Литературная критика
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 1998
Литературная критика
“Это светлое имя — Пушкин”
По страницам Онегинской энциклопедии >Журнал “Октябрь” продолжает публикацию Онегинской энциклопедии. Это обширный коллективный труд, в котором принимают участие филологи, искусствоведы, историки, экономисты, юристы, музейные работники. Предлагаемые вашему вниманию статьи, как и энциклопедия в целом, дополняют известные комментарии к “Евгению Онегину”, расширяют и углубляют наши представления об истории, литературе, культуре и быте первой трети XIX века, приближают нас к миру пушкинского романа.
Н. И. МИХАЙЛОВА
МИЦКЕВИЧ АДАМ (24.12.1798—26.12.1855) — великий польский поэт, автор романтической лирики, поэм “Гражина”, “Дзяды”, “Конрад Валленрод”. За участие в тайной патриотической организации польской молодежи — обществе “филоматов” (“друзей науки”) — в 1823 г. был арестован и в 1824 г. из Вильно выслан в Россию. Посетив Петербург и Одессу, в ноябре 1825 г. Мицкевич приехал в Москву. Он познакомился со многими русскими литераторами: К. Ф. Рылеевым, А. А. Бестужевым, П. А. Вяземским, А. А. Дельвигом, Е. А. Баратынским, братьями Н. А. и К. А. Полевыми, В. Л. Пушкиным и другими. Осенью 1826 г. в Москве состоялось знакомство Мицкевича с Пушкиным. В марте 1827 г. польский поэт писал из Москвы своему другу А. Одынцу о Пушкине: “…я знаком с ним, и мы часто встречаемся. Пушкин почти одного со мной возраста (на два месяца моложе), в разговоре очень остроумен и увлекателен; он много и хорошо читал, знает новейшую литературу; его понятия о поэзии чисты и возвышенны. Написал теперь трагедию “Борис Годунов”; я знаю из нее несколько сцен в историческом жанре, они хорошо задуманы, полны прекрасных деталей” (Мицкевич А. Собрание сочинений в 5 тт., 1954. Т. 5, с. 380). Пушкин, по свидетельству
К. А. Полевого, оказывал Мицкевичу “величайшее уважение”. В мае 1829 г.
А. Одынец сообщал в письме о том, как Пушкин пришел в восторг от импровизации Мицкевича: “Во время одной из таких импровизаций в Москве Пушкин, в честь которого был дан этот вечер, вдруг вскочил с места и, ероша волосы, почти бегая по зале, восклицал: “Quel ge─nie! quel feu sacre─! que suis-je aupre─s de lui”? (Какой гений! Какой священный огонь! Что я рядом с ним? — франц.) — и, бросившись Адаму на шею, обнял его и стал целовать как брата. Я знаю это от очевидца. Тот вечер был началом взаимной дружбы между ними” (цит. по: Мицкевич А. Собрание сочинений, т. 5, с. 631).
Позднее, в 1825 г., в процессе работы над неоконченной повестью “Египетские ночи”, Пушкин, описывая итальянца-импровизатора и его импровизации, вспоминал Мицкевича, вдохновенные импровизации польского поэта.
Пушкин и Мицкевич часто встречались в Москве и в Петербурге. Мицкевич подарил Пушкину книгу “The works of lord Byron”, вышедшую в 1826 г., с надписью на польском языке: “Байрона Пушкину посвящает поклонник обоих А. Мицкевич”. Пушкин преподнес в дар польскому поэту свою поэму “Полтава«. В 1828 г. Пушкин перевел на русский язык отрывок из “Конрада Валленрода”.
В марте 1829 г. в Москве состоялась последняя встреча Мицкевича с Пушкиным. В мае Мицкевич покинул Россию. Осенью 1829 г. Пушкин, восхищавшийся творчеством польского поэта и в частности его “Крымскими сонетами”, работая над главой “Странствие” романа “Евгений Онегин”, написал следующие стихи о Тавриде, напечатанные в 1833 г. в “Отрывках из путешествия Онегина”.
Воображенью край священный:
С Атридом спорил там Пилад,
Там закололся Митридат,
Там пел Мицкевич вдохновенный
И, посреди прибрежных скал,
Свою Литву воспоминал.
Мицкевич вспоминает Литву “посреди прибрежных скал”. Н. Л. Бродский отметил, что Пушкин имеет в виду открывающий “Крымские сонеты” сонет “Аккерманские степи”, где, как пишет комментатор, польский поэт “между прочим, вспоминает Литву на просторе сухого океана “степей, а не среди прибрежных скал”. Заметим, что строка о прибрежных скалах у Пушкина появилась не сразу. В черновой рукописи — варианты: “в тени олив”, “на берегу пустынном”, “…среди прибрежных скал”, “при шуме волн”, “там посреди прибрежных скал”. Таким образом, строка “и, посреди прибрежных скал” — результат творческого выбора.
Пушкин создает романтический портрет романтического поэта. Под его пером Мицкевич предстает вдохновенным певцом в священном краю воображения, в мире легенд и древней истории, погруженным в воспоминания об оставленной им Родине, то есть польский поэт соединен Пушкиным как бы с самой сущностью поэзии, ее воображением, вдохновением, историческими и личными воспоминаниями. И, видимо, не случайно фоном для этого портрета Пушкин делает прибрежные скалы. Думается, можно предположить, что это своего рода аналог живописному портрету Мицкевича, написанному В. Ваньковичем в 1827 г.: польский поэт изображен в рост, в позе Байрона на фоне скалы. Дневниковая запись Е. Шимановской от 19 марта 1828 г. свидетельствует о том, что Пушкин видел портрет в тот день в мастерской художника, как видели его и пришедшие с ним к Ваньковичу Е. Шимановская, М. Шимановская, П. А. Вяземский, Ф. Малевский (см.: Белза Н. Ф. История польской музыкальной культуры. М., 1957. Т. 2, с. 220). Если же учесть, что в 1828 г. была напечатана автолитография с этого портрета, то с ним были знакомы и другие современники Пушкина и Мицкевича. Описание Мицкевича “посреди прибрежных скал” могло быть зрительно узнаваемым для первых читателей “Евгения Онегина”.
