Записки бродячего человека
Александр ВЯЛЬЦЕВ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 8, 1998
Александр ВЯЛЬЦЕВ Люди из ущелий ЗАПИСКИ БРОДЯЧЕГО ЧЕЛОВЕКА Где-то около часа мы тащились за прицепом с каким-то комбайном, множа неудачные попытки его обойти, неизменно заканчивающиеся крепким словом водителя, так что у нас были все возможности хорошо ознакомиться с сельхозтехникой.
— Московские водители самые хреновые,— поведал мне мой шофер после очередной неудачи с обгоном. Проблема сводилась к моральному облику обгоняемого, а также (почему-то) милиции.
В конце концов прицеп с гигантским богомолом поднажал, оторвался от нас и навсегда исчез вдали.
Так же промелькнул и исчез разрушенный задонский монастырь, поделенный между овощехранилищем и больницей…
Водитель велел налить себе квасу. Выпив, он передал крышку-кружку мне и… Российские дороги малоподходящи для питья с рук,— пришлось признать мне, облившись с ног до головы. По штанам текло, в рот не попало.
С наступлением ночи все правила движения перестали соблюдаться. Каждый выжимал из машины все ей доступное, и, когда мы под знаком “50” шли девяносто, мимо нас птицей пролетел трейлер, и только красные огни еще недолго мелькали вдали.
На указателе возник загадочный город Г-Деж. Писался он через дефис, видимо, с целью отмести ассоциацию с частью речи. Мне почему-то пришла на ум глупая песня про Вологду. Потом загадочный Г-Деж обернулся банальным Георгиу-Дежем, необязательным в этой донской степи. Честь, оказываемая лишь умирающим лидерам дружественных правительств, меня же преследующим и по месту жительства, и по месту работы.
Дорога дает мне увидеть страну посреди труда. Тяжелое зрелище. Унылое упорство. Кажется, будто ею владеет страх голодной смерти. Лишись страна на один день их труда — и всему придет конец. Может, это не осознанный страх, а скорее ощущение долга, выработанная привязанность, солидарность усилий, каждое из которых ничего не значит, но в целом кормит этого экономического монстра.
Наверное, мы лишены даже подспудно этого страха голодной смерти, и пафос малых дел не затрагивает нашего целомудренного сознания, для кото-
рого — или я несу все, или я совсем свободен.
Вечер, холод, водитель читает газету. Закат. Машина, ставшая кладбищем мошкары. Водитель моет ноги в кабине, а потом выливает воду под сиденье, заодно помыв и пол.
Два “счастливого пути” в сотне метров один от другого: пунктуально осуществленная инициатива двух колхозов.
Столовая без воды, зато с двумя плакатами бок о бок: “Хлеб — наше богатство, береги его” и “Хлеб — богатство, его береги, лишь сколько надо к обеду бери”. Вероятно, опять преуспели в выполнении чьих-то директив.
Разговоры в пути. Главное: перепуганный Киев после Чернобыля. Все тревожатся о знакомых, сидящих там на месте с семьями, несмотря на предложения друзей и сознание опасности. Экстремальность повседневной жизни.
В Краснодаре встретился с Ритой и Малышом, приехавшими на поезде. Ночуем у знакомой с необычным именем Луиза. Странная одинокая женщина в двухкомнатной квартире на берегу реки Кубань. Она преподает в местном университете и даже в брежневские времена не скрывала своей религиозности.
У нее дома за чашкой чая встреча с краснодарскими демократами-антисемитами. Умные, образованные люди и порют такую чушь! Везде окопались евреи — в издательствах, институтах, учреждениях — и давят русских. В правительстве тоже еврейское влияние — через евреек-жен.
Такие разговоры страшно невежливы и чреваты недоразумениями: поскольку графа в паспорте предварительно не выясняется. Их это не страшит, видимо, моя русскость написана у меня на лице.
— Вы мне говорите вещи, о которых я знаю с детства: “Среди трех богатырей Илья Муромец — еврей. Евреи, евреи, кругом одни евреи…”
— Что это? — спрашивают они.
— Школьный фольклор.
Они проповедуют национализм и российскую воинственность (Сергий Радонежский). Я говорю, что наше коммунистическое правительство стоит ругать уж никак не за евреек-жен. Они говорят, что я не понимаю связи. Я говорю, что среди моих диссидентствующих друзей — куча евреев.
— Они добиваются права на выезд.
— Зачем им уезжать из принадлежащей им страны?
Гости ушли разочарованные: они говорили так смело как единоверцу, а попался, вероятно, скрытый жид.
Вечером Луиза рыдает на кухне. Неужели из-за расхождений во взглядах?
Утром беседуем о жизни. Она прогрессивнее и свободнее моей тещи, но ей тоже непонятно, чем мы живем — и зачем: тусуемся, носимся по стране, не борясь с совком, но и не вписываясь в него, не принося никому пользы и даже не развивая культуру… Она ее развивает вопреки сопротивлению партийных мракобесов.
Захолустный, полудеревенский, весьма милый город. По обочинам дороги ничейные абрикосовые деревья, ломящиеся от спелых плодов. Даже нагибаться не надо. С чистой совестью объелись на год вперед.
Поезд до Сочи. Любимый мой когда-то город. Не был здесь девять лет (не считая одного дня проездом — четыре года назад), но знаю наизусть. Все такой же, начиная с вокзала: удивительного, со сказочно чудной башенкой, арками, фонтаном и пальмами среди серых камней, словно советская тыква под южным солнцем превратилась в дворец. Лишь стало больше кавказцев и каких-то жуликоватых людей ходить по этому дворцу. От него — электричкой до Гагр. Из Гагр автобусом до Пицунды. Девятнадцать лет назад я жил здесь в лучшем на побережье только что открытом интуристовском санатории и прятался от поданного на обед коровьего языка под стол. Но годы прошли, и мне совсем в другую сторону. Остановка “Рыбзавод” (конечная). Оттуда пехом вдоль моря, по камням и по воде.
Знаменитое “третье” ущелье. (Есть еще “четвертое”, уже совершенно дикое, для высокопродвинутых людей.) Ставим палатку над ручьем под деревьями.
В воздухе легкое напряжение: представители власти здесь — в роли стражей заповедных мест, от хиппи и туристов. Хиппи рассказывают про мордобой в местных ментах с последующей парикмахерской экзекуцией. Чтобы не попасться в городе — туда посылают самых нестремных. Встречаюсь с прижившимися здесь людьми, уж давно со своим миром, историей, эпосом. У них своеобразный стиль общения, с передразниванием местного абхазского акцента и комическим прибавлением ко всем существительным приставки “а”: “Мы пошли в агастроном… Залезли в апалатку…” За другими существительными летели их кривые отражения: “тусовка-шмусовка”, “костер-шмостер” — в ореоле рифмованных междометий. Были мастера говорить на этом языке, казавшемся со сто-
роны темным. У них свои обычаи, свой способ существования и общения с окружающими. Огонь и приготовление еды значат для них очень много. Многое значат чужая щедрость и даровые подачки (как правило, от туристов). Многое значат созерцание и лень, голод и холод. Я обнаружил их стоянку совсем рядом с легким и организованным отдыхом обычных туристов, унаследовавших все болезни мира, скучных, рациональных, негероических.
Я сидел у костра вместе с ними, уже одетыми на ночь в разнообразные закуты, в колокольчиках, шляпах, с палками, сигаретами и рассказами, умиротворенными, загорелыми, полными укоренившегося в них быта — около вечно не закипающего чайника их вечного чаепития. Их спокойный, неспешный разговор, дышащий откровением, случившимся с ними здесь.
Я узнал про отшельника, живущего на горе (значит, был кто-то, продвинувшийся дальше них), про человека, живущего в расщелине, про семидесятилетнюю балерину, живущую здесь круглый год прямо на берегу со своим хозяйством и железной кроватью, являющейся одновременно домом (стоит лишь натянуть через спинки целлофан), про бродячих психологов и одичавших журналистов. Всем нашлось место в этой колонии. Без денег, без вещей, кроме тех, которые они раздобыли здесь, с полным побережьем друзей и знакомых, с туристами и вином, книгами и редкими денежными переводами, городом и милицией, подстерегающей там, и пограничниками, налетающими сюда и борющимися с палатками. И все равно прекрасная, затягивающая жизнь.
Существовала не только хипповая теория, но и хипповая практика — это было самое интересное. Люди обустраивали свой быт, чтобы он был удобен, неожидан, небанален. Им было интересно заниматься “бытом”, потому что это было искусством: шить себе одежду, переделывать и украшать дом — чтобы существование стало игрой и праздником. Они владели самыми простыми вещами и трудились хоть не на износ, но постоянно, а их считали бездельниками и пустобрехами. Они производили свою бытовую революцию, освобождаясь от ненужных вещей. Бытие, тяготеющее к самообслуживанию, сталкивалось с бытием, тяготеющим к излишеству и красоте, порождая удивительные химеры.
Один из моих новых друзей сидел три дня на скале и спустился успокоившийся и преображенный. Другая упала с обрыва в ручей и попала в больницу, но через три дня опять была здесь — здоровая. Одного подстригли?, другого избили и сорвали крест, когда он ждал разговора на переговорном пункте. И опять я узнаю, что кого-то увезли, кого-то ограбили, кого-то спасли и накормили, кто-то напился и его мутило с голодухи. Вспоминают о том, как за ними приплыли на катерах — допрашивать, и у кого-то переписали документы, в то время как другие убежали в горы и смотрели сверху. Тут можно уйти и спастись даже во время облавы. Это и есть их эпос.
Время проходит в беседах. Все они прекрасные рассказчики. Мастерство это здесь шлифуется и доводится до совершенства.
Девушки, давние знакомые, давние спутницы моих друзей, неожиданно изменили маршрут, поехали с сестрами и родителями в дома отдыха, на турбазы или остались дома, а их мужья скитались и ночевали под открытым небом, попрошайничали, загорали и бродили по берегу пустого синего моря.
