поехал раз на лошадях на Бородинское поле и взял с собой моего брата Степана22, который был в восторге.
Бородинское поле
Когда он осмотрел всю эту местность, он тогда же написал мне несколько слов о самом Бородинском сражении: “Я напишу такое Бородинское сражение, какого еще не было…” Но все это было уже гораздо позднее, вероятно, около 1867 года.
В Москве Лев Николаевич читал начало “Войны и мира” Аксакову и Жемчужникову23, которые были в восторге от этого произведения. По вечерам он часто ездил в театр с моей матерью и сестрой Лизой.
После долгих колебаний решено было выломать и вновь вправить руку Льва Николаевича, что и было исполнено хирургами Поповым и Гааком, его помощником, под хлороформом, уже два месяца после перелома руки, а именно 28 ноября. Потом она еще долго не поднималась и не поправлялась; делали ванны, растирали мыльным спиртом, заставляли человека поднимать и опускать руку, делать ею гимнастику. Со временем владение рукой восстановилось, но и до сих пор она побаливает в дурную погоду.
В Москве Лев Николаевич прожил у моих родителей, в Кремле, от 20-го приблизительно ноября до 12-го, кажется, декабря.
В последнем письме ко мне, от 10-го декабря, он пишет:
“После, после завтра, на клеенчатом полу в детской, обойму тебя, тонкую, быструю, милую мою жену”.
Жизнь моя в Ясной с Варей и Лизой
После рождения Тани опять во мне проснулось сильное желание жить не одной материальной жизнью, и вот мы и без Льва Николаевича, пока он лечил руку в Москве, и после, когда он вернулся, принялись с Варей и Лизой (племянницами Льва Николаевича) заниматься всякого рода интересными предметами: учились по-английски, что мне было очень трудно. Девочки уже раньше, за границей, занимались английским языком, я же не знала ни слова по-английски, хотя знание французского и немецкого языков много мне помогло.
Потом мы с Варенькой рисовали; она была очень способна, прекрасно схватывала сходство, когда карандашом делала наброски портретов; я же рисовала чисто, тонко отделывала рисунок и только копировала с картинок. Но, вероятно, Лев Николаевич нашел, что у меня есть способности к рисованию, потому что он хотел мне тогда же взять из Тулы учителя рисования, но, кажется, такого не оказалось, или просто он раздумал. Помню, мы с Варей рисовали на конкурс, то есть на суд окружающих, очень кудрявых собачек карандашом, и моя была лучше нарисована, но Лев Николаевич, чтобы не обидеть Варю, сказал, что шерсть моей собаки больше похожа на тюльпаны на ее спине, чем на шерсть, а мордочка похожа на маленькую кибиточку.
Вот выписка из дневника Вареньки того времени уже по возвращении Льва Николаевича из Москвы:
“18-го декабря 1864 года. Сегодня я начала оттушевывать свою собаку, но совершенно разочаровалась, потому что выходило Бог знает что. Сонина же собака очень хороша, хотя Левочка говорит, что вместо носа у нее кибиточка; но она поправила это, и кибиточка пропала. После кофе принесли маленького барина, и Соня сшила ему фрак, который ему очень шел и от которого ему, должно быть, очень тепло.
Вечером Соня читала по-английски, и я очень смеялась, что она говорила: маленький Мор, переводя little more, и нам было очень весело.
Вечером, после чая, Левочка читал нам свое сочинение “Война и мир”. Наташа мне очень нравится, тем более что она напоминает мне Таню. Борис и Николай очень хороши, но лучше всех Pierre, особенно как он ходил по комнате и пальцем пронзил врага-англичанина. Но чего я очень не ожидала, это то, что кн. Андрей женится на Наташе, мне даже жалко ее. Жалко и Pierr’a, который будет так несчастен с этой красавицей Елен…”
Бывало, уложим Сережу и Таню спать и садимся читать. С большим увлечением читали мы стихи Фета и учили их наизусть. Раз как-то я задержалась внизу в детской и написала шуточное стихотворение с запросом, чем все заняты наверху, которое послала наверх Льву Николаевичу и девочкам. Немного погодя получаю ответ, написанный Львом Николаевичем:
Лиза с Варей все за Фетом
С низкой свечечкой сидят,
А ma tante — перед буфетом,
Алексей с Дуняшей (прислуга) спят.
Я ж пишу о дырке (канюля)
В горле медика отца,
Размышляя о подтирке,
О пеленках без конца…
Мне не понравился тон, хотя и шуточный, этого послания. Слово “подтирке” меня покоробило, а упоминание о трубочке, тогда только что вставленной в горло моего отца, оскорбило меня в слове “дырке”.
Но странное отношение было моей души, любящей без ума своего мужа,— к нему. Я отгоняла всякое сомнение в его совершенстве и во всем винила себя, искренно считая себя очень глупой, недоразвитой, как я часто говаривала и смешила этим Льва Николаевича, который спрашивал, что значит вставка “до” и есть ли предел человеческому развитию.
Раз на мое огорченное признание в письме в моей глупости Лев Николаевич меня утешает словами:
“Какая ты умница во всем том, о чем ты захочешь подумать. От этого-то я и говорю, что у тебя равнодушие к умственным интересам, и не только не ограниченность, а ум, и большой ум…”
Но я этому, как не желала, но и до сих пор не решилась поверить.
Помню, в ту же осень мы читали вслух роман Диккенса “Наш общий друг”, а Лев Николаевич читал нам вслух Moliere’a и очень им восхищался, а мы весело смеялись, слушая прекрасное чтение Льва Николаевича, и нам было очень весело. А то иногда он, к нашей большой радости, читал нам из “Войны и мира” только что написанные им места, о чем и поминала в своем дневнике племянница Варя.
Как хорошо и содержательно мы жили в эту осень! Лев Николаевич пишет моему брату: “Точно только теперь начался наш медовый месяц!” И дальше: “Как мила Соня с своими двумя малышами!”
Сам же он работал любимую и успешную работу, роман “Война и мир”, я переписывала ему усердно и охотно; вне дома развлекала его охота. Так как нельзя было беспокоить больную руку, Лев Николаевич брал с собой племянниц-девочек в санях, брал собак и выгонял зайцев, позднее уже стреляя их из саней.
Иногда на меня и на девочек находило такое молодое веселье, что мы начинали танцевать, и я учила их. Варя пишет в своем дневнике:
“25-го декабря 1864 года. Соня учила нас сегодня вечером танцевать мазурку и польку-мазурку; я совсем выучилась польке-мазурке и долго экзерсировалась в зале”.
По вечерам мы часто сидели втроем, и я долго беседовала с милыми девочками. Они это очень любили, и Варя пишет даже в дневнике:
“Я очень люблю, когда Соня рассказывает. У нее всегда есть что-нибудь новое рассказать…”
А Лев Николаевич иногда брал гитару у своего лакея, Алексея Степановича, и, плохо аккомпанируя себе, шутя пел: “Скажите ей, что пламенной душою…” и т. д.
Николка
Был у нас на дворне мальчик, сын садовника, маленький, бойкий и умный Николка. И он слыхал, как сестра моя и Лев Николаевич пели этот романс, и начал тоже его петь, но, начиная протяжно пение со слов: “Скажите ей” он скороговоркой прибавлял что-нибудь смешное от себя: “Скажите ей… что у меня портки разорвались”. Или: “Скажите ей, что пчелы меня жалят” — и так далее. Этот милый мальчик потом часто приходил играть с моим сыном Сережей, и Сережа его очень любил. Когда в 1866 году мы уехали в Москву, Сережа волновался, сидя в возке, и все спрашивал: “А Копка?” И ему говорили в утешение, что Николка едет сзади, в санях. Тогда Сережа всю дорогу повторял: “Копка зади санях”. Летом этот мальчик помогал Льву Николаевичу на пчельнике и всегда пел песни. Конец этого мальчика очень печальный. Когда его отец, садовник, отошел от нас, он поселился в шести верстах с семьей, в Судакове. И вот этот Николка влез однажды на яблоню, как-то сорвался, упал и вскоре после падения умер.
Гости
Тишину нашей жизни иногда нарушали посетители. Так, например, 16-го ноября с звоном колокольчиков, шумом отворяемых дверей и оживленных голосов прибыли к нам из Курской губернии с охоты брат Сергей Николаевич с сыном Гришей и Келлером, поступившим гувернером к Грише после того, как была закрыта Яснополянская школа. В течение осени охота Сергея Николаевича затравила 62 лисицы и одного волка.
А то еще в одну осень, кажется, в 1863 году, мой отец в письме выражает удивление, что Сергей Николаевич привез с охоты 44 лисицы. Для Сергея Николаевича охота была целым серьезным делом.
Из затравленных Сергеем Николаевичем раньше лисиц он подарил мне в первый год моего супружества прекрасный лисий салоп, который я покрыла черным атласом и мех которого долго после носила и я, и моя дочь Таня. Удачная охота той осени, 1864 года, очень веселила Сергея Николаевича. Он оживленно рассказывал о ней; ему сочувствовали все: и Лев Николаевич, и тетенька Татьяна Александровна24 с приживалкой Натальей Петровной, и Машенька-сестра, и ее девочки. Но я выросла в другой среде, с другими интересами и радостями, и их дикое отношение к охоте, какой-то разгул и непривычное оживление мне были очень чужды.
Продана первая часть “Войны и мира”
Еще раз, в декабре, ездил Лев Николаевич в Москву, чтобы показать свою руку докторам и спросить о дальнейшем ходе лечения ее. Кроме того, он в этот раз запродал Каткову в “Русский вестник” первую часть “Войны и мира” под заглавием “1805-й год”25. В письме своем ко мне он пишет, как гнусно торговался с ним катковский посланный, бывший профессор физики Н. В. Любимов, которого прозвали любимым ослом Каткова. Я знала этого Любимова раньше; он был женат на сестре моей подруги Зайковской, и мы, девочки, его презирали и звали “Блаженкой”. Маленький, плюгавенький был человечек. Последующие главы и части “Войны и мира” уже не печатались в периодических изданиях, а вышли целой книгой. Помню, что я очень горячо и настойчиво просила Льва Николаевича напечатать весь роман книгой отдельной, а не в журналах. Так он и сделал, поручив печатание типографии Риса, а надзор за изданием и корректурами Петру Ивановичу Бартеневу.
Когда Лев Николаевич уезжал, мы переписывались ежедневно. Сколько горячей любви в этих письмах! Так, например, он пишет мне:
“Как ты мне мила, как ты мне лучше, чище, честнее, дороже, милее всех
на свете”.
Или:
“Я, верно, скоро уеду, без тебя нет во мне никакой экспрессии”.
И подумать, что мне тогда было двадцать лет, а ему, умному, талантливому, зрелому человеку,— 36 лет. Казалось бы, не могло быть обоюдного понимания, и воспитаны-то мы были разно: он был деревенский, а я городская. И несмотря ни на что большей любви не могло быть, как та, которая соединяла нас. Мы тогда да и долго после были бесконечно счастливы и нашей любовью, и той жизнью, которой мы жили.
Описывая эту свою семейную жизнь, я вижу теперь, как она была замкнута. Ничего интересного из этой эпохи, из жизни общественной, народной и государственной я написать не могу, потому что ничего не знала, не понимала, не следила
и не видела.
А между тем это было время, когда только что освободили крестьян от рабства, и они стали свободными, не подлежа продаже и покупке, это было живое время шестидесятых годов, которое имело прекрасное влияние на общество и на молодежь. И это и в нашей глуши чувствовалось нами.
1865 год
Святки и маскарад
Варя и Лиза долго еще прожили у нас, эту зиму. Лев Николаевич диктовал им, то есть Вареньке, “Войну и мир”, так как сам еще плохо владел рукой. Я переписывала, возилась с двумя детьми и хозяйничала. Когда наступило Рождество, нам очень хотелось, чтобы девочкам было празднично, и мы затеяли маскарад самого первобытного, деревенского характера. Жил у нас в то время дворником настоящий карлик. Безобразный, с огромной головой, коренастый и с большим юмором в речах и характере. Мы решили нарядить и его; и вот сделали короны золотые, достали красные шали и нарядили карлика царем, а дворовую Машу, дочь повара Николая,— царицей. Они шли первой парой. Затем Вареньку одели французским зуавом, Сережку, сына няни Марьи Афанасьевны, нарядили маркитанткой, Лизаньке устроили костюм маркиза, напудренного, что очень ей шло. Ее дамой была девочка Душка, одетая маркизой. Потом были немцы — Ханс, Вурсты и еще многие другие.
Лев Николаевич заиграл на рояли марш, и ряженые торжественно вошли парами в маленькую столовую. Карлик по прозванию Мурзик веселил всех, плясал, и сказки рассказывал, и пел, и всякие прибаутки пускал в ход. Помню я еще скотника немца, который, прямой, как палка, весь вечер вальсировал с своей немкой женой, точно это были две механические фигуры.
Накупили к этому вечеру всяких угощений, приготовили сладкие напитки и пустили в столовую еще много дворовых и баб. Первая плясунья и запевала была разбитная и веселая баба Арина Хролкова. Где она — там и оживление бывало. Она и теперь жива, в 1906-м году.
Начались песни, русские пляски, толклись весь вечер в маленькой столовой, а я сидела в уголке, как сейчас помню, в нарядном шелковом платье из Москвы, и меня все это дикое, непривычное веселье совсем не веселило. Зато девочки были в восторге, а тетенька Татьяна Александровна и сестра Машенька радовались на них и на привычный им деревенский праздник.
Вот еще выписка из дневника Вареньки об этом вечере, когда после пляски начали играть в разные игры: “Лучше всех игра — бить по рукам. Когда пошли бегать да бить так, что на всю комнату щелкало, тут даже и большие не утерпели; первый пошел Келлер, потом Сережа, потом уже подкрались мамаша с Левочкой, и пошла работа: кто ударит покрепче; мы даже били обеими руками, и когда дело доходило до Финогеныча (карлик дворник), тут уже все приходили в азарт и в восторг. Левочка кричал: берегитесь! берегитесь! Все принимали руки, потому что карлик бросался, как какой-нибудь хищный зверь, и уж беда тому, кому достанется от него; он раз даже попал Арине чуть не в лицо. Последняя игра была в “жгуты”…”
Сойдя вниз, в детскую, я отпустила няню Марию Афанасьевну посмотреть на пляски и маскарад. В детской было тихо; горела лампада и был полумрак. Я взглянула в обе кроватки, где спали мои дети, Сережа и Таня, и, перекрестив их обоих, стала о них молиться с такой нежностью и умилением, которое только мать может знать и понимать. Этот мир детской мне был более приятен, чем мир веселья, мне чуждого, наверху.
Приехавшему на это веселье Сергею Николаевичу, который в начале вечера тоже нарядился каким-то тирольцем, так понравился маскарад, что он выпросил устроить и еще один, 6-го января. Обещал, что он привезет тогда и своего сына Гришу, и Келлера, и мальчиков Брандт. Варя и Лиза тоже желали этого, и мы согласились.
6 января испекли два пирога с бобами, и боб попался мальчику, Мите Брандту (соседи из Бабурина); он выбрал царицей Вареньку, их так и нарядили царями; нарядили разных дворовых детей и взрослых и ждали из Тулы Сергея Николаевича с своей компанией. Наконец слышим колокольчики, и вскоре буквально ввалила, внося морозный воздух, целая толпа людей.