С портретом Мицкевича работы Ваньковича связана еще одна небезынтересная подробность. Ванькович написал портрет не только Мицкевича, он создал к нему парный портрет Пушкина. (Об эскизе этого утраченного портрета Пушкина в собрании Всероссийского музея А. С. Пушкина см.: Февчук Л. И. О некоторых прижизненных портретах Пушкина. Временник Пушкинской комиссии. Вып. 20. Л., 1986, сс. 126—128.) Оба портрета описаны в воспоминаниях побывавшего в мастерской Ваньковича С. Моравского: Мицкевич был изображен “в черкесской бурке, с обнаженной головой и развевающимися волосами, опирающимся на скалу… В подобном романтическом вкусе… был скомпонован и портрет Пушкина. Вместо бурки… широкий плащ с клетчатой подкладкой, вместо скалы — тенистое дерево, под которым поэт стоит в раздумье” (Эттингер П. Станислав Моравский о Пушкине.
В кн.: Московский пушкинист. 2. М., 1930, сс. 248—249).
Включив текст с созданным им романтическим портретом Мицкевича в свой роман, Пушкин также в конечном счете как бы представил читателю парные портреты, один из которых — поэтический портрет самого автора “Евгения Онегина”. Мотивы воображения, воспоминаний, вдохновения окружают и образ автора стихотворного романа. В “Отрывках из путешествия Онегина” декларация об “иных картинах” с песчаным косогором, избушкой, рябинами вместо романтических груд скал и “волн краев жемчужных” не отрицает романтического видения мира. Описание прекрасных берегов Тавриды, которое следует за строфой о Мицкевиче, может быть расценено как романтическая вариация Пушкина на тему “Крымских сонетов” Мицкевича. Если же учесть, что в примечании к сонету “Гробница Потоцкой” Мицкевич ссылался на “Бахчисарайский фонтан” Пушкина, то в пушкинской строфе о Тавриде перед нами — продолжение диалога двух поэтов.
Пушкин и Мицкевич в “Евгении Онегине” — поэты-изгнанники. Вариант строки “Там пел Мицкевич вдохновенный” — “там пел изгнанник вдохновенный”; намеки на изгнание Пушкина, начиная с первой главы и кончая “Отрывками из путешествия Онегина”, рассыпаны по всему роману. Строка о том, что Мицкевич “свою Литву воспоминал”, соотносится со строками седьмой главы:
Как часто в горестной разлуке,
В моей блуждающей судьбе,
Москва. Я думал о тебе!
(Варианты — “В изгнании, в горести, в разлуке”, “Москва, в изгнании, в разлуке”, “В изгнании, с милыми в разлуке”.) Воспоминания о Родине, высокое чувство любви к Отчизне объединяют русского и польского поэтов.
Тема изгнанничества в “Евгении Онегине” связана и с римским поэтом Овидием, и с русским поэтом Баратынским. При этом портрет Баратынского, как и портрет Мицкевича, написан на фоне скал:
Но посреди печальных скал,
Отвыкнув сердцем от похвал,
Один, под финским небосклоном
Он бродит…
О значении эпитета “вдохновенный” применительно к Мицкевичу писали
М. А. Цявловский и Н. В. Измайлов. Этот эпитет, по справедливому замечанию Цявловского, “был неотделим от Мицкевича в устах русских, когда они говорили о нем” (Цявловский М. А. Статьи о Пушкине. М., 1962, с. 191).
Баратынский писал Мицкевичу в 1828 г.:
Когда тебя, Мицкевич вдохновенный,
Я застаю у Байроновых ног,
Я думаю: поклонник униженный,
Восстань, восстань и вспомни: сам ты бог!
(Баратынский Е. А. Полное собрание стихотворений. Изд. 3-е. Л., 1989, с. 146.)
Его непрестанное внутреннее горение, возвышенность и глубину мысли, изумительный дар импровизации, превосходящий, казалось, все человеческие возможности и вложенный в него “свыше”,— вот что, по мнению Н. В. Измайлова, выражал эпитет “вдохновенный”, которым Пушкин наградил Мицкевича (Измайлов Н. В. Очерки творчества Пушкина. Л., 1976, с. 141). Но в “Евгении Онегине” есть еще два поэта, названных так же. Это герой романа, которому автор отдал часть своей души, Владимир Ленский с “вдохновенным взором” и Языков “вдохновенный”.
В послании к Языкову Пушкин писал:
Издревле сладостный союз
Поэтов меж собой связует:
Они жрецы единых муз;
Единый пламень их волнует;
Друг другу чужды по судьбе,
Они родня по вдохновенью.
Упоминание Мицкевича в “Евгении Онегине” носит отнюдь не случайный, не эпизодический характер; оно весьма значимо в художественной системе романа. Великий польский поэт включен Пушкиным в единый союз поэтов всех времен и народов; его поэзия и судьба представлены неотъемлемой частью мировой поэзии. Его творения признаны бессмертными (недаром вариант стиха “Свою Литву воспоминал” — “Стихи бессмертные слагал”). Слово поэта преодолевает пространство и время, включаясь в диалог русской и мировой культур, воплощенный в романе Пушкина “Евгений Онегин”. Диалогические культурные связи, пронизывающие роман, находят свое выражение в созданном Пушкиным портрете Мицкевича, соотносящемся с его живописным портретом работы польского художника Ваньковича.