— Мы попрошайничаем деньги, чтобы не попрошайничать время,— говорят они.
У них уже не было имен, не было собственности, не было времени. С ними было трудно, если не живешь точно так же. Сочетая невежество и простоту с утонченной образованностью, они жили без часов, без распорядка, легко жертвовали планами ради каприза спутника или личного произвола и притягательности пляжа.
— Захотелось поработать: ляг поспи — и все пройдет,— говорит вильнюсский Егор.
Нарушение привычек начиналось с самого утра: никакой организованной попытки встать. А после завтрака, состоявшего порой из мидий, одно-единственное слово поднимало вдруг пять-шесть человек отправиться еще дальше — за край горизонта, образованного утесом, как на край света.
— В следующем году тут уже будет без маза. Менты обещают закрыть четвертое ущелье,— говорят они с эсхатологической интонацией, будто оно и так уже не “закрыто”, как и все нецивильное побережье.
Но до следующего года еще далеко.
Дима и Иннокентий (Ник) договариваются играть джаз.
— Давай,— говорит Дима,— это надо. У нас в городе все такие снобы.
А как что-то сделать — никого нет.
Вместе с ними сидят водолаз Макс и Андрей со страшными синими ногами — от советских кроссовок. С этого момента его местная кликуха — Синенький.
Дима объясняет причину последнего увоза:
— Свинтили двадцать человек, чай-май. Приехали с автоматами. Когда мы побежали, один козел перетряхнул затвором. Лишь поэтому мы и остановились.
— Ерунда, у него наверняка не было патронов. Им не выдают,— говорит Честный, отбарабанивший недавно лейтенантом после колледжа.
— Может быть, но не хотелось проверять. Знаешь — это круто действует на нервы.
— Вы могли пожаловаться. Ничего себе — перетряхнуть затвором! Они не имеют права. А вдруг у меня слабое сердце, туды-сюды, и меня кондратий хватит? Надо было написать на них телегу.
— Без толку. На нее насрут, или она будет сто лет гулять. Ты же знаешь: в этой стране все так устроено, чтобы никакая жалоба не дошла по назначению.
— Только хуже бы было,— философски говорит Ник.— Началось бы следствие, разбиралово, выяснялово: а где вы работаете? Вот было б клево!
— Потом нам сказали убираться из города. Все разъехались кто куда. Мы с Джоном перенайтали на вокзале — и назад.
— А нас как в Судаке винтили в прошлом году,— говорит Ник.— Нас тоже было человек двадцать. Они пригнали автобус, кучу полиса. А мы им, тыры-пыры: никуда не поедем. Сели, взялись за руки и стали петь. Они и уговаривали, и угрожали. И тут, приколитесь, нас отдыхающие отмазали. Окружили всех, человек сто или двести, и стали защищать перед полисом: “Зачем вы их уводите? Что ж, если они с крестами, то им и на пляже появляться нельзя?” В конце концов они уехали, но забрали наши паспорта. Велели прийти на следующий день в городскую комендатуру. Сказали к часу, мы приехали в три. И еще два часа срали нам на мозги. Там гебист был странный, стал нас сортировать. Я был там с дядей. Он не волосатый, просто решил попробовать так жить. Он учился в школе для музыкально одаренных детей. Клевый музыкант. Гебист ему: “А ты, не волосатый, отойди! Чего к ним подбиваешься? С ними все ясно, они враги. Их можно уважать. А ты кто? Лучше не путайся здесь”. Потом они перетряхнули наши рюкзаки, все отдали, кроме кассеты, где мы с дядей записали антисовковую песню. Я стихи сочинил, а он музыку написал. Они ее прослушали, послали телегу ему на работу, и его выперли. Он в ящике работал. Потом мы беседовали с этим гебистом. Он мне говорит: “Ты думаешь, мне самому все нравится?” Это после того, как я ему сказал, что всех бы их расстрелял. Он мне отвечает: “Я сам многих бы расстрелял. Мне самому многое у нас не нравится”. Я говорю: “Только нам, наверное, разные вещи не нравятся. Скорее даже противоположные”. Он, наверное, говорил про тех, кто плохо работает.
— Конечно,— кивает Принц,— про пьяниц и карьеристов всяких сраных.
— Кто-то обошел его, вот он и злится,— говорит Таня.
— Да нет, для гебиста он клевый мен. А вот в Симферополе, куда нас все-таки вывезли в автобусе, с нами совершенно вывихнутый говорил. “Если,— говорит,— кто-то из вас когда-нибудь здесь мне еще попадется, то упеку на месяц в триппер-бар, где у вас обнаружат триппер, сифилис и вшей”.
— Обнаружат, как пить…— бросает Егор.
— Потом нас всех посадили на поезд, каждого до его города, паспорта отдали проводникам и велели выдать по прибытии. Но мы уже на следующей станции все вышли, смитинговались и поехали на Азовское море.
— А ксивы?
— Проводники отдали, нужно им очень возиться. Сразу, как поезд отъехал, пришли и говорят: “Нате, ребята, ваши паспорта, в гробу мы видели ваших ментов…”
— Ништяк!
— Ништяк! А на Азовском море нам говорят: “Здесь погранзона, уматывайте отсюда!”
— Как? С кем там граница?! — изумился Дима.
— С Черным морем, наверное,— предполагает Макс.
— И вот, как бы там ни было… В Судаке нам говорили: “Здесь вам нельзя, местные жители не привыкли, они вас будут бояться. А интуристов у нас нету”. В Симфе говорят: “Здесь есть интуристы, и вам нельзя показываться”. В Приморске говорят: “Здесь погранзона неизвестно с кем…” Мы там протусовались три дня. Ужасный городок: черный асфальт и вишни.
— Зато, наверное, вишен нажрались,— говорит Шуруп с завистью.
Шуруп рассказывает о побеге под Выборгом. Бежал через болота на Кольский полуостров. Егор из Вильнюса говорит, что бежал дважды. В своем Вильнюсе он работает мусорщиком.
Егор умный мужик и, видно, любит читать. Но здесь он ничего не читает, как и почти все.
Каждый приезжий kid привозит сюда что-нибудь новое в плане опыта, сведений, познаний, талантов. Парень из Минска рассказывает о Чернобыле. Факты почти с места событий. Объясняет технологию этих реакторов и причину того, почему не смогли отключить систему.
Генрикас из Прибалтики рассказывает о трипе по Азии:
— Там прохладнее…
Я рассказываю о встрече в Краснодаре. Все стали говорить о славянофильстве и антисемитизме. Только брось тему: базар всходит как на дрожжах.
Синенький — друг Малыша. Возится с ним, как с родным. Мягкий и кроткий, с маленькой бородкой по подбородку, как у князя Мышкина. Багира пытается его соблазнить. Он в ужасе шарахается от нее.
Пока люди владели собственными угодьями, их власть не обязательно распространялась на свободу передвижения по ним — до полной неприкосновенности к ним чужих пяток. Требования могли выдвигаться в пределах неформально-человеческих и самими личностями удовлетворяться: “Halte! Штраф за проезд через чужое владение. Стакан чаю!” (Бунин, “Сосед”.)
Ныне неведомые выскочки от государственного корыта, пользуясь пачкой удостоверений и бумаженций, беззастенчиво накладывают свою лапу на удобные им географические точки, понимая природу и среду лишь в качестве продолжения материальной сферы государственных интересов, дающего право на любое отторжение. От этого божественного права и происходят нелепые требования как неизбежное следствие капризного желания попользоваться на дармовщинку чем-нибудь исключительно ценным, оттесняя плечом других, не подкрепивших своих прав столь надежно.
Есть тут инструктор, приехавший с туристской группой из неведомых мест, но сам страшно властный и конкретный, претендующий на владение ущельем. Он даже показывает нам какие-то членские книжки и дипломы: совершенно сумасшедший тип.
— Это я делаю для того, чтобы вы знали, с кем имеете дело.
— Вы не стали от этого лучше,— отвечаю я.
— Да? Ну, так вы покажите документы, которые бы подтверждали, что вы можете здесь быть.
— Зачем это? Какая разница, какие у вас есть бумаги и каких у нас нет? Все это глупо и нелепо, неужели вы не понимаете?
— Ах, у вас ничего нет! Тогда почему вы ходите здесь с таким видом?!
Ну, надоел! Я говорю:
— Покажите документ, где написано, что ущелье принадлежит вам.
Он мне сует эту абракадабру. Он бы еще квитанцию из прачечной показал.
— Мне это неинтересно,— говорю я и собираюсь уйти.
Он кричит мне в спину:
— Иди-иди отсюда, убожество! Твои ровесники погибают в Чернобыле, а ты здесь прохлаждаешься!
Господи, как я хотел врезать в эту тупую, преисполненную уряднической власти морду, уверенную в своей правоте! С ненавистью я изложил это все системному Гераклу, бывшему боксеру, и тот вызвался сделать это за меня. Я отказался. Но до чего доходит мстительность урода: сам-то он тут, а мне надлежит быть в Чернобыле, будто в угоду ему устроенном, чтобы и на “ровесников” нашлась проруха. Их надо сделать побольше, чернобылей с афганистанами, а то ему не дает покоя факт моих ровесников как таковых, ходящих по этой земле.
Он тоже не стар, и непонятно, что он, такой сознательный, делает здесь, у теплого моря? И разе не видно, что я не настоящий советский “ровесник”, охотно закрывающий чужие амбразуры?
Впрочем, к его утешению, мы вскоре сменили место: вдоль ручья гулял беспрерывный ветер, задувающий едва разведенный костер и морозящий по ночам. К тому же туристское окружение, шумное и мельтешащее, нам тоже не нравилось. Теперь наша палатка стояла на горе в начале последнего, “четвертого”, ущелья.
