Сергей СОЛОУХ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 8, 1998
Сергей СОЛОУХ Картинки КРЫЖОВНИК Серьезный человек в щелочку не подглядывает, буква зет, поза членистоногого, физии… Да и что увидишь ценой переохлаждения нежного копчика и нарушения кровообращения нижних конечностей? По большей части лишь трепет неясных крыл да нечто розовое без выраженной половой принадлежности. Нет, только лежа, среди смородины и крыжовника, на e5 или, положим, f4 любительской доски пайковых соток.
— Павел!
Зачем отзываться и выдавать стратегически верно выбранную позицию военно-полевой раскладушки, скрип-скрип, в самый разгар прополки ранней моркови соседскими барышнями? Или это кабачки? Не важно. Ботаника, в данном случае e pluribus unum, лишь ласковый хлорофилл фона.
— К Бычковым, наверно, пошел.
Конечно, куда же еще, убыл ремонтировать оранжевый “Школьник” со звонком, ловкостью слесарного гения поощрять двигательную активность бычковского потомства.
Легкий ветерок шевелит набедренный сатин Павла Ильича Рабинкова, старшая, все-таки старшая, думает он, выбор немыслимо труден, бессмыслен и решительно невозможен, но сладок концентрацией и сосредоточением. Ммммм. Молочная спелость против сахарной зрелости.
— Козел этот старый пес сосед,— скороговоркой поддерживает Катя бойкий ритм удаления маленьких противных листочков,— ты представляешь, вчера предложил подвезти от остановки.
— Вместо двухсот метров километр околицей?
— Да в его старых, вонючих “Жигулях”.
Не такие уж они, положим, вонючие, думает сестра, но козел — это точно.
— Ну вот опять целый кусок пропустила, куда торопишься?
— Ленка, ты ворчливее матери.
Тыльная сторона ладони оставляет на лбу пыльную сороконожку. Замарашка, как была замарашкой сестрица, так и останется.
Со стороны малинового плетня, из-за дальнего, поросшего какой-то куриной мерзостью угла огорода, плывут отзвуки полуденного боя Кремлевских курантов, “Маяк”, ать-два, равнение на звезды, на рубин с электричеством внутри.
Четыре часа дня, скоро Катька засобирается на автобус, которым приедет сын Рабинковых Андрей. Андрюшка — хрюшка, мягкая игрушка.
Врешь, врешь, врешь, ну, Андрюшка, ну, свинюшка, ну, еще туда-сюда, ну а мягкая игрушка — это просто ерунда.
— Знаешь что? Твой папаша пристает к Катьке и за мною нагло подсматривает.
— Это месть за мое счастливое детство у щелочки китайской ширмы. Обратная сторона эдипова комплекса. Актуализация сублимации.
— Андрюха, ты болтун и очкарик.
— И жид. Скажи: жид пархатый.
— Жид пархатый, жид пархатый.
— Ну вот, придется теперь тебя наказать.
— Накажи меня, пожалуйста, my dear Andrew, my sweet boy.
— Да уж, придется, я вижу, с первого раза не доходит…
Девушки добивают грядку и разгибаются. Боже мой, Павел Ильич смеживает веки, так даже лучше, этот несносный нейлон, дедерон и полиамид, дурацкие тесемки и лямки, от которых лишь белая рябь, полнолуния в глазах, воображение сдувает, ууууф, и уносит, уносит… Клен ты мой цветущий, ты почему, братишка, весь в разноцветных лоскутках и похож на елку в самый комариный сезон? Волею-с Павла Ильича Рабинкова.
— Ку-ку, ку-ку,— от изумления начинает икать тупой организм кукушки в ближней роще.
— Павел, ты никак уснул здесь в тенечке?
А? Да, слегка, нормальное состояние интеллигентного человека на природе, легкая дремота, неосознанная необходимость, что поделать, вакация…
Полуокружья ушей и щечек Марии Петровны светятся розовой четвертью спектра.
— Павел, ну сходи, пожалуйста, к Бычковым, мы же обещали Алле.
— Мария, не знаю, что и делать, третий класс, в пятый пойдет, детина, а все путает семь на восемь с девять на шесть.
— Павел, может быть, позанимаешься с Алешей?
Отчего же, конечно, восемь на семь, нет проблем, хотя доценту кафедры аналитической геометрии логика велосипедных биссектрис, блестящих многоугольников и упругих плоскостей ближе и роднее таблицы, которую запомнить надо подобно чудному мгновению. Увы, серебряную стрекозу курочит сам Бычков, кандидат энтомологических наук с наклонностями живодера.
Павел Ильич облачается в дачные брюки и университетскую тенниску. Калитка поет на перенесших все невзгоды зимы и весеннее непостоянство петлях.
У ограды стоит младшая из соседских барышень. Невероятно соблазнительные горошины легкого сарафана пытается сдуть и рассеять по плодородным окрестностям неугомонный сельский ветерок.
— Здравствуйте, Катерина.
— Добрый вечер, Павел Ильич.
Интересно, чертовски интересно, не испытывает ли девушка затруднений, проблем, скажем, в теории комплексного переменного? Павел Ильич объясняет всегда увлекательно и с необычайным воодушевлением. Alas, девица выбрала вечный постквант перфектум романо-германской филологии, унылые суффиксы в отрыве от животворящего корня.
— В этом платье вы выглядите на ять.
— Спасибо.
С пригорка видно шоссе, непрерывная погоня белого за красным от лузы к лузе разнообразных поворотов. Через полчаса приедет Андрей и станет выпрашивать ключ от машины.
— Пап, ну где же мне еще учиться, как не на прудах?
— В автошколе.
— Там инструкторами малопривлекательные менты в кожаных куртках.
Понятно. И все-таки, может быть, младшая?
Маленький мостик Павел Ильич едва ли не перепрыгивает, невидимая жизнь земноводных будит приятные мысли о том, как осенним утром, шурша резиной о траву, он пойдет с корзиной за лисичками.
Младший Бычков, Алеша, сидит на крыльце и молотком правит обод переднего колеса. Над ним шевелится на прищепке полосатый аэроклубовский носок, в траве валяются пропеллер и трещотка, не хватает пилотских очков и перчаток с раструбами.
— Павел Ильич? — бухает с веранды.
— Я, Алла. Здравствуйте.
— Здравствуйте, извините, не могу к вам выйти, блины.
— Очень жаль,— радостно отзывается Рабинков и усаживается на крашеное крыльцо рядом со сосредоточенным мальчишкой.
— Алексей, а девочки у вас в классе есть?
— Угу.
— Хорошенькие?
— Одна.
— И чем же она милее других?
— У ее брата есть лишние наклейки динозавров, и она обещала уговорить его сменяться на мой альбом “Али-баба”.
Все в нежных перышках и голубых прожилках на вечернем небе плодятся облака. Павлу Ильичу хорошо видно, как на соседнем участке две бодрые пенсионерки пытаются сладить с покосившейся изгородью. Летят в крапиву пуговицы и шпильки, морщины, бородавки и веснушки подмигивают из самых неподходящих мест. Нет, лучше забудемся с таблицей Пифагора, чертившего гвоздем неунывающие медианы на тысячелетьями просеянном песочке древних Сиракуз.
К себе Павел Ильич возвращается верхней дорогой вдоль рощи.
Мелкая, мягкая пыль делает пальцы за полумесяцем обрубленного носа сандалет похожими на мелюзгу не вовремя выкопанного картофеля. Этот путь вокруг тем хорош, что на той стороне овражка, по пологим кочкам склона обычно гоняют на великах переростки. Лихачат, кувыркаются и хохочут, не обращая внимания на плотоядные тени, там, наверху, между берез.