Уже после того, как строфа о Мицкевиче в “Евгении Онегине” была написана, Пушкин в 1830 г. сочинил сонет о сонете, где та же мысль о диалоге русской и мировой культур выражена в размышлении о жизни в веках одного лирического жанра. В один ряд здесь поставлены творцы сонета — великие итальянские поэты Данте и Петрарка, англичане Шекспир и Вордсворт, испанец Камоэнс, русский поэт Дельвиг и польский поэт Мицкевич, причем портрет Мицкевича в пушкинском сонете — вариация его портрета из пушкинского романа в стихах:
Под сенью гор Тавриды отдаленной
Певец Литвы в размер его стесненный
Свои мечты невольно заключал.
Трагические события 1830—1831 гг., жестокое подавление польского восстания разделили Мицкевича и Пушкина. В 1832 г. Мицкевич прочел стихотворения Пушкина “Клеветникам России” и “Бородинская годовщина” вместе со стихотворением В. А. Жуковского “Старая песня на новый лад”. Они составили напечатанную в 1831 г. и вскоре переведенную на немецкий язык брошюру “На взятие Варшавы”. Мицкевич ответил на них “Посланием к москалям”, которым заключил “Отрывок” 3-й части “Дзядов”.
В 1833 г. С. А. Соболевский, вернувшись в Россию из-за границы, подарил Пушкину IV том парижского издания собрания сочинений Мицкевича. Пушкин по-польски переписал из этого тома “Послание к москалям”, стихотворения “Памятник Петру Великому”, “Олешкевич”. Он предполагал сделать их русский перевод. В 1833 г. Пушкин перевел баллады Мицкевича “Воевода”, “Будрыс и его сыновья”. В 1832 г. Пушкин написал стихотворение, адресованное Мицкевичу:
Он между нами жил
Средь племени чужого; злобы
В душе своей к нам не питал, и мы
Его любили. Мирный, благосклонный,
Он посещал беседы наши. С ним
Делились мы и чистыми мечтами
И песнями (он вдохновен был свыше
И свысока взирал на жизнь). Нередко
Он говорил о временах грядущих,
Когда народы, распри позабыв,
В великую семью соединятся.
Мы жадно слушали поэта. Он
Ушел на запад — и благословеньем
Его мы проводили. Но теперь
Наш мирный гость стал нам врагом — и ядом
Стихи свои, в угоду черни буйной,
Он напояет. Издали до нас
Доходит голос злобного поэта,
Знакомый голос!..
Боже! Освяти
В нем сердце правдою твоей и миром,
И возврати ему
Пушкин соединил в своем стихотворении прошлое и настоящее. Он воссоздал образ Мицкевича, мирного и благосклонного участника бесед русских поэтов, вдохновенного свыше польского певца, мечтающего о будущем братстве не только всех поэтов, но и всех народов. Слова Пушкина о знакомом голосе ныне злобного поэта наполнены глубокой болью. В страстном призыве к Господу освятить “в нем сердце правдою… и миром” — любовь Пушкина к Мицкевичу, верность их дружбе. Стихотворение “Он между нами жил” осталось незаконченным, при жизни Пушкина напечатано не было. Мицкевич прочитал это стихотворение только в 1842 г. Листок с его текстом А. И. Тургенев положил на кафедру Мицкевичу, читавшему в Париже в Коллеж де Франс курс славянских литератур. На листке А. И. Тургенев сделал надпись: “Голос с того света”.
Когда в 1837 г. Пушкина не стало, то Мицкевич откликнулся на смерть русского поэта проникновенным некрологом. Он первым сказал о национальной трагедии, постигшей Россию. “Пуля, поразившая Пушкина,— писал он,— нанесла интеллектуальной России ужасный удар… Никто… не заменит Пушкина. Ни одной стране не дано, чтобы в ней больше, нежели один раз, мог появиться человек, сочетающий в себе столь выдающиеся и столь разнообразные способности” (Мицкевич А. Собрание сочинений, т. 4, с. 96). Мицкевич оставил нам посмертный портрет Пушкина — поэта и человека, созданный на основе личных впечатлений, согретый его любовью и уважением: “Пушкин, вызывавший восторг читателей своим поэтическим талантом, изумлял своих слушателей живостью, тонкостью и проницательностью своего ума. Он обладал удивительной памятью, определенностью суждений и утонченным вкусом. Слушая его рассуждения об иностранной или о внутренней политике его страны, можно было принять его за человека, поседевшего в трудах на общественном поприще и ежедневно читающего отчеты всех парламентов. Своими эпиграммами и сарказмами он создал себе много врагов. Они мстили ему клеветой. Я знал русского поэта весьма близко и в течение довольно продолжительного времени; я наблюдал в нем характер слишком впечатлительный, а порою легкий, но всегда искренний, благородный и откровенный. Недостатки его представлялись рожденными обстоятельствами и средой, в которой он жил, но все, что было в нем хорошего, шло из его собственного сердца” (Мицкевич А. Собрание сочинений, т. 4, сс. 96—97). Статья Мицкевича была напечатана во французском журнале “Глоб” 25 мая 1837 г. Польский поэт подписал ее так: “Друг Пушкина”.
Н. И. МИХАЙЛОВА
КУКЛА
Но куклы даже в эти годы
Татьяна в руки не брала,
Про вести города, про моды
Беседы с нею не вела.