Тут были и какие-то два музыканта с круглой гитарой и, кажется, скрипкой.
Учитель Келлер нарядился великаном, испугавшим всех, мальчики были паяцами и еще чем-то. Наряжались у меня в комнате, и потом, когда все собрались, началось такое шумное веселье, что у меня разболелась с непривычки голова, особенно когда стали зажигать бенгальские огни, и я опять ушла в детскую. Так продолжалось до третьего часа ночи.
Странный был случай в этот вечер. Сидит сестра Марья Николаевна в комнате тетеньки и следит за пасьянсом. Тут же и тетенька на своем синем жестком диване, и Наталья Петровна26, и я сзади на кресле. В столовой и гостиной музыка, песни, пляска. Варя и Лиза в восторге, Сергей и Лев Николаевич на них радуются. Вдруг Машенька резко оборачивает назад голову и говорит с досадой: “Кто это меня по плечу ударил?” Я говорю: “Что ты, Машенька, Бог с тобой, никто к тебе и не подходил”. Она не верит, говорит, что глупые шутки. Насилу я ее убедила, что ей показалось. И потом из письма, полученного вскоре после этого, мы все узнали, что Валерьян Петрович, муж Марии Николаевны, умер именно в тот день и час, когда Мария Николаевна почувствовала удар по плечу, один, в своем рязанском имении27.
Все гости ряженые остались ночевать и пробыли еще несколько дней, веселясь, катаясь и доставляя мне больше хлопот, чем радости. Неопытная в деревенской жизни, я не умела распорядиться в нашем маленьком тогда доме о постелях, ночлегах, еде и проч., и это стоило мне больших усилий.
Зефироты
Я даже рада была, когда все разъехались около 11-го января, и мы остались вдвоем в нашей тихой семейной обстановке. Тетенька тогда тоже уехала в Пирогово и увезла милых девочек. “Улетели наши Зефироты”,— с грустью говорили мы.
Прозвание “Зефироты” произошло вот откуда: к нам иногда приезжала из монастыря старая монахиня, крестная мать Марии Николаевны Мария Герасимовна28 и любила рассказывать необыкновенные истории. И вот она раз говорит нам: “Прилетели какие-то не то птицы, не то дельфины, в газетах написано, и от них будут разные бедствия. Животные эти называются Зефиротами”.
И вот Лев Николаевич раз смотрит на меня и сестру мою и говорит, шутя, конечно: “Жили, жили мы без вас, без тебя и Сони, с тетенькой и Натальей Петровной, а прилетели вы, как Зефироты, и весь дом поставили вверх дном”. А потом, когда приехали Варя с Лизой, он и их назвал Зефиротами и говорил, что прилетела новая пара их. Так и пошло это прозвище всем нам надолго. В письмах даже Лев Николаевич часто пишет: “Что Зефироты?” или “Целую Зефиротов”.
Помню, мы ходили с Варей и Лизой перед их отъездом смотреть, как начинают строить новую железную дорогу, и я радовалась, что это приблизит нас к Москве и не так одиноко будет жить. А то часто скучно было, особенно без своих родных, и каждый отъезд близких был разлукой надолго по случаю трудных сообщений.
Тоска
Помню я, как в феврале этого года я вдруг начала страшно тосковать. Моей маленькой Тане было пять месяцев. Лев Николаевич был тоже очень вял и вечерами засыпал, а я, уложив детей, бродила по дому и, полная всяких молодых желаний, только в мечтах удовлетворяла их. Состояние это меня, двадцатилетнюю бабенку, и тогда очень испугало. “Неужели и я попаду в категорию тех дам, которые, не находя в себе никаких ресурсов, скучают в деревне и стремятся за границу или в город?” — мучительно спрашивала я себя и боролась с тоской изо всех сил. Одно время мы по вечерам играли в четыре руки симфонии Гайдна и Моцарта, что полегче, так как я тогда играла еще очень плохо, и Лев Николаевич сердился за то, что я так дурно такт держу, и говорил, что мою учительницу музыки надо за это бить по голове сальной свечкой, но я просто плохо разбирала и не могла поспевать за ним. Теперь он за мной не поспевает; впрочем, мы только раз с ним играли в эту зиму 1906 года.
Иногда Лев Николаевич читал нам с тетенькой вслух. Но в это время моей тоски он и то перестал делать. Он был очень занят и утомлялся работой над “Войной и миром”, так что по вечерам уже только дремал в кресле.
Переписав то, что было нужно на этот вечер, я иногда выбегу на воздух и одна пройдусь вокруг дома; зимняя застывшая природа, тишина, пустынность какая-то еще более усиливали мою тоску. Я пишу в то время в своем дневнике: “Я столького хочу, и я все могу, у меня столько всякой силы… А сиди, корми, нянчай, ешь, спи — и больше ничего…”
Иногда я даже упрекала мужа, что он все спит, а мне одной так скучно. Но и он, видно, иногда скучал. Помню, раз он заиграл прелюдии Шопена, это было в марте, и я в звуках этих услыхала столько грусти, что мне жаль его стало.
Посетителей у нас было мало. В эту зиму приезжал на короткое время Фет с женой29; потом Марков30 с мальчиком. Мы возили Сережу и этого мальчика на конюшню и скотный двор, и дети радовались, как всегда, на разных животных и птиц. Те умные, больше педагогические разговоры Евгения Маркова и Льва Николаевича меня тогда совсем не интересовали.
Сергей Николаевич
Бывал у нас и Сергей Николаевич, брат Льва Николаевича. Но его настроения бывали очень изменчивы, и я боялась его. То он скажет что-нибудь резкое, а то вдруг слишком льстивое. Раз он мне говорит: “Счастье людей — это удовлетворение пяти чувств. Вот, например, я слушаю пение Татьяны Андреевны (моей сестры), ем персик, нюхаю эти цветы (букет на столе) и смотрю на вас — и я вполне счастлив”.
А то еще высказал он свою теорию: “Только и хорошо на свете, что любовь, луна, соловей, музыка”. Я совершенно согласилась с ним, а Лев Николаевич нахмурился и неодобрительно отнесся к такому разговору. Он смотрел на меня, как будто хотел сказать: “Тоже рассуждает!”
Мне всегда казалось, что Лев Николаевич пугался и не любил, когда я выхожу из области интереса детской, кухни и материальной женской жизни. Сам он точно берег свой внутренний поэтический мир и любил им жить и наслаждаться один, не считая за другими этого права.
Затосковалась я до того, что у меня сделалась невралгия в левой брови, и я страшно страдала, терпеливо ожидая ответа из Москвы от отца, как помочь моим болям. Болезнь повлияла на молоко, и моя Танюша стала хворать желудком. Сережа, который уже ходил, даже плясал, тоже болел. Но подходила весна, и скоро все обошлось. Я готовила седло, чтобы ездить верхом, сестра Таня тоже собиралась приехать в апреле. Роман ее с Сергеем Николаевичем должен был прийти к концу; очевидно было, что он не бросит свою цыганку Машу. А тут еще случилось горе, у него умер его любимый сынок Николенька, кажется, двух лет или поменьше. Уж ожидалась тогда и Верочка, родившаяся в мае 1865 года.
Ревность к сестре Тане
Но сестра Таня не переставала любить Сергея Николаевича и как будто все на что-то надеялась. Тогда Лев Николаевич попался на то, что стал ее всячески утешать и развлекать. То он брал ее на тягу вальдшнепов, и они вдвоем проводили вечера весенние в лесу, а я мыла в ванночке дома в это время своих малышей, и кормила, и укладывала спать мою Таню. То они уезжали надолго вдвоем верхом, и, хотя мне часто самой ужасно хотелось ехать с мужем верхом, я уступала лошадь и оставалась дома с грустью. А то они ездили на охоту целыми осенями. Любя и мужа, и сестру, я не позволяла себе ревности. Но я иногда плакала и смутно сознавала, что Льву Николаевичу веселей с свободной, веселой, ловкой певуньей Таней, чем с озабоченной детьми и хозяйством, несвободной и уже надоевшей женой. А мне было только двадцать лет.
Как-то в дневнике раз прорвалось мое чувство ревности, и я пишу 3 мая 1865 года: “Сестра Таня слишком втирается в нашу жизнь”31. И теперь я думаю, что, не будь романа моей сестры с братом Льва Николаевича — Сергеем Николаевичем, близость моего мужа с сестрой могла бы дурно кончиться.
Никогда не надо никого, ни мужчин, ни женщин, допускать близко в интимную жизнь супругов, это всегда опасно.
Помню, раз летом собрались все кататься: оседлали лошадей, запрягли экипажи — катки и кабриолет; была тут Ольга Исленьева32, сестра Таня и гости какие-то. Вышла и я на крыльцо, робко ожидая распоряжения Льва Николаевича, куда меня посадят, так как все устраивал он. Но, когда все сели, не спросив даже меня, чего я желаю, Лев Николаевич обратился ко мне и сказал: “Ты, разумеется, дома останешься?” Я видела, что места больше нет, и, едва сдерживая слезы, я ничего не ответила. Но только что все отъехали, я принялась так горько плакать, как плачут дети; плакала долго, мучительно и не забыла этих слез и до сих пор, хотя с того времени прошло больше сорока лет.
И сколько порывов молодых, часто вполне невинных, сколько горячих желаний пришлось подавлять в моей ровной, спокойной жизни! Энергия моя, столь яркая, что до сих пор, как кличка, приписывается и прилагается ко мне всеми, уходила на мою семью, на домашние дела, но иногда я душила ее — тосковала и энергию употребляла на то, чтобы ее же подавлять.
Летом этого 1865 года роман сестры с братом Льва Николаевича Сергеем Николаевичем снова возобновился, что очень нас огорчило. Тетенька Татьяна Александровна смотрела на это тоже недоброжелательно и была права. Жаль было цыганку Машу, только что родившую дочь Веру, и дурно, и опасно было ее оставить и потом, пожалуй, снова вернуться к ней, порвав с Таней. 9-го июня они все-таки высказали свое решение вступить в брак. Они были оживлены, гуляли вдвоем, смеялись. Таня начала готовить себе приданое, но не верилось в этот брак. Действительно, вскоре Сергей Николаевич опять стал удаляться от Тани, и мы убедили ее отказать ему, что она и сделала, но со страшным трудом и отчаянием33. Тогда мы решили ее увезти.
Никольское. Кумыс. Дьяковы
Собрались ехать в наше другое имение Чернского уезда — Никольское-Вяземское. Там был маленький дом, в котором всю жизнь жил умерший брат Льва Николаевича Николай34. Кое-как разместились, приобрели трех кобыл для кумыса и стали делать сами кумыс и поить очень ослабевшую сестру Таню. Боялись, что у ней будет чахотка. Она худела, кашляла, сидела в тоске неподвижно в своей комнате, глядя в одну точку; изредка брала гитару, пела, но тотчас же бросала и начинала плакать. Тяжело было и жить с ней, и смотреть на ее страдания. Ей было тогда без малого девятнадцать лет, а мне почти двадцать один.
Соседями в Никольском были, главное, Дьяковы35. Они приезжали к нам, и мы бывали у них; раз мы всей семьей туда переехали, в Черемошню. Дьяков был такой веселый, добрый, гостеприимный; жена его Долли чрезвычайно нас всех ласкала, а впоследствии как-то особенно горячо, даже болезненно привязалась к сестре Тане, которая и осталась потом осенью и часть зимы гостить у Дьяковых. И опять из этого вышел роман. Дьяков влюбился без памяти в сестру Таню и, когда умерла его жена36, сделал ей предложение. Но он был более чем на двадцать лет старше ее, и она ему отказала и вышла за Кузминского.
У Дьяковых особенно забавлялись все моей маленькой Таней. Ей было десять месяцев, она была живая, прелестная девочка. Раз все барышни и сестра Таня стали слегка прикладывать ее лбом к стенке и приговаривать: “Тане больно. Бедная Таня”. И она начинала притворно жаловаться и тереть ручкой лоб. Кто-то слишком сильно ее ударил, и она вправду заплакала. Тогда я рассердилась и унесла ее. Сережа был другого характера: серьезный, флегматичный; лучшее удовольствие его было, когда кучер Павел возьмет его на руки и несет в конюшню к лошадям. Только завидит он его издали, уже просияет и радостно кричит: “Па! Па!”
В это лето нас ужасно напугала маленькая Таня своим жаром. Шли зубки, и она три дня горела, и я, плача над ней, все клала ей на голову холодные компрессы; но ни доктора не позвали, ни льду не было, только колодезная вода. Так и прошло.
Фет
Раз Лев Николаевич уехал с сестрой к Дьякову; сижу я одна со своей маленькой Таней, няню отпустила обедать, слышу колокольчик. Жили мы тесно, прислуга вся обедает, все отперто. Входит вскоре господин и прямо называет себя, как бы незнакомый: “Фет, старый друг вашего мужа, позвольте вам вновь представиться”37.
Я сразу его не узнала, страшно сконфузилась, сказала, что мужа дома нет, пригласила сесть. Но, на беду, пора была кормить грудью девочку; я держала ее на коленях, и она изо всех своих маленьких сил старалась расстегнуть или, вернее, разорвать мое белое тонкое нансуковое платье. Я конфузилась до слез. Наконец Фет с улыбкой сказал: “Ваша девица предъявляет законные требования, пожалуйста, не церемоньтесь со мной”.
И я ушла кормить, потом передала ребенка няне и вышла к Фету, который потом писал про нас: “Эта прелестная краснеющая мать, как Мадонна с прелестным ребенком на руках…”38 Вообще он как поэт все идеализировал и был совершенный прозаик в жизни своей обыденной.
В Покровском
Еще посещали нас тогда молодой сосед Волков, сестра Машенька с дочерями своими, пригласившая нас к себе, и в июле мы переехали к ней в ее Покровское. Поместили меня с детьми и няней в темной кирпичной бане, не употреблявшейся летом, а Лев Николаевич на это время уехал на охоту к Киреевскому, богатому помещику Орловской губернии, и в то же время хотел съездить к Шатилову39 посмотреть его образцовое хозяйство.
Страшно тогда я заскучала без Льва Николаевича. Я до такой степени чувствовала себя частью его, так страстно его любила, что вся жизнь казалась мне ничтожной, все ни к чему — без него. Писала я ему ежедневно и больше всего о том, как я его люблю, как беспокоюсь о нем и прошу беречь себя. Большей любви женщина не может испытать, как та, которой я любила Льва Николаевича. Он был некрасив, не очень уже молод, у него было всего четыре гнилых зуба. Но та радость, которая поднималась во мне при виде его где бы то ни было, ожиданно или тем более неожиданно, была радость, освещавшая долго, долго мою жизнь…
И где бы и с кем бы мы ни жили, полное счастье было тогда, когда мы снова оставались вдвоем. Так, например, погостив еще у Дьяковых, он пишет где-то: “Вернулись с Соней в Никольское, я так этому счастлив”. И тогда же пишет: “Я так счастлив, как бывает один из миллиона людей”.
Когда мы в сентябре гостили у Дьяковых, Лев Николаевич там занимался, а я ему переписывала.
В сентябре же написано было в “Войне и мире” сражение при Бранау40.