Сидим над морем на скале под сосной у маленького костерка и читаем “роман” Гарика Рижского. Безыскусное повествование о его встречах на дороге, об одном спецприемнике, о другом, беседах с ментами, бродягами и уголовниками в камере. Он проповедовал им Льва Толстого, непротивление и Бога. Удивительно, как много он вынес — без всякого ущерба для себя. Написано почти примитивно, но с большой искренностью. Литература, сделанная лишь из душевной чистоты. Он относился к происходящему без обид, амбиций и гнева — просто пытался объяснить что-то: нам, читателям, и им, сокамерникам.
Шуруп загорелся:
— Я тоже могу так писать.
Стал воображать себя писателем. Ему есть что рассказать, как и любому тут.
Нас посетил мент в штатском. Предупреждает о возможности и праве применить оружие. Невежественный и какой-то деревенски отсталый. Случайно разговор сбился на рыбную ловлю и грибы. Обнаружился знаток и страстный любитель, на чем и помирились.
На следующий день эсминец на горизонте, вертолет, пограничники. И в середине дня налет пятерых мужиков, претендующих быть представителями закона в наших ущельях. Но удостоверений не показали и никто не назвал фамилии. Лишь форма на одном из них и агрессивная манера держаться подтверждали их род занятий.
— Вы видите, на мне форма,— говорил мент.— Какого еще удостоверения вам надо?
Начали не с пулеметов, а с общих фраз о праве на отдых и удовольствия. И это звучало навязчиво и неуместно. Потом последовало: “Документы!” — на что я огрызнулся, что не держу их в плавках. Мне было велено сходить за ними. Но, прежде чем я успел найти и вернуться, один из ментов сам забрался ко мне с обыском.
— Показывай свои вещи, может, у тебя оружие.— Не поленился даже в плавки заглянуть: документов не держу, зато вдруг прячу там гранаты?
В это время на пляже происходила другая сцена. Расслабившись на солнце, волосатые не спешили приносить паспорта.
— Макс, ну сходи за ними,— нехотя попросила Лена.
И тут мент взорвался:
— Вы думаете, я приехал смотреть, как вы нежитесь на солнце?! Встать! Встать!
Не спеша поднялись, не спеша принесли документы.
Пока, как рассыпанные грибы, собирали паспорта, мент в рубашке наехал на меня насчет работы, военнообязанности. В ответ я стал дерзить:
— Это праздный интерес или уже допрос?
— Собирайся,— сказал обиженный мент,— надевай штаны.
— Зачем?
— Поедешь с нами.
— Куда?
— В Пицунду.
— Зачем?
— Не важно. Одевайся.
— А я все-таки хочу знать: зачем?
— Я же сказал: не надо задавать вопросы. Одевайся — и все.
— Не поеду, пока не узнаю причину.
— Хорошо. У меня вызывает сомнения фотография в паспорте.
Я переглянулся с Ритой. Считать ли это за достаточный повод или продолжать спектакль?
— А назад привезете?
— Привезем.
Пустой вопрос. Лишь демонстрация призрачной силы: я ставлю условия, они соглашаются. Заодно лишняя ложь на их лживой совести: ведь обманут. Да я и сам доберусь, лишь бы отпустили.
Менты стали переписывать паспорта.
— Значит, вернут,— сказала Рита с облегчением.
В этой стране быть без паспорта — стрем первостатейный. Спецприемник, хайрание, камера с уголовниками. Поэтому за забравшим паспорт ментом бегаешь, как пес на поводке.
— Да пусть забирают,— говорит Егор беспечно.— Тут из Гудауты приезжали, забрали паспорта, говорят: явиться к такому-то. А мы не явились. Потом они сами приплыли, вернули паспорта. А мы без паспортов неделю жили. Лейтенант с погранцами приходит: ваши документы! А мы: ступайте у ментов спрашивайте.
Рита глядит с уважением. Это тертый народ, врасплох их не застанешь, будто старых зеков. Все к лучшему. Никакого пиетета к документам, так много значащим в жизни. Ну, пока ты тут, многие привычные вещи действительно выглядят иначе.
Я был вызван криком к кучке сидевших в тени деревьев ментов и сподобился душеспасительного разговора, за терпение слушать который я выторговал себе право никуда не ехать. Они посчитали, что я и так достаточно унижен за свой гонор: беседа сопровождалась скверным эхом в виде угрозы получить пятнадцать суток за нарушение паспортного режима. “А как же туризм?” — ловлю я их. Они противоречили себе на каждом шагу, выдвигая все новые доводы, почему должны подвергнуть нас остракизму. В одну кучу мешались и погранзона, и запрещение дикого туризма, и решение гудаутского исполкома. В конце концов, когда въедливый Егор разбил все их доводы, нам по секрету было сообщено: “Вы умные люди, должны понимать, кому вы мешаете…” — И последовал кивок в сторону недосягаемого “пятого” ущелья, а также “шестого” — сталинской дачи и правительственного санатория за скалой. Полной насмешкой прозвучал потом упрек в антисанитарии, угрожающей нашим детям и женам, и предупреждение о скрывающемся в пещерах опасном уголовнике, угрожающем нам самим. Мне даже пригрозили изнасилованием (старый довод). Я поймал их на слове, когда они распространялись о своем миролюбии, и выговорил для всех семь-восемь дней без налета. Но после этого — крышка! Если кто-то попадется, легко не отделается.
В тот же вечер, выйдя из моря, Шуруп сказал:
— Другим остается семь дней до конца заключения, а у нас семь дней до конца свободы.
— Это тебе в море пришло в голову? — спросил я с завистью.
Багира принесла хавку, но закопалась на берегу и осталась без еды. Обычное дело, вызвавшее в команде смущение.
— Ну, ты сама, Багира, виновата. Десять человек ждут одну, а ты тусуешься где-то.
Багира в ярости. Весь вечер шипит и ругает волосатых. Но никуда не едет. Куда уж отсюда уедешь?
Коварный налет через два дня вопреки договоренности. Ворвались на стоянку с ранья. За отказ сбросить палатку на Риту и Малыша — и самому себя выпороть ради удовольствия распоясавшегося мента — обещание пятнадцати суток ареста. Ругань, мат, пинки, физические способы устроения действительности на свой солдафонский лад. Солдат стал валить палатку прямо на неуспевшего вылезти Малыша. Пытаюсь объясниться с ментом, ссылаясь на договор с его коллегами. Ему глубоко плевать. Он деловит, быстр и даже слушать не хочет.
Нас ведут к катеру на берегу. Там уже человек пятнадцать наших братьев. Сажают в катер. Перед самым отплытием — крик:
— Подождите, я с вами!
Это приехал Макс Столповский. Он подбегает к нам, кричит:
— Нет, я не успел искупаться! — и на глазах изумленных ментов кидается в море прямо в одежде, потом забирается в катер и мы плывем. Все смотрят с интересом на Макса, а он рассказывает. Человек, ночевавший под скалой (это был Андрей Ангарский, накануне поссорившийся с Егором и ушедший из “четвертого”), предупредил его, что будут винтить (озарение, не иначе). И Макс рванул в самое пекло. Такое ощущение, что он за этим и ехал и рад приключению в такой хорошей компании.
Везут по морю в Пицунду. Никогда так быстро и красиво, жаль лишь, что под конвоем и с нерадужными перспективами. Привели в отделение. Здесь обычное скотское обращение: один мент сообщил нам, что таких бы сжигал, а другой — что расстреливал. Странный прием людей, которых впервые видишь. Несмотря на это, мы с Егором взялись активно защищать свои права. За что нас двоих, а еще полного сил и куража Макса, не боровшегося, а издевавшегося над ментами, на три с половиной часа заперли в карцер. Это ново и нестрашно. Мы все воспринимаем как приключение. В это время маленький Малыш просовывает нам через решетку еду.
— Три с половиной часа ожидания стрижки и сорок пять суток тюрьмы — вместо отпуска,— сообщаю я друзьям с веселым изумлением.
Потом повезли на суд в Гагры и заперли в заброшенном здании — в бывшей комнате для судебных заседаний с горой старых дел до потолка, на которой мы легкомысленно лежим. На этих надгробиях человеческих судеб. Мы делаем смехотворные шоу и фотографируемся под гербом, машем, как флагом, шваброй с тряпкой, читаем дела и угораем. Наконец под присмотром охранников по очереди нас стали водить на долгожданный “суд”: в другую комнату с судьей в единственном числе, распоряжающимся нашей жизнью и свободой, как он сам выразился. Ментовские обещания наркодиспансера и проверки веняков оказались туфтой. За исключением того, что туда направили наших друзей — на наши поиски. Вместо этого — суд, ничем не кончившийся, потому что милицию почему-то не удовлетворил. Нагнавший страху судья лишь слушал, не пытаясь возражать и опровергать мои доводы, тем более когда я стал рассказывать про скидываемую на ребенка палатку. Так он меня и отпустил, обещав вынести решение позже. Это позже не наступило по сей день (считать ли, что я с тех пор хожу под судом?).
Итак, без документов, без крыши, в чужом городе, ничего не евши до пяти дня — мы идем на городской пляж. Читаем украденные дела, написанные безграмотно, со смехотворной пунктуальностью и нелепыми фактами. В приморском кафе добрая раздатчица, пораженная нами, продает нам после закрытия вкуснейшие лаваши. Поев, пошли гулять по прекрасному приморскому парку. Здесь на свободе ходят настоящие дрофы и фазаны. И мы, такие же экзотические и чужеродные, ходим мимо них, привлекая внимание прохожих. А как нам было хорошо в “четвертом” ущелье! Будто мы просили кого-то нас оттуда забирать.
Снова — теперь уже на ночном пляже. Решение переночевать на берегу пресекают менты. А проблема, где найтать, стоит, усложняемая нашей численностью. Гуляя по ночному городу, строим разные планы: от наглого вписывания в гостиницу до установки палатки в центре большой городской клумбы. Садимся в автобус, чтобы уехать куда-нибудь на окраину, где темнее и безлюднее.