Кукла, являясь своеобразным изображением человека, с предельной точностью отражает черты стиля своего времени. Внешний вид кукол, их костюмы, прически, украшения — все это в известной степени характеризует отдельные моменты быта и мировоззрения эпохи. Это с одной стороны. С другой — кукла была и остается любимой игрушкой девочки; с обстановкой, посудой и нарядами она позволяет детям в игре копировать жизнь взрослых:
Охоты властвовать примета,
С послушной куклою дитя
Приготовляется, шутя,
К приличию — закону света,
И важно повторяет ей
Уроки маменьки своей.
Шедевры кукольного дела были созданы в эпоху Возрождения, ознаменовавшуюся большими достижениями в области науки, техники, искусства. Роскошно одетые куклы почти в течение трех с половиной столетий представляли собой взрослых дам. Куклы-дети отсутствовали вплоть до второй половины XIX века.
В XVIII веке пышность и роскошь в костюмах кукол достигают наивысшего предела. В 1815 г. Пушкин-лицеист в “Послании к Юдину”, изображая уединенную хижину поэта, пишет:
И думаю: “К чему певцам
Алмазы, яхонты, топазы,
Порфирные пустые вазы,
Драгие куклы по углам?..”
На Россию первой трети XIX века сильное влияние оказывала Франция. Париж считался законодателем мод, а французские куклы были причесаны и одеты с головы до ног по последней моде. Матери изучали по куклам моду, а дочери забавлялись ими.
Туловища таких кукол делали из папье-маше, лайки и материи, набитых опилками, или из дерева, головки — из терракоты, мастики, фарфора или воска. Примечательно в связи с этим, как в “Каменном госте” А. С. Пушкина Дон-Гуан отзывается о городских красавицах:
В них жизни нет,
все куклы восковые.
Наиболее дорогие французские куклы долгое время имели фарфоровые головки, выписываемые из Саксонии, Кобурга, Тюрингии. Кроме того, встречались деревянные резные “скелетцы” с подвижными руками и ногами, одетые в пышные туалеты того времени.
В XIX веке впервые стали применяться шарниры, был найден способ делать кукол с закрывающимися глазами. В 1823 г. на выставке во Франции представляли говорящих кукол, которые при прикосновении к рукам говорили “мама”, “папа”. Делались куклы с механизмом, вставленным в туловище, который приводил куклу в движение,— она поворачивала голову, двигала руками и ногами. Продолжали создавать кукол с механизмами, движение которых сопровождалось музыкой.
Для того чтобы дети в игре могли максимально приблизиться к реальной жизни, изготовлялись мебель, посуда и даже целые дома в миниатюрном исполнении.
Чудесные французские игрушки ювелирного характера, однажды приобретенные, долго сохранялись в богатых дворянских семьях (вплоть до ХХ века).
Ларины не могли покупать столь дорогие игрушки своим детям, поскольку принадлежали к дворянам со средним достатком. Так, в черновиках “Евгения Онегина” Пушкин пишет об Ольге как о дочери бедных соседей. Поэтому скорее всего сестры Ларины играли самодельными тряпичными куклами, которые были обычными для начала XIX века. Такую куклу им могла сделать няня, так как вообще любой крестьянской девочке уже к пяти-шести годам эту работу выполнить было нетрудно.
У крестьян кукла рассматривалась как эталон рукоделия. По куклам судили о вкусе и мастерстве их владелицы. Изготовляя кукол, играя с ними, девочка училась шить, вышивать, прясть, постигала традиционное искусство одевания. Кукла в народе символизировала прекрасный образ девичества, была также мерилом и женской красоты.
О том, как выглядела такая кукла, мы узнаем от Е. Н. Водовозовой (1844—1923), воспитанницы Смольного института, которая в своих воспоминаниях приводит следующее образное сравнение: “Вторая сестра — Дия (Конкордия) — имела более женский облик, но своею внешностью напоминала куклу домашнего производства, сделанную из ваты и тряпок,— такая она была вся пухлая и рыхлая, с расплывчатыми чертами лица. Особенно странное впечатление производили ее глаза и брови, которые, точно у куклы, как будто проведены были углем, а губы красной краской” (Водовозова Е. Н. На заре жизни. М., 1981, с. 29).
Вернемся к Татьяне Лариной, которая, по словам Пушкина, даже в детские годы не играла в куклы. Ю. М. Лотман отмечает, что “серьезное поведение в детстве, отказ от игр — характерные черты романтического героя” (Лотман Ю. М. Роман
А. С. Пушкина “Евгений Онегин”. Л., 1980, с. 198).
Л. А. ВОЛОСАТОВА
МЕЛЬМОТ — герой романа “Мельмот Скиталец” (“Melmoth The Wanderer”, 1820) английского писателя Чарльза Роберта Мэтьюрина (1780—1824), произведения которого относятся к жанру авантюрного и “готического” романа (романа “тайны и ужасов”, “черного” романа), широко распространенного в английской литературе рубежа XVIII—XIX веков. “Мельмот Скиталец” стал “последним и одним из лучших образцов в ряду… готических романов” (Алексеев М. П. “Ч.-Р. Мэтьюрин и его “Мельмот Скиталец”. В кн.: Ч.-Р. Мэтьюрин. “Мельмот Скиталец”. Л., 1977,
с. 563).
В основе сюжета романа — история английского аристократа Джона Мельмота, продавшего душу дьяволу и взамен обретшего бессмертие. Мельмот — мрачный человек с завораживающим, горящим адским огнем взором — появляется в минуту людской слабости и отчаяния с целью выманить у несчастных обещание пожертвовать душой во имя облегчения своей участи, тем самым поменявшись с ним местами. Необычность романа заключалась не только в том, что перед глазами читателя развертывалась зловещая панорама человеческих страданий в разных странах и в разные времена, но и в утверждении Мэтьюрином гуманистической идеи величия человеческого духа: ни один из героев романа не соглашается разделить судьбу Мельмота и стать жертвой дьявола. <…>
А. С. Пушкину принадлежало первое оригинальное издание романа “Мельмот Скиталец” — “Melmoth The Wanderer”, а tale. By the author of “Bertram” etc. In four volumes. Edinburgh, 1820 (см.: Модзалевский Б. Л. Библиотека А. С. Пушкина. СПб., 1910, с. 284, № 1146). <…>
Полностью в русском переводе “Мельмот Скиталец” увидел свет в Санкт-Петербурге в 1833 г.: “Мельмот Скиталец. Сочинение Матюреня, автора “Бертрама”, “Альбигойцев” и проч. Пер. с фр. Н. М. Ч. 1—6. В 12-ю долю листа”. На это издание была опубликована краткая хвалебная рецензия в петербургской газете “Северная пчела”: “Автор романа… неизвестен русским читателям, не знающим иностранных языков… Необычайная сила его мрачного воображения, верность очерчиваемых им характеров, занимательность, необыкновенность происшествий во всех его творениях, соделывают чтение оных весьма заманчивым” (1833, № 132, 15 июня,
с. 525). Подробный разбор литературных достоинств русского перевода “Мельмота Скитальца” и художественных особенностей произведения Мэтьюрина содержит напечатанная в 1833 г. в “Московском Телеграфе” статья, отмечавшая, в частности, следующее: “…романов Матюрина нельзя уравнивать и уподоблять сочинениям Сталь, Жанлис, А. Лафонтена или даже Ричардсона и В. Скотта. Его романы составляют свой, особый род… Главное, что старается он развить и внушить своему читателю, есть ужас… Матюрин представляет нам мир действительный… но представляет с таких ужасных сторон, в такие страшные мгновения, что невольная дрожь проникает весь состав его читателя… “Мельмот” есть самое славное из произведений Матюрина, и в нем автор всего более выразил свое дарование… все всевозможные ужасы и страдания собраны в нем… Это не сам Искуситель, но жертва его, обреченная против воли творить зло: это одна из частей природы человеческой, представленная в резком очертании одного человека” (№ 14, июль, сс. 253—261).
Лестные отзывы о литературном таланте Ч.-Р. Мэтьюрина принадлежат
П. А. Вяземскому и В. Г. Белинскому. “Матюрин… удивительный поэт,— писал Вяземский,— он не отдает… читателю отчета в своих созданиях… но зато выходки, целые явления его поразительно хороши… Автор… весь фантастический, и не знаешь, что после чтения его остается в душе: впечатления, подобные впечатлениям вечерней зари, грозы великолепной, музыки таинственной” (Вяземский П. А. Записные книжки (1813—1848). М., 1963, с. 83). В кратком очерке “Библиотека романов и исторических записок, издаваемая книгопродавцем Ф. Ротганом на 1835 год” Белинский так отозвался о творчестве английского автора: “Матюрен — странный писатель! Это смесь Вальтера Скотта с Левисом (М. Льюис. — М. С.) и отчасти с Радклиф. Его фантастическое воображение самую действительную жизнь превращает в род какой-то мистерии, разыгрываемой совокупно людьми и чертями и дирижируемой судьбою… И не знаю, с чем можно сравнить впечатление от его романов? Это какой-то сон, тяжкий, мучительный, но вместе с тем сладкий… Кому не известен его “Мельмот Скиталец”, это мрачное, фантастическое и могущественное произведение, в котором так прекрасно выражена мысль об эгоизме, этом чудовище, жадно пожирающем наслаждения и, в свою очередь, пожираемом наслаждениями?” (Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13-ти тт. М., 1953—1959 гг., т. I,
сс. 317—318).
Имя Мельмота дважды встречается на страницах романа “Евгений Онегин”. В строфе XII седьмой главы, в которой Пушкин помещает ироническую характеристику традиции романтической литературы, “Мельмот Скиталец” упомянут в ряду модных романов, которые читают современницы поэта:
А нынче все умы в тумане,
Мораль на нас наводит сон,
Порок любезен — и в романе,
И там уж торжествует он.
Британской музы небылицы
Тревожат сон отроковицы,
И стал теперь ее кумир
Или задумчивый Вампир,
Или Мельмот, бродяга мрачный,
Иль Вечный жид, или Корсар,
Или таинственный Сбогар.
В примечании под № 19 к этой строфе Пушкин дает высокую оценку роману Мэтьюрина: “Мельмот, гениальное произведение Матюрина”.
Образ Мельмота Скитальца оказал несомненное художественное влияние на пушкинскую концепцию образа Евгения Онегина. Так, в черновом письме к
А. Н. Раевскому в октябре 1823 г. поэт пишет о “мельмотическом” характере своего героя. Разочарованность и скептицизм Онегина, его “резкий, охлажденный ум” близки демонической природе героя Мэтьюрина. И хотя для Онегина представляться Мельмотом — литературная поза, однако образ мэтьюриновского героя перестает быть лишь одной из светских масок Онегина, перечисленных в строфе VIII восьмой главы романа:
Чем ныне явится? Мельмотом,
Космополитом, патриотом,
Гарольдом, квакером, ханжой,
Иль маской щегольнет иной…
а становится одной из граней личности пушкинского героя, несущего несомненную демоническую нагрузку согласно традиции романтической литературы первой трети XIX века.
Татьяна, как когда-то ее матушка, увлечена романами XVIII столетия — Ричардсона, Руссо, мадам де Сталь — и пытается вообразить Онегина героем “романа на старый лад”, об особенностях которого Пушкин пишет в XI строфе третьей
главы:
Свой слог на важный лад настроя,
Бывало, пламенный творец
Являл нам своего героя
Как совершенства образец.
Но знакомая героине романная схема ломается: поведение Онегина в нее не укладывается. “Кто ты, мой ангел ли хранитель, или коварный искуситель”? — вопрошает Татьяна, воображение которой приписывает герою черты таинственности и демонизма. Такое впечатление об Онегине сохраняется у героини вплоть до седьмой главы романа, в которой перед Татьяной, прочитавшей в “модной келье” романы о “современном человеке” “с его безнравственной душой” и “озлобленным умом”
(в черновых рукописях названы эти книги: “Мельмот, Рене, Адольф Констана”), “открылся мир иной”. Татьяна сумела освободиться от демонических “чар” Онегина, осознав их литературное происхождение.
Созданье ада иль небес,
Сей ангел, сей надменный бес,
Что ж он? Ужели подражанье,
……………………………………………
Чужих причуд истолкованье,
……………………………………………
Уж не пародия ли он?
— в изумлении размышляет пушкинская героиня.
Жизнь всегда сложнее литературной маски, литературной модели поведения. В связи с этим примечательны слова С. Г. Волконского из письма к А. С. Пушкину от 18 октября 1824 г. об А. Н. Раевском, слывшем в свете Мельмотом: “Неправильно вы сказали о Мельмоте, что он в природе ничего не благословлял, прежде я был с вами согласен, но по опыту знаю, что он имеет чувства дружбы — благородной и неизменной обстоятельствами”.
М. Л. СУПОНИЦКАЯ
МАСЛЕНИЦА — “масленая неделя, сырная, неделя до Великого поста; ее чествуют: веселою, широкою, разгульною, честно─ю; пекут блины; катанье с гор и на лошадях и потехи разного рода” (В. И. Даль). “Устанавливая сырную неделю с ее полускоромной пищей, православная церковь имела в виду облегчить крестьянам переход от мясоеда к Великому посту и исподволь вызвать в душе верующих то молитвенное настроение, которое заключается в самой идее поста как телесного воздержания и тяжелой духовной работы. Но эта попечительная забота церкви повсеместно на Руси осталась гласом вопиющего в пустыне, и на деле наша масленица не только попала в число “праздников”, но стала синонимом самого широкого, безбрежного разгула. В эту неделю наш скромный и набожный народ как бы разгибает свою исполинскую спину и старается в вине и весельи потопить все заботы и тяготы трудовой будничной жизни. Насколько при этом бывает неудержим народный разгул, можно судить уж по одним эпитетам, которыми наделил народ масленицу. Она называется “веселой”, “широкой”, “обжорной”, “разорительницей” (Максимов С. В. Нечистая, неведомая и крестная сила. СПб., 1994, с. 295).
Еще в XVII столетии посещавших Русь иностранцев удивляла особенная пиршественность празднования масленицы: “Всю масленицу день и ночь продолжается обжорство и пьянство… В это время пекут пирожки, калачи и тому подобное в масле и яйцах, зазывают к себе гостей и упиваются медом, пивом и водкою до упаду и бесчувственности” (Корб И. Г. Дневник путешествия в Московию… в 1698 году. СПб., 1906, с. 62). Подобного размашистого, широкого и продолжительного гулянья не было ни в одной стране, кроме России. Принадлежностью масленицы были катания на санках с гор, катания на лошадях, карусели, качели, кулачные бои, штурмы “снежных” крепостей и тому подобные развлечения.
Каждый день масленицы имел свое название; за каждым были закреплены определенные действия, правила поведения: понедельник — “встреча”; вторник — “заигрыш”; среда — “лакомка”, “разгул”, “перелом”; четверг — “разгуляй-четверток”, “широкий”; пятница — “тещины вечера”; суббота — “золовкины посиделки”, “проводы”; воскресенье — “прощеный день” (см.: Круглый год. Русский земле-
дельческий календарь. М., 1991, сс. 435—452).
Связанная с Великим постом (на период которого прекращались всякие общественные увеселения), масленица проникала и в быт верхних слоев общества, становилась временем особенно богатых и роскошных балов и раутов. “…такой распутной масленицы я не видывал”,— заметил Пушкин в дневнике 28 февраля 1834 г. Об этой же масленице (в 1834 г. она длилась с 25 февраля до 4 марта) Пушкин писал
П. В. Нащокину: “Нынешняя зима была ужасно изобильна балами. На масленицу танцовали уж два раза в день. Наконец настало последнее воскресение перед великим постом. Думаю: слава Богу! балы с плеч долой. Жена во дворце. Вдруг, смот-
рю — с нею делается дурно — я увожу ее, и она, приехав домой, выкидывает”.
Упоминание масленицы в “Евгении Онегине” призвано прежде всего под-
черкнуть “старинные” устои дома Лариных:
Они хранили в жизни мирной
Привычки милой старины;
У них на масленице жирной
Водились русские блины;
Два раза в год они говели;
Любили круглые качели…
В отличие от представителей столичного общества Ларины, очевидно, соблюдали посты (“говели”) и особенности питания “на масленице жирной”, непременной принадлежностью которой были блины (от общеславянского mlinъ, буквально: “приготовленный из молотого”; “лепешки из греческой молотой муки, пекущиеся на сковородке, подмазанной маслом”. И. М. Снегирев). Русская масленица славилась качеством, а особенно количеством блинов: недаром в пословицах говорится: “Блин добро не один”, “Блины брюха не портят”, “Блин не клин, брюха не расколет” и т. д. В соответствии с этой установкой поедалось огромное количество блинов — и масленица действительно оказывалась “жирной”. Ср. в стихотворении
П. А. Вяземского “Масленица на чужой стороне” (1853):
Скоро масленицы бойкой
Закипит широкий пир,
И блинами и настойкой
Закутит крещеный мир.
Е. А. АГЕЕВА
КУМ — “крестный отец по отношению к родителям крестника и крестной матери” (Словарь русского языка). Помимо основного значения церковно-родственных связей, это слово употребляется в русском языке с дополнительными лексическими оттенками. Кум — это и человек, “состоящий в духовном родстве вообще”, и “обращение к знакомому пожилому мужчине”, и просто “приятель”. В переносном значении “кумом зовут друг друга, шутя, уволенный от места, звания, должности и преемник его” (В. И. Даль).
В пушкинскую эпоху слово “кум” часто употреблялось в значении просто приятельского обращения. Таковы, например, кумовья в баснях Крылова; в басне “Волк на псарне” пойманный волк говорит ловчему: “Я ваш старинный сват и кум…” В прозе Пушкина это значение встречается чаще всего: в “Арапе Петра Великого”, в “Дубровском”, в “Капитанской дочке”.
В письме к П. А. Плетневу от 7 января 1832 г. Пушкин иронически обыграл неправомерное употребление этого понятия в его основном значении. В “Северных цветах на 1831 год” было напечатано стихотворение Ф. Н. Глинки “Бедность и утешение”, в котором были строки:
Не плачь, жена! мы здесь земные постояльцы…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ты все о будущем полна заботных дум;
Бог даст детей?.. Ну что ж? Пусть Он наш будет Кум!
Пушкин решил, что Глинка “с горя рехнулся”: “Кого вздумал просить к себе в кумовья! вообрази, в какое положение приведет он и священника, и дьячка, и куму, и бабку, да и самого кума — которого заставят же отрекаться от дьявола, плевать, дуть, сочетаться и прочие творить проделки. Нащокин уверяет, что всех избаловал покойник царь, который у всех крестил ребят”.
Но не менее странно понятие “кум” представлено в “Евгении Онегине”. Оно появляется в “Сне Татьяны” в составе единственной реплики, произнесенной “большим взъерошенным медведем”:
Медведь промолвил: здесь мой кум:
Погрейся у него немножко!
Как установили исследователи, “сон Татьяны помещен почти в “геометрический центр” “Онегина” и составляет своеобразную “ось симметрии” в построении романа” (Маркович В. М. Сон Татьяны в поэтической структуре “Евгения Онегина”. В кн.: Болдинские чтения. Горький, 1980, с. 25); реплика же медведя “разрезает сон пополам” (Чумаков Ю. Н. “Сон Татьяны” как стихотворная новелла. В кн.: Русская новелла. Проблемы теории и истории. Сб. статей. СПб., 1993, с. 91) и обозначает тот “непременный “поворот” в повествовании, благодаря которому все события предстают в новом свете” (Бент М. И. Поздняя новеллистика Людвига Тика. Проблемы метода и жанра. В кн.: Известия. АН СССР. Серия литературы и языка. 1990, т. 49, вып. 4, с. 379). Самое же ударное слово этой “медвежьей” реплики — слово “кум”, которое, таким образом, оказывается в абсолютном центре поэтической структуры “Евгения Онегина”.
В восприятии “чудного” и “вещего” сна Татьяны ее возлюбленный и желанный жених, Онегин, предстает полуразбойником-полудемоном, связанным с фантастическим миром сказочных созданий,— и одновременно “кумом” признанного в русском фольклоре хозяина “лесного дома” — Медведя. В русском фольклоре сохранилось “представление о наполовину человеческой природе медведя”, о том, что это “человек, превращенный колдуном в зверя” (Новичкова Т. А. Русский демонологический словарь. СПб., 1995, с. 363), поэтому сам факт “кумовства” медведя и человека не противоречит фольклорным установкам.
Более того, образ медведя связан “с символикой сватовства, брака” (Ю. Лотман). “Медведя видеть во сне предвещает женитьбу или замужество” (Балов А. Сон и сновидения в народных верованиях. Из этнографических материалов, собранных в Ярославской губернии. В кн.: Живая старина. 1891, вып. IV, с. 210). Именно медведь оказывается во сне Татьяны связанным с устойчивым символом женитьбы в свадебной поэзии — переправой через реку (Потебня А. Переправа через реку как представление брака. В кн.: Московский археологический вестник. 1867—1868. Т. 1, с. 12). А само кровавое застолье, происходящее в “шалаше убогом”, куда медведь приносит Татьяну, напоминает некую чудесную, дьявольскую свадьбу.
По законам “перевернутого” фольклорно-религиозного представления “дьявольская” свадьба оборачивается “большими похоронами”. По этим же законам медведь, подлинный хозяин “лесного дома”, становится одновременно и чудесным “отцом”, приводящим невесту к свадебному столу, и “кумом” желанного жениха. Именно это обозначение является сигналом общей фантасмагории, невозможности происходящего.
Онегин в этом случае оказывается в “двойной” ситуации, подобной той, в которой оказался герой “Капитанской дочки”: “Мы были остановлены караульными. На вопрос: кто едет? ямщик отвечал громогласно: “Государев кум со своею хозяюшкою”. Вдруг толпа гусаров окружила нас с ужасной бранью. “Выходи, бесов кум!” — сказал мне усатый вахмистр”.
А. В. КОШЕЛЕВ
МОСЬКА — “мопс, собака мосячей, мосечной, моськовой породы: тупорылая, курносая, песочной шерсти, с черными подпалинами” (В. И. Даль). Моськами в начале XIX века называли маленьких собак разных пород: мопсов, болонок, левреток, шпицев и др. Мода на комнатных (или постельных) собак пришла в Россию из Европы в XVIII веке. Царская фамилия не раз получала в подарок мопсов, любимцев немецких герцогов; левреток, обитателей дворцовых апартаментов европейских королевств и княжеств. Французский посол поднес Екатерине II несколько маленьких пушистых собачек, а так как они были привезены из г. Болонья, их стали называть французскими “оболонскими” (болонками.— Е. П.).
В пушкинское время комнатная собачка — моська — стала привычной в барском доме. Герой комедии А. С. Грибоедова Чацкий расспрашивал Софью о ее старой тетке, у которой “воспитанниц и мосек полон дом”.
Неизвестный автор писал о маленькой собаке, что в отличие от больших сторожевых, “травильных” или охотничьих псов она “употребляется только для забавы. Она служит как бы некоторым изображением праздного человека, показывающего вид, что он обременен делами” (Не большой подарок для наставления и забавы моим детям. СПб., 1822, с. 171). В басне И. А. Крылова “Две собаки” говорилось о райской жизни “кудрявой болонки Жужу”:
На счастье грех роптать, Жужутка отвечает:
Живу в довольстве и добре,
И ем и пью на серебре;
Резвлюся с барином, а ежели устану,
Валяюсь по коврам и мягкому дивану.
В XXV строфе пятой главы романа “Евгений Онегин” речь идет о приезде гостей на именины Татьяны:
В передней толкотня, тревога;
В гостиной встреча новых лиц,
Лай мосек, чмоканье девиц…
Соседи-помещики привезли к Лариным не только своих детей, нянек и гувернеров, но и любимых комнатных собачек. И место им было отведено не на псарне или в сенях, а именно в гостиной — вместе с их хозяевами. Моськи находились при них неотлучно — и днем, и ночью. Любопытно, что автор цитируемой выше детской книги заметил: “Привязанность некоторых особ к сим животным доходит иногда до глупости”. Не случайно в пушкинское время были распространены анекдоты о моськах и их владельцах. Один из них, рассказанный А. О. Смирновой-Россет, вполне мог знать и Пушкин: “У Ланжерона (Александр Федорович Ланжерон, генерал-губернатор Одессы, знакомый Пушкина.— Е. П.) была моська, его сердечная привязанность, занимавшая его больше, чем Одесса. Г-жа Траполи (херсонская помещица.— Е. П.) пришла к нему по делу, он был так рассеян, что взял ее за подбородок и сказал ей: “Моська, о моська” (Смирнова-Россет А. О. Дневник. Воспоминания. М., 1989, с. 477).
Поклонники владелиц маленьких собак нередко переносили свою любовь и обожание на их четвероногих любимцев, подчас завидовали моськам, потому что хозяйки ласкали, лелеяли их. О привязанности С. Д. Пономаревой к ее комнатным собачкам Гектору и Мальвине писали многие мемуаристы.
А. А. Дельвиг посвятил в 1821 г. Мальвине стихотворение, где были такие
строки:
Ах! она была краше, игривее
Резвых псов звероловицы Делии.
С ее шерстью пуховой и вьющейся
Лучший шелк Индостана и Персии
Не равнялся ни лоском, ни мягкостью.
(Дельвиг А. А. На смерть собачки Амики.)
Пушкин в четверостишии “Нимфодоре Семеновой” (1820) шутливо заявлял
о своих стремлениях:
Желал бы быть твоим, Семенова, покровом,
Или собачкою постельною твоей…
В послании “К сестре”(1814) Пушкин так описал комнатную собачку, с которой он, вероятно, и сам играл ребенком:
Иль моську престарелу,
В подушках поседелу,
Окутав в длинну шаль
И с нежностью лелея,
Ты к ней зовешь Морфея?
Моськами очень дорожили, а если они терялись, то хозяева готовы были отдать немалые деньги, чтобы отблагодарить нашедшего любимое существо. В газетах тех лет нередко печатались объявления о пропаже собак. Так, московский купец Авериан Петров Ключарев обещал: “Кто оную (пропавшую собаку.— Е. П.) доставит к означенному купцу, тот получит 50 руб. награждения” (Приложение к газете “Московские ведомости” от мая 6 дня 1811 г., № 36, с. 1036). В другом объявлении говорилось о продававшемся щенке: “…оболонская собачка, маленькая, собой прекрасная и вся белая, в приходе Покрова в Лёвшине, в доме Яхонтова: цена 150 руб.” (Там же, с. 1050). В “Толковом словаре живого великорусского языка” приведена такая пословица: “Барыня девку на моську променяла” (В. И. Даль).
Мальчик Ванька, герой повести Пушкина “Станционный смотритель” (1830), вспоминая, как “прекрасная барыня” Дуня приезжала на могилу отца, рассказывал: “…ехала она в карете в шесть лошадей, с тремя маленькими барчатами и с кормилицей, и с черной моською…”
Нередко моськи отличались злым нравом: они заливались лаем, рычали и могли даже укусить того, кто к ним приближался. <…> Так что в оживленную встречу гостей у Лариных в гостиной “лай мосек” вносил свою ноту: эта подробность была и в черновой рукописи:
С утра уж толкотня тревога
Писк, хохот, встреча новых лиц
Лай мосек, чмоканье девиц…
Е. А. ПОНОМАРЕВА
∙