А то раз он мне говорит там же, в Черемошне, у Дьяковых: “Сегодня какого я дипломата нашел — прелесть”. Это был тип Билибина в “Войне и мире”.
Я с недоумением посмотрела на него и огорчилась, что не понимаю его, не знаю даже хорошенько, что такое дипломат. И сколько раз в жизни моей молодой я не в силах была, хотя душой горячо тянулась к тому, чтобы понять Льва Николаевича и его творчество.
Делали мы тогда с Львом Николаевичем планы зимой поехать сначала в Москву, потом за границу и взять с собой для излечения сестру Таню. “Когда кончу вторую часть “Войны и мира”, тогда поедем”,— говорил Лев Николаевич41. Но мы так и не поехали никуда и никогда.
Охота в Никольском
Всю осень в Никольском Лев Николаевич охотился; а то в октябре мы опять для охоты поехали в Покровское, к Машеньке, и он затравил там лисицу и зайцев и радовался этому. Пригласил он раз и меня на охоту с гончими и борзыми в Никольском. Поставил меня с двумя борзыми на опушке леса и дал свору борзых на веревке. Собаки рвались, я едва их держала. Стою, смотрю, слушаю. Вдруг гончие погнали с лаем и визгом прямо на меня. Беру лорнет неловко левой рукой, правая же едва держит уже рвущихся изо всех сил борзых. Смотрю — мягкими шагами тихо выходит из леса лисица. Увидав меня, она останавливается. Не зная правил охоты, необходимости выждать, я страшно взволновалась и пустила собак. Лисица мягко повернула хвостом и ушла опять в лес.
Вдруг скачет Лев Николаевич — недовольный, в каком-то азарте. “Злодейка, оттопала лисицу!” — кричит мне он. И долго не мог он мне простить, что я рано спустила борзых и дала уйти лисице.
Еще как-то в Ясной Поляне я ездила осенью на охоту с Львом Николаевичем и сестрой Таней. Близорукие глаза мои не были приспособлены к охоте, и я как охотница никуда не годилась. Наехала я на двух зайцев; сначала вижу, что-то шевелится. Взяла лорнет, смотрю: лежат два таких миленьких зайца, совсем рядышком. Так мне стало их жаль; я поколебалась, дать ли знак охотникам, что я “подозрела”, как выражаются охотники, зайцев. Но все-таки подняла арапник и сказала: “Ату его!” В это время зайцы вскочили и разбежались в разные стороны. Так их и не поймали. Но зато меня бранили и презрительно упрекали, что “вот дуракам счастье, сразу двух зайцев подозрела и не умела их взять”.
Опять в Ясной Поляне
12-го октября 1865 года мы вернулись в Ясную Поляну, оставив сестру Таню у Дьяковых. Тетенька была рада нашему возвращению, а я тоже охотно очутилась опять дома. Да и переезды в экипажах с двумя маленькими детьми очень утомили меня. К тому же я стала дурно себя чувствовать, вероятно, по случаю новой беременности. И тут же, в конце октября, я начала отнимать от груди Таню. Отнятие это всегда мне было очень тяжело и физически, и нравственно. Вся грудь превращалась в камни, больно было тронуть; ходишь забинтованная, аппетит пропадает, лечь нельзя ни на какой бок, а на спине — давят эти налитые затвороженным молоком груди.
Нравственно же страдаешь, во-первых, этим первым разрывом с ребенком, который год лежал у груди, улыбался, любил тебя; а во-вторых, жаль ребенка, тоскующего без матери. Бывало, прощаешься с ним, крестишь его, молишься над ним, прося Бога о его счастье, о сохранении его жизни. Больнее всех я так расставалась с Левой42 и Ванечкой43.
И вот опять началась наша однообразная яснополянская жизнь. Дети, переписка, хозяйство, чтение и игра в четыре руки. Так же правильно по утрам садился Лев Николаевич за свое писание, как и во всю последующую жизнь, ездил верхом, гулял, и только одно, что тогда немного изменилось,— это его страстное отношение к хозяйству. Он пишет даже в одном письме: “Хозяйство очень скучно, что делать, не умел”.
Осенью, в октябре, стал Лев Николаевич чаще хворать. Бывали у него такие головные боли, мигрени, что он по суткам лежал с теплой шапкой на голове и его рвало страшно желчью. И вообще он страдал печенью, и желчь разливалась у него по всей крови; он желтел, делался мрачен; эта болезнь осталась у него навсегда и возвращалась иногда с бурными и опасными для жизни явлениями. В нынешнем 1906-м году и 1905-м эти явления не повторялись в острой форме: Лев Николаевич стал много осторожнее в пище.
Писательство в то время так сильно овладело им, что он тяготился даже посещениями друзей. Так, например, он пишет в дневнике: “Дьяков приезжал, я ему рад, а день пропал”44. И дальше он пишет 19 марта 1865 года: “Сейчас меня охватила облаком радостная мысль написать психологическую мысль Александра и Наполеона”45.
В ноябре работа Льва Николаевича над “Войной и миром” шла так успешно, что он сам радовался на нее, а я, переписывая, жила всей душой с этими лицами и событиями и, переписывая, ждала, как от живых лиц, тех перемен судьбы, которые встречались в жизни описываемых Львом Николаевичем лиц и героев.
Ссоры
Иногда мы ссорились. К сожалению, должна признаться, что большей частью это происходило после периода слишком страстных и частых проявлений физической любви Льва Николаевича. Он делался холоден, придирчив или поднимал вопросы, мне тяжелые и страшные. Так, например, начнет собираться на предполагаемую в сентябре еще 1863 года войну46. Говорит, что недостойно мужчины сидеть у жены и детей, когда он может быть полезен отечеству. Я плачу, упрекаю его, и мы делаемся холодны, иногда враждебны друг к другу. А то ссоримся из-за пустяков. Особенно досадно мне бывало, когда Лев Николаевич мое грустное настроение или недовольство чем-нибудь приписывал причинам физическим: “Что ты не в духе, верно, еще натощак, не ела ничего”. Или: “Что ты сердишься, верно, желудок твой не действовал сегодня”.
Я пишу где-то в дневнике: “Не люблю, когда он сердится, точно он провинчивает меня всю”.
Позднее я лучше поняла, откуда происходило настроение моего мужа. У него была больная печень, расположение к желчности. И когда желчь его мучила, он сердился. Еще в начале моего замужества мой отец пишет нам о том, что у Льва Николаевича больна печень, советует ему пить “Киссинген” и есть преимущественно растительную пищу. Впоследствии Лев Николаевич стал вегетарианцем, самым строгим.
Не любила я, когда Лев Николаевич опаздывал к обеду; а опаздывал он очень часто. Я старалась себя убеждать, что это мелочность с моей стороны, и оправдывала Льва Николаевича тем, что такой гениальный человек не может быть так мелочен, чтобы считать важным опоздание к обеду. Но иногда, долго дожидаясь, я сердилась и упрекала ему.
Надрез
Раз он мне высказал мудрую мысль по поводу наших ссор, которую я помнила всю нашу жизнь и другим часто сообщала. Он сравнивал двух супругов с двумя половинками листа белой бумаги. Начни сверху их надрывать или надрезать — еще, еще… и две половинки разъединятся совсем.
Так и при ссорах; каждая ссора делает этот надрез в чистых и цельных, хороших отношениях супругов. Надо беречь эти отношения и не давать разрываться.
Трудно мне было обуздать себя, я была вспыльчива, ревнива, страстна. Сколько раз после вспышки я приходила к Льву Николаевичу, целовала его руки, плакала и просила прощения.
В его характере этой черты не было. Гордый и знающий себе цену, он, кажется, во всей своей жизни сказал мне только раз “прости”, но часто даже просто не пожалеет меня, когда почему-нибудь обидел меня или замучил какой-нибудь работой47. Странно, что он даже не поощрял меня никогда ни в чем, не похвалил никогда ни за что. В молодости это вызывало во мне убеждение, что я такое ничтожное, неумелое, глупое создание, что я все делаю дурно. С годами это огорчало меня, к старости же я осудила мужа за это отношение. Это подавило во мне все способности, это часто меня заставляло падать духом и терять энергию жизни.
Неужели я так-таки ничего хорошего не делала? А как я много старалась.
Поощрение, похвала иногда действуют на людей возбуждающим средством. Делаешь усилие — и воспрянешь…
Стремление же к хорошему, несомненно, жило во мне. Так, например, я пишу в дневнике 1865 года, как я поссорилась с няней, как я раскаивалась в этом: “Я хочу быть хорошей и видеть все свои недостатки, и пусть мне никто, а главное, я сама ничего не прощают…”
Помню, в этом же году я была больна лихорадкой и сильной невралгией. Лев Николаевич, всецело придерживавшийся поговорки “Муж любит жену здоровую”, был очень холоден и недобр со мной. Он был так мрачен и не в духе в марте этого 1865 года, что сам про себя пишет: “Я был дурной эти дни…”
Отношение же Льва Николаевича, как будто меня и на свете нет, страшно меня огорчало, хотя признание, что он “был дурной эти дни”, тронуло меня.
В такие периоды я спасалась в любви к детям. Например, я пишу в дневнике в марте 1865 года: “Я вся в детях. Когда Таня лежит у моей груди, а Сережа обнимает меня ручонками, я так счастлива, что нет во мне ни ревности, ни горя, ни сожаления о чем-нибудь, ни желаний,— ничего. Мои орудия, чтобы стать с Левочкой ровно, только дети, энергия и молодость… А теперь я больна, я только для него — чумная собака”.
Летом приезжали к нам Фет с женой уже в Ясную Поляну, куда мы вернулись. Лев Николаевич читал Афанасию Афанасьевичу военные сцены из “Войны и мира”48, но описанья сражений и военных действий мне в то время были скучны. Фет же очень восхищался всем и всегда считал, что эпическая форма в произведениях Льва Николаевича — лучшая.
По поводу последних глав “Войны и мира”. Лев Николаевич недавно кому-то рассказывал, что Стендаль (писатель) имел на него влияние по отношению взгляда на войну. Читая описание Стендаля битвы при Ватерлоо, Лев Николаевич нашел так много общего во взглядах Стендаля на войну, что провел ту же мысль и в военном отделе “Войны и мира”49.
1900 год
Предисловие
Материалов для дальнейших записок моих у меня все меньше и меньше, так как дневники и все бумаги, начиная с 1900 года и до конца жизни Льва Николаевича, находятся у дочери Саши. Был слух, что все отдано Академии, в Петербург. Мои же все бумаги теперь в Румянцевском музее в Москве50.
Дневника я в 1900 году не писала. Записываю разные отрывочные сведения.
Шаляпин. Приют
После того как я вернулась с детьми из Гриневки, от сына Ильи, мы вместе с Львом Николаевичем встретили Новый год. Он пишет в дневнике: “1-го января сижу у себя в кабинете, и у меня все, встречая Новый год”.
В то время в Москве и Петербурге быстро прославился новый молодой певец Федор Иванович Шаляпин51, из простонародья. Он пожелал петь Льву Николаевичу и приехал к нам 8-го января. Очень симпатичный, веселый и талантливый, он, как личность, произвел на всех нас очень хорошее впечатление. При всем том Шаляпин был привлекателен своею простотой. Не помню, что он тогда пел. Голос его, бас, был слишком громок для нашей залы, и Льву Николаевичу не особенно понравился. Но молодежь наша была в восторге. Не могла и я не отдать справедливость огромному таланту Шаляпина, но я была тогда не в радостном настроении, и потому пение Шаляпина мало меня тронуло в тот вечер. Пишу, между прочим, сестре: “Отпадают мало-помалу все радости жизни… Я выработала в себе мудрое отношение ко всему, а именно: жить сегодняшним днем, как можно лучше, веселее, счастливее, содержательнее и относиться со смиреньем к воле Божьей и со спокойствием перед своеволием людей, и мне стало более или менее хорошо”.
1-го января я получила наконец от цензуры позволение на 2 экз. “Воскресения” в чертковском издании52, но меня уже перестало оно интересовать в том виде. Столько было в нем мне чуждого и неприятного, вроде описанья обедни, странных отзывов о причастии и тому подобное.
11-го января я получила от хорошей моей знакомой, графини Эм<илии> Ал<ексеевны> Капнист письмо, в котором она изъявляла радость, что я согласилась быть попечительницей основанного ею приюта для бесприютных детей. Пишет мне: “Молю Бога, чтобы это святое дело принесло вам столько же сердечной радости, сколько любви вы на него с самого начала полагаете”.
Как только я сделалась попечительницей, по просьбам моим на помощь приюту посылались разные пожертвования: 130 арш. бумазеи от Гюбнера, бумага от Говарда, сукно от Попова, книги, даровые бани и проч. С. Н. Фишер, начальница женской классической гимназии, нашла дарового законоучителя и почему-то пишет: “Это опять одно из чудес”. Графиня Капнист сначала передала свой приют А. Н. Унковской, но обе они не могли продолжать свою деятельность по причине нездоровья. Не имея никакого в Москве дела, которое я считала бы делом добрым, я решилась взять на себя это совершенно мне незнакомое дело, но очень робела, не зная, хорошо ли буду исполнять свои обязанности.
Назначено было заседанье в доме попечителя приюта, князя Николая Петровича Трубецкого. На этом заседании подвергались обсуждению текущие и хозяйственные дела приюта. Как-то выходило, что с милейшим старым князем Трубецким у меня всегда было полное согласие во мнениях.
На одном из заседаний с самого начала меня выбрали единогласно в попечительницы и помощницей мне назначили княгиню Урусову, рожденную Лавровой. Раз она вдруг высказала мнение, что в приюте надо воспитывать прачек, потому что в них большой недостаток для нас, господ. В приюте наши девочки могли оставаться только до тринадцати лет, потом мы их размещали, куда могли. Какие же могли быть прачки в тринадцать лет? “Во всяком случае, княгиня,— возражала я,— мы как попечительницы должны думать не о наших удобствах, а о том, что полезно и лучше для вверенных нам детей”. Князь приподнялся в кресле и сказал: “Я совершенно согласен с графиней”, то есть со мной.
Я всегда любила детей и горячо взялась за приют. Собирала членские взносы, причем купец Морозов53 спросил моего посланного: жена ли я Льва Николаевича? И на утвердительный ответ прислал вместо 5 р. членского взноса 50 рублей.
Сама я внесла в приют 2000 рублей, деньги покойного Ванечки. Купила корову, связала и сваляла 32 шапки мальчикам, привозила детям игрушки, апельсины, которые привезла раз вечером и раздала их уже тогда, когда дети были в постелях, что вызвало шумное веселье.
Когда я приезжала в приют, дети бросались ко мне навстречу с радостными криками: “Графиня приехала!” Существует афиша концерта с группой детей, окружающих меня, в приюте.
Привезли нам раз в приют мальчика, которого заставляли в мороз кривляться в шутовском наряде на балконе балагана. Отец его был пьяница, а мать умерла. Этот мальчик оказался очень добронравным и умным. А то привезли трех детей: двух мальчиков и одну девочку, очень умненькую и миленькую. Старший мальчик подаянием и часто сухими корками кормил себя и брата с сестрой. Когда его взяли в приют, он скоро оказался каким-то царьком по уму и поведению среди всех мальчиков. Учился прекрасно, и мы его потом отдали в городскую школу. Зато меньшой мальчик оказался каким-то диким зверьком, не умевшим даже чистоплотно удовлетворять своим нуждам. Но за него энергично принялась наша очень хорошая начальница приюта и воспитала его.