В автобусе к нам обращается подвыпившая местная тетка: кто да откуда? Вкратце рассказываем историю: теперь без паспортов, с детьми, ночью… Вдруг тетка предлагает идти к ней: у нее дом на берегу моря и при нем большой сад, где мы можем поставить палатки. Ее не смущает даже то, что нас четырнадцать человек и что на ее остановке вышло пол-автобуса.
Пьем чай в ее саду и рассказываем друг другу жизнь. Она местная учительница, ненавидит абхазов и их детей, один из которых пробил ей в прошлом году голову камнем. Тоскует по России и русским. Впрочем, она слегка навеселе. Купаемся нагишом в флюоресцирующем море, начинающемся прямо за ее садом. Потом ставим палатки. Доброте хозяйки нет предела: Риту с Малышом и Багиру она помещает у себя в доме.
Багира завоевала ее сердце странным образом — без спроса залезла в шкаф и надела платье ее дочери. И как ни в чем не бывало вышла в нем тусоваться. Хозяйка изумилась, а мы накинулись на Багиру:
— Багира, ты совсем офигела?! Кто тебе разрешил? А ну повесь на место!
Багира хлопает глазами, почти расплакалась. Хозяйка вдруг стала ее защищать:
— Леночка, ты, наверное, хотела быть красивой? Не надо, не снимай.— И оставила ночевать в доме…
Утром она встает хмурая, смотрит на нас обалдело, но не прогоняет, как мы рассчитывали, а пока разрешает остаться — до урегулирования наших дел. Рите и Малышу она даже предлагает не таскаться с нами, а остаться в доме. Рита отказалась.
К утру у нас еще никакого плана. Надо ехать в Пицунду, но начать возвращение туда мы почему-то решили с посещения гагрского городского пляжа, благо уже до него добрались. Чудесное море и новое знакомство с абхазским гостеприимством. На пляже разгорелся скандал: я стал по привычке переодеваться в открытую, без кабинки. Нас окружила толпа: местные мужики готовы убить нас за оскорбление своих детей, которым абсолютно начхать. Они и сами бегают голыми. Женщины и пенсионеры предлагали “гуманную” альтернативу — милицию. Иметь дело с гагрской милицией после пицундской хотелось еще меньше, чем драки. В конце концов мы, как всегда, всех убедили и примирили (с собой). Во всяком случае, ушли целыми. Вообще ругань и сразу за ножи — кажется, абхазский способ приветствия.
Ухожу с пляжа. Магнолии, пальмы, перспектива возвращаться за документами. Возможно, снова суд и тюрьма. Остается в силе и обещание постричь. Но вокруг: лукавые хиппи и сумасшедшая Багира.
И здесь нас посещает неожиданная идея. Пицундскую предопределенность мы меняем на свою свободу воли.
Изрядно проплутав, мы оказались у городской “апрокуратуры”. Самое странное, прокурор был на месте и принял нас. Живой, толстый и добродушный, скорее грузин, чем абхаз, скучавший в своем пустом жарком кабинете с распахнутым окном, он набросился на нас, как на деликатес. По неизменной местной привычке всечасно перебивая и сбивая, выслушал нас. Некоторых людей я видел в этом качестве — умных и спокойных адвокатов самих себя — впервые, и они мне понравились. Особенно Честный, которого я знал в ущелье исключительно по смешным рассказам об армии и комбижире. Он сидел перед прокурором города и спокойно, уверенно, очень аргументированно излагал суть дела. Мы в меру сил ему помогали. Прокурор был покорен нашей численностью, нашим видом, нашим напором. Тем, что мы были в основном москвичи, и тем, что с нами были женщины и дети. Он схватил телефон и разразился целой бурей слов своего смешного синтетического языка, где бесспорно понятно прозвучали: наркомания, палатка, американцы. Все три определения, видимо, относились к нам. Окончание речи было произнесено обнадеживающе по-русски.
— Не трогайте этих ребят. Я ухожу в отпуск и не хочу никаких больше жалоб.
После разговора он стал еще более сахарен, утишая былые обиды удовлетворяющими нас эпитетами “идиоты” и “идиотизм” в адрес своих правоохранительных коллег. Из обвиняемых мы превратились в свидетелей, ибо все грубости происходили на многих глазах, и четырнадцать человек это подтверждало. Он даже признался, что, не будь у нас “такого численного превосходства”, начатое против нас милицией дело могло бы принять худший оборот. Он явно нам симпатизировал, называя людьми удивительными, никогда не виданными и симпатичными, несмотря на то, что и этих симпатичных людей он не смог не прозондировать на предмет трудовой занятости (впрочем, выяснилось, что все работают — сторожами, истопниками и т. д. — или учатся).
Был он и в других отношениях человек не однозначный. На несгораемом шкафу он держал гравюру Сталина и бюстик еще какого-то идола. На стене висел обязательный Горбачев. Под ним столь же обязательная для правоверного грузина футбольная таблица мирового чемпионата на местном языке, ведущаяся и заполняющаяся. На его столе стояла подставка под ручки с выгравированным на ней золотом подарочным автографом верховного прокурора СССР.
Тем не менее ушли мы обнадеженные, подкрепленные обещанием помочь нам вернуть документы, хотя без права возвращаться жить в Пицунду. Потом выяснилось, что и Гагры нас терпеть не собираются.
Выпив много чаю с хлебом и подобрав остатки с чужих столов, боевая группа тронулась на автобусную остановку в сторону Пицунды. И уже при отправлении потеряла Макса Столповского и Багиру, задержанных контролерами. Эти двое уже ходят всюду парой. Парой и погорели. (Багира наконец нашла настолько безумного человека, чтобы прельститься ею. Они друг друга стоят.)
Пицундские менты нас как будто не ждали. Попытавшись по-вчерашнему, они встретили наш решительный отпор и завели пустой и идиотский разговор, напоминающий все те, что мы вели неоднократно в ущелье,— с туристами, их инструктором, ментами. Возможно, они решили, что мы важные шишки и имеем протекцию.
Каждый из нас, испытывая сатисфакцию, пользовался случаем поучить ближнего и что-то добавлял к разговору:
— Вы бы не арестовывали, а приехали бы к нам на чаек, поговорили бы, тогда бы узнали, что к чему. А то так грубо…
— Мы же сберкассы не штурмуем, ничего не воруем. Вы бы занимались своими “приличными людьми” при галстуках, которые в Москве помидорами торгуют.
“Козел” и “постричь” сменилось на это безалаберное лясоточение с праздными милиционерами, которые в конце концов перешли на сепаратный и гораздо более им близкий разговор о футболе.
Оказывается, нас держали здесь до прибытия начальника заставы, русского и, само собой, майора. Он не был груб, но не поддержал реноме, созданное ментами о его заставе, якобы демократичной.
Потом ждали спецавтобус и бегали за письмами и переводами. Он нас в этот автобус погрузил — и погрозил, приказав шоферу вывезти нас не только из Пицунды, но и из республики вообще. Домчать до самого аэропорта Адлер, а там как хотим.
И до самых Гагр нас конвоировал газик погранзаставы — делать им было больше нечего! У домика нашей благодетельницы мы велели шоферу остановиться, якобы забрать вещи, и здесь, сплотившись и окопавшись, выдержали генеральное сражение. Мы пустили в ход и прокурора, и права человека, дарованные конституцией, и “снимаемый” дом (цивильную привязку), и обещание скоро уехать. Идя нам навстречу, пограничники выдвинули унизительные контртребования: чтобы мы определили срок отъезда, а потом каждый день ходили регистрироваться на погранзаставу. Мы встретили это гулом удивления и возмущения. Но в целом атмосфера была мирная, и после подтверждения хозяйкой ее доброй воли на наше проживание погранцы наконец убрались.
Через час они снова пришли и повторили для забывчивых свои требования (вероятно, хотели проверить, здесь ли мы еще, не растворились ли в воздухе).
Рано утром еще раз пришел офицер, молчаливый и покладистый. И мы успокоились. А через несколько часов подкатил разъяренный полис на машине в сопровождении двух женщин официального вида и еще одной, вероятно, ментовки в штатском. Обзывая нас чем ни попадя, он ворвался в дом и поднял пинками спавших там. Задержанный во дворе, он упустил хозяйку, сбежавшую от него через заднюю калитку. Он долго разорялся: на нас, на хозяйку, незаконно впустившую нас к себе, отобрал половину паспортов. Другая половина отдать паспорта отказалась и затеяла бесконечную дискуссию, где мелькали и Берия, и прокурор, и милиция, и внешний вид, перемежаемые угрозами, требованиями и оскорблениями с обеих сторон. Морально он был все же забит: отняв паспорта, он сам мешал нам уехать. Решив покончить с этим, он вернул паспорта — на два с половиной часа, пообещав приехать к этому времени и арестовать неуехавших. Мы, конечно, могли испариться в любую сторону, но чаша терпения была переполнена. И мы с проклятиями покинули город в тот же день.
На прощание еще раз услышали угрозы: если когда-нибудь наша нога ступит здесь, каталажка и стрижка — лишь малое и первое, что ожидает ее обладателя. Мент высказывает это витиевато в сторону младшего чина — таким образом обращаясь к нам, сидящим напротив, без паспортов, между небом и землей.
И все же жалко было покидать проклятый прекрасный город с чудесным дендропарком, единственной улицей Руставели вдоль всего города, прижатого к морю,— не Ленина, не Сталина, не Советской, с кипарисами, мороженым и лавашами, с удивительной хозяйкой и домом с ореховым садом, где ночевала тусовка.