Сегодня ни одной девочки. Два белобрысых подростка, смахивающих на толстоногих щенков. Один наблюдает, второй примеривается к маленькому трамплинчику, пятки в землю, руки на руле всегда готовой поучаствовать в членовредительстве “Камы”, ни смеха, ни визга, ни солнышка уже оформившихся конечностей.
— Папа, я возьму машину?
А почему не бисеклет? Сколько поэзии, черт возьми, в катании юного и прохладного на раме, в этом шуршании детской щетины о шелк и птичьих ласках носом, норовящим клюнуть то ухо, то шею?
— Хорошо, если пообещаешь в Береговой больше не заворачивать.
— Нет, только на пруды. Искупаемся — и обратно.
— Ладно, ладно, можешь не торопиться.
На веранде осы уже подступаются к ужину, пиво, привезенное Андреем, теплое и пахучее, лить его надо со знанием дела, не спеша, по белой стеночке туристического пластика.
— Марина, тебе наливать?
— Да, я сейчас.
Выход к столу — всегда выход к столу, даже если он накрыт походной клеенкой со следами черного циркуля горячих кастрюль.
— Ну, как там Леша?
— Одаренный мальчик, но лучше ему учиться музыке.
— Почему?
— Там вплоть до самой консерватории можно не выходить за пределы четыре на четыре.
Езда по летним косогорам на коротконосой “копейке” похожа на морскую прогулку. Может быть, поэтому так и тянет сорвать с себя все лишнее и окна открыть?
— Андрей, слушай, ну неужели они не догадывались, ну никогда не замечали, что ты, маленький пакостник, там за ширмой…
— Честно?
— Честно.
— Однажды я уснул возле нее на полу и меня, полоротого купидона, утром застукал отец.
— Выпорол?
— Нет, в субботу повел в магазин и купил лук со стрелами.
— Андрюха, ты болтун и очкарик.
— И жид, скажи: жид пархатый…
После нескольких стаканчиков ячменного варева это происходит всегда. Павел Ильич из сумеречной веранды входит в комнату, сандалии он оставляет на половичке у стены. Мария Петровна домывает посуду, она не сопротивляется, только отходит чуть-чуть, делает два мелких шажка влево, чтобы тазик, над которым танцует пар, не мог ненароком поучаствовать в процессе.
Павел Ильич в такие минуты решителен и грубоват, на пол падает юбка, звеня какой-то рассыпухой, забытой в накладном кармане, потом гребешок, на ум приходят, некстати совершенно, две сегодняшние пенсионерки. Павел Ильич закрывает глаза, сейчас, сейчас, дилемма, сумятица желаний сама собой разрешится, ну же… коса, две кругленькие булочки под синим треугольником, пара лямочек с узлом между лопаток — старшая, старшая, старшая, аршая, аршая, шаааая, яяяяяяяяяяяяя…
Мария Петровна целует его в лоб.
Пережевывая гравий, к дому подкатывает беленький автомобильчик. Андрей. Павел Ильич бросает взгляд за синее стекло, силуэты, муть и неопределенность, ничего, он улыбается. Ночи в июле очень, очень короткие, как звук “о”.
ИОНЫЧ Днем это самый скучный угол в округе. Здесь не роятся даже простейшие и легчайшие из крылатых и пучеглазых организмов, не бьются головами о рифленые стены, не собирают на крылышки пушистую ржавчину с труб. Опостылело за зиму все неодушевленное, все механическое и утилитарное, плавь, солнце, бочку на крыше, сжигай хвосты водопроводные с наростами кранов, диссоциация рубероида, аннигиляция шифера — легкий пар, суета зазевавшихся молекул на месте рассеявшихся душевых кабинок и глаз успокаивающий вид низких деревенских построек за изгородью да сосен, массово восходящих на вершины невысоких холмов. Покой.
Полуденная прострация спортивно-оздоровительного лагеря. Желтые армейские палатки подобрали юбки, и ветерок беспрепятственно исследует полоски матрасов. В крайней за столиком четыре спекшихся картежника, во второй слева — жертва неправильного опохмела, можно читать чужие письма и шарить в рюкзаках — все на реке.
В двух невысоких корпусах бывшего пионерского лагеря, под крышами просторных веранд температура значительно ниже точки кипения, и какая-то часть организованного белка концентрируется здесь. Незначительная, впрочем.
Пузырями азарта, гоняя в блиц на высадку, оживить стараются староиндийскую архаику крепконогие физруки. Их торсы, влитые в белые тенниски, свистки на ниточках между героическими выпуклостями больших грудных мышц ослабляют волю к жизни у парочки дежурных из двоечниц, что загнаны судьбою неразумной зачет по физкультуре получать на лоне родной, не слишком еще захватанной природы. Мойте, голубушки, мойте старательно, после сончаса кросс бежать, бежать пять кэ-мэ.
Густея в прокаленном воздухе из-за горы, с реки наплывает, чтобы зависнуть над прутиками громоотводов, урчанье механическое — это из города явился рыбу попугать плоскодонный катер, называемый подобно половине всех предметов данной местности “Заря”. Двенадцать ноль-ноль ровно, точнее, плюс-минус пятнадцать минут с учетом особенностей летнего времяисчисления.
На крыльце второго корпуса появляется довольно крупный молодой человек с округлым лицом, покатыми плечами и слегка волнующим х/б футболки мякишем непротивного еще животика. Леша Воробьев, студент бывший, ассистент несостоявшийся, занимающий одну из узких, некогда вожатских комнат, обжитых ныне малоденежным младшим преподавательским составом, на правах всеобщего любимца. Ширина его неизменной флегматичной улыбки не зависит ни от температуры, ни от влажности, лишь от послушности толстеньких, на дворницкие смахивающих пальцев, которые он через вечер погружает в пасть с клыками черными и белыми переносного органчика с педалькой. И если руки, ноги ладят с электричеством, то к концу танцев, бывает, улыбка даже размыкает его губы, и вылетает что-то вроде звука: “Хо”,— из Лешиной, совсем не приспособленной к продолжительной членораздельной речи гортани.
Сейчас на крыльцо он выносит детскую коляску — креслице на четырех колесиках с балдахинчиком; прежде чем появится хозяин предмета несерьезного из металла и синтетики десятимесячный Митя Воробьев, предстоят короткие манипуляции с фиксаторами железяк. Пока Леша пощелкивает ими и позвякивает, цинковая бочка на крыше душевой музыканту то темечко накроет зайчонком солнечным, то шею обмахнет, то нагло уставится в крестец, но Алексей на приставания дурацкие внимания не обращает.
Наконец сероглазая мама Люба выводит червячка-наследника, если не талантов, то музыкальных инструментов точно. Катить сокровище под шелест песочка погремушек к столовой через рощицу очень приятно. Все встречные здороваются.
Впрочем, на степень аппетитности обеда всеобщая приязнь влияет мало, набор жиров и углеводов молчит, колодой лежать под лапами, клешнями сосен не мешает, и молодец.
— Бревно? — смеется Люба.
— Угу.
После полутора лет мастера трехсменной стройки, желание если не спать, то просто не двигаться, необоримое. Вторую неделю они уже здесь, а на пальцах ни мозолей от весел, ни царапин от скал. С одной стороны, Митька — пузо круглое с рук на руки перемещается, а с другой — так замечательно валяться и на спине, и на боку, и под деревьями, и у реки.
Зря, наверное, ушел из института, вести лабораторки — занятие не хлебное, конечно, но и не потное. А играть, репетировать можно пять, шесть, семь, как в старой песне, восемь раз в неделю, но опять же Люба, Митя…
Даже открывать глаза не тянет, хотя полюбоваться стоит, конечно, стоит и хлорофиллом, и озоном. Роскошь. Какие-то метелки, стебельки, листочки жирные под самым носом. Пахнут, приют и корм дают стрекозам, бабочкам, божьим коровкам.