Учили у нас старших мальчиков, кроме грамоты, шить сапоги, а девочек вязать, шить и стряпать поочередно. Постом я говела в приюте с детьми и всеми нашими служащими.
Так как приют существовал на средства благотворителей, то, боясь остаться без средств, приходилось прибегать к разным способам доставания денег. И вот я затеяла устроить литературно-музыкальный вечер в пользу моего приюта. Много пришлось хлопотать. Был тогда в Москве некто Литвинов, который довольно хорошо дирижировал и имел свой небольшой оркестр. Он согласился участвовать в моей затее и поставил Аренского “Бахчисарайский фонтан”, слова Пушкина. Очень красива эта музыкальная поэма, сочиненная Аренским специально к Пушкинским празднествам53а. Потом М. А. Стахович прекрасно прочитал небольшой отрывок Льва Николаевича “Кто прав?”54, который мне дал Лев Николаевич для моего концерта. Приезжал Вержбилович и превосходно сыграл “Арию” Баха и другие вещи на виолончели.
Весь концерт носил характер нарядного аристократического праздника. Публика была избранная; за несколькими столами с корзинами цветов сидели по две и по три барышни из высшего общества, одетые в нарядные белые платья.
Сама я, моя новая помощница, Ан<на> Ал<ександровна> Горяинова, и исполнительницы в концерте — все были в нарядных белых платьях. Барышни продавали афиши, на которых была изображена группа всех детей приюта со мной и со всеми служащими55.
Много было мне хлопот, а выручили денег немного: всего 1500 рублей. Пришлось представлять в цензуру отрывок для чтения на этом вечере; ездить к Великому князю56 за разрешеньем концерта. Начальство боялось овации по отношению ко Льву Николаевичу, и <обер->полицмейстер Трепов мне делал запрос о том, не помогу ли я усмирить публику в том случае, если будет шум и беспорядок. Мне это показалось даже смешно. И все-таки мне сделали неприятность, которая имела последствием столь незначительную денежную выручку. А именно: переодетых полицейских послали к Собранию останавливать публику, которой говорили: “Вы в концерт? Ни одного билета нет, все распродано, не трудитесь и входить”. Результатом было то, что все дорогие места и хоры были полны, а за колоннами и дешевые места были пусты.
В 1901 году я уехала в Крым с больным мужем57 и передала заботы о приюте моей помощнице Анне Александровне Горяиновой. Все нужное, одежду, пищу, учебные принадлежности и проч., я доставила приюту. И вдруг я получаю от нашего нового председателя, Бутенева, письмо, в котором он пишет, чтоб я возвратилась к исполнению моих обязанностей или вышла в отставку. Служила я попечительницей бесплатно, в приюте все было доставлено, что нужно; была моя заместительница, и вдруг такое грубое ко мне отношение! Я немедленно написала и послала прошение об отставке и сообщила обо всем милой графине Капнист. Выслушав меня, она очень огорчилась и даже заплакала. “Восемь лет я мечтала о вас как о попечительнице,— говорила она,— и вдруг вам наносят такое оскорбление!”
Бутенев потом спохватился и писал мне, что на коленях просит простить его. После меня сменилось много попечительниц58, и наконец приют сдали городу.
Сын Андрюша в метель.
Гости и живущие. Начало “Трупа”
В январе, 8-го, в тот день, как у нас пел Шаляпин, вернулся в Москву Андрюша59 и вошел торжественно в залу к радости жены своей, Ольги60, рождение которой было как раз в этот день. Он ездил в деревню, не помню куда, с приказчиком Ясн<ой> Пол<яны> Вячесл<авом> Ляпуновым61. Еще они не доехали до своей цели, как поднялась страшная метель. Ехать дальше было немыслимо. Наступила ночь, было холодно и темно. К счастью, среди поля стоял скирд. Они подъехали к нему и, чтоб не замерзнуть, стали понемногу сжигать его, греясь у огня. Так сожгли они до утра весь скирд, за который заплатили потом владельцу 200 рублей. Оказалось, что, заблудившись в эту метель в поле, Андрюша и Ляпунов проехали три версты в продолжение восьми часов. Хорошо, что все это я узнала позднее. И сколько раз бедный мой Андрюша подвергался опасности! Когда он служил в Твери вольноопределяющимся, как-то катался он по Волге с несколькими другими лицами. Лодка стала наполняться водой и тонуть; все общество принуждено было вылезть на большую льдину, которая плыла по реке. Андрюша бодрил всех, хотя опасность была очень велика, и не помню уж как, но все были спасены. Кажется, с берега увидали погибающих и подплыли в другой лодке, на которую и взяли всех. И все-таки не дожил он до старости, и теперь его уже нет на свете, а я, старая, живу с этой тяжелой раной в сердце, причиненной мне смертью Андрюши в ночь с 23-го на 24 февраля 1916 года. Был он и на японской войне, разбила ему голову лошадь; все он перенес, а все-таки ушел раньше меня.
В ту зиму 1900 года жил Андрюша с первой женой своей, Ольгой, у нас, в Хамовническом доме. И никогда не было у нас столько гостей, как в ту зиму. Гостила у нас и сестра Льва Николаевича Мария Николаевна, приехавшая из своего монастыря близ Шамардина. Я очень любила свою золовку, но жизнь с ней бывала подчас тяжела, и я очень уставала от ее странностей. Когда она бывала спокойна, она была чрезвычайно приятна; но невыносима, когда приходила в ворчливое и суетливое состояние. Грустно было видеть, как по мере приближения конца жизни возрастали ее житейские заботы. Мария Николаевна была тогда вся поглощена покупками провизии, вещей, платочков и проч. Кроме того, она имела обожание к своему московскому духовнику отцу Валентину62, умному старому священнику Благовещенского или Архангельского собора — не помню.
Пишу сестре, что требованья семьи и людей относительно меня возрастают не по дням, а по часам. С Марией Николаевной я любила беседовать, хотя религия ее принимала все больше и больше характер суеверия и мистицизма, веру в чудодейственные иконы, в влияние людей. От ее речи пахло стариной, точно голос из того века рассказывал мне интересные истории. Кроме того, она была очень музыкальна, играла сама очень хорошо и любила музыку. Много было в ней настоящего юмора и даже комизма. Хотя она была с Львом Николаевичем разных точек зрения на религию и в этом с ним расходилась, она очень его любила, так же как и он ее, особенно последние годы его жизни.
Лев Николаевич в то время был очень заинтересован возникавшими в Москве народными развлеченьями и вообще театром, главное с точки зренья народа. Он посещал эти народные представления, а в январе того года пошел даже в Художественный театр посмотреть пьесу Чехова “Дядя Ваня”. Рассказы Чехова Лев Никол<аевич> очень любил, но пьеса эта ему совсем не понравилась63. И пришла ему в голову мысль написать самому пьесу в драматической форме под заглавием “Труп”, впоследствии названную “Живой труп”. Кто-то рассказал Льву Николаевичу этот эпизод, взятый из жизни. Сюжет его такой: запутавшийся в жизни человек, желая скрыться навсегда от всех, положил на берегу реки свою одежду и ушел. Сочли его утонувшим, хотя не могли найти его трупа. И вот из этого возникла пьеса Л<ьва> Н<иколаевич>а “Живой труп”, уже дополненная различными эпизодами, сочиненными Львом Николаевичем64.
Каким-то образом о пьесе этой узнал сын того человека, которого считали утонувшим. Он уже был осведомлен о том, что отец его жив, и вот этот мальчик пришел к Льву Николаевичу и просил его не печатать этого произведения, так как это могло повредить его отцу. И Лев Никол<аевич> надолго отложил эту работу, и печатание, и представление этой драмы. Самый этот человек — труп — приходил к Льву Николаевичу, прося его найти для него какую-нибудь платную работу, так как он был очень беден. И место доставил этому человеку добрейший Николай Васильевич Давыдов.
Разъехались мои дети. “Власть тьмы” в Нью-Йорке.
Гости. Лев Николаевич записывает обед
В январе 1900 года Таня, дочь, была с мужем в санатории Pu░rkersdorf’е, сын Лева с женой и ребенком в Флоренции, Риме, который считал более языческим городом, чем Флоренцию, и потом ездил еще в Cannes, туда, где жил раньше и лечился больной.
Миша служил еще в полку65 и продолжал иметь большой успех в московском свете. Андрюша с Ольгой должны были уехать весной в Ясную Поляну для родов Ольги. Остальные дети жили по своим имениям.
Получила я тогда три письма, заинтересовавшие меня. Одно было от Гали Чертковой при посылке мне книг “Воскресения”. Впоследствии Чертковы стали врагами нашей семьи66, а вот что тогда писала мне Галя 2-го января: “Радостно видеть людей, которые под старость лет не старятся душой, но растут и украшают собой землю. Это большое счастье”. И все письмо ее полно нежных слов, относящихся ко мне.
Другое интересное письмо было от нашей американской знакомой miss Hapgood, раньше побывавшей в России и у нас67. Она пишет, что “Воскресение” уже проникло в Америку и его печатают, отрывками. Но она не хочет читать, пока не выйдет все.
Еще пишет она, что в Нью-Йорке ставят в театре по-английски “Власть тьмы”. Перевод она поправит, костюмы у них есть, но очень затруднительны декорации, внутренность избы и проч. сценичная обстановка.
Третье заинтересовавшее меня письмо было от известного священника, Григория Спиридоновича Петрова68, сообщавшего мне о назначении Льва Николаевича в почетные члены Имп<ераторской> Академии Наук, и хочет приехать к нам 27-го января.
26-го января посетили нас три молодых человека, приезжавшие в Москву на чью-то свадьбу, кажется, Шереметева. Очень робкий, конфузливый и скромный принц Петр Александрович Ольденбургский, граф Ламсдорф и моряк Шереметев. Приезжали вечером, пили у нас чай и так и впивались глазами в Льва Николаевича, который очень хорошо с ними беседовал.
В январе же, около 7-го, нас посетил в Москве Вл<адимир> Вас<ильевич> Стасов и ходил с Львом Николаевичем в Третьяковскую галерею. Л<ев> Н<иколаевич> очень бранил живопись Васнецова, говорил, что это мерзость, а что живопись Ге — прелесть. Стасов пробыл в Москве только два дня.
В то время я не могла заниматься дома музыкой, потому что весь дом был полон гостей, и вместо музыки усердно писала свой роман и кончила его. Но предстояло еще его поправлять69. Собиралась учиться по-итальянски, одна, и уже купила себе учебник-самоучитель. Жить одними практическими делами и материальными заботами я никогда не могла и всегда бросалась на какое-нибудь искусство или на чтение философов.
Как-то я была на музыкальном вечере у Муромцевой (Климентовой), и, когда во 2-м часу ночи я еще не вернулась, Лев Никол<аевич>, чтоб облегчить мне дела перед сном, записал повару и постный, и скоромный обед. Это имело большой успех, все смеялись. И так он это старательно сделал, выписывая крупным своим почерком: “Пирог с рисом и семгой” и проч.
Об отношении Льва Николаевича ко мне и сыну Сереже.
К духоборам
Лев Николаевич очень сокрушался о болезни дочери Тани, которая в то время, в январе 1900 года, была в Риме. Ее гайморит очень ее тревожил, и предстояла вторичная операция. Сам Лев Николаевич был здоров и добр ко мне. Пишет Тане 20-го января 1900 года: “В нашей жизни хорошо то, что я живу очень дружно с мама, что главное, и так же с Сережей — все ближе и ближе, и умилительнее и умилительнее. Когда начинает расспрашивать о действии моего желудка и с робостью предлагает мне тереть спину в бане, то это действует особенно умилительно”…
Гостили у нас тогда дочь Маша с Колей, ее мужем70, оба жалкие, безжизненные. Маша, выйдя замуж за ленивого, сонного Оболенского, утратила свою энергию и последнее здоровье.
Проезжая тогда по железной дороге, Лев Николаевич узнал, что работы там производятся в течение 36 часов, и это его ужаснуло. Он написал об этом небольшую статью, которую дал для напечатанья князю Барятинскому в “Северный курьер”71.
15-го февраля Лев Никол<аевич> написал письмо, обращенное к переселившимся из России в Канаду духоборам. Он убеждал их продолжать жить христианской жизнью, во имя которой они выселились из России. Советовал жить мирно, бескорыстно и не стараться захватить собственность в свое личное владение, а владеть имуществом всем вместе, дружно и сообща.
Ученический вечер в консерватории.
Операция Тани. Возвращение семьи Левы
7-го марта уехали в Ясную Поляну Ольга и Андрюша. В апреле ждали рождения ребенка и для этого события переехали в деревню, в тишину и здоровые условия. Тем более что мы все были встревожены предстоящей Тане новой операцией во лбу. Жили тогда у нас Маша с Колей целых три месяца, и она писала потом, что ей у нас было очень, очень хорошо. Сообщает между прочим, что сын Илья72 продал свое чернское имение Гриневку, а что сама она очень увлекается фотографией и посевом цветов в ящиках. Хоть для этого проснулась ее деятельная душа, поневоле засыпавшая возле ее безжизненного, апатичного мужа.
19-го марта я получила от музыкального общества приглашение на ученический вечер в консерватории, куда обещал приехать и Великий князь Константин Константинович. Посадили нас рядом, и помню я, что, когда одна из певиц взяла совершенно фальшивую ноту, Вел<икий> кн<язь> нагнулся ко мне и тихонько сказал: “Вот что называется: на чердак”.
После концерта Сафонов, директор, пригласил всех нас к себе пить чай, и Вел<икий> кн<язь> с чашкой в руке подошел ко мне и сказал: “Я давно вас знаю, графиня, через Фета. Ведь вы “звезда и роза“”,— намекнул он на посвященное мне Фетом стихотворение, кончающееся словами:
Пускай терниста жизни проза,
Я просветлеть готов опять
И за тебя, звезда и роза,
Закат любви благословлять73.
На слова Вел<икого> князя Конст<антина> Констан<тинович>а я ему сказала, что роза уже очень увядшая. “Что делать, графиня,— сказал он,— всем нам один удел”.
Пришлось мне и еще повидать этого милого Вел<икого> князя. Один раз в симфоническом концерте, на который привезены были кадеты из корпусов, и раз в Петербурге, на Таврической выставке74, где Вел<икий> князь мне представил тогда еще очень юную свою старшую дочку.
Я не любила сама искать свиданий и бесед с Вел<икими> князьями, но оба раза сам Конст<антин> Конст<антинович> пожелал меня видеть. В консерватории прибежал ко мне запыхавшийся директор Сафонов и сказал, что Вел<икий> князь меня искал увидать. Вскоре он и сам подошел ко мне. То же было и на Таврической выставке в Петербурге. Распорядитель, Дягилев, мне сказал, что Вел<икий> князь Конст<антин> Конст<антинович> желает меня видеть.
23-го марта была сделана нашей Тане, тогда уже Сухотиной75, операция в лобной полости, которую ей пришлось вторично вскрывать. Муж ее уехал, а мы свезли ее в клинику, где и навещали ее постоянно. Операцию делали ей очень долго, 2 1/2 часа продержали ее под хлороформом; страшно было смотреть на ее помертвевшее лицо. Но профессор Штейн, делавший операцию, успокаивал нас, и в конце концов все обошлось благополучно. Со временем отверстие заросло и ранки все зажили.
