Вячеслав КУРИЦЫН
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 7, 1998
Записки литературного человека
Вячеслав КУРИЦЫН
88 моих рублей и 25 тысяч
чужих долларов
По дороге в Дом русского зарубежья на вручение солженицынской премии великому ученому В. Н. Топорову я заскочил на Центральный телеграф: отправить в Соединенные Штаты Америки две странички факса. Обычно я отправляю факсы из дома или с работы, потому не знал, сколько эта услуга стоит на улице. Подозревал, что недешево, что придется заплатить рублей двадцать — тридцать. Пришлось заплатить восемьдесят восемь двадцать. Сия цифра отпечатала на моем челе след глубочайшей задумчивости, который сохранялся до самого вечера.
В Дом зарубежья я приехал где-то к половине четвертого, когда публика уже забила как следует душный зал. В дверном проходе стоял писатель-южноуралец Маканин, который пожаловался:
— Меня все принимают за охранника.
— Почему? — спросил я.
— Все со мной здороваются,— пояснил Маканин.— Заходят, видят, мужик в дверях — и сразу здороваются…
Я открыл было рот, чтобы предположить, что с Маканиным люди могут здороваться не единственно как с охранником, но скорее как с выдающимся сочинителем нашей эпохи, но не успел: Маканин тут же и впрямь проявил качества стража правопорядка, быстро взяв меня за локоть и сдвинув к стенке, ибо по проходу шел Солженицын.
Накануне, кстати, журналист Кузьминский, склонный к скепсису по любому поводу, почему-то взялся утверждать, что Солженицына не будет на вручении премии своего имени. Мы даже поспорили с ним по этому поводу на два рубля. Выиграв спор, я уменьшил свой сегодняшний убыток с 88.20 до 86.20.
Топорову, однако, солженицынское жюри присудило “за служение национальному самопознанию в духе христианской традиции” аж 25 тысяч американских долларов из фонда, который сложился из гонораров за повсеместные издания гениальной книжки “Архипелаг ГУЛАГ”. Я присел рядом с вечно хмурым писателем-реалистом Павловым и стал считать на бумажке, сколько факсов в Соединенные Штаты Америки с Центрального телеграфа может отправить на эти деньги лауреат. Получилось, три тысячи пятьсот семьдесят один с половиной.
Меж тем началась церемония. Солженицын рассказал о заслугах Топорова перед отечественной словесностью, сообщил, что в “Мифах народов мира” Владимир Николаевич писал такие статьи, как Космос, Хаос, Первочеловек, Крест, Порядок и Пространство. Потом афористично реферировал работы академика о Карамзине (который тянет из восемнадцатого века в двадцатый луч эротизма), Тургеневе (у которого “мистическая ясновидческая струя”) и Ахматовой (умевшей обнаружить
в личном историческое вещество, а в историческом — трансисторическое).
“Как удачно сказано,— подумал я.— А ведь, по сути, эти слова можно применить и к моим “Запискам литературного человека”… Личное в них превращается в историческое вещество, а историческое — правда, не каждый раз, но зачастую —
в трансисторическое…”
В зале тусовалось десятка полтора телевизионщиков и радийщиков, которые порадовали меня тем, что вытягивали диктофоны на длинных руках и микрофоны на палках-ходулях не к трибуне, а к укрепленным под потолком динамикам. Когда Солженицын завершил свое слово, большинство из них живо смылось. Лауреата снимали уже не на десять, а на пару камер.
Лауреат прочел концептуальный текст, Премиальное Слово. Длилось оно, наверное, полчаса и было посвящено животрепещущим проблемам мироздания. Топоров говорил, что древнерусского человека привлекали смирение, отказ от богатства (тут я снова с горечью вспомнил о факсах), отказ от власти и устремленность к иной жизни. Критик Басинский, сидевший в президиуме аки член жюри, на словах “к иной жизни” сдернул с носа очки и отер слезу.
Официант в золотой жилетке грациозно проскользнул меж публики с подносом, в центре которого одиноко стоял фужер с водой. Поставил фужер перед лауреатом.
— Жалко тоскующих по целому и взыскующих его,— сказал Топоров.
— Целое как высшая реальность уже рассупонило свои объятия,— сказал Топоров.
Я записывал речь лауреата бледно-зеленой ручкой на каких-то случайных листах, второпях и кривым почерком: это я сообщаю, потому что усомнился сейчас в слове “рассупонило”. Может быть, там было другое слово.
— Первые люди предпочли познание бессмертию,— сообщил Топоров, имея в виду Адама и Еву.