Ну, что расселась, лети на небко, там твои детки развлекаются в разреженных слоях атмосферы, бомбовоз пролетел и оставил после себя серп жирного пушистого следа, то-то потеха нырять в него с головой. Давай, давай, жарь, лети, глупая.
Митька дрыхнет, и Любу сморило. Ветерок ищет какой-то полузабытый эпизод, торопливо листая страницы ее книги. Если память не изменяет, там, на пригорке, чуть подальше должна быть малина, медвежья ягода.
Пол-литровая баночка из-под воды быстро розовеет от пупышей-глазков, а маленькие беленькие косточки приятно между делом перемалывать зубами. Сверху хорошо видно, как внизу, в лагере, на несвежий, плешивый квадрат поля выползают жуки-футболисты. Неразличима лишь булавка, которая вот-вот заставит их носиться от угла к углу, соударяясь.
Под сосною, чистоплотным деревом, посидеть, что ли, для разнообразия?
Свисток короток и резок, как зов обомлевшей свиньи.
Каждый матч в сезоне принципиальный, иначе зимой будет нечего вспомнить, в сентябре не о чем поговорить. Пересохший газон чихает пылью, белый пузырь ищет кочки, чтобы обмануть безжалостные щечки и подъемы. Дыхания хватает лишь на обстоятельства места и образа действия. К толчкам, захватам, активной работе коленей и локтей судья, мосластый педагог, как настоящий дарвинист, относится вполне терпимо. И это называется — дает народу поиграть.
Между тем экспедиция из числа слабосильных и немощных уже отряжена за белыми головками, идти недалеко, в Дьяково, два километра туда, два обратно.
У окошек отрядных спален, выходящих на белое с зеленым, ограду и нужник, что погружаются за сантиметром сантиметр и не сегодня-завтра утонут в волнах крапивы и ивняка, сидят кросс пережившие, перехитрившие второкурсницы. Спортачей, с ревом вытаптывающих поляну на той стороне, девицы презирают, но уже вовсю орудуют карандашами и помадой, готовясь к танцам.
На самом деле что-то рановато. Андрей Боровский, посредственный игрок на неплохой гитаре, преподаватель бородатый строительной механики, еще только возвращается с реки. Подобный флагу, вспухшему от гордости за родину, его надувной матрас башкою тычется в траву. Впрочем, дневной прозрачности небес уже грядет на смену серенькая муть вечернего рассеяния.
— Ужинать пойдем?
— Надо.
Митя, на славу и по графику закусивший сладким и белым, спокойно дремлет под балдахинчиком. Коляска, корни, ямочки преодолевая, скрипит раскачивается, но малышу это не мешает. Внизу завибрировала рельса, кто-то кого-то обыграл в футбол, о чем и сообщает миру.
Лагерный клуб — коровника обрубок на оси симметрии двух корпусов. Днем под деревянными стропилами прохладно, хорошо пахнет и тянет на некрашеные доски сцены лечь и помечтать. Когда же непропеченный ком луны появляется в незагустевшем, синеть только начинающем вечернем киселе, внутри зажигается свет, и темный, таинственный амбар становится тесной, малоприглядной конурой.
Хозяйство у Алексея с виду незатейливое, клавиша и двухканальный усилитель, правый он забирает себе, а в разъем левого втыкает шнур гитарки его партнер Андрей Боровский, проверенный рядовой институтской самодеятельности. Умеет он не много, но с ритма не собьется никогда, что и необходимо, и достаточно.
Главное, чтобы они прыгали. Не останавливались, как бетономешалка, это жевание-переваривание непрекращающееся, прорабская колыбельная, сидишь в вагончике, и, кажется, когда все на ходу, все движется, ворчит и хрюкает, нет повода кому-то влететь с хлебалом перекошенным от холода и сквернословия.
Иногда приходит Люба, между Андреем и Алексеем садится и смотрит на профиль мужа, капельки пота путь намечают бакенбардам на его щеках, колечки чуба припечатались ко лбу. Вечер течет, и номера становятся все длиннее и длиннее, пять, семь, десять минут никто не может остановиться. Органисту аплодируют, кричат “уау”, заморский символ “ви” из пальцев строят и родное “ять”, но для него все это лишь не обусловленная ритмом смена форм теней, как будто лажа легкая, но руки на черно-белое ложатся и все налаживается.
Без пяти одиннадцать цветочный запах бормотухи перебивает все остальные.
— На коду, Леша,— шепчет в ухо начальник лагеря, однокурсник Воробьева Коля Котов.
Но ширина улыбки музыканта в минуту эту такова, что еще четверть часа он будет реагировать на крики:
— Бис! Повторить!
Сборы недолгие, и всегда находятся желающие тащить за ним скарб драгоценный. Мокрый и взъерошенный Леша заходит в комнату, горит ночник, Люба читает, Митя спит.
— В душ?
— Пожалуй.
Мыло постукивает в пластиковой мыльнице, на вафельное полотенце пикируют кровососущие. Бочонок оцинкованный на крыше, резервуар с прогретым содержимым, как в полдень, не хамит, в глаза развязно не светит и панибратски не бликует. По-дружески подмигивает, не больше, под каждый шаг правой ноги.
Впрочем, разницы нет. Леша пробовал менять кабинки, их под желтеньким фонариком четыре. Леша пробовал подходить не со стороны футбольного поля, а путем окольным вдоль ограды, он пытался не сразу включать воду, а какое-то время стоять, медленно остывая у шиферной стены, но это происходит всегда и неизменно: как только начинают сыпаться из лейки капли, кто-то быстрый и легкий встает из травы, по деревянной решетке настила проскальзывает в улитку пенала и ныряет в теплые струи.
Где эти глаза бывают днем? Почему никогда не попадаются ему, не заставляют отворачиваться или краснеть нелепо? Может быть, это бесенок из деревни или же ведьма из дьяковского геофизического лагеря?
Ох.
Возвращается он пахнущий свежестью и звездами, Люба гасит ночник, сегодня они будут просто спать, так всегда бывает после танцев, музыка забирает у него все, освобождает, очищает и делает нежным.
Тихим и удивительно ласковым.
ДУШЕЧКА Прозрачный и звонкий день солнечного противостояния предстояло провести с животным. Вчера из столицы оно притащило мягкие валики переспелого брюха и сразу же начало обильно потеть. Начальник кондиционеров, вентиляторов, озонаторов и прочей хитрой электрической нечисти, призванной, но неспособной, в восемь ноль-семь уже вышел от, дымясь чесоточной злобой влажного и липкого. Свадебное железо мостов готово было кукурузой посыпаться из сломанного служебной осатанелостью рта.
“Козел”,— нежно вибрируют жалюзи, белые крылышки аэроплана, парящего без фюзеляжа в сливочных струях востока. Счастливая эскадрилья.
— Анна Васильевна, а скажите, пожалуйста…— Проглотить трубка не может, но ухо обжечь готова.
Факс!
Что значит, конечно же, потерялся? Следы урагана годами смывает дождь и не может утопить в дюнах своих песок. Вопрос лишь, какую форму принимает стихийное бедствие отгуляв — рулона, гармошки или змейки? Ах, ну конечно, ужиком, гадючкой заползла синеватая лента с рассыпухой полуразложившейся кириллицы под коричневые коленкоровые лопухи папки “к докладу”.
— Сюда! — Серая сосиска пальца с чахлой, неаппетитной лобковой порослью между суставами, кажется, прыснет каплями кипящего жира, если согнется. И угадит, испачкает чудесное Анино новое платье, шелк в голубых и розовых облаках июньского рассвета.
Платье? Да разве оно заметит его? И новую челку, что само безрассудство и ветер?
“Свинья”,— смачно фыркает дверь, вечно получающая невидимой коленкой под зад.
В коридоре на креслах соломенные снопы главного бухгалтера, угреватая вешалка носа начальника гаража и рыжие сороконожки бровей сочинского управляющего Гиви Александровича.