30-го марта семья сына Льва вернулась из-за границы, и я помню, как Лев Николаевич носил на плечах и на спине маленького Левушку, представителя 3-го поколения Львов.
О Франции и Италии Лева вынес такое впечатление, что дикость религиозная у итальянцев хуже, чем у французов, но зато гармонирует больше с обычаями и характером всей страны.
Перед тем, как “Воскресение” появилось в окончательном виде, его многие пересматривали и переправляли. Работал над этим романом и Русанов, и Маркс, и цензура. Но окончательно многое было восстановлено при просмотре для моего издания Ник<олае>м Вас<ильевиче>м Давыдовым и сыном моим Сережей76.
Очень я была занята в ту весну: корректуры, хозяйство, работа — шитье детского приданого будущему ребенку Андрюши и Ольги. Но зато был и отдых, и развлечение в музыке.
3-го апреля играли нам сначала у себя, а потом у нас Танеев и Гольденвейзер сюиту Аренского на двух фортепианах. И эта сюита привела тогда в восторг Льва Николаевича и в будущем времени была одним из любимейших его музыкальных произведений. Ему ее играли впоследствии много раз.
В конце месяца мы получили и еще одно музыкальное удовольствие. Извест-ное в Москве трио Шор, Крейн и Эрлих пожелали поиграть у нас и играли весь вечер 30-го апреля, теперь не помню, что именно.
В числе занятий, доставлявших мне удовольствие, было писанье повести. Я очень этим увлекалась, поправляла, переделывала, просиживала за ней ночи. Основной мыслью повести было то, что искусство должно оставаться чисто, девственно от всяких людских страстей и осложнений в личной жизни. Навело меня на эту мысль то, что я видела на концерте одного знаменитого молодого пианиста. Девицы хватали его калоши и целовали их. И это страшно меня возмущало. При чем тут музыка?! Это убивало ее чистоту.
Рождение Сонечки. Государь. Поездка с Сашей в Петербург,
Тани и Льва Н<иколаевич>а в Пирогово
12-го апреля родилась у Андрюши и Ольги дочь, София Андреевна77, в Ясной Поляне. Андрюша был трогателен своей заботой, стараньем, кротостью по отношению к жене, желаньем заняться в Ясной Поляне хозяйственными делами, чтоб жить там не даром. Он во всем в жизни был еще неопытен, ему было только 23 1/2 года, и в распоряжениях своих он был очень осторожен. В то время переносили деревянную пристройку на место, где она и теперь, рядом с людской избой, и Андрюша распоряжался работами.
13-го апреля я поехала в Ясную Поляну крестить маленькую Соню; застала родителей в беспокойстве от неналаженного кормления. Но потом это обошлось.
Тогда, в начале апреля, Государь посетил Москву, которая ему очень понравилась. Рассказывали, что в ночь с страстной пятницы на субботу Государь вышел прямо из церкви в толпу народа; свеча у него погасла, и он зажег ее у мужика и сам раздавал милостыню нищим.
В начале мая, а именно 6-го, мы с Сашей78 решили поехать в Петербург, исполнить горячее и заветное желанье ее крестной матери гр<афини> Ал<ександры> Андр<еевны> Толстой79. Лев Никол<аевич> с дочерью Таней уже уехал 3-го мая в Пирогово, к дочери Маше Оболенской. Свез их из Москвы в директорском вагоне Пав<ел> Алекс<андрович> Буланже. Но в Лазареве, где они слезли, лошадей не было, и Лев Никол<аевич> пошел пешком. Таня поспешно наняла ямщика и уже довольно далеко от станции догнала Льва Николаевича. Машу они застали в Пирогове опять больной, после выкидыша.
Привез Буланже в Пирогово двух англичан: St. John’a80 и Kenworthy81. Сначала Лев Никол<аевич> ими тяготился, тем более что Маша лежала больная, но 12-го мая Лев Никол<аевич> мне пишет, что полюбил обоих англичан, а ко мне обращается так: “Как ты выносишь свою суету? Старайся не торопиться и не переутомляться… Так хочется сказать тебе, чтобы ты менее тревожилась и принимала все к сердцу; но ты сама знаешь, что это надо”…
10-го мая мы с Сашей вернулись из Петербурга в Москву. Мне даже совестно было, до какой степени добрая и милая граф<иня> Александра Андреевна была благодарна за мое посещение ее в Петербурге. Писала мне уже в июне: “Много раз благодарю тебя, милая, дорогая Sophie, за твое посещение. Зная твою сложную и многотрудную жизнь, смотрю на этот приезд как на истинное жертвоприношение и глубоко его ценю… Тебя, однако, должно много утешать, что ты все работаешь для других. Это и твой муж находит самым лучшим подвигом. Многие его афоризмы очень хороши; но бывают и такие, где очень зло и несправедливо достается бедным женщинам”.
Александра Андреевна при этом посылает листок из отрывного календаря с след<ующими> словами:
“8-го июня 1900 г. Самое простое правило нравственности состоит в том, чтобы заставлять служить себе других как можно меньше и служить другим как можно больше. Как можно меньше требовать от других и как можно больше давать другим”. Лев Толстой.
Еще раньше мне писала Александра Андреевна после моей болезни: “Я не удивляюсь нисколько, что вы в болезни имели столько доказательств любви. Право, я до той поры и сама не знала, как глубоко я привязана к вам”.
Пишу об этом потому, что чрезвычайно дорожила любовью ко мне исключительно хороших людей, какой была гр<афиня> Алекс<андра> Андр<еевн>а.
Помню, какое мне доставило сердечное удовлетворение и письмо Ел<изаветы> Ал<ексеевны> Нарышкиной (рожденной Цуриковой), писавшей мне: “Вы с вашей правдивой душой поймете мое письмо: я вас так искренно полюбила, да и было за что”82.
Летом меня очень встревожили слухи, что вышло Высочайшее повеление о наказании Льва Николаевича за заграничное издание “Воскресения”. Гр<афиня> Ал<ександра> Андр<еевна> Толстая писала мне, что никакого такого Высочайшего повеления не было, а возмутилось очень духовенство, поднявшее вопрос о том, чтоб лишить Льва Николаевича церковных похорон в случае его смерти83. Граф<иня> Александра Андреевна говорила об этом с Победоносцевым, и он согласился с ее мнением, что нельзя знать, что произойдет в душе умирающего за 2 минуты до смерти, и потому нельзя лишать его благодати. Пишет мне: “…Но признаюсь тебе, и злобу Льва я переношу с трудом. Зачем возмущать, оскорблять стольких людей совершенно даром? Где же тут любовь, о которой он так много проповедовал?”
Тот же вопрос приходилось и мне до конца жизни Льва Николаевича ставить перед собой, но не находить его разрешенья.
В Москве. Переезд в Ясную Поляну
Тяжка становилась жизнь в Москве весной, тянуло в деревню, за город. И вот 12-го мая я взяла с собой свою дочь Сашу и Мишу Сухотина, и мы весело поехали в Сокольники, где в тот вечер на открытой сцене пел молодой певец Шаляпин. Погода была прекрасная, пенье Шаляпина тоже; мы пили чай в каком-то уютном садике, птицы пели не хуже Шаляпина, и мы все остались очень довольны нашей поездкой.
Еще мы ездили на могилки Алеши и Ванечки, в Никольское, на Петербургском шоссе84. Больно было вспоминать их преждевременные кончины и их светлую детскую жизнь.
17-го мая я переехала всем домом в Ясную Поляну, а 18-го вернулся и Лев Николаевич из Пирогова в Ясную Поляну. Таня же уехала в Кочеты. Разобрав и разложив все вещи, устроив жизнь в Ясной Поляне, я снова поехала 23-го мая в Москву, где не кончила своих дел, а главное, мне хотелось навестить сына Мишу, который, служа вольноопределяющимся в Сумском полку, находился в то время в лагерях, в с<еле> Владыкине. Жил он с товарищами в избе, так что пробыла я у него меньше дня, но рада была видеть его бодрым и здоровым.
Учитывала я тогда продажу сочинений Льва Николаевича85, сводила счеты с артельщиком и, когда вернулась в Ясную Поляну, застала Дору и Леву в большой тревоге по случаю болезни маленького Левушки. Лечил его доктор тульский — Свержбицкий, и Левушка поправился.
Гостил у нас (17-го мая) наш сын Сережа, тихий и милый, страшно увлеченный в то время шахматной игрой и разрешением задач.
Лева заскучал от забот по сельскому хозяйству и передал его мне. Очень трудно мне было распутывать все дела, платить долги, делать распоряжения. Все больше и больше стала я тяготиться материальными заботами; все труднее и труднее становилось поднимать в себе жизненную энергию для практических дел, и все более хотелось поднимать ее для душевной, отвлеченной жизни. Оно так и должно бы быть в старости; но судьба решила иначе со мной.
Это лето Лев Никол<аевич> был здоров и даже весел и писал статью “Новое рабство”86, касающуюся положения рабочих, смысла капиталов и проч. Вероятно, эту статью породила предыдущая, о 36-часовом труде.
Сама я, кроме обычных дел, брала уроки музыки у живущей при Саше учительницы музыки, англичанки мисс Вельш.
В имущественных делах в нашей семье тогда, в июне 1900 года, произошли разные перемены: сын Илья продал свое чернское именье Гриневку и купил калужское — Мансурово. Два меньших сына, Андрюша и Миша, потребовали от меня продажи самарской земли. Продана она была за 73 рубля за десятину. Впоследствии Миша (сын), купивший калужское именье, продал его князю Евгению Ник<олаевичу> Трубецкому, говоря, что он может жить только в Тульской губернии, и купил Чифировку, в 45 верстах от Ясной Поляны и близ Пирогова. В калужском имении был чудесный парк, прекрасный барский дом и все удобства, но плохая земля. Я раз посетила там сыновей Илью и Мишу.
Эту весну 1900 года я так была утомлена, что пришла в какое-то отчаяние. Пишу дочери Тане: “Ужасно утомляюсь и думаю: пропадай все: и хозяйство, и книги, и московский дом, и дела с артельщиком (при продаже книг), и уборка библиотеки, и обивка мебели, и все… я больше не могу трудиться. Одно мне важно и дорого: здоровье физическое и душевное папа и всех вас”.
В конце июня мы ездили с Сашей в Никольское-Вяземское к сыну Сереже, ко дню его именин и рожденья, 28-го июня. Сережа всегда радовался, когда к нему приезжали в этот день, и бывал очень гостеприимен. Кроме того, доставлял большое удовольствие своей игрой на рояле.
Из Никольского мы проехали к Сухотиным в Кочеты, повидаться с Таней.
Болезнь Льва Николаевича.
Рождение Пали. Смерть Мани
В июле Лев Николаевич жестоко заболел своим обычным желудочно-кишечным недугом. Поднялась страшная рвота, продолжавшаяся 28 часов кряду. После этого он долго хворал и очень ослабел. Съехались дети, родные, друзья, что очень осложняло жизнь и утомляло меня. Нужен был очень внимательный уход за больным; трудно было убеждать его принимать лекарства, делать компрессы, ставить клизмы и проч. Кроме того припадка, привязалась еще лихорадка, не уступавшая лечению, и доктора начали поговаривать о перемене климата; но о поездке нашей осенью в Крым до следующего года говорено не было.
В то время приехали из Швеции родители Доры — отец и мать — Вестерлунды и прожили в Ясной Поляне ровно месяц, от 30-го июня до 31-го июля. Они приезжали к родам Доры, у которой 20-го июля родился второй сын, Павел87. Крестили его 23-го июля, а 24-го опять заболел Лев Николаевич и приехала к нам встревоженная сестра его, Мария Николаевна.
В начале июля, в ночь на 2-е июля, скончалась в Англии первая жена сына Сережи Маня, рожденная Рачинская88. Умерла она от чахотки, как и мать ее, почти безболезненно. Пишет ее двоюродная сестра Соня Мамонова: “Маня так запутала свою жизнь и так мало была способна ее распутать, и впереди ее ждали только новые тяжелые затруднения. Она это уже сама начинала сознавать и бояться жизни”. (А не смерти.)
Осень 1900 года. Горький. Редакторы.
Свадебный день
11-го августа я поехала в Москву по разным делам денежным и книжным, а из Москвы проехала 13-го к своим друзьям Масловым в их Селище, куда они меня усиленно звали. Но я боялась надолго оставлять моих яснополянских жителей и пробыла у Масловых только два дня. 16-го рано утром, в 6 часов, я вернулась.
Была в то лето знойная засуха, и поразил меня в Селищах, в соседстве от Масловых, лесной пожар, хотя тогда он уже догорал. Какое это величественное, неумолимое, стихийное явление!
Очень огорчали меня мои обе дочери. Постоянные выкидыши изнуряли их обеих; а к физическим страданиям примешивались страданья душевные, погибала мечта иметь ребенка, чего они обе страшно желали. Сколько ни советовались с акушерами и докторами — ничего не помогало. И они плакали и огорчались. Бедная Маша так и умерла, не имев живого ребенка. А у Тани из шести мертвых родилась только одна живая, Таня89.
Приезжали к нам в августе Стасов и неразлучный его спутник — Гинцбург, скульптор, неоднократно лепивший Льва Николаевича в разных видах. И целые вереницы посетителей перебывали тогда в Ясной Поляне. А именно: Маруся Маклакова, Сухотин, Дунаев, Горбунов, Стасов, Гинцбург, доктор Руднев у Тани, инструктор для плодовых посадок, невестка Софья Николаевна с детьми, Вас<илий> Алекс<еевич> Маклаков, Буланже, Сухотины, сыновья Илья и Миша, Сергеенко, Боткина, семья Андрюши, Саломон, Игумнова90, сын Сережа и другие. И все эти гости в течение двух месяцев перебывали у нас.
В ту же осень Поссе, редактор журнала “Жизнь для всех”, привез к нам юного писателя, сделавшегося уже известным,— Максима Горького91. И тогда, в то время как он, возвращаясь с прогулки, подходил к дому с Львом Николаевичем, я фотографировала их обоих. Горький пришел в восторг при получении от меня этого снимка, о чем и писал мне 12-го октября.
Приезд Поссе имел еще целью выхлопотать у Льва Никол<аевича> дозволение напечатать его драму (вероятно, “Труп”) для журнала “Жизнь для всех” и, кроме того, напечатать это произведение отдельными 10-копеечными книжечками92. Хлопотал почему-то об этом и Петр Николаевич Ге, сын художника. Хотели меня втянуть в это ходатайство перед Львом Никол<аевиче>м, но я отклонила их просьбы, так как предпочитала оставаться в стороне от всяких дел, касающихся новых произведений Льва Николаевича.
Кроме Поссе, налетели к нам разные другие редакторы хлопотать о получении “Трупа”. Приехал Немирович-Данченко93, Л. И. Веселитская от редакции “Неделя”, от “Северного курьера”, и проч. Еще позднее, в ноябре, налетели на меня с просьбой дать “Драму” для перевода Левенфельд из Берлина и писатель датский Ганзен. Никто не добился своей цели. Жили мы тогда дружно, хорошо; Лев Никол<аевич> был совсем здоров и очень усердно писал свойственное ему художественное произведение94. В то время, гуляя раз в мое отсутствие и возвращаясь по проспекту (прешпекту), Лев Ник<олаевич> упал и ушиб ту руку, которая была раньше сломана. Пишу дочери Тане, что “такой он стал мнительный, такой неженка, что я его не узнаю”. Он очень тогда испугался этого паденья, но обошлось оно легко.