У меня в голове закрутились фразы для полемической статьи: “Утверждая, что первые люди предпочли познание бессмертию, академик Топоров атрибутирует этим первым свой собственный понятийный аппарат. Но поскольку представление о бессмертии так или иначе является результатом познания, постольку Адам и Ева не могли предпочесть нечто, о чем у них не было представления, механизму обретения такового представления… Скорее они просто захотели яблочка…”
Академик меж тем продолжал неудержимо льстить интеллектуальным и, главное, реципиентарным возможностям аудитории, сказав что-то о выделенности видения, приводящего к ведению, и о том, что сверхзнание знаменует преодоление пространства и времени, самой тварности. Я пожалел, что на церемонию не приехал, хотя и собирался, мэр Москвы: ему было бы интересно.
На этом моменте я отвлекся и стал беспорядочно вертеть головой, пока не встретился взглядом с сотрудником “Независимой газеты” Г. Заславским. Заславский человек серьезный, положительный. Как-то во время Антибукеровской церемонии, которую устраивает “НГ”, у меня брало интервью Российское телевидение, а Заславский, пробегавший мимо, оттащил в сторону руководителя съемочной группы и сообщил ему, что они зря берут у меня интервью, поскольку я ненавижу “Независимую газету”. Я мысленно одобрил Заславского: правильно, надо защищать свое всеми фибрами, а то уж сколько можно болтаться в проруби абстрактного гуманизма и общечеловеческих ценностей. Мне почему-то кажется, что Гриша хочет со временем стать министром культуры. Я показал Заславскому язык. Он быстренько отвернулся.
— Язык отказывается говорить и уступает свое место молчанию, хранящему невыразимое,— поведал Топоров, что, однако, вовсе не помешало ему продолжать речь еще минут десять и отметить, в частности, что земля — пособница жизни, обращающаяся сама на себя бессчетное количество раз.
— Тебе когда премию дадут,— сказал я Павлову,— ты уж речь читай о жизни, об армии, чтобы поживее.
Павлов обиделся, возразив, что у него тоже полно высоких мыслей, а то что же все про армию-то.
Потом началась тусовка и я, утомленный духотой и мыслью о 88 рублях, выпил подряд пять рюмок водки и изрядно захмелел, выпав на некоторое время из адекватного восприятия. Помню, что было на редкость уютно. Сначала я закусывал устрицами, а потом, когда они кончились, морковкой, макая ее в специальное белое жижево. Бесспорность выбора лауреата первой солженицынской премии и на публику подействовала примиренчески-благодушно. Лишь подвыпивший я пытался внести струю недоброжелательства, высказав нескольким присутствующим литераторам нелицеприятное мнение об их творчестве. Но литераторы вели себя нежно и тем же мне отвечать не стали.
Света Василенко, прозаик и секретарь, рассказывала о своей поездке в Чикаго, где в университете учится Павел Кашин, который еще год назад был подающим надежды певцом и пел клипы по телевизору. Я порадовался за Кашина: кинуть чреватый денежками мир русской попсы и укатить в другую культуру может, наверное, только весьма позитивный человек.
В углу два члена жюри обсуждали доклад Топорова.
— Чегой-то он все про целое да про целое? Что есть целое?
— Это чтобы про Бога не говорить. Чего только не выдумают, чтобы про Бога не говорить…
Часов, что ли, в шесть тусовка пошла к концу, и я собрался в Чеховскую библиотеку, где поэт Санчук представлял книгу своих стихов с иллюстрациями девушки по имени Алена. Попутчиков в Чеховку я себе не нашел, но ди-джей Александров с “Эха Москвы” вызвался подкинуть меня на машине до Пушкинской площади, сократив мой сегодняшний убыток еще на два рубля (стоимость жетона метро). 86.20 – 2 = 84.20. Александров сообщил мне, что прочел в “Октябре” № 4 мой отчет о праздновании 25-летия журнала “Литературное обозрение”, где я журил его, Александрова, за то, что он не отдает мне журнал “Урал” с романом О. Славниковой о насекомых и млекопитающих и теперь, уж точно, не отдаст мне журнала, чтобы неповадно было писать.
Поэт Санчук, поначалу радостно поприветствовавший мое появление, быстро сообразил, что я уже пьян, и сказал с укоризной: “Напился у Солженицына, не мог до меня дотерпеть”. Чтобы как-то восстановить ясность взора, я выпил в буфете три чашки чаю. Выяснилось, что художница Алена, чья презентация обещана, находится в Лос-Анджелесе, а Санчук будет просто читать стихи. Прослушав три — по числу выпитых чашек — я покинул Чеховскую библиотеку вместе с журналистами Дельфином и Фальковским, специализирующимися на массовой литературе.