“После десяти”,— прогавкала тварь.
Губка валиком — безнадежность, ротик ниточкой — понимание, зефир полей Елисейских в утешение. Всю без остатка магию прованского искусства экстрагированья — людям.
Вах.
В приемной зама, зверя лютого, на том, тенистом берегу ковровой серой с искрой дорожки, хрусталь. Литье стволов, ажурной ковки листья, капустные головки жирных гвоздик. Лена, суета ресниц над розовыми папильотками азалии, растение щедро награждается водой “боржоми” из богемского стакана. Вчера патрон, галантный хват, ее возил отведать рыбку из альпийских рек, к нам прилетающую на самолетах. Ну, что там, расскажи, красавица, за кеглями колонн, в какие чудные пределы путь преграждает боец румяный со шлангом не в том месте?
Дзы-дзы. Дзы-дзы — ток электрический в коробке мечется, но пластик серый его не выпускает. Это за спиной, все вместе, нетерпение и недержание.
— Да?
— Чаю!
Кружок лимона с шестиугольником веселой пустоты в серединке так и хочется надеть на карандаш, залить чернилами и подавать, украсив шариками ластиков и веточками гнутых скрепок. Заметит или отхлебнет не глядя, а если обратит внимание, то хочется узнать, на что: цвет, запах жижи заинтересует или наконец-то солнечный перламутр маникюра?
— А что, погорячее никак?
Высшая нервная деятельность отсутствует. Туфелька.
Поразительно, такая огромная, тяжелая башка из недоваренного мяса, сколько же она весит с одним-единственным застрявшим в ней глотательным рефлексом.
— Запишите на сегодня…
Немигающие зенки производства Ленинградского оптико-механического объединения рекомендованы для применения в перископах, устройствах периферического наблюдения и артиллерийских буссолях.
— Вызвать… отправить… соединить… а это…— радуга обложечного полимера, лапка холодного зажима,— сегодня до четырех выправить и мне в трех экземплярах.
“Preagreement”.
Jawohl, будет исполнено, ваше всеобъемлющее бегемотство. Не первый раз, дело знакомое. Опыт есть, навык имеется, на хорошо и отлично сдан университетский курс “Типичные ошибки низших приматов в употреблении временных конструкций английского глагола”.
В контору Анну год назад устраивали мать и тетка.
К самому? К самому! Слюни, слезы, волнение женских желез и быстрых, тревожных гормонов перетоки.
А собеседование проводил вечно посмеивающийся мужчина с розовыми щечками рождественского бутуза, любитель превращать в оранжереи кубы служебных помещений.
Вел себя, как пшют в примерочной, диплом не меньше минуты изучал и даже вкладышем не побрезговал:
— Второй французский — это хорошо, но вряд ли, вряд ли пригодится…
Серьезен или шутит, таким родился или же строжайше соблюдает рекомендации специалистов по работе с кадрами, простой девчонке, выпускнице университета, понимать не обязательно, но вот масло, нерафинированное доцентское, что засветилось во время заключительного осмотра экстерьера, на заметку взяли.
— А делопроизводство, значит, самостоятельно освоили?
— Угадали. Точно, вот этими вот белыми руками.
— Поздравляю!
Тушу-грушу же предъявили только через неделю. Она сама, в буквальном смысле напугав, выкатилась из логова, в котором, как оказалось, давно уже рычала, рвала доклады и ломала мебель, с зарей явившись прямо из аэропорта:
— Пошлите за минеральной… Гусева к девяти со всеми бумагами ко мне… И еще запомните или запишите: мыть, убирать, любые работы в моем кабинете проводятся только, я повторяю, только по моему личному распоряжению…
Встать, сесть. Встать, сесть. На пле-чо!
Итак, вопрос остается открытым, осведомлена ли говядина во всем торжестве своей первозданности о половых различиях, испокон века двигающих миром, известно ли ей имя рычага, с которым древний грек искал точку опоры для великих дел?
Иными словами, читали ли вы, Игорь Леонидович, в вашем жиртрестовском детстве с четырехразовым питанием о пестиках и тычинках, уносились ли в фантазиях ночных вослед мохнатокрылому шмелю или пчеле с антеннами приема ближнего и дальнего на голове?
Насос двери о неожиданном исходе белковой массы по-товарищески успевает предупредить за несколько мгновений.
— Я в администрацию…
Нет, пчел мы только жгли, шмелей давили, ну а на ос садились просто, благо у нас всегда кирзач добротный заменял нестойкий верхний эпителий. Вот так, Анна Васильевна, если хотите любопытство удовлетворить в порядке ведения.
— Отмените встречу с Алексеевым, а Найману назначьте на семнадцать десять.
Полдня в колонны строивший механиков врывается начальник аппаратов охлаждающих и нагревающих, печально проплывает тело белое не вынесшего тягот постоянного жужжания. Бить будут, будут бить. Прощай, товарищ.
А вот и новый, весь в изумруде полиэтилена, еще не ведает, что нюхать предстоит, эх, бедолага. Я кондиционирую, вы кондиционируете, он кондиционирует.
Past perfect continuous, пожалуйста.
Он кондиционировал последние шесть месяцев, да, кондиционировал, до того как.
Текст предварительного соглашения на четырех страницах, рядом с перечеркнутыми абзацами на полях чернильные гуси новой редакции, Вы и Ваше мы неизменно пишем одинаково, вне зависимости от того, пыхтим или потеем.
Звонок.
— Приемная.
Пауза.
— Игорь Леонидович у себя? — Голос стыдливой нищенки, жена, то есть прямой переключен на секретариат, ого, даже секунды отвлечения себе не можем разрешить, абсолют концентрации и констипации.
— Вас соединить с машиной?
— Нет, нет, спасибо я перезвоню.
Ту-ту-ту…
Когда домой приходит, что делает скотина с этой маленькой женщиной, похожей на заветрившийся кусочек селедки из гастронома? Вешает на нее пальто, ставит кейс, употребляет как плевательницу?
Откуда же тогда два мальчика с такими же ветчинными головами? Шофера приглашал на полчаса, чтоб за бутылку сделал? Или она сама, застиранная и бесцветная, визиты наносила тайно бабушкам, умеющим рисованное счастье из колоды шестерок и семерок вынимать?
Вернулся. В контору входит, как в ванну загружается, еще на первом, а выдавленный воздух уже выплескивается в форточки второго, в окошки вытекает третьего. Все холодеет, и только крылышки парящих беззаботно чаек-жалюзей, не зная горя, напевают.
— Кро-ко мо-ко око-дил.
Чому ж я не створка, чому ж не летаю?
— Текст готов?
— Да.
Готово все! Моря и реки, леса и степи, недра и лона — Вселенная на цырлах, на стреме, начеку, команды только ждет, отмашки, знака хоботом, хвостом, так что расслабиться, минутку подышать обыкновенным воздухом — не слабость и не грех, а просто удовольствие, не слышали, коллега Павлов утверждает и даже доказал, успешной серией экспериментов продемонстрировал на вам подобных.
— Через две минуты мне.
Подсунуть под дверь? Подкрасться сзади — и в карман? За шиворот? На стол? Понятно. А мне валить отсюда без спасибо, без “ну-ну-ну” простого, без кивка?
— Уберите это.
Ага, попутный груз, чашки и стаканы, поставить на поднос и, дверь ногой толкнув тихонько, рассеяться, исчезнуть. Но прежде, извините, надо будет за спину все-таки зайти, чтобы бутылки из-под выхлебанных вами пузырьков забрать.
Итак, вот они, уши. Эти удивительные розовые, нежные грибочки, сумевшие пробиться сквозь жилы каучуковые буйвола и терку металлическую носорожьей шкуры. Всего-то тридцать сантиметров, двадцать, десять, пять.
Ам!