В начале сентября я съездила в Пирогово, к бедной вечно больной дочери Маше Оболенской. Вернувшись, жила тихо в Ясной Поляне, учила дочь Сашу. Трудно было ее воспитывать и, главное, развивать ее умственно. Вкусы у нее были самые первобытные и слаба была интеллигентная потребность. В ее громком смехе, который любил Лев Ник<олаевич> и которым она так часто заливалась, было для меня что-то непонятное, скажу — даже чуждое и грубое95.
В ту осень я много занималась и интересовалась посадками плодовых деревьев: яблонь и вишень. Вишневые деревья я выписала из Воронежа от Карлсона 60 штук, и все они погибли, так же как и другие, посаженные мною в разное время в Ясной Поляне. По-видимому, земля наша не годится для вишен.
20-го сентября я была по делам в Москве, а Лев Николаевич в Ясной испугался вскочившего у него на спине чирея при небольшом ознобе.
23-го сентября, наш свадебный день, я, к огорчению своему, не была с мужем, а дела задержали меня в Москве. Помню, как, совершенно одинокая, я сидела в столовой, внизу, и по очень старинным нотам, принадлежавшим матери Льва Николаевича, я разбирала с чувством сентиментальности сонату Бетховена D. moll. Не зная, что это был мой свадебный день, пришел ко мне Сергей Иванович Танеев и, поинтересовавшись, что я наигрываю, сел за пианино и великолепно сыграл мне эту сонату, которая навсегда осталась моей любимой.
Позднее пришли какие-то гости, мой дядя, Конст<антин> Ал<ександрович> Иславин, но мне было грустно и я писала Льву Николаевичу 23-го сентября: “Первое, что мне захотелось сегодня сделать, это написать тебе, милый Левочка, и вспомнить тот день, который соединил нас на эти долгие прожитые вместе годы. Мне стало очень грустно, что мы не вместе сегодня, но зато я гораздо лучше, глубже, умиленнее отношусь сердцем к воспоминаниям нашей жизни и к тебе, и мне захотелось благодарить тебя за прежнее счастье, которое ты мне дал, и пожалеть, что так сильно, спокойно и полно оно не продолжалось во всю нашу жизнь”.
Тогда было уже 38 лет нашего брака, а последние 10 лет были самые ужасные!
Не помню, где тогда, в 1900 году, был Чертков, знаю только, что он выпросил у сына Льва 15 000 рублей, всю жизнь притворяясь нищим и владея миллионами.
Расстались. Москва. Кочеты.
Гости с острова Явы и мыса Доброй Надежды
18-го октября Лев Николаевич уехал с Юлией Ивановной Игумновой в имение Сухотиных Кочеты, 19-го я ездила проститься с Ольгой и Андрюшей, а 20-го переехала и я в Москву с дочерью Сашей, предварительно кончив посадку 300 яблонь и лиственниц.
Устроившись и разложив вещи, я поехала навестить Мишу в его новое калужское именье. 30-го я вернулась в Москву и рада была посещению сыновей Андрюши и Ильи, а 3-го ноября приехал Сережа и Лев Николаевич, совсем больной.
Рассказывал он, как он пошел на станцию пешком, а долгуша с Сухотиными должна была его догонять. Но Лев Николаевич заблудился, совсем потерял дорогу и проплутал по неизвестным дорогам четыре часа, после чего его с трудом догнали и отыскали. Просил Лев Николаевич встречных крестьян его проводить, но никто не соглашался, боясь позднего возвращения и встречи волков.
Усталый, взволнованный, вспотевший, Лев Никол<аевич> сел на долгушку и, когда приехал в Москву, тотчас же заболел. Недаром я всегда так боялась разлучаться с ним. До нашей разлуки он был так бодр, энергичен, весел и здоров. Много писал, работая над драмой “Труп”.
Когда я встретила его на железной дороге, он смутил меня своим пристальным на меня взглядом и сказал так неожиданно: “Как ты хороша; я не ожидал, что ты так хороша!”
В Москве не давали Льву Николаевичу покоя его так называемые “толстовцы”. Приставали к нему с затеваемым ими журналом, которому должен был сочувствовать и помогать Лев Николаевич. Сотрудниками должны были быть почти все бездарные писаки, как Чертков, Бирюков, Буланже, Накошидзе. Льву Николаевичу не дали бы покоя и приставали бы к нему. Но, к счастью, журнал не появился96.
Как только Лев Николаевич пришел в городе в столкновение с политическими интересами, многое стало его возмущать, и он в негодовании говорил, что “в Европе высшие власти стали беззастенчиво смелы и наглы в своих распоряжениях”.
Кроме личных отношений с людьми, Лев Николаевич получал огромное количество писем. Еще до его приезда в Москву у меня их накопилось более 30-ти. И на многие Лев Никол<аевич> отвечал сам97.
Очень жалела я, что не могла ему помогать. Здоровье мое было плохо, мучила меня одышка, а главное, болели глаза. Было много и своих скучных дел: корректур, книжных расчетов, ремонты по дому и проч. А все практическое так надоело!
Ездила я опять осенью в Никольское на могилки моих детей Алеши и Ванечки, и тамошний крестьянин, Камолов, с детства нам знакомый по соседству с нашей дачей в Покровском, просил меня похлопотать, чтоб его сына, которого взяли в солдаты, оставили в Москве. Мне казалось, что устроить этого невозможно, но помог случай. Поехала я в Крутицы, в казармы, обратилась кое к кому; говорят, надо просить воинского начальника, а он на заседании, и неизвестно, когда оно кончится. Стою я среди двора в недоумении, и вдруг мне указывают: “Вон он идет”.
Воинский начальник любезно принял меня, обещал исполнить мою просьбу, и, к радости родителей, молодой Камолов был прикомандирован куда-то в Москве.
Много занималась я своим приютом и полюбила детей еще больше прежнего. Музыка не переставала утешать меня. 8-го ноября С. И. Танеев и Гольденвейзер играли в четыре руки симфонию Танеева. А 21-го играли тоже в четыре руки симфонии Моцарта, которые доставили Льву Николаевичу большое удовольствие, так как он вообще очень любил Моцарта. С Танеевым он был очень разговорчив и любезен, и наконец прошло то дурное чувство, так долго мучившее нас обоих98.
В то время, 13-го ноября, в Москву приехала, к большой радости Льва Николаевича и моей, наша дочь Таня с мужем, и пробыли у нас до 22-го ноября. Таня казалась счастлива, ее пасынки и Наташа ее любили и называли “маленькой мамой”.
Как только Лев Никол<аевич> пожил со мной и моей о нем заботой, он сразу поздоровел и, умственно просветлев, принялся снова за свою работу. Но гости развлекали его постоянно. 20-го ноября приехали странные гости: один с острова Явы, говоривший по-французски, другой с мыса Доброй Надежды, говоривший по-английски99. Рассказывали, что в столице Явы уже есть электрическая конка, опера, высшие учебные заведения, а в провинции полное отсутствие цивилизации — есть даже людоеды и настоящие идолопоклонники.
Этот приезжий малаец начитался философских сочинений Льва Николаевича
и нарочно приехал в Россию познакомиться и побеседовать с ним.
Когда уехала Таня, я почувствовала себя опять осиротелой и одинокой. Меня огорчало, что Лев Николаевич все меньше участвовал в моей жизни. Теряя способность плотской любви, он другой мне не давал, а я всегда так мечтала о муже-друге, без плотской любви, а только духовной, дружеской.
По-видимому, Лев Николаевич нерадостно приветствовал старость, говорил, что слаб, что “надоело мне мое тело, пора избавиться от него”.
30-го ноября я поехала в концерт Бетховенских квартетов, а у Льва Николаевича сидел князь Цертелев100 и играл с ним в шахматы. Пришел и крестьянин Новиков и читал Льву Николаевичу свою статью101.
Болезнь Льва Николаевича.
Письмо к Государю. Поездка в Ясную Поляну
В конце ноября жена П. А. Сергеенко просила очень Льва Николаевича навестить ее в Воспитательном доме, где она намеревалась родить. До Хамовнического переулка Воспит<ательный> дом отстоит очень далеко, и Лев Никол<аевич> пришел домой озябший, жалкий и слишком голодный. Он набросился на еду, съел две тарелки гречневой каши, спаржу, сыр бри, и старческий желудок его не переварил столько пищи. Начались адские страданья в желудке и печени: Лев Никол<аевич> кричал страшно, задирал кверху ноги, метался. Пот лил с головы и лица, и рвота продолжалась до другого дня. Пригласила доктора Усова и с ним на консилиум профессора Черенова102.
Сидя у постели Льва Николаевича, я усердно шила детское приданое для ожидаемого в январе будущего ребенка дочери Тани. Лев Николаевич с грустью смотрел на мою работу и говорил: “Ах, как страшно вперед готовить!” И действительно, девочка у Тани родилась мертвая.
Посещая свой приют, где я была попечительницей, мне все больше было жаль детей и хотелось дать им лучшую обстановку, пищу и удобств. И все чаще я возвращалась к мысли о концерте? в пользу приюта моих жалких маленьких детей. Поехала я посоветоваться с всем известной милой старушкой — благотворительницей Москвы Александрой Николаевной Стрекаловой. Она дала мне несколько советов и между прочим говорила, что самое выгодное дело для приобретения средств для благотворительных целей — это открыть булочную с черным и белым хлебом. Но я не рискнула начать совершенно неизвестное мне торговое дело.
Лев Никол<аевич> дал мне для моего предполагаемого концерта отрывок повести, который я тогда, в декабре, прочла Саше, дочери, и кое-кому из молодежи, которой это чтение доставило удовольствие.
Странное я тогда получила письмо от неизвестной мне особы. Между прочим она писала: “Я всегда помнила симпатичное ваше лицо и всегда предполагала в вас сердце правдивое”. И вообще во всем этом анонимном письме выражено мне сочувствие и любовь.
7-го декабря Лев Николаевич написал письмо Государю с просьбой дать возможность женам духоборов, выселившимся с прочими духоборами в Канаду, соединиться с мужьями, сосланными в Якутскую область за отказ в воинской повинности. Не помню, был ли какой на это ответ. Письмо было написано очень горячо и передано, кажется, граф<ом> Олсуфьевым.
Посещая концерты, я все время приглядывалась и прислушивалась, как бы мне устроить свой благотворительный концерт в пользу моего приюта. Была в концерте, в котором дирижировал Зилоти. Потом слушала Собинова с его благородным теноровым голосом. Ездила я на концерт К. Игумнова, который прекрасно сыграл сонату Бетховена Ор. 110, и я в первый раз хорошо поняла эту сонату. Еще доставил мне большое удовольствие антракт из оперы “Орестея” С. И. Танеева. Этот ант-ракт — одно из лучших когда-либо слышанных мною музыкальных произведений.
Устроили Глебовы и для Льва Николаевича концерт любителей балалаечников; Лев Никол<аевич> пошел на этот концерт, который, по-видимому, доставил ему удовольствие.
Странные бывали иногда у Льва Николаевича посетители. Например, из Америки нарочно приезжали с ним познакомиться и посмотреть на него пятнадцать американцев и две американки. Я их не видела, потому что отсутствовала в то время из Москвы; ездила 15-го, 16-го декабря в Ясную Поляну, где болел маленький Левушка, в то время еще с надеждой на его выздоровление. Лева даже решился ехать в Петербург покупать там дом.
Смерть Левушки. Горе матери.
Рождение мертвой девочки у Тани в Кочетах
Но Левушка не выздоровел. Тяжелое воспаление мозга постепенно ухудшало его состояние. Ужасно было видеть, что бедная молодая мать, Дора, не хотела признавать опасность положения своего так горячо и безумно любимого первенца Левушки. Она готовила рождественскую елку, украшала ее, готовила подарки Левушке и всем в доме и не видела, что скоро его не станет. Выписала тульского доктора, привезла и я из Москвы детского доктора, но все было напрасно. Левушка скончался 24-го декабря. Телеграфировали отцу Доры, Вестерлунду, который приехал 28-го декабря к похоронам. Боялись за Дору, которая кормила маленького Палю и все вспоминала, как больной Левушка посылал мать к маленькому брату: “Мама, поди к братику, покорми братика…”
Отчаяние Доры и отчасти и Левы невозможно описать, так оно было ужасно. Непрерывны были разговоры о том, кто виноват в этой смерти; говорили, что Левушку неправильно воспитывали физически, что его простудили, когда возили кататься, и он заснул, и шапочка упала с его головы… Потом делали планы, куда ехать, где жить и проч.
Состояние обоих родителей было ужасно. Дора вскрикивала громким голосом, звала Левушку, говорила бессмысленные слова; и теперь прошло с тех пор более пятнадцати лет, а когда вспоминаю это время, в ушах моих раздаются отчаянные крики матери: “Не может быть! Не может быть!” Мы все плакали, глядя на бедную Дору. Лева почти все время сидел возле нее. Пошел он было прогуляться, погода была чудесная: солнце ярко светило, небо безоблачное, голубое; так все красиво в природе. Но природа только обостряет все человеческие чувства: горе, радость, любовь, отчаяние,— все делается сильнее, все страстнее переживается. Так было и с Левой. Вспомнит он, как он гулял с Левушкой, как играл с ним и дворовой девочкой Акулей в прятки или в мяч, и плачет. А то бросятся они бывало в объятия друг друга и, обнявшись, безумно оба рыдают. Ужас! Я измучилась, глядя на их горе, плачу и теперь, вспоминая.
27-го приехал Вестерлунд, отец, а 28-го хоронили Левушку. Дора хотела броситься в яму, куда опустили гробик, но мы все следили за ней и удержали ее.
Приезжал на похороны и сын мой, Андрюша, всегда своим добрым сердцем доказывавший участье к страданьям людей близких и чужих. Теперь и его нет в живых.
После похорон Дора стала как будто немного спокойнее, и мне пришлось от одного горя поехать к другому. Я получила от дочери Тани телеграмму из Кочетов, что она родила мертвую девочку.
Муж ее уехал один за границу, говоря, что он не выносит зимнего холода в России, а Таню с детьми оставил в деревне. К счастью, с Таней случайно был ее брат, Сережа. И хотя это не помогло ее горю, все-таки она рада была, что был с ней свой, родной и сочувствующий ей человек.
Меня сопровождал в Кочеты опять-таки мой милый Андрюша, который, убедившись, что все обошлось у Тани благополучно, уехал с Сережей к нему в Никольское.
Таня, зная, как я глубоко огорчена и сочувствую ее несчастью, очень взволновалась при свидании со мной. И вообще она много плакала, хотя старалась храбриться. Тяжела ей была потеря мечты иметь девочку. И долго потом не было живых детей. Все ее дети рождались мертвыми, их было семь, так же, как у дочери Маши. И только в 1905 году, 6-го ноября, родилась дочка Таня, и поныне утешающая нас с дочерью Таней и делающая наши жизни менее скорбными после потери наших мужей103.