Сочи: архитектурный стиль — сарай с трансептом и периптером. Здесь мы разделились: я с Ритой и Малышом поехал к знакомой Марье Андреевне, у которой проводил чуть ли не каждое детское лето. Но здесь нас тоже не ждали: натянутые вымученные разговоры, испуганные взгляды. Преданнейшая нашему семейству Марья Андреевна откровенно объясняет, как неудобно было бы нас принять. Я говорю:
— Вы посмотрите, ребенок болен!
— Ну а я тут при чем? Хорошо, только на одну ночь…
Мы развернулись и ушли. Сочи, мой детский миф, был выдран из сердца с кровью.
Делать нечего, поехали на вокзал. Здесь, путаясь среди откровенных взглядов и реплик местных толстых кавказцев, я посадил Риту и Малыша в московский поезд. Рита от обиды в слезах, просит не бросать. Но я почувствовал, что из-за насильственно прерванного путешествия не добрал впечатлений. А Закавказье так близко, и был страшный соблазн его покорить…
Для ускорения дела сам поехал поездом в противоположную сторону, не заезжая в Батуми, где меня встретили бы не так, как в Сочи. Впрочем, кто знает?
Тбилиси: те же самые южные дома с застекленными верандами вместо балконов, создающие хаос и чувство стихийно образовавшегося муравейника или цыганского табора.
Улица Леселидзе — главная магистраль с давних лет (от пл. Ленина). На первый взгляд поражает обилие аптек и магазинов с одеждой. Если хочешь современно одеться, обставить квартиру и подлечиться — приезжай в Тбилиси.
Но сюда можно ездить и за иным. Это удивительный по архитектуре город, где вкус виден даже в самых ординарных постройках. Плюс специфический стиль. Плюс специфический климат. История и природа создали этот южный город, до сих пор пощаженный в своей уникальной средневековой хаотичности, со скрытыми от глаз внутренними дорогами-лестницами, лоджиями, галереями, балконами, на мостовые под которыми “никогда не падает дождь”.
Запомнились культурность и добросердечие грузин, особенно грузинских юношей из кафе-столовой на площади идиота, где я взял двойную порцию макарон и кусок лаваша и отказался от кофе и других дорогих излишеств — в отсутствие дешевых. Эти двое юношей, за прилавком и кассой, отказались — не иначе как в компенсацию за гастрономические страдания — взять с меня деньги. Всего-то, наверное, выходило копеек пятнадцать, но я долго не понимал, чего они хотят, и наконец сердечно их поблагодарив — не за мою выгоду, а за душевный порыв,— сел наворачивать эту очень щедрую гору вермишели, к тому же с луком, читая одновременно купленного только что Тютчева (что тоже было радостно и удивительно).
Теперь у меня есть силы плотнее изучить город.
Сиони — кафедральный собор, возведен в V веке, перестроен в ХIII.
Метехи — построен при царе Димитрии Самопожертвователе в 1278—1289 годах на месте древней церкви, погибшей при монгольском нашествии. Рядом — дворец грузинских царей. В 1746-м царь Ираклий II с боем захватил Метехскую крепость, находившуюся в руках то персов, то турок. И, видимо, восстановил право владения Тбилиси.
Церковь Эчмиадзин св. Георгия.
Норашени, заложена в 1793 году.
Джварис Мама, ХVI век.
Единственная за весь день неприятность: столкновение с местным полисом. Опять изловили, молодцы, матюгаются, допрашивают, требуют какого-то “отпускного свидетельства”. Я помню батумских полисов 82-го года и их нежное сокрушение: “Будь я в штатском — трахнул бы…” — и ничего хорошего не жду. Здесь у меня нет никого, кто бы меня отмазал. Но держусь спокойно, зная их переменчивый и в общем-то пофигистский нрав. Разозлили, но отпустили (хотя пожелание “не обижаться” одного из полисов, наименее участвовавшего в операции, существенно скрасило картину).
Егор дал мне телефоны в Тбилиси — неких Гоги и Джорджи, но я ими не воспользовался и в то же вечер отправился ночным поездом в Ереван.
Вы заняты трудом, а я — умиротворением тех страшных сил, которые ваш безумный труд породил, которые родились из противоречия между красотой мира, человеческой свободой — и вашей бедной, изнасилованной жизнью. Я оправдываю жизнь и мир хорошим к ним отношением, но вы называете меня эгоистом и тунеядцем, лишаясь последнего, кто способен восхищаться — и защищать мир и счастье жить!
Как раз подвернулось под руку тютчевское: “…Пускай служить он не умеет, боготворить умеет он”.
Потрясающая новизна и красота здешнего мира — этих горных пространств Армении, привратников священного Арарата. Такую красоту я не видел нигде — только на картинах Рериха. Не видел даже на Алтае, где он их писал. Может быть, тогда я не забрался так высоко, как было нужно. Сейчас это было видно даже из поезда. Оглушительное голубое небо вершин, непереносимое солнце, а я всегда был солнцепоклонником! И в один тон с этой голубизной — мягко зеленеющие, чернеющие, голубеющие горы. Очень чистые, бездревесные пейзажи, обрывающиеся этими глубокими, бархатными силуэтами, ничуть не страшными, а как бы уводящими тебя в небо, подчеркивающими небо, как самые знатные приближенные его.
Тут все наполнено архаикой и священным духом. Священные могильники камней, лежащие по предгорьям. Сами горы, будто придуманные в мастерской богов и обдутые космическими ветрами, священные уже тем, что завершают вертикаль земли, ее возможный богоборческий порыв, и выше их, на них ничего не может подняться и осквернить…
Вопреки горячему желанию, вопреки величественным пейзажам Ереван оказался совсем не то. Даже не то, что Тбилиси.
Прямо от вокзала резала глаз грубая прямизна шоссе и бездуховная торжественность и громоздкость сталинской архитектуры. Город оказался вторичным, уничтоженным и воскресшим в тяжелом сталинском граните, стилизованном под что-то местное, но скорее как памятник невоскресшего былого, чем что-нибудь приятное для жизни. Но это было все же лучше, чем какой-нибудь Печерск или Новопечерск, где осуществлен тот же глобальный градостроительный эксперимент, но в хрущевском исполнении. Это был все-таки культурный Восток, остаток духа великого народа с тысячелетними мировыми связями, которые помогли и Тбилиси, и Еревану преодолеть кое в чем даже совдеп.
Если в Тбилиси было много аптек, то здесь было много цветочных магазинов. Прочих магазинов здесь было меньше, но с кафеюшниками и продуктовыми магазинами здесь так же хорошо. Повсюду можно было посидеть, попить кофе, съесть мороженое и даже послушать какой-нибудь популярный там (и уже здесь) break dance. Но столовых, где можно было бы дешево поесть, здесь не было вовсе. Можно попить сок, даже молоко, съесть одно (или два) из бесчисленных кондитерских изделий, дорогих, но разнообразных и повсеместных. Как-то мне удалось все же позавтракать, бедно по ассортименту (я взял лишь рис) и в отличие от Тбилиси довольно дорого по деньгам. Но, самое главное, люди были весьма приветливы, и в автобусе оба раза не взяли с меня деньги за талончик. Правда, прямо на вокзале какая-то русская женщина добрые двадцать минут поносила меня на чем свет: за нищий вид, за дурное влияние на детей и за убогость мыслей,— приводила в пример Чехова и получила от меня “Мою жизнь”, после чего свернула тему, призвав на мою голову нетерпимость общества, которое отнюдь ее не поддерживало. Потом какая-то армянка бесстыдно до феноменальности сунула деньги в кассу впереди меня, оправдываясь, что я русский, а она армянка (что невозможно было опровергнуть). Выглядела она с точки зрения недавней пуританки вполне прилично. Не знаю, как с точки зрения примера детям.
Больше меня никто не оскорблял — как оскорбляли в Сочи. И, конечно, это была не Абхазия. В Ереване в отличие от Тбилиси весьма много книжных магазинов, но купить что-то стоящее я смог только в музее Матенадаран, где старинные памятники письменности хранятся, а современные — продаются при входе.
Армянский алфавит создан в 405 году Месропом Маштоцем. Древнейшая армянская рукопись — Лазаревское евангелие 887 года.
Сравнительно много для совдепа было и художественных салонов с неплохими интерьерами. Но в целом город был обезличен и некрасив, и я уехал в тот же день не удовлетворенный архитектурой, но весьма довольный тем, что узнал о жизни в центре армянской земли.
Приключения никогда не кончаются! Ехал, ехал в Баку — с любопытными неплохими людьми, с патриотическим восторгом рассказывавшими мне об Арарате-Масисе, мимо которого мы как раз проезжали. Они переживали, что его чуть-чуть закрывают облака и он не виден во всем великолепии. Они просили спрашивать, и я спрашивал: о высоте (более пяти километров, с постоянным прибавлением истории Ноя) и о территориальной принадлежности (ткнул в больное: хоть полусвободное, но их государство было здесь. А там — холокост 12-го года). Тщетно пытался разглядеть красный виноград.
— Красива? — спрашивают меня.
— Красива, вот только вторая вершина чуть портит очертание.
— Это Алягаз. Ты не прав, нет, не прав.
Был среди них ереванский технолог-книгочей. Он долго распространялся о своей любви к книге (“тоже” — потому что передо мной лежало три, которые он без стеснения пересмотрел), поговорили об истории, которую он особенно любил. Я пошел нагромождать факты: Платон, Фрезер, Библия… (Остальные с сокрушением: “А мы почти не читаем…”) Потом пошла граница, близко, можно рукой дотянуться (первая граница в моей жизни): три ряда колючки с нашей стороны и ни одного с их. Небезызвестная Арагва — место, где все проволоки и рубежи скоплялись в кучу у самого поезда, а до Ирана было пятнадцать метров воды. Я видел людей и машину на том берегу, обычную гражданскую машину. Вообще оборонительный момент с той стороны был выражен очень слабо — лишь несколько отдаленных вышек и совсем у границы — аул, в котором уже зажигались огни. Мои проводники по этому краю говорили, что местные жители, стоя вдоль реки, переговариваются друг с другом. Стреляют только с нашей стороны. И даже не стреляют, как было подчеркнуто, а убивают. С их же стороны не стреляют никогда. (Книжник родился здесь и с детства ходил на границу. Он же ругал меня, что я так плохо изучил местность и ереванские достопримечательности… Плохо изучил: я их просто не нашел!) Потом мы пили: они чай, я — кофе, которым меня угостил какой-то азербайджанец, купивший его в поезде и угощавший весь вагон.