Дельфин, по его рассказам, не далее как сегодня получил где-то на сдачу лишних аж 500 рублей. “Хотел вернуть, не удалось”,— пояснил Дельфин, в связи с чем и приглашал нас с Фальковским выпить сейчас за его счет пива. Прикинув, что это прямой путь дальнейшего сокращения моего собственного убытка, я предложил пойти на какую-то из Бронных улиц в заведение “Капакабана”. Там Дельфин заказал три чешских пива по 16.50, но вместо 48.50 с него взяли 43.50.
Фальковский тут же сообщил, как нашел сегодня в прорези телефона-автомата забытую кем-то карточку с сорока неиспользованными единицами. Весь вне себя от зависти, я впал в раздумчивость по двум поводам: во-первых, отнять ли мне от оставшихся 84.20 номинальную цену пива, 16.50, либо отнять сумму, реально заплаченную за меня Дельфином, а во-вторых, куда бы позвонить по халявной карточке Фальковского…
Дельфин меж тем рассказал анекдот про проверку на фальшивость новых украинских денег: нужно провести по ним полоской сала, и если Кучма с портрета скосит глаза вслед за салом, то деньги правильные.
Холодало. Мне давно пора было домой, но невосстановленные 70 рублей драли душу, а потому я поддержал идею выпить чего-нибудь крепенького. Мы долго блуждали вокруг Пушкинской площади, пока не упокоились в “Русском бистро”, где Дельфин и взял пирожков и водки “Снежная королева”, сократив мой дневной убыток еще на 15—20 рублей.
Мы стали обсуждать дежурную тему: перелом нижних конечностей сотрудниками “Независимой газеты”. Пару лет назад, когда я там работал, ноги ломала заведовавшая отделом культуры Вика Шохина: то одну, то другую, то снова первую по старому месту. Тогда это не вызывало улыбки, а только грусть, ибо Вику все очень любили. Но потом сломала ногу молодая сотрудница Наташа Бабинцева, и в редакции стали потихоньку хихикать над такой нежданной преемственностью. Потом заместитель редактора Игорь Зотов упал с крыльца и поломал две ноги кряду. Это уже вызвало громы хохота. Наконец, два месяца назад сломал ногу сотрудник Владимир Березин, что снова вогнало редакцию в грусть: тут уж все поняли, что это не совпадения, а вполне всерьез, что Господь как-то всерьез настроен насчет “НГ”, и стали подумывать об увольнениях…
Затем я вспомнил, что прочел на днях стихи Дельфина и что они похожи на стихи Еременко. Заговорили о стихах Еременко. Дельфин заявил, что у него есть книжка, где на обложке нарисовано пол-лица Еременко. Я стал утверждать, что такой книжки в природе нет. Мы поспорили на два рубля.
Увы, мы были уже отменно пьяны, и мне вместо продолжения режима экономии пришлось еще покупать “Снежную королеву”. Потом мы поехали ко мне домой и встретили в Трубе под Пушкой двух знакомых журналисток, Машу и Свету, стали с ними обниматься-целоваться, что выглядело крайне двусмысленно, потому что наша веселая встреча произошла непосредственно в гуще толпы сутенеров и проституток. Света и Маша быстро ретировались. Алкоголя мы у меня дома наконец уже не пили, пили сок и чай, выслушали рассказ моей жены Иры о посещении ею Театра современной пьесы на Трубной площади, я зачитал с бумажки избранные места из речи Топорова.
Около двух ночи, когда я уже спал, позвонил писатель-буддист Пелевин, вынудил Иру разбудить меня и рассказал леденящую кровь историю. Ему позвонили из журнала “Еlle” (это глянцевый женский журнал) и спросили: любит ли он русскую поэзию и жаждет ли ее возрождения? Застигнутый врасплох Пелевин ответил положительно. Тогда ему сказали, что журнал проводит конкурс стихов о любви, и предложили войти в жюри. Пелевин согласился. После чего ему прислали факс, из которого стало явным скрытое в телефонном разговоре: это не просто конкурс, а часть рекламной кампании какого-то французского одеколона, название которого переводится как “Рифма”. Теперь Пелевин не знает, как ему поступить.
Я сказал, что у меня жизнь не легче, что пошел вот с утра отправлять два факса с Центрального телеграфа… Далее по тексту.
— Тьфу! — сказал Пелевин.— Я про русскую поэзию, а ты про восемьдесят восемь рублей.
∙