Сжать и не отпускать!
— Аннаааааааа Васииииииииииильевна!
Да будет, неудобно же, когда такая боль, по имени и отчеству. Зовите просто Аня.
ХАМЕЛЕОН Пить брют, сухой до горечи, до легкого озноба, на мурашах-колесиках пузырьков в горло въезжающее пойло. Теплое, потому что из-за пазухи, из кармана самодельного водоизмещением один учебник без обложки. Взрывоопасное, потому что прямо из бутылки, из зелени военно-морского перископа и воздушно-десантного окуляра.
— Ты меня любишь?
Почему нет? Лежа и стоя, с открытыми глазами и с закрытыми, тебя и всех подобных тебе, ха, нелепый вопрос, который никогда не задает небо радующее и ветерок нежащий, вода утоляющая и бутерброд насыщающий, сама жизнь, занятая сочинением сюжета, вся в желтом кружеве стружек завязки, белых нитях интриги и разноцветном бисере невероятных ходов.
— Ты меня любишь?
— Конечно!
В такой день, как сегодня, невозможно, просто немыслимо кого-нибудь да не любить. Стоя у пыльных перил моста, отражаясь в чугунных водах щукой и карасем, ногами давя лепестки-экзамены отцветшей розы сессионных тревог, нужно непременно губами ловить что-то живое и влажное, синими бездонными завораживать зеленое и радужное.
— Леша, Ира, ну что вы там?
— Смоемся?
Как? Прямо с моста? Мы, лишенные хвостов-стабилизаторов, с недостаточно развитым для ям и ухабов воздушных вестибулярным аппаратом? А впрочем, не такая уж и плохая идея, но нужно ждать ветра, буря могла бы нас прихватить, ураган пригласить на тур вальса.
— В бору, Ируся, голуба, ага?
Там, на горе, мы превратимся в запах черемухи, в птичье эхо и хруст желтых иголок хвои.
— Веришь?
Еще бы, обязательно веришь, канцелярские чернила сомнений давно уже съедены, слизаны с измятых вареников губ. Вишня, клубника — чистый рубиновый колер безоглядности.
Гопник-трамвай, цокая, нос, как серую кепочку, лихо приподнимая на каждом стыке, обгоняет отставшую парочку. Кондуктор, кормящийся устным счетом, привычно суммирует головы.
Две, пять фонарных столбов, сорок метров, еще две плюс две и на полкорпуса впереди только одна, итого — семь, четности нет, непорядок.
Соображает.
— Ну что, герой,— спросил Алексей Караваев Алексея Петрова,— телка сама в руки идет?
Действительно.
Должен ли сорвавший легко, беззаботно летний бутон сочувствовать неудачнику, всю зиму ждавшему набухания невзрачных почек? По желобам длинных улиц, хрустя слежавшимися кристаллами, дыша серебром еще не упавших с небес, ради чего сопровождал бедолага тонкорунную шубу?
Иринка, Иришка — дарил имен колокольчики, чтобы вернулись болотным чмоканьем равнодушного “чао”, и только?
Получается так.
— Ты понял, просто по-черному кинула.
Кинула? Но разве так уж и плохо, что ветрена и непостоянна? Если немного подумать, то это как раз и делает жизнь разнообразной и неутомительной. Нет, нет, очень полезное качество особи противоположного пола, ты просто как-то неверно шел на волну, товарищ, и потому не испил шипучего брюта гребня. Но все поправимо, не надо отчаиваться, фатализм — удел астрономов, тезка. Обычный же невооруженный глаз, изъяны счастливые адаптации, аккомодации и аберрации даны нам как раз для того, чтобы не расставаться с надеждой. В общем, я предлагаю попробовать.
— Ты что, рехнулся? Или в самом деле собрался сказать: подруга, ты знаешь, сейчас Каравай к нам подвалит?
Зачем говорить, есть вещи, которые нет нужды портить несовершенством выразительных средств языка. Их следует делать молча.
— Петров! Комарова! Мы вас больше не ждем!
Ау! Бежим, ускоряемся, слева секундомер сердца, справа маятник бутыля. Вверх, туда, где над центральным быком коротышками толстых болтов сцепилось плечо правое с левым. А потом вниз, ух, догоним и налетим, потараним над зеленью отмелей того берега.
— Два дурака!
И это прекрасно, ветер в головах, свист, порхание, парение, беззаботность восходящих потоков и головокружительный штопор срыва. Теперь догоняйте вы! Света и Дима, адью, болид прошел между телами, соединенными слабым сплетением рук, сорри, Таня и Витя, крепче объятия, вас лихо обходят неизвестные игрек и икс справа и слева.
— Темп, Леха, темп, Караваев, у-у-у-у-у!
Ириша, мы первыми вступим на вермишель, ракушки и рожки молоденькой травки, жаль, что ботинки каши не просят, пище простой и вегетарианской не могут порадоваться тупоносые, пока мы дышим хвойным экстрактом, экологически чистым продуктом жизнедеятельности иголок и шишек. Дышим и пьем, облизывая и целуя скользкое горлышко, цедим теплые бусинки пузырьков. Тот, кто овладел раньше всех господствующей высотой, взобрался по крутому склону скалы, пожимая лапы всех встречных корней и веток, упав под сосну, имеет право отметить успех.
— Есть возражения?
— Нет!
Тогда повторим для закрепления.
— Петров! Комарова! Слышите, нет? Хватит в прятки играть!
Молчать, конечно, не по-товарищески, но отозваться физически невозможно, все в деле, в работе и губы, и языки. Даже глаза, но знаешь, ты зря закрываешь зеленые, девочка Ира. Валяясь на крыше мира, чтобы чувствовать себя небожителем, подобно Юпитеру пьющему и гуляющей Афродите, надо смотреть. Зырить.
Вон за рекой, которую режет носом-ножом, по справедливости делит весь день трудолюбивый белый кораблик, желто-красные этажи летнего города. Дома, словно стая собак, морды зарывших в пух тополей, дремлют на солнцепеке, и только ушки башенок, хвостики труб стоят привычно торчком. Да еще реет бульдожья башка угрюмого учебного заведения, подслеповатыми глазками окон пытается высмотреть, углядеть сбежавших питомцев.
— Боишься?
— Нисколечко.
А этого, едва слышного хруста? Лягушка — с места двумя ногами? Ужика послеобеденные потягушки? Но что означает тогда топорик знакомого профиля, чудеса в решете колючих веточек и шершавых листочков ближайших кустов?
Если ресницы захлопают, я скажу: знаешь, мне стыдно быть жадным, разве могу я присвоить ветер и безраздельно владеть солнцем, а ты неужели побрезгуешь хмельной медовухой чувств лишь от того, что сменился бокал, ведь главное, если подумать, главное — содержимое.
— Лешка, мне здесь не нравится.
Стой. А, впрочем, давай, сегодня день кроссов и ориентирования на местности. Американские горки дряхлого песчаника и луна-парк юного растительного покрова. Какой аттракцион выбираешь? Колокольню в лесах — деревянный трамплин на ветру или же частокол лыжной базы в гамаке паутин?
Чащу! Дебри! Потерянный азимут, крестик, пунктир.
— Ты зачем мне показывала язык?
— Я?
— Ты! Кто же еще? Безответственная, абсолютно несерьезная барышня.
А знаешь ли, большеглазая, что в июньской траве обитают на редкость коварные черненькие жучки, мелкие и ужасные переносчики клещевого энцефалита?
— Да быть этого просто не может!
Увы, угроза здоровью слишком серьезна, доктор просто обязан вас осмотреть самым тщательным образом. И не надо сопротивляться, это в ваших же интересах, мадемуазель, поверьте. И еще, как охотовед охотоведу, дровосек дровосеку, позвольте заметить: здесь, перед лицом дикой природы, имеющей зубы, когти и длинные подвижные хоботки, в одиночку надеяться выжить глупо, наивно и даже смертельно опасно. Поэтому пусть это будет ни к чему не обязывающей любезностью, но доктор, по правде сказать, также рассчитывает быть осмотренным.