И так я ехал, ехал, мирно беседуя, через араратскую долину, где “всегда неизменный климат”, в Баку — и не доехал…
Они ворвались неожиданно, с автоматами со сложенными ручками, с кобурами и сумками на боку, в тактически грязной амуниции, при офицере, и встали на каждой площадке по двое, и на каждой станции проверяли всех выходящих, задерживая тех, кто не имел пропуска в пограничную зону. До этого я уже видел пограничников на платформе, но не придал значения.
С оружием, в форме — они стали проверять паспорта у всего вагона. Но взяв мой — забыли про всех остальных.
Вместе с офицером они судили и рядили над моим паспортом, придирались и выспрашивали. И отдали с подозрительной неохотой. Потом я о них забыл, глядя на чарующие столбики,— и напрасно. Эти столбики стояли метра через два и были почти столько же в высоту. И под током, как объяснили мне “старожилы”. Проволока действительно была прицеплена очень плотно, на первой линии даже намотана клубками во все стороны. Потом нас ослепили прожектором, стрелявшим с вышки метрах в двухстах. Он шандарахал по поезду прямыми попаданиями все время, пока тот шел мимо.
Я сходил за вторым чаем и бравший взятки проводник-азербайджанец, обещавший отличное обслуживание, не очень проворно мне его дал. И я уже его допивал и достал сырок с куском лаваша, когда пограничники появились вновь, пожелали приятного аппетита и поинтересовались, когда я кончу, чтобы пройти с ними. “Тогда вам придется подождать”,— сказал я. Они отошли в тамбур, и я выполнил, что наметил.
Потом был обыск в купе проводника. Отобрали документы, приказали высаживаться из поезда. Теперь я встретил откровенное сочувствие: мои соседи советовали мне не нести рюкзак, пускай сами несут. Какие-то две девушки советовали вообще не ходить: мол, за что? — они не имеют права! Они доходили до откровенного бунта, хотя одна признала, что против СССР ничего не имеет. Они даже отправились применять чисто женские методы, не возымевшие, однако, действия. В конце концов, когда меня уже высаживали из поезда, одна из них моей ручкой написала мне свой бакинский телефон и потребовала обязательно позвонить, когда бы я ни приехал.
Мой рюкзак, и правда, взяли и несли за мной отдельно. Я нес только сумку с продуктами. Платформа пуста, лишь группки вооруженных пограничников. Меня подвели к одной из них: оказалось, что задержал и обыскал меня старший всего этого атакующего отряда.
Это была Нахичевань, знакомиться с которой, при всем своем стопном угаре, я не мечтал ни сном ни духом.
До отхода поезда я служил развлечением солдатам, со все теми же: откуда, кто, почему, зачем волосы, какой веры и чья фотография в паспорте (“Твоя девушка?”)? Выяснилось, что один из них до армии носил “почти такие же”, что, видимо, должно было сыграть мне на руку. Но с отправлением поезда, когда они все снова разместились по площадкам, меня посадили в кузов военного грузовика (“Без комфорта, но что ж делать…”) и минут двадцать везли в часть. Мы сидели втроем на доске, высоко подпрыгивая на ухабах.
По приезде меня впихнули в темную комнату при КПП (“Нету света”,— объяснил сопровождающий), в которой я просидел несколько часов, ожидая некоего лица, который компетентно займется мною. Дверь оставалась приоткрытой, и я слышал их анекдоты, своим смыслом совсем не подходившие к “важности” места и роли этих людей.
Они все играли в какую-то игру: чеканили шаг при разводах, отдавали рапорты старшему по чину: серьезно, путано, в положении “смирно”, с рукой у козырька. В половине двенадцатого почему-то заиграл, завыл гимн, и они все, встрепенувшись, вскочили, весь гимн простояв навытяжку, снова с “честью” у козырька. Кажется, так делала вся часть, даже спящие и сидящие в сортире. Потом продолжили анекдоты.
Я сидел, жевал конфету, думал и радовался. Это был прикол, я же радуюсь всякому приколу. Да, нынче прекрасно “клюет”! И хоть клевало на меня — в выигрыше был я.
Но пришедший наконец штатский, который одновременно был лейтенантом, решил вести дело всерьез. Он явно мне не верил, и ему с самого начала все было ясно: и почему я так мало пробыл в Ереване, и почему поехал этой дорогой, а не стопом — через Севан (иначе зачем спальник и фонарь?), словно истый защитник идеи. (И как ему было объяснить, что на поезде потому и поехал, чтобы побыстрее вернуться к жене, бессердечно брошенной мною на платформе города Сочи?) Начал он с психологического допроса меня, потом моего багажа (“Что там лежит?.. Нет, не вынимайте, сами скажите… А теперь вынимайте… А что это?.. А зачем это?”). Потом уходил, проверял, видимо, по коммутатору агентурные данные. Потом обыскал сам, пролистал записи, попросив прочесть самый критический, как назло, кусок. Чуть-чуть прочел, дальше отказался, объясняя отказ личными мотивами творчества. Он не настаивал. Но что все они, козлы, хотели знать: женат ли, почему без жены, где работаю, с какого до какого отпуск (и почему так много — мой лейтенант оказался даже неплохим знатоком Москвы) — и требовал снова (как в Тбилиси) какого-то мифического отпускного свидетельства. Я посоветовал, как знатоку Москвы, не разыгрывать передо мной комедию, а про себя добавил: “…и выдавать за факт — мечту”.
Стал изучать мои пометки в Цицероне: “А что вы здесь отметили?.. А что вы хотели сказать этой отметкой?..” “По-моему, все там сказано ясно”. Я первый раз злился на свою откровенность и пренебрежение всеми правилами конспирации, отчего для умного человека все мое антисоветское нутро было открытой книгой. Слава Богу, мой лейтенант не принадлежал к их числу. К тому же его могло сбить с толку то, что Цицерон в моих отметках не только ругал тиранию, но и отрицал богов.
— Ну, я же знаю, и ты знаешь, зачем ты сюда ехал. Зачем тебе в поезде и спальник, и фонарь, и карта (мой стопник — “Атлас автомобильных дорог”). Лучше сознайся, чего ваньку валять…
— Вы говорите полную ерунду, мне даже спорить с вами смешно. Вы слышали про такую вещь: презумпция невиновности? А у вас действует, я вижу, презумпция виновности.
— Да у меня доказательств против тебя хоть отбавляй! Ты без разрешения въехал в погранзону, уже это одно!
— Я не выбираю маршрут поезда. Это он въехал. И никто на вокзале в Ереване меня не предупреждал и этого разрешения не требовал. И ни у кого не требуют, вы отлично это знаете. К чему вся эта игра? — Не на того напал, я на ментах пуд соли съел.
В конце концов он позвонил домой моим родителям в Москву, поднял небось с постели…
Вернулся, тон изменился.
— Ладно, утром мы тебя посадим на поезд и поедешь дальше…
Увы, он выполнил свое обещание лишь отчасти. Утром на том же грузовике меня отвезли на вокзал и действительно посадили (без билета) на поезд, но не в Баку, а обратно в Ереван. Причем сдали пограничному конвою, который сообщал любопытным, что с задержанным разговаривать запрещено. Пограничники сошли в том месте, где кончалась погранзона, отдав мой паспорт проводнику, чтобы тот по прибытии в Ереван сдал меня на вокзале ментам.
Я ехал и злился: не люблю повторений и возвращений, а главное, новой потери времени. Путешествие стоило признать неудачным. И правильно, я ничего другого и не заслужил: не надо было бросать Риту.
Лежа в тоске на бесплатной, но постылой полке, даже без матраца, стал сочинять стихотворение, которое назвал “Под конвоем”:
Что ты можешь мне дать
На этой земле,
Что как раз можно взять,
Не замаравшись в дерьме?..
И так далее. За этой деятельностью успокоился. Оправдан всякий опыт, дающий стихи, даже скверные. К тому же, когда подъезжали к Еревану, проводник вернул мне паспорт:
— На, не хочу я с ними связываться. Только не попадайся им больше, такие суки…
Что же, поеду стопом через Севан, как, видимо, и следует мне по моей дорожной карме.
Я доехал до Севана на легковушке с милыми армянскими парнем и девушкой под срывающуюся музыку.
На берегу Севана прямо рядом с трассой армянский храм, который я зарисовал. Под ним какой-то местный дурак-экскурсовод вещал группе зевак о рыбе сиге и профессоре Мечникове, поднятии уровня Севана и прочей ерунде. При чем тут сиг?
Пошел на берег искупаться. Но, сколько ни шел, не мог найти глубины. Поднятие уровня Севана, видно, все-таки было относительным. Зато, несмотря на малую глубину и средне-жаркое солнце, вода в озере была ледяная. Я уже отвык от такой.
Севан — малюсенький недостроенный городок с обычной комедией любопытства местных людей. Здесь я неосторожно сел перекусить на какую-то ступеньку с растаявшим мазутом и измазал штаны. Коими запачкал сиденье следующему водителю (опять частнику), который любезно увез меня прочь от Севана. Я честно ему в этом признался и извинился. Обломал человека.