Жизнь шла своим чередом с свойственными ей колебаньями. После всех горестей я вернулась в Москву, и объявлена была свадьба моего сына Миши с Линой Глебовой104, что всем было радостью.
Хорошие мысли вызвала смерть Левушки и в Льве Николаевиче, и в Леве, который написал стихи, очень меня тронувшие:
На смерть Левушки
Весна — и солнце вновь залило мир кругом
И в мир души моей украдкой заглянуло.
И больно, точно раскаленным лезвием,
Мне в сердце, полное тоски, кольнуло.
О, солнце яркое! Как ты гнетешь меня.
О, пусть вся жизнь вины той будет искупленье.
Виню себя за то, что потерял тебя,
Ребенок дорогой, мой сын и утешенье.
Да, я один убил и погубил тебя
Неправдой, злобою, тревогою исканья.
Но слез дешевых, пошлых нету у меня,
И, гордый, не могу молиться от страданья.
Могу лишь мучиться еще и горевать,
Могу лишь молча и смиренно покориться,
Казнить себя, страдать и терпеливо ждать,
Чтоб и моя пора пришла освободиться.
Граф Лев Львович Толстой
1900—1901 гг.ПРИМЕЧАНИЯ
1 Берс Андрей Евстафьевич (1808—1868), отец С. А. Толстой, врач Московской дворцовой конторы и сверхштатный врач Московских театров.
2 Берс Елизавета Андреевна (1843—1919), старшая сестра С. А. Толстой.
3 Иславин Константин Александрович (1827—1903), брат матери С. А. Толстой.
4 Жемчужников Алексей Михайлович (1821—1908), поэт.
5 Рукопись комедии хранится в Отделе рукописей ГМТ. “Зараженное семейство” впервые было опубликовано в 1928 г. в сб.: “Лев Толстой. Неизданные художественные произведения”. М., “Федерация”, 1928. Подробнее см.: Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений в 90 тт. (юбилейное издание). М., 1928—1958. Т. 7, сс.
181—294; 389—413. (В дальнейшем все ссылки на это издание с указанием тома и страницы.)
6 Толстой Сергей Николаевич (1826—1904), брат Л. Н. Толстого.
7 Берс (по мужу Кузминская) Татьяна Андреевна (1846—1925), младшая сестра С. А. Толстой.
8 Шостак Анатолий Львович (1841?— 1914), троюродный брат С. А. Толстой, впоследствии черниговский губернатор.
9 Летом 1867 г. Т. А. Берс стала невестой своего двоюродного брата, судебного деятеля Александра Михайловича Кузминского (1843—1917). Венчание состоялось 24 июля 1867 г.
10 Венчание С. Н. Толстого и М. М. Шишкиной состоялось 7 июня 1867 г.
11 Келлер Густав Федорович (1830—1904), учитель яснополянской школы.
12 Толстой Сергей Львович (Сережа; 1863—1947), старший сын Толстых.
13 Толстая Мария Николаевна (Машенька; 1830—1912), сестра Л. Н. Толстого.
14 Толстая (по мужу Нагорнова) Варвара Валерьяновна (1850—1922), дочь М. Н. Толстой.
15 Толстая (по мужу Оболенская) Елизавета Валерьяновна (1852—1935), дочь М. Н. Толстой.
16 Дневник В. В. Толстой содержит описание яснополянской жизни в 1864—1875 гг. Отрывки из него публиковались в журнале “Октябрь”, 1978, № 8, сс. 217—218.
17 Юшкова Пелагея Ильинична (рожд. Толстая; 1801—1875), тетка Толстого. После смерти родителей братья и сестра Толстые перешли на ее попечение.
18 Берс Любовь Александровна (рожд. Иславина; 1826—1886), мать С. А. Толстой.
19 25 января 1863 г. Толстой провел вечер у И. С. Аксакова, где шел разговор о взглядах Толстого на педагогику и задачи школы. Присутствующие не разделяли его суждений, и разгорелся спор.
20 Толстая Татьяна Львовна (по мужу Сухотина; Таня; 1864—1950), старшая дочь Толстых; родилась 4 октября.
21 Речь идет о чтении переписки фрейлин М. А. Волковой (1766—1859) и В. А. Ланской о 1812 годе. Позднее опубликована: “Вестник Европы”, 1874, №№ 8—12.
22 25 сентября 1867 г. Толстой вместе с двенадцатилетним шурином С. А. Берсом уехал из Москвы в Бородино. Он осмотрел поле, зарисовал для себя общий план с обозначением расположения окрестных деревень и рек и записал, в каком положении находились русские и французские войска по направлению к восходящему солнцу. 27 сентября он возвратился в Москву.
23 11 декабря 1864 г. Толстой читал первые главы первой части романа “Война и мир”.
24 Ергольская Татьяна Александровна (“тетенька”; 1792—1874), троюродная тетка Толстого и его воспитательница.
25 Первая часть романа под заглавием “1805 год” была напечатана в “Русском вестнике”, 1865, №№ 1—2; вторая часть — там же, 1866, №№ 2—4.
26 Охотницкая Наталья Петровна, компаньонка Т. А. Ергольской.
27 Толстой Валерьян Петрович (род. в 1813 г.) скончался 6 января 1865 г.
28 Мария Герасимовна, монахиня Тульского женского монастыря. По свидетельству Т. А. Кузминской, “…она послужила Льву Николаевичу в “Войне и мире” типом странниц у княжны Марьи” (Т. А. Кузминская. Моя жизнь дома и в Ясной Поляне. М., 1986, с. 368).
29 Фет Афанасий Афанасьевич (1820—1892) с женой Марией Петровной (рожд. Боткиной; 1828—1894) посетил Толстых 17 февраля 1865 г.
30 Марков Евгений Львович (1835—1903), учитель тульской гимназии, педагог и писатель. Автор статей по педагогике и о творчестве Толстого.
31 С. А. Толстая записала: “На Таню сердита, она втирается слишком в жизнь Левочки. В Никольское, на охоту, верхом, пешком. Вчера прорвалась в первый раз ревность. Нынче от нее больно. Я ей уступаю лошадь и считаю, это хорошо с моей стороны; к себе всегда снисходителен слишком. Они на тяге в лесу, одни. Мне приходит в голову Бог знает что” (Толстая С. А. Дневники. В 2 тт. М., 1978. Т. 1, с. 73).
32 Исленьева Ольга Александровна (по мужу Кирьякова; 1845—1909), дочь
А. М. Исленьева, деда С. А. Толстой.
33 Прекратив свои посещения Ясной Поляны, Сергей Николаевич 16 июня 1865 г. написал Льву Николаевичу отчаянное письмо, что он не может оставить М. М.
Шишкину и детей: “Я все эти несчастные десять дней лгал, думая, что говорил правду, но теперь, когда я вижу, что надо окончательно кончить с Машей, я вижу, что мне это совершенно невозможно” (Переписка Л. Н. Толстого с сестрой и братьями. М., 1990, с. 291). Узнав об этом, Т. А. Берс сама отказала Сергею Николаевичу. Толстой назвал ее поступок “великодушным” и “высоким” (ПСС,
т. 61, с. 87). Брату же Толстой писал: “Не могу не уделить хоть малую часть того ада, в который ты поставил не только Таню, но целое семейство, включая и меня” (ПСС, т. 61, с. 86).
34 Толстой Николай Николаевич (1823—1860).
35 Дьяков Дмитрий Алексеевич (1823—1891), помещик, друг Толстого, и его жена Дарья Александровна (Долли; 1830—1867).
36 Д. А. Дьякова умерла 17 марта 1867 г.
37 Толстой познакомился с Фетом в Петербурге в ноябре или начале декабря 1855 г. у Тургенева. Знакомство переросло в длительную дружбу. Писатели посещали друг друга; между ними велась интенсивная переписка; сохранилось 171 письмо Толстого к Фету и 139 писем Фета к Толстому.
38 Поэт неизменно восхищался Софьей Андреевной, посвящал ей стихи, состоял в переписке, особенно в годы, когда переписка с Толстым замирала.
39 Шатилов Иосиф Николаевич (1824—1889), помещик Тульской губернии, президент Московского общества сельского хозяйства.
40 Эпизод поездки Андрея Болконского курьером в Брюнн (“Война и мир”,
т. 1, ч. 2, гл. ХII).
41 30 июня 1865 г. в письме к А. Е. и Л. А. Берсам Толстой сообщал: “В сентябре приедем в Москву, пробудем с месяц, которым я воспользуюсь для печатания 2-й части моего романа, и поедем на зиму за границу — в Рим или Неаполь” (ПСС, т. 61, с. 90). Однако вторая часть “Войны и мира” была закончена лишь к декабрю 1865 г.
42 Толстой Лев Львович (1869—1943).
43 Толстой Иван Львович (Ванечка; 1888—1895).
44 В дневнике Толстого: “Был Дьяков, день пропал; но я ему был рад” (ПСС,
т. 48, с. 59).
45 Точная запись в дневнике Толстого звучит так: “Я зачитался историей Наполеона и Александра. Сейчас меня облаком радости и сознания возможности сделать великую вещь охватила мысль написать психологическую историю романа Александра и Наполеона. Вся подлость, вся фраза, все безумие, все противоречие людей, их окружавших, и их самих” (ПСС, т. 48, с. 60). Замысел был осуществлен в романе “Война и мир”.
46 О намерении Толстого пойти на тогда еще не оконченную войну за покорение Кавказа имеется запись в дневнике С. А. Толстой от 22 сентября 1863 г. (С. А. Толстая. Дневники. Т. 1, с. 61). Больше Толстой к этому не возвращался.
47 Иногда Толстой избирал такую форму извинения перед женой, как запись в ее же дневнике. 3 августа 1863 г. он записал: “Соня, прости меня, я теперь только знаю, что я виноват и как я виноват. Бывают дни, когда живешь как будто не нашей волей, а подчиняешься какому-то внешнему неопределенному закону. Такой я был эти дни насчет тебя, и кто же — я. Соня, голубчик, я виноват, но я гадок, только во мне есть отличный человек, который иногда спит. Ты его люби и не укоряй, Соня” (С. А. Толстая. Дневники. Т. 1, с. 60).
48 С. А. Толстая ошиблась: А. А. Фет с женой посетили Толстых 16 июля 1865 г. в Никольском, где Толстой читал военные сцены “1805 года” (С. А. Толстая. Дневники. Т. 1, с. 75).
49 С. А. Толстая имеет в виду беседу Толстого с французским славистом, профессором Полем Буайе, который не раз посещал Толстого и вел дневник этих посещений. Запись, сделанная им 30 июля 1901 г., очень близка к воспоминаниям Толстой: “Беседа шла о Стендале, Бальзаке, Флобере. Толстой сказал, что прежде всего он обязан Руссо и Стендалю: “Стендаль? Я хочу видеть в нем лишь автора “Пармской обители” и “Красного и черного”; это два несравненных шедевра. Я обязан ему более чем кто-либо: я обязан ему тем, что понял войну. Перечитайте в “Пармской обители” рассказ о битве при Ватерлоо. Кто до него так описал войну, то есть такой, какой она бывает на самом деле?.. Повторяю, во всем том, что я знаю о войне, мой первый учитель — Стендаль” (Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. В 2 тт. М., 1978, т. 1, сс. 268—269).
50 К этому времени (к 1916 г.) основная часть рукописного наследия Л. Н. Толстого хранилась в двух местах. В Румянцевском музее (ныне — Российская государственная библиотека) находились рукописи, дневники, письма, относящиеся к первой половине жизни и творческой деятельности Л. Н. Толстого (приблизительно до середины 80-х годов), ранее сосредоточившиеся в руках С. А. Толстой. В Библиотеку Академии наук в Петербурге В. Г. Чертковым в 1913 г. были сданы рукописи, которые он начал собирать с середины 80-х гг., параллельно с С. А. Толстой. Большая часть этих сочинений была запрещена цензурой и много лет хранилась Чертковым в Англии.
Все автографы Толстого, которыми располагала Александра Львовна, были переданы ею в Толстовский музей, созданный в Москве, в декабре 1911 г.
51 Ф. И. Шаляпин пел в московском доме Толстых в Хамовниках 9 января 1900 г. (а не 8-го). На другой день, 10 января, С. А. Толстая в письме к Т. А. Кузминской, сообщая о концерте, отозвалась о Шаляпине так: “Он белокурый огромный малый, добродушный, необыкновенно талантливый во всех отношениях: петь, рисовать, рассказывать и т. д.” (ГМТ).
52 С. А. Толстой было разрешено получить от Чертковых из Англии 2 экз. книги: Л. Н. Толстой. Воскресение. Лондон. В. Чертков. 1899. Это издание вышло без цензурных изъятий, распространение его в России было запрещено. Книги сохранились в Яснополянской библиотеке (Библиотека Л. Н. Толстого в Ясной Поляне. М., 1975, ч. 2, сс. 312—313).
53 Вероятно, Савва Тимофеевич Морозов, фабрикант. Переписывался с Л. Н. Толстым; товарищ С. Л. Толстого по Московскому университету.
53а В 1899 г. широко отмечалось столетие со дня рождения А. С. Пушкина. Сочинение композитора А. С. Аренского (1861—1906) было написано к этим дням.
54 “Кто прав?” (ПСС, т. 29), небольшой и незаконченный рассказ, работу над которым Л. Н. Толстой начал в ноябре 1891 г. в Бегичевке, где он и его дочери помогали голодающим крестьянам. Тема рассказа: дети богатых среди голодающих.
55 Подготовка к вечеру началась в 1900 г., вечер состоялся 17 марта 1901 г.
56 Великий князь — Сергей Александрович, московский генерал-губернатор.
57 В Крым семья Толстых уехала 5 сентября 1901 г. по настоятельному совету врачей в связи с резким ухудшением здоровья Л. Н. Толстого и прожила там до 25 июня 1902 г.
58 Попечительницей приюта С. А. Толстая пробыла с января 1900 г. по февраль 1902 г.
59 Толстой Андрей Львович (1877—1916).
60 Толстая (рожд. Дитерихс) Ольга Константиновна (1872—1951), первая жена А. Л. Толстого.
61 Ляпунов Вячеслав Дмитриевич (1873—1905), крестьянский поэт; был управляющим хозяйством Ясной Поляны.
62 Отец Валентин — Амфитеатров Валентин Александрович (ок. 1830—1908), настоятель Архангельского собора в Кремле. С. А. Толстая в марте 1895 г. у него исповедовалась (ПСС, т. 68, с. 70).
63 На представлении пьесы А. П. Чехова “Дядя Ваня” Л. Н. Толстой был 24 января 1900 г. “Толстой говорит, что в пьесе есть блестящие места, но нет трагизма положений”,— сообщал В. И. Немирович-Данченко в письме к Чехову в феврале 1900 г. (Вл. И. Немирович-Данченко. Театральное наследие, т. II, М., 1954, с. 188). Сам Чехов рассказывал П. П. Гнедичу об отрицательном отношении Толстого к его драматургии: “Вы знаете, он не любит моих пьес, уверяет, что я не драматург. Только одно утешение у меня и есть, он мне рассказал: “Вы знаете, я терпеть не могу Шекспира, но ваши пьесы еще хуже” (П. П. Гнедич. Из записной книжки. “Международный Толстовский альманах”, М., 1909, с. 32).