— Серьезно? Тогда рискуешь остаться без пуговиц.
— Почему?
— Потому что я их с наслажденьем откусываю!
Какая всеобъемлющая тишина. Лопнули пружинки механических стрекоз, разъединились проводки электрических кузнецов, и даже моторчики игрушечного маломерного флота, словно свежей, сырой нахлебавшись воды, тарахтеть перестали там, внизу, на реке.
В чем смысл тепла и покоя, почему победную точку хочется сделать отрезком, лучом? На какой странице, десятой, двадцатой, если нанизывать и нанизывать линейки и клетки, не размыкая рук, не отрывая губ, веревочка игры легкомысленной станет удавкой, как утолить жажду и при этом не утонуть?
Эх, Каравай, что же ты бросил собрата, сукин ты кот? Ножки не тренировал, географией края родного не интересовался, в топологию заповедного бора вникать не хотел.
— Доброе утро, Ирина Ивановна. Имеется предложение дельное — добить закипающее вино.
Щедрый остаток жидкости, перенасыщенной окисью углерода, располовинить. Костяшки золотых булек откинуть, освежающей горечью наполнить рот, нос и пищевод.
— Леша, давай купим еще одну.
Замечательная идея. По серым плитам песчаника спустимся на исписанное каракулями трещин асфальтовое полотно дороги. Жаль, что арабский мы не понимаем. Зато в роще будем опять валять дурака под тополями на скользкой траве, если, конечно, какое-нибудь семейство в чащу не забралось, чтоб всей оравой терзать и мучить беззащитный воланчик.
А потом мы пойдем по мосту над тяжелой водой и легкими суденышками, вдоль немытых перил и полированных рельсов, а хваты-трамваи в бандитских тельняшках окраины будут нас обгонять, демонстративно вихляя задами…
— Руку!
— А ты, между прочим, знаешь, что там, на горе, за кустами сидел человек и подглядывал?
— Ну?
— И хочешь, скажу, кто это был?
— Говори.
— Караваев!
— Правда? Надо же. Удивительный, редкостный негодяй!
ДОМ С МЕЗОНИНОМ Гнать, держать, бежать, обидеть, слышать, видеть и при этом плыть, плыть, руками раздвигая воду, а ногами отталкивая ее. Подобно мячику всплывать и погружаться, как будто птица, воздух пить, чтоб, словно рыба, насыщать им воду.
О, брасс — стиль мертвого полуденного часа, когда прямоходящих тянет лечь, растечься по древу, хлопку или кожзаменителю. Стиль свободного плаванья свободного человека вне досягаемости, видимости и слышимости ограниченных умственно и отягощенных желудочно.
Кто ты такая? Ветер! Как твое имя? Река!
Ага? Ага!
Значит, это напутствие из-под взлетевших над лупоглазым обложечным словом белых бровей буквы ё.
— Вика, надеюсь, без глупости? — Ни к кому лично не относилось, ни к чему конкретному не обязывало, а было всего лишь естественным отправлением желающего беззаботно ко сну отойти организма.
— Конечно!
Не волнуйся, мама, смеживай веки с чувством выполненного долга, роняй на пол парафиновую доярку, жертву самого прогрессивного в мире цветоделения, пусть будет легким путешествие обеда, лапши и гуляша, от точки входа к точке выхода.
Пока! Баю-бай!
Твоя хорошая дочь, вооруженная знаниями физики в объеме средней школы, оптики классической и квантовой, все предусмотрит до мелочей, она не смутит нечаянного взора и не возмутит скучающего слуха, войдет в реку вне видимости, выйдет из нее вне досягаемости.
Могу поклясться. Небом, которое неровное желтое делает гладким, темно-коричневым, и водой, что тяжелое, потное превращает в чистое, невесомое.
Честное слово!
Плыть всего лишь метров сто, но Вика не торопится, не спешит. Раздвигать носом абсолютную неподвижность сончаса, стежками равномерными брасса сшивать тобой же разорванную непрерывность, держа курс на колтуны ив, правя на языки гальки, ощущать себя частью, неотъемлемой составляющей всей этой необходимости сред, сфер и стихий!
Да!
Остров начинается мелководьем, мелюзгой мозаики желтеньких, сереньких, праздничных камешков. Найди сердолик и поцелуй!
Стоя по щиколотку в прогретой и прозрачной, можно обернуться и бросить взгляд на ту сторону разгладившейся и в сладкой дремоте вновь заблестевшей змеи. Чубы сосен на скалах, космы кедров, усы и баки кустов, сбегающие по уступам, рассыпаются, громоздятся клоками, пучками и прядями рваной с искрами лепестков и мусором плодов бороды.
Никого и ничего.
Три одеяла, два полотенца, прикипевший к перилам домотдыховской лестницы дурачок стерлись, крикливое безобразие неестественных форм растворила в себе флора, девушка с божьими коровками родинок и стрекозами ресниц.
Горячая галька обжигает ступни, можно ойкая прыгать от одного кругляша к другому, а можно молча принимать этот жар, эту ласку земли и солнца, грубоватую, как все настоящее. И тогда прохлада песка и травы, когда доберешься до них, когда погрузишь пальцы, когда упадешь на колени, грохнет нескладушками-неладушками банды зеленых молоточков, кующих зеленое счастье.
В путанице ив, лабиринте лозы рыбий запах вечно сырого ила и прелых листьев. Аквариумная духота пластами лежит в гуще островного подлеска. Нужно ухватиться за пальцы подмытых корней, чтобы влезть на уступ. Наверху, между узлами и шишаками шершавой пятерни старого тополя, девичий тайник.
Здесь на пики осоки упадут крылышки верха, синяя снаружи, белая изнутри синтетика, а затем, вслед за ними, уже нехотя, шурша, замирая словно от ступеньки к ступеньке одна, вторая, третья такие же двухцветные глазки низа. Пятка смешает, а пальчики скомкают и спрячут оба предмета под рогаткой корней.
В просветах листвы видна солнечная река и тот берег, серые скалы, на вершинах которых за стволами и иголками в пластилиновых домиках потолки наплывают на стены, утекают предметы в воронки полов, слипаются дырки окон, и балконы выгибаются собачьими языками. Там дышит, храпит и булькает суп — физиологическая бурда, похлебка отпускного сезона. Что скажешь, гороховый?
Я тебя вижу, а ты меня нет!
Зайчиком? Или козочкой? Ведьмой! Бесенком на прогалину, в траву, колесом, кувырками, лицом, носом, глазами в голубые и огоньковые фантики цветов. Сотки мне наряд из одних ароматов прозрачных, сочини накидку на плечи из запахов невесомых, шелк благовоний в косы вплети!
Сделай же что-нибудь, июнь-жаворонок, месяц-гуляка, не знающий ночи.
На другой стороне узкой сабли острова перекаты проток и неподвижные заводи. Там, где паутина и тлен, тонконогие каллиграфы-жуки пишут тысячелетиями китайские книги по шелку водяной глади. Там, где журчанье и плеск, птицы, стерегущие круглые камни, строительный материал, вычерчивают в небесах контуры альпийских башен и шпилей.
Слышать, видеть и вертеть — это значит пробираться по колено в траве, по шею в паутине, с головой, скрытой сердечками и перышками листвы, вдоль берега, дышать, кусать губы, обнимать стволы и прижимать к лицу ветки.
Распадаться на солнечные пятна и радужной спиралью ввинчиваться в разрывы зеленки, исчезать и возникать вдруг ниоткуда.
Оу-оу! Где ты, волк? Лови момент, старый дурашка!