Потом на грузовике — до пересечения трех дорог на пересечении трех границ: армянской, грузинской и азербайджанской. Трасса петляет в ущелье изумительных лесистых гор, а по обочине стоят люди с полными тазами грибов. Я был даже признателен погранцам, что они вынудили меня на это посмотреть. Машина с добродушным грузином шла обратно в Тбилиси. Я усилием воли свернул себя на бакинскую трассу.
Всюду встречаешь учителей и поражаешься, насколько сходны мысли учительствующего водителя и кандидата филологических наук.
— А зачем ты путешествуешь? Какой толк в этих путешествиях? Есть от этого какая-нибудь польза для других, вот мне будет какая-нибудь польза?
— Нет, вам не будет.
Чувствуется та же самая закалка. Лишь у водителя откровеннее проявляется главная мысль: всюду искать материальную пользу, приносить которую вменяется в обязанность другим людям. Польза, приносимая обществу,— это их критерий ценности, их разменная монета. Но нет общего человека, поэтому человек должен всегда бунтовать против обобщений и статистики, выговаривая себе право лучше знать о своем настоящем, как государство мнит, что лучше знает о потребностях экономики.
Живя в Москве, я всегда бывал шокирован видом бедных самоубийц, совершающих свой ежедневный намаз, рядами и колоннами в отвратительной спешке устремляющихся к местам стоянок своих галер, где они вырабатывают то, чем не могут пользоваться, где они трудятся, чтобы не иметь, где они загромождают все пространство свободы, необходимой для того, чтобы в жизни был какой-то толк.
Впрочем, не все так грустно на трассе. Под Кировобадом попался словоохотливый правдоборец-армянин из Азербайджана. Он отъехал уже далеко от меня и все же вернулся и предложил подвезти.
— Я гуманный человек,— объяснил он.
Сразу представился:
— Фронтя.
Он родился, когда началась война. Но патриотизма от родителей не унаследовал: почти сразу он назвал наше государство дурацким. Дурацкость, впрочем, заключалась в том, что всех кормим, а у самих ничего нет. Я объяснил, что кормим в целях стратегических, отвоевывая плацдарм у Запада. Он ответил, что он парень грамотный и все понимает. Поговорили об агрессии советских войск в Афганистане. Его антипатии странно совмещались с воинственными патриотическими ухватами типа: захватить не один Афганистан, но и Иран в придачу, ничего им (Западу) не оставить. Плевать он хотел на Запад.
Поговорили о Чернобыле. Две тысячи погибших, если верить голосам. Рассказал о жившем там друге, который, не будучи, как и все, предупрежденным, после смены стал стирать пыль с машины — и получил крутое количество рентген. Теперь не чувствует ног, выпали волосы, лежит в госпитале в Москве вместе со многими другими. Мой шеф ездил к нему.
Прошелся о нравах в Азербайджане: пять тысяч за поступление в медицинский техникум, 25 — за мединститут. А откуда взять? Вообще на что жить, получая 180—200 рублей? Вот и ездит халтурить в другой город, тратя десятку на бензин. Зато получает пятьсот — восемьсот, а иногда и тысячу. Он строитель. Раньше всегда хотел быть честным, а потом понял, что честным не прожить. Рассказывает о методах, которыми пользуются здешние хозяйственники, уворачиваясь от директив сверху. От них требуют поставок хлопка, который здесь не растет, но есть в плане, и никто не смеет спорить. Поэтому местный председатель совхоза, участник каких-то съездов, пламенный строитель коммунизма, стал меняться с другими районами на шерсть. За это и сняли. Зато в его рапортах по урожаю этого самого хлопка совхоз обгонял даже Среднюю Азию. Рассказал о майоре милиции, вымогавшем деньги. Мой шофер помог этого майора разоблачить (тот давал десять тысяч за попавшегося сына и сокрытие своих тайных махинаций).
Рассказывает о миллионерах, о том, что в области восемьдесят процентов — богачи: самое большое по Союзу благосостояние, машины, отдельные дома, собственный скот, частные поставки. Зато масло стоит семь-восемь рублей, мясо — десять. Он на обед тратит три рубля. А сколько на ужин? А дочери, а сыну? Учителя в школе ни одну оценку не ставят без взятки.
— Дочь у меня из восемнадцатого века — безответная.— В голосе к безответной любовь.
От него первого я услышал, что здесь, в Азербайджане, армян не выносят. Это развенчивало миф о пресловутой дружбе советских народов. Да что там “дружба”! — перережут, как нечего делать, они же варвары!
И еще мой армянин ратует за частный сектор, за свободную покупку материалов (а то сразу — воровство, суд; он только что что-то там купил у частника, то бишь слева). Тридцать пять лет работал — купил машину. Ни дня она не простаивает. Ничего, ездит. Соседи смеются: поменяй. А на какие деньги? Может быть, вы дадите? Говорит о богатых соседях, мнение которых слушает вся улица, даже о футболе. И о том, как дал по морде прорабу, который не так закрыл наряд. И о прекращении обучения на русском языке в технических вузах в республиках. “А нам в свое время говорили: учите русский язык, это такой прекрасный язык!..”
Довез меня по объездной до трассы аж за Евлох — действительно гуманист. Извинился, если что не так.
Все азербайджанцы ужасно любопытны. За удовлетворение любопытства готовы поить и кормить. В первой же азербайджанской чайной закидали вопросами. Все здесь помешаны на чае вприкуску. Пью его бесплатно за короткий рассказ о себе. И так везде: в Дагестане, в Чечено-Ингушетии. В Осетии бесплатный обед в столовой лишь за роспись в книге благодарностей: человек из Москвы, к тому же такой прикольно─й.
Местный старик-нравоучитель рассказал о русском старике своей молодости, рыболове и отшельнике, посещавшем лишь местный винзавод, где ему бесплатно наливали канистру вина (как здесь принято). Он жил один на озере, богатом рыбой, и ни с кем не встречался. Это как бы аналог моему случаю. Но молодые не только любопытствуют, но и ищут пользы от знакомства: какого-нибудь подарка или организации бизнеса с Москвой — они чай, я оттуда — джинсы. Отказываюсь. Тогда обычная брехня про баб.
Потом ночевка в поле, на площадке под придорожной насыпью рядом с трубой, по которой течет ручей. Я уже привык так: один, под открытым небом, как последний бродяга.
…Я проснулся рано утром после неплохого сна, свернул спальник, вымыл лицо в ручье, съел плавленый сырок. Потом поднялся на дорогу и поднял руку — как всегда, не очень высоко, с толикой высокомерия и независимости.
Дальше — длинный вояж на переполненном частнике до Баку. Жаркая долгая пустыня. Где-то за Шемахой первый раз видел миражи. Жалкая колючая трава по склонам гор, напоминающая разбрызг из аэрографа. Какие-то насекомовидные сооружения в море — вроде водяных пауков. Вышки, море вышек — страшный, уродливый лес. Такие же заводы — грязные, закопченные, покрытые серой пылью. Довезли до Баку. Похоже, владельцы машины хотели бабок (заметное охлаждение при высадке, разговор о такси). Жара, опять сталинское влияние в кирпиче и камне, книги (“Песни о Гильоме Оранжском”, бери, если не тяжело), глумливый смех за спиной, старинный район с мечетями и медресе, минаретами, баней, караван-сараем, в котором ныне ресторан. Некоторым постройкам, вроде Девичьей башни, почти тысяча лет. Крепость, старый город (напоминает Тбилиси). На стенах вывески и реклама: Restaurant, Bank, Hotel Ambassador, etc. Вроде кино. Спросил о сей притче продавщицу из магазина. Она ничего не знает. Смотрит на меня: “Вы сами из фильма?”
Я вышел на улицу, забавляясь нелепой репликой. Если я актер, то в каком кино? В таком случае для меня, как для настоящего кшатрия, кино и должно быть моей реальностью. И сейчас самое важное — понять, в каком фильме я снимаюсь.
Съемочная группа хорошо замаскировалась. Нигде не было видно никаких следов. Никто не останавливал меня, ни о чем не спрашивал. Все было очень натурально. И все-таки фильм, наверное, был. Многосерийный и не очень веселый.
Начало одиннадцатого вечера по местному. Сижу в здании вокзала, пишу. Подходит полис, требует документы, ведет к старшему чину. Снова дознание: по какому делу приехал? Опять спрашивают мифическое отпускное свидетельство. Если на вокзале, почему без билета? Ясно же, что сидеть здесь нельзя, а я сижу уже давно. Странно, другие ждут по нескольку часов, а я здесь едва двадцать минут. Советуют купить билет и сегодня же уехать. Я огрызнулся: зачем мне уезжать, я только сегодня приехал и хочу пожить, и что есть друзья, и жду, чтобы дозвониться. Отпустили. Только сел, подвалил еще один, и галиматья началась снова. Кто, из какой секты, и почему волосы, и сколько лет, и надо ли этим идиотизмом заниматься в таком возрасте? Я откликнулся на идиотизм:
— Я же не спрашиваю, чем занимаетесь вы?
Поспорил, отошел. Ах, если бы только эти в форме! Сколько тут было переодетых полисов: вон налетели на нищенку на тележке!
Стало ясно, что покоя они мне не дадут, будут следить, и мне надо будет соответствовать действительной правде, им неочевидной. А это трудно: доказывать правду и заниматься творчеством. Поэтому иду опять искать место на газоне.
У меня был бакинский телефон: 92-07-86 — Ира. Но за весь день я так и не позвонил. Почему? Неужели любитель приключений испугался случайности? Нет, пожалуй, я хотел проявить такт. Она же не была из наших. Неизвестно, как бы она отнеслась к свалившемуся ей на голову незнакомому бродяге, которому в минуту душевного порыва дала свой телефон? Тогда была одна минута, сейчас — другая. И мне было бы горько убедиться в этом, особенно после облома в когда-то глубоко мною любимом Сочи. Лучше я останусь с идеальным образом. К тому же главное для нее — успокоить свое справедливое сердце, убедившись, что я на свободе. Но я свободен — это самое главное, цель достигнута, и смысл звонка терялся. Лишь пообщаться. Но кто она мне?