64 О трагических обстоятельствах семейной жизни Н. С. и Е. П. Гимер Л. Н. Толстому рассказали в конце 90-х гг. Этот случай подсказал основную тему драмы “Живой труп” (первоначальное название “Труп”; ПСС, т. 34). В конце января 1900 г. был написан конспект, и работа продолжалась до ноября. “Драму “Труп” надо бросить”,— отметил Толстой в Дневнике 28 ноября (ПСС, т. 54, с. 65). Драма осталась незаконченной. Подробнее см. в книге: В. А. Жданов. Последние книги Л. Н. Толстого. М., 1971, сс. 60—95.
65 М. Л. Толстой с 1898 г. служил в Сумском полку, в Москве.
66 Чертков Владимир Григорьевич (1854—1936), близкий друг и единомышленник Толстого, пропагандист его учения, издатель и распространитель его сочинений. Женат на Анне Константиновне (домашнее имя — Галя) Дитерихс (1859—1927). Познакомившись с Толстым в 1883 г., Чертков жестко боролся за единоличное влияние на писателя, его конфликты с С. А. Толстой были неизбежны. Еще в 1887 г. по прочтении одного из писем Черткова к Льву Николаевичу Софья Андреевна заносит в дневник: “Перечла я письмо Черткова о его счастье в духовном общении с женой и соболезнование, что Л. Н. не имеет этого счастья и как ему жаль, что он, столь достойный этого, лишен этого общения,— намекая на меня. Я прочла, и мне больно стало. Этот тупой, хитрый и неправдивый человек, лестью опутавший Л. Н., хочет (вероятно, это по-христиански) разрушить ту связь, которая скоро 25 лет нас так тесно связывала всячески!” (С. А. Толстая. Дневники. Т. 2, с. 116). Постоянная напряженность в отношениях Софьи Андреевны с Чертковыми не исключает и отдельных “просветлений”.
67 Изабелла Хепгуд (1850—1928), американская писательница, переводчица сочинений Л. Н. Толстого на английский язык. Встречалась с Толстым дважды: 25 ноября 1888 г. в Москве и в июне — июле 1889 г. в Ясной Поляне. Письмо к С. А. Толстой от 2 февраля (н. ст.) 1900 г. (ГМТ). См.: И. Хепгуд. Граф Толстой дома. “Вопросы литературы”, 1984, № 2, сс. 163—197.
68 Петров Григорий Спиридонович (1867—1925) в письме к С. А. Толстой от 18 января 1900 г. сообщал об избрании Л. Н. Толстого почетным академиком по Разряду изящной словесности Академии наук (ГМТ), который был учрежден по случаю Пушкинского юбилея 1899 года.
69 Речь идет о “Песне без слов”, неопубликованной повести, над которой С. А. Толстая работала с 1895 г. На протяжении 1900 г. она вносила в нее разного рода поправки.
70 Оболенская (рожд. Толстая) Мария Львовна (1871—1906); со 2 июня 1897 г. жена Оболенского Николая Леонидовича (1872—1934).
71 В декабре 1899 г. знакомый Л. Н. Толстого крестьянин А. Н. Аггеев рассказал ему, что грузчики на Московско-Казанской железной дороге работают по 36 часов непрерывно. 26 декабря Толстой ездил сам на товарную станцию проверить сказанное. Под впечатлением от увиденного он написал статью “Самый дешевый товар” (ПСС, т. 90). В “Северном курьере” она не была напечатана и позднее вошла в первую главу статьи “Рабство нашего времени” (ПСС, т. 34).
72 Толстой Илья Львович (1866—1933).
73 Из стихотворения А. А. Фета “Графине С. А. Толстой”. См.: А. А. Фет. Стихотворения. М., 1970, с. 333.
74 В залах Таврического дворца 7 марта 1905 г. была открыта выставка портретов работы русских художников, организованная Л. М. Бакстом, И. Я. Билибиным и С. П. Дягилевым. Было выставлено около 3000 портретов и среди них — портрет Т. Л. Толстой работы И. Е. Репина (масло, 1893), переданный для экспонирования семьей Толстых.
75 14 ноября 1899 г. Татьяна Львовна вышла замуж за Михаила Сергеевича Сухотина (1850—1914).
76 В 1899—1900 гг. появилось три не совпадающих по тексту издания романа: лондонское, выпущенное В. Г. Чертковым без цензурных искажений, публикация в журнале “Нива” и отдельное издание А. Ф. Маркса, в которые вносила искажения не только цензура, но и редактор, исключая некоторые места как неподходящие для “семейного” журнала. Г. А. Русанов подготовил текст “Воскресения”, где он по своему усмотрению соединил тексты трех предыдущих изданий и внес свои поправки. В таком виде роман был опубликован в одиннадцатом Собрании сочинений Л. Н. Толстого (часть XIV). В 1903 г. Н. В. Давыдов по просьбе С. А. Толстой подготовил текст для следующего Собрания сочинений. По лондонскому изданию он отметил места, которые необходимо исключить, чтобы не подвергнуть новое издание конфискации. Его работа была просмотрена С. Л. Толстым, места пропуска текста были обозначены отточиями. В таком виде роман был напечатан в двенадцатом Собрании сочинений (часть XVIII), выходившем в 1910—1911 гг.
77 Толстая Софья Андреевна (жена поэта С. А. Есенина; 1900—1957), много лет работала в музее Л. Н. Толстого научным сотрудником, а в последние годы — директором.
78 Толстая Александра Львовна (1884—1979).
79 Толстая Александра Андреевна (1817—1904), двоюродная тетка Л. Н. Толстого, фрейлина, на протяжении многих лет была в дружбе с Л. Н. и С. А. Толстыми и их детьми.
80 Син-Джон (St. John) Артур Карлович — англичанин, бывший офицер индийской службы. Под влиянием взглядов Л. Н. Толстого вышел в отставку. Переписывался с Толстым. В июле 1900 г. был арестован и выслан из России за связь с духоборами.
81 Кенворти (Kenworthy) Джон Колеман (род. в 1860 г.), английский пастор, писатель и переводчик сочинений Л. Н. Толстого. Они были лично знакомы и переписывались. Во время этой встречи Кенворти просил Толстого написать предисловие к своей книге “Анатомия нищеты”. Книга с предисловием Толстого вышла в 1900 г. (ПСС, т. 34).
82 Нарышкина (рожд. Цурикова) Елизавета Алексеевна, гофмейстерина; С. А. Толстая была с ней в дружеских отношениях. Письмо к С. А. Толстой от 30 ноября 1899 г. (ГМТ).
83 В июне 1900 г. распространился слух, что митрополит Антоний разослал секретный циркуляр, в котором предлагалось не хоронить Л. Н. Толстого на кладбище, но Синод не поддержал (см.: А. Суворин. Дневник. М., “Новости”, 1992, с. 292). Официальное отлучение Толстого от церкви произошло в 1901 г., когда в “Церковных ведомостях” от 24 февраля было опубликовано определение святейшего Синода от 20—22 февраля о Толстом, в котором говорилось: “Церковь не считает его своим членом и не может считать, доколе он не раскается и не восстановит своего общения с нею”.
84 Дети Л. Н. и С. А. Толстых Алексей Львович (1881—1886) и Иван Львович (1888—1895) были похоронены на кладбище при селе Никольском, близ Покровского-Стрешнева под Москвой. В 1932 г. прах был перенесен на Кочаковское кладбище близ Ясной Поляны.
85 В 1885 г. С. А. Толстая приступила к подготовке и изданию Собрания сочинений Л. Н. Толстого. С 1886-го по 1911 г. вышло восемь изданий. Благодаря личным хлопотам Толстой удавалось включать в Собрания произведения Толстого, появлению которых в других изданиях препятствовала цензура. Тиражи были большими, цена умеренной, и это способствовало широкому распространению сочинений Толстого.
86 Толстой работал над статьей “Рабство нашего времени” (ПСС, т. 34). “Новое рабство” — одно из промежуточных заглавий этой статьи.
87 Толстой Павел Львович (Паля; 1900—1992).
88 Толстая (рожд. Рачинская) Мария Константиновна (1865—1900), дочь директора сельскохозяйственной академии в Петровском-Разумовском (ныне Тимирязевская академия), с 9 июля 1895 г.— жена С. Л. Толстого. “19 ноября 1896 г.,— вспоминал Сергей Львович,— жена уехала от меня к отцу в Петровское-Разумовское, и вскоре я получил оттуда известие, что она беременна и не хочет ко мне возвращаться. Трудно сказать, по чьей вине произошел наш разрыв. Я больше виню себя, чем ее” (С. Л. Толстой. Очерки былого. Тула, 1975, с. 183).
89 Таня, Альбертини (рожд. Сухотина) Татьяна Михайловна, род. 6 ноября 1905 г. Умерла в Италии в 1996 г.90 Маклакова Мария Алексеевна (род. в 1877 г.), дочь профессора Московского университета А. Н. Маклакова, сестра В. А. Маклакова; Сухотин Михаил Сергеевич (1850—1914), муж Т. Л. Толстой; Дунаев Александр Никифорович (1850—1920), один из директоров Московского торгового банка, единомышленник Толстого; Горбунов-Посадов (1864—1940), друг и единомышленник Толстого, в 1897—1925 гг.— руководитель издательства “Посредник”; Руднев Александр Матвеевич, главный врач Тульской губернской больницы; Софья Николаевна Толстая (рожд. Философова, 1867—1934), жена И. Л. Толстого; Маклаков Василий Алексеевич (1869—1957), московский адвокат, сын А. Н. Маклакова; Буланже Павел Александрович (1865—1925), единомышленник Толстого; Сергеенко Петр Алексеевич (1854—1930), беллетрист, литературный критик; Боткина Анна Петровна (род. в 1854 г.); Саломон Шарль (1862—1936), французский литератор, переводчик сочинений Л. Н. Толстого на французский язык, автор статей о нем. Приезжал в Ясную Поляну 7 сентября 1900 г.; Игумнова Юлия Ивановна (1871—1940), художница.
91 А. М. Горький и В. А. Поссе посетили Ясную Поляну 8 октября 1900 г. “Эти мне приятны”,— отметил Толстой в Дневнике (ПСС, т. 54, с. 45). Это была вторая встреча А. М. Горького и Л. Н. Толстого. Первая состоялась в Москве, в Хамовниках, 13 января 1900 г.
92 В. А Поссе просил Л. Н. Толстого поддержать журнал и дать для публикации “Живой труп”, но Толстой не мог исполнить его просьбу, т. к. драма была не закончена.
93 Вл. И. Немирович-Данченко виделся с Л. Н. Толстым 11 октября 1900 г. Толстой отклонил его просьбу о постановке “Живого трупа” на сцене Художественного театра, а 16 октября записал в Дневнике: “Немирович-Данченко был о драме. А у меня к ней охота прошла” (ПСС, т. 54, с. 48).
94 Осенью 1900 г. Толстой продолжал работу над драмой “Живой труп” (ПСС, т. 34) и “большой драмой” “И свет во тьме светит” (ПСС, т. 31). 28 ноября он записал в Дневнике: “Драму Труп надо бросить. А если писать, то ту драму”, то есть “И свет во тьме светит” (ПСС, т. 54, с. 65). Произведение осталось незаконченным.
95 С отцом Александру Львовну связывали прочные узы духовной близости и сердечной любви, хотя их отношения не были идиллическими (см. в книге: А. Л. Толстая. Дочь. М., 1992, сс. 3—6). “Я часто чувствую твое отсутствие,— писал Толстой дочери,— и с любовью вспоминаю о тебе не тогда, когда ты мрачна и рассеянна, а внимательна, и весела, и добродушно серьезна” (письмо Л. Н. Толстого от 13 февраля 1906 г.— ПСС, т. 76, с. 99).
96 П. А. Буланже задумал издание еженедельного иллюстрированного литературно-политического и научного журнала “Утро”. Узнав о предполагавшемся участии в нем Толстого, Главное управление по делам печати журнала не разрешило (см.: “Судьба еженедельника ,,Утро“. ,,Голос минувшего“”, 1918, №№ 4—6, сс. 300—303).
97 К 1900 г. почта Л. Н. Толстого была очень обширной. Он просматривал письма и одни оставлял у себя для ответа, на конвертах других писал конспект ответа, а письмо писал кто-нибудь из близких. Толстой его прочитывал и подписывал. На конвертах писем, содержание которых Толстой находил незначительным, он ставил: “бо”, что означало “без ответа”. За 1900 г. известно 231 письмо, написанное рукой Толстого, и 35 писем — по поручению (ПСС, тт. 72 и 90).
98 О взаимоотношениях С. И. Танеева с Л. Н. и С. А. Толстыми см. главу “Сергей Иванович Танеев” в воспоминаниях С. Л. Толстого “Очерки былого” (сс. 343—358). “Я могу говорить об увлечении моей матери,— пишет Сергей Львович,— не скрывая ничего, так как и скрывать нечего. Об этом она сама за несколько дней до своей смерти говорила своей дочери Татьяне. Ни я, ни мои сестры и братья никогда не сомневались в том, что слова матери — правда и что в отношениях нашей матери к Танееву не было “рукопожатия, которое не могло бы быть при всех”, но это увлечение матери нас огорчало, особенно потому, что оно было очень неприятно отцу” (там же, с. 350).
99 19 ноября 1900 г. Л. Н. Толстого посетили голландец Энгеленберг, занимавший административную должность на острове Ява, и его друг (фамилию установить не удалось). 5 декабря они вновь побывали у Толстого. “Энгеленберга я очень полюбил”,— писал Толстой 6 декабря 1900 г. П. И. Бирюкову (ПСС, т. 72, с. 509). Подробнее об этом см.: ПСС, т. 72, с. 507.
100 Цертелев Дмитрий Николаевич (1852—1911), писатель, философ, переводчик, переписывался с Л. Н. Толстым.
101 Новиков Михаил Петрович (1871—1939), крестьянин Тульской губернии, 27 ноября принес Л. Н. Толстому рукопись статьи “Голос крестьянина”. Толстой, прочитав ее, записал в Дневнике: “…получил сильное впечатление: вспомнил то, что забыл: жизнь народа: нужду, унижение и наши вины” (ПСС, т. 54, с. 65). 30 ноября гостям читал ее Толстой (а не Новиков). По рекомендации Толстого она была напечатана за границей в 1904 г.
102 Усов Павел Сергеевич (1867—1917), врач, лечил Л. Н. Толстого с 1899 г.; находился в Астапове во время последней болезни Толстого. Черинов (а не Черенов) Михаил Петрович (1838—1905), доктор медицины, профессор Московского университета.
103 В прощальном письме к близким в 1919 г. С. А. Толстая писала: “Совсем особенно отношусь к тебе, моя дорогая, горячо любимая, милая внучка моя Танюшка. Ты сделала жизнь мою особенно радостной и счастливой” (С. Л. Толстой. Очерки былого. С. 270).
104 Свадьба М. Л. Толстого и А. В. Глебовой состоялась 31 января 1901 г. в Москве.
Подготовка текста, публикация и примечания
О. А. ГОЛИНЕНКО и Б. М. ШУМОВОЙ,научных сотрудников ГМТ* Речь идет о благотворительном концерте, описанном выше в подглавке
“Шаляпин. Приют”.