Рыбацкая лодка, красная пирога обнаруживается на лысом мысочке. Сначала корма с головкой безжизненного дауна — сереньким подвесным моторчиком, потом борт с синей боевой ватерлинией, и, наконец, вот она, вся с черными трубами болотной резины на курносом передке.
Сушим, греем?
Рыбаков двое — один белый и противный, как бульонная курица, в жарком теньке от клепаного железа дрыхнет, носом уткнувшись в выцветший капюшон плащ-палатки. Второй — коротконогий, кудрявый крепыш-паучок, успевший за утро лишь одну из себя выдоить нитку, от груди к удилищу. Да и эта ему не люба, леска дергается, бамбук играет, крючок не слушается, грузило не подчиняется.
Подними голову, болван. Что ты так стараешься, узлы вяжешь, бантики плетешь из неуклюжих пальцев? Ершика поймать надеешься, карасика на гарпунок стальной? А как насчет русалки, голыми руками?
Ау?
Пульсирует все — солнце, небо, река, ветка, мир дышит, дышит в такт с рыбкой сердца, бьющей хвостиком.
— Стой!
Дудки! Скорость на время — путь, масса на скорость — энергия, пусть все рушится и трещит, валится и рассыпается, улепетывать, петлять, пригибаться и прыгать, бить, крошить, и рвать, и резать.
Оооооо!
Вот и тополь, вот и ивы. Не подведете? Комок сырой благопристойности надежно ли хранили? Процесс опадания листьев был долог и сладок, момент повторного прилипанья к коже краток и смешон. Солдатиком с уступчика в ивняк, к реке, прочь от рощицы, полной хруста и свиста, топота и воя. Сколько он будет выветриваться? День, или два, или десять? Увидим, услышим, почувствуем, станем судить по тому, как долго глаз будет радовать этот суши кусок, камневоз с цветущей надстройкой.
Вода уже выше колен, сколько можно скользить, натыкаться на противные, острые обломки доисторических стрел и ножей? Погрузиться и фыркнуть, блажен владеющий стилем брасс, истинно земноводный, способный смотреть и плыть, дышать и грести. Животом ощущать холод фарватера, а грудью — тепло накатывающего берега.
Течение уносит далеко, и к сарафану, оставленному на траве, нужно идти по плоским обломкам скал. По цифрам и именам, а то и уравнениям чувств, суммам, не меняющимся ни от перемены, ни от замены слагаемых. Вова плюс Таня, фу, как тривиально!
Ветер плюс Солнце, Лес плюс Река!
Высшая математика? Булева алгебра? Нет, даже не арифметика, обоняние, осязание и слух.
Те же тела на тех же тряпках. Тот же слабоумный дедушка в панаме с пляжно-мотоциклетной пластмассой на носу папы Карлы кемарит на лестничной площадке, прилип к жаркой скамеечке, ничего, к ужину похолодает.
Наверху под соснами чистота и порядок, радиусы асфальтовых лучей и дуги бетонных шестиугольников. Елочка одинаковых двухэтажных домиков с настоящими фонариками и игрушечными петушками. К крылечку третьего проще всего выйти по траве, что растет прямо из паркета прошлогодней хвои.
Деревянная лестница пахнет лаком, но перила неровные и шершавые, для скатывания непригодны совершенно.
— Добрый день, барышня, вы сегодня раньше обычного.
Человек, похожий на почтальона, проходит мимо.
Кто вы такой и что за глупый вопрос, хочется крикнуть ему вослед. Писем не было? Журнала, сырого от тухлятины новостей, для моей матери?
Дверь с номером шесть, первая справа на втором этаже, закрыта неплотно, еще одна странность — шум и плеск газированных струй душа за тонкой перегородкой уборной.
А как же ваша извечная водобоязнь, матушка?
Уж не сгонять ли за доктором, возможно, это он, конечно, только что спускался по нашей лестнице, его еще можно догнать…
— Саша,— вдруг доносится до Вики голос, да, голос, в жизни еще не произносивший при ней такого имени,— Сашенька, ты принесешь мне наконец полотенце?
Стоя в балконной двери, Вика сквозь щетки хвои глядит на персидский узор подорожника, по которому протопала только что. Она снимает с веревки похожее на рушник казенное вафельное полотно и молча вкладывает в руку, недовольно роняющую прозрачные капли на бледные цветочки линолеума.
Затем выходит из номера в лишенный воздуха коридорчик, останавливается на лестнице, присаживается на перила и неожиданно вопреки всему начинает катиться, скользить…
А просто осенило, вдруг поняла, ага, откуда, откуда в ней, черт побери, это безумное, неодолимое, неутолимое и ни с чем не сравнимое желание гнать, держать, бежать, обидеть, слышать, видеть, и вертеть, и дышать, и ненавидеть, и зависеть, и терпеть.
ЧЕЛОВЕК В ФУТЛЯРЕ Ночами под речитатив товарняков и скороговорку транссибирских экспрессов ему снился мотоцикл. Свирепая зеленая железяка с самодельной задней беседкой и ящиком-люлькой. Надо же, сумел ведь кто-то поймать птенца двухголового змея-горыныча, связать, спеленать, прикрутить, привинтить к стальной раме под бомбочку бензобака, рычи, грохочи, плюйся огнем и дымом, все равно заведешься, все равно повезешь!
— Дядя Коля, дядя Коля, а он немецкий?
— Турецкий!
Дядя Коля не любит соседского пацана Андрея. И родителей его и всех прочих обитателей шахтерской улочки, стекающей черными бурунами земли и шлака от подножия водокачки к дырявой ограде сталинской школы. Он отгородился от них желтыми плахами без щелочек и просветов, подслушать можно, но подглядеть никак.
Но и этого вполне… более чем, если честно сказать, достаточно.
— Ишь, “юнкерсы” полетели Берлин бомбить.— Кажется, трясется весь дом, ставни, тарелки, кошка на стуле, и только улыбка на лице отца желта и неподвижна. Его высота — терриконик. Вдоль болтливого ж.-д. полотна всю войну — шесть встречных составов, злых, как собаки, дорога до черного с мокрым флажком копра, шесть попутных, легких, как птицы, дорога домой. Три заплаты на кирзачи, да разок подшитые валенки, а трофеев никаких.
Андрей провел к отцовской лестнице шпал перпендикуляр. Опустил от рыжих залысин высокой насыпи вниз по улице Софьи Перовской до встречи с тополиной аллеей станко-инструментального. В техникуме ему уже никто не мог запретить трогать чугунные рамы. Шершавые буквы ДИП и колючие шестеренки эмблем.
Вычертить втулку и выточить, но вложить теплую не в зеленоватый от масла подшипник, а в ладонь с прорисованными пылью черными линиями судьбы, сделаться на миг шатуном, рычагом огромного механизма, частью могучей вибрации, поймать ровное и свободное дыхание здорового агрегата, первая передача, вторая, третья…
— Глебов?
— Да.
— Штангель кинь!
На практике под полукруглой вороньей крышей Реммаша, похожего на вокзалы далеких столиц с цифрами 1912 в полкирпича над аркой ворот, собирал переносную шахтерскую лебедку “сучку”. Небольшой, но уже со смыслом и идеей набор шестеренок в корпусе, съемная ручка отдельно. Дурак, натурально последний дурак мог так особачить паскудным словцом это сердце стального мира, утраивающее силу рук и удесятеряющее — ног, делающее силачом любого, богатырем, способным побеждать и отталкивание, и притяжение.
Кто только в изъеденном мышами и грибком общежитии большого города не смеялся над розовыми, с ежовым хрустом недельной безалаберности незнакомыми щеками молодого специалиста, технолога Глебова!
— Андрей Михайлович, сегодня танцы в клубе, не проводите?
— Андрюха, нам ли жить в печали, айда в двадцатый, там Степанов таких двух бикс привел, всему научат.