Видимо, я все же избегал случайности. Или немного иначе: в то время я избегал женщин вообще, относясь к ним крайне осторожно, как к убийцам нашей свободы. В Пицунде мы все ходили голые, но я глядел не на них, а лишь в книгу и на море. Про меня так и говорили: вон сидит голый с книгой в абсолютной темноте. Впрочем, там-то всё были хипповки, то есть существа родные и бесполые.
И все-таки, обреченный на ночь в городе, я позвонил. Бог с ними, с предрассудками, к тому же город по-настоящему могут показать только местные… Телефон молчал. Увы: вместо комфортабельной ночевки в доме у приятной девушки я ночевал на прибрежной скамейке и утром был обчищен двумя местными мерзавцами, которые опять захотели “подарка” (как какие-то монголо-татары) и прямо у меня на глазах залезли ко мне в рюкзак и похитили купленный в Тбилиси сувенир для Малыша — и скрылись по очереди, так что я, с разобранными вещами, не мог броситься их догонять.
Спасибо тебе, Ира, за твое участие и прости…
На автобусе выбираюсь из Баку. Добрый русский военный на легковушке. Рассказывает про специфику неактуальной для меня армейской жизни, губу и прочее. В это время проезжаем Дербент с его стокилометровыми стенами — в горы и в море. Это знаменитый “Проход”, защищавший Закавказье еще во времена Александра Македонского.
В Махачкале купаюсь (в первый раз) в Каспийском море. Вода почти пресная, какая-то не морская. На нежном песчаном берегу знакомлюсь с юношей Магометом. Он ведет к себе домой, делает яичницу. Беседуем о Москве. Я оставляю ему свой московский телефон. Он провожает меня до трассы, показывает дорогу.
Проехал всю Чечню, заночевал в Ингушетии. Хозяин Миша, довезший меня до своего дома, зарезал овечку, разделал ее вместе с женой, зажарили печенку. А я отказался. Так что ели сами — вместе с соседкой. Они тоже спрашивают про Москву. Говорят о своей жизни: корова — пятьсот — шестьсот рублей, налог — сорок. Страховка же за нее в случае смерти всего сто пятьдесят. Такая же дороговизна и на все остальное. Нет масла. Хорошее платье — триста рублей. Соседка — мать семерых детей, не получает пенсии, не дают квартиры. Собирается жаловаться Горбачеву, но не на это, а на порядки на рынках: запрещают продавать мясо, кукурузу, мед и т. д. Торговля только с официального разрешения.
Смотрят телевизор, поэтому знают: смерть Дина Рида — это подстроенное убийство.
Утром застопил дальнобойщика. Он местный, рассказывает мне, как взорвали гору под Минеральными Водами: мешала авиации. Хотели взорвать
и Змейку, да упал уровень нарзана, и остановились. Как просто мыслят эти
люди! Им на горы наплевать, а я еще мечтаю, чтобы они церемонились
с личностью.
Кафе в Ставрополье с отравленными вафлями, трип на монструозно огромном ЛИАЗе, “короле трассы” (ибо перекрывает почти ее всю), с шофером-экс-пограничником, служившим как раз в Нахичевани. Рассказывает про постоянные тревоги, когда птицы и животные попадают в проволоку, про стрельбу по живой мишени и про то, что, несмотря на все усилия погранцов, страх, содействие местных жителей, получающих премии за каждого выявленного потенциального перебежчика,— бегут каждый год, впрочем, редко удачно. А местные, они же родственники, что с той стороны, что с этой, даже кишлак бывает один, просто рекой разделен. Подходят к границе и переговариваются. Попробуй пойми, кто чей.
Полтора часа простоял под Кропоткином, пока меня не подобрал трофейный “Мерседес” 38-го года, с двигателем от “Волги” (единственная в моей жизни поездка на “Мерседесе”). Шофер-экскаваторщик очень подготовлен к умеренной критике режима (каждый хиппи на трассе — разъездной пропагандист, разносчик диссидентской заразы по просторам кондовой).
Последний, уже ночной драйвер, не доехавший до Ростова восьмидесяти километров. Заночевал на автостоянке на лавочке. Утром три часа на трех машинах добирался до Ростова. Кафе, наглая попытка вписаться на автостанции (так, в общем, не принято. Надо избавлять шофера от необходимости личного отказа). К полседьмого вечера отъехал от Ростова всего на триста кило-
метров.
Стою на трассе, читаю книжку, механически поднимаю руку при шуме мотора. Кто-то пулей проносится мимо меня, слышу сзади визг тормозов. Оборачиваюсь: стоит “жигуль”, ждет меня, даже сдает назад. Водитель с изумлением смотрит на меня, качает головой:
— Не мог не остановиться — такой человек на трассе с книгой: никогда не видел!
Но и он меня изумил: сегодня утром он выехал из Грозного (сам он чеченец или ингуш) и еще сегодня собирается попасть в Калинин (то есть за Москву).
— Как думаешь, успею?
— Не знаю,— говорю я с сомнением. А сам рад: так быстро и удобно доберусь до места. Даже если не сегодня, а завтра — все едино.
Дальше страшная гонка: он и правда хотел попасть в Калинин еще сегодня. Я болел за него изо всех сил, и не его вина, что ему не удалось. Его тормозили на каждом посту ГАИ: за превышение скорости взяли двадцать рублей. Потом за отвалившийся номер, за непройденный техосмотр. В два ночи поломка. У меня отец — водитель, но я, увы, ничего не понимаю, только некоторые слова знаю. И опять удача: ночная помощь случайного водителя (вообще-то ночью никто не останавливается). В четыре ночи решили спать. Спим вместе в машине. Чуть светает, опять на трассу. В Домодедове он попросил у меня семь рублей — на бензин, чтобы доехать до своего Калинина.
Москва пробудила в нем робость и неожиданно взявшуюся бестолковость: совсем не мог ориентироваться.
Впрочем, я тоже почувствовал — страшный город с толпой-самоубийцей. Я слишком рано вернулся сюда. Мне надо было, как Одиссею, путешествовать десять лет.
1986—1998
P. S. (1998)
Рассказ Шурупа о том стриженом мальчике — через двенадцать лет (см. с. 78). Звали его Аркаша.
Вероятно, это произошло за несколько дней до нашего приезда. Егор в приказном порядке послал в город за продуктами самого нестремного. Им выбран был Аркаша. Он не хотел идти, но тусовка сказала — надо. Через четыре часа он вернулся с продуктами, но наголо стриженный.
— Вот цена ваших продуктов,— сказал он, отдавая сумку.
Неизвестно, что с ним делали в ментах, но его все еще мелко трясло. Трясло еще два дня. Потом он уехал (мы его не застали).
Через несколько лет, в 1989 году, Шуруп с Егором собирали в тех же местах мандарины, и Егор, вспоминая эту историю, признался, что не надо, наверное, так нажимать на людей, уж лучше вовсе не есть.
А еще через год в Москве объявились какие-то “индейцы”, ошивавшиеся около “Этажерки” — хиппового кафеюшника на Тверской, которые мочили людей, в том числе и волосатых. Один раз они со своими индейскими криками кинулись на идущих по Тверской люберов и обратили их в бегство. В кожаных куртках, в цепях, они наводили стрем на всех завсегдатаев “Этажерки”. Особенно был знаменит некий Шер-хан.
Однажды Шуруп зашел в “Этажерку” с работы — он работал неподалеку истопником,— выпил стакан чая и собрался уходить.
— Не ходи,— сказали ему волосатые, приросшие к своим стаканам,— там Шер-хан.
Шуруп, переживший люберов в самый оголтелый их год, 1987-й, не сдрейфил. Доставая сигареты, увидел, что на площадке лестницы сидит какой-то чувак в коже. Чувак поднялся и заступил дорогу.
— Ты что, ни хрена не боишься? — спросил он.
Шуруп присмотрелся. Страшный, в шрамах, патлы во все стороны, а лицо знакомое.
— Аркаша, это ты, что ли? Что у тебя за вид?!
— А, Шуруп… Узнал меня?
— Не сразу.
— У меня тут есть шампанское, хочешь?
— Хочу.
Они спустились в подворотню рядом с кофеюшником, где на парапете сидели волосатые, которых как ветром сдуло. Вновь обретенный Аркаша достал бутылку, они выпили.
— Что же, ты и Шер-хана не боишься? — спросил Аркаша.
— Шер-хана, наверное, боюсь,— сказал Шуруп.— Но я его никогда не встречал.
— Вот и встретились…
— Так это ты и есть Шер-хан?! — засмеялся Шуруп.
— А чего это ты надо мной стебаешься? — огрызнулся Шер-хан.
— Да просто вспомнил, какой ты был. Такой тихий мальчик.
— Мальчик… Я тоже тебя помню. Никогда не забуду, как вы тогда в Пицунде сдали меня ментам.
— Ты что, каким ментам?!
— Помнишь, я не хотел идти. Но вам было по фигу! Просто самим было в ломак. А я был для вас ничто.
— Это Егор сказал.
— А вы промолчали. Но я вам благодарен за урок. Когда они меня хайрали, я врубился, что в этом мире нельзя никому верить. Что любовь — все это фигня! Что здесь что-то значит только сила. Спасибо — вразумили…
А через несколько лет его друзья остепенились, исчезли любера, а Аркаша-Шер-хан умер. От наркотиков. Такая вот история.
И еще Шуруп рассказал, что Багира выбросилась из окна. И, наконец, что в годы грузино-абхазской войны в “третьем” ущелье был абхазский концлагерь. Говорят, что с пленными обращались крайне жестоко. А теперь кто-то уже вновь рвется туда загорать. Не могу представить, как это кайфовать в бывшем Освенциме?
∙ * Историю этого человека я помещаю отдельно в постскриптум.