Нечаянные страницы
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 1998
Нечаянные страницы
Рада ПОЛИЩУК Абсолютно гениальный рассказ Однажды после завтрака в столовой переделкинского Дома творчества писателей ко мне подошел Рейн и, приблизив свое лицо почти вплотную к моему, объявил:
— Сегодня я написал абсолютно гениальный рассказ. С шести до десяти утра. Пойдем погуляем. Нет, сначала выпьем кофе.
Он был непререкаемо категоричен во всем — от “абсолютно гениальный” до “выпьем кофе”. Я подчинилась, и вот уже часа три мы сидим на огромной лоджии в моем номере, пьем кофе, и он рассказывает невероятные истории о своих встречах с самыми знаменитыми людьми планеты в самых неправдоподобных обстоятельствах. Он говорит с яростным напором и сокрушительной убежденностью, а едва уловив тень сомнения, пробежавшую по лицу собеседника, впивается в него своими черными, пылающими неистовой страстью глазами и говорит медленно и внушительно, как гипнотизер:
— Это правда. Я точно знаю.
Попробуй возрази.
Впрочем, возражать и не хочется.
Он азартный и неутомимый рассказчик, монологист, впечатление такое, что собеседник ему вовсе не нужен. Только слушатель, причем из первого ряда партера, чтобы иметь с ним контакт накоротке.
Сидя на лоджии, он громко и отчетливо, чуть излишне громко — может быть, в расчете на случайного слушателя, рассказывает одну за другой новеллы из своей жизни, из жизни сильных и великих мира сего. Один случайный слушатель объявился тут же. Это была моя соседка по балкону, журналистка, женщина странная и нервическая. Подойдя к тонкой перегородке, разделяющей наши владения, она визгливо прокричала: “Безобразие! Ни поработать, ни отдохнуть не дают!” Видно, ей хотелось еще что