Надо же, повезло, даже и не верится, окна комнаты смотрят на песочное дно желтого корыта закрытого двора, второй этаж и створ в створ со вторым боксом, в котором жирует кремовая “Победа”, а рядом не дуют в ус два “Москвичонка”. Если полтора года есть только отцовскую картошку, на работу ходить пешком и не платить разные взносы, можно было бы и не сверху смотреть, любоваться, а самому холить и гладить, открывать, как читаную-перечитаную книжку, створку капота и, животом ложась на крыло, запускать руки в горячее, даже к утру невыстывающее нутро.
А может быть, не одному просто надо копить, а вдвоем?
Конечно, Вера работала в бухгалтерии, язык воздух кроящей стали ей был недоступен, и ровное дыхание ее еженощного забытья нарушить не могло цветное видение блестящих от масла механических сочленений, но зато девушка понимала, что ноль — не фантазия экономного булочника, не дырка, через которую сифонит сквозняк, это цифра, производящая сотни в тысячи, а тысячи в миллионы.
— Согласны ли вы…
— Согласен.
— Распишитесь здесь.
Когда родилась Света, завод дал Глебовым квартиру. Край города, желтые непрозрачные лужи, роща, рассеченная вдоль лентой шоссе, поперек — просекой ЛЭП, а двор — прыщавый пустырь. Совершенная пустота, и это пришлось по душе молодому отцу семейства, значит, не так уж и сложно будет там, на ничейной земле, где лишь щебень и ветер, сначала вообразить, а время придет — и сложить прямо напротив подъезда кирпичную коробушку для друга, которого он обязательно, обязательно встретит, узнает однажды. Настоящий домик, со светом, ямой и маленькой дверкой в больших воротах.
И снова, словно кто-то слушал его молчание, вместо цеха с токарными, сверлильными и фрезерными, большими, громоздкими, бескрылыми станинами, лишенными колес, намертво прихваченными дюймовыми гайками к неподъемной мертвечине по самую маковку в землю зарытого бетона, Глебову предложили месткомовский кабинет. Его неизменный начальник, из замов шагнувший в самы, как обычно, подтягивал за собой.
— Да не умелец же я речи произносить.
— Ничего, по бумажке у любого получится.
Ну а дальше, все, как обычно, довершила простая и строгая геометрия, после того, как справа поднялось ребро пятиэтажки, через год такое же слева, замкнуть прямоугольник уже сама напросилась липкая мухоловка ленты битумом соединенных крыш.
Високосный семьдесят второй начался субботой, это помнил прекрасно, ведь карточка, листочек голубенький с отрывного календарика жизни, выпала из ящика почтового тридцать первого и надо было пережидать три дня шипучей, трескучей елочной канители, потому что и касса, и магазин открывались только третьего.
Когда ехал на Ударников, все думал, какого окажется цвета. Очень почему-то не хотелось красную, вроде той, доставшейся Другову, начальнику сборочного, в самом деле, вместо того чтобы радоваться и ходить с тихой музыкой в голове, только и будешь из-за “пожарника” дуться. Может быть, в отпуск уйти или отгулы взять, а то ведь испортят все остряки. Герои такие.
Досталась вишневая, карамелечка. Других и не было в этой партии, вышли на двор-стоянку, выстроились рядком восемь кисочек, тронул одну, только коснулся — и больше ни шагу. Эта! Моя, даже не уговаривайте. 2101 — белая лодочка-птичка на звездном рубине. Ну, иди же ко мне, детка.
Первые три месяца просто под окном стояла, во-первых, тот же Другов не мог простейшую вещь сделать — ворота сварить, а во-вторых, хотел видеть ее чистенькую, глазастенькую, неповторимую утром, вечером, днем, честное слово, разная она при естественном и искусственном освещении.
Где и когда Дмитрий познакомился со Светой, Андрей Михайлович не спрашивал. В клубе, кажется. Конечно, не он ли сам подписывал серые вороха смет каких-то праздничных концертов и вечеров отдыха с лимонадом и танцами? Света заканчивала четвертый курс, а у Дмитрия уже был диплом, и он год отработал мастером в литейном.
Собственно, запомнился он Глебову по какому-то субботнику, этот чубастый, командовавший погрузкой металлолома, обычно шумной, бесшабашной бестолковщиной, когда в лодочку кузова бухается все, что можно забросить, и опускается все, что способен подцепить крюк. Практическое занятие по гражданской обороне. Тема: “Враг не прорвется к нашей столице, танки его не пройдут”.
У паренька же порядок наблюдался буквально образцовый. Вдоль бортов рыжие рыбы разновеликих труб, голова к голове, аккуратные, чинные, уже готовые превратиться в автобусы и корабли. В центре — мирным, ухоженным стадом огрызки ферм, гнутых каркасов, дырявых ящиков, полных, однако, всякой годной к переплавке рванины и мелочевки.
“Уважает вещь,— подумал тогда Андрей Михайлович,— вечный, нескончаемый кругооборот металла, его красную весну, синее лето и желтую осень, ухватывает суть”.
— Красиво работаешь, Лосев.
— Некрасиво — скучно!
— Ну, ну!
Он и Вере понравился, когда привела его Света домой однажды зеленым субботним вечером, понятно зачем. Но тут глупости, совсем другое. Конечно, чуба волна, глаза, словно из песни быстрой, которую исполняют латыши какие-то, что ли, в радиостудии рабочего полдня. Лен, лен… Нет, сказка-быль и руки-крылья — вот отчего молоточки в висках и иголочки за ушами, только марш этот старый исключительно в День авиации передают.
Зато на свадьбе, когда булек уже никто не считал, подошел к ребятам из самодеятельности своей же заводской:
— Знаете? Сможете?
— Попробуем.
И сыграли.
— Ты что, никак пилот у нас, Михайлыч?
Пилот не пилот, только вот дом отцовский продали, соседа Николая Усачева сгорел, и вообще на этом месте теперь кирпичное здание УВД, а очки, те самые, в которых прыгало солнце утром воскресным, когда дядя Коля, кожаный оперуполномоченный, громыхая вдоль улицы, ставни расстреливая, на рыбалку катил, Андрей хоть сейчас — желаете?
Может нарисовать.
В гараж Дмитрий попросился сам. Дня через три, наверное, после своего переезда к Глебовым.
Руль как-то по-щенячьи попискивать стал на поворотах, давно уже причем, но с этой свадьбой запустил хозяйство Андрей Михайлович, чуть было в наездника не превратился.
— Можно мне с вами, папа?
— Собирайся.
Как он хвалил лапочку, и в яму спускался, и заглядывал под капот, и вставал на колени.
— Двенадцать лет! Просто не может быть!
До того зять растрогал, что разрешил ему, русоголовому, Андрей Михайлович и руль снять, и захворавший подрулевой переключатель, правда, лечил, литолом кормил пищалку лично, но потом опять же позволил собрать, а после, самое-то главное, дал голубушку попробовать на ходу. Сели вдвоем и сделали кружок по двору.
— Ну, здорово! Просто не верится.
— То-то!
И такое настроение накатило, какое, может быть, и бывало только, когда мальчишкой лежал, затаившись, на крыше отцовской стайки.
— Вера, а налей-ка ты нам с зятьком по пятьдесят под пельмешки. Грех такие есть по-сухому.
А ночью проснулся, и второй раз, и третий, и четвертый.
— Да что с тобой сегодня, Андрей?
— Спи, ничего.
Разве он мог рассказать, объяснить, передать ей или кому-то еще все отчаяние и мрак беспросветный этой навязчивой, обрывающей дыхание и сон картины — в сиреневом киселе рассвета на черной кожаной беседке зеленого, неповторимого, единственного на всем белом свете мотоцикла не ты сидишь, а какой-то другой, юный, во весь рот улыбающийся человек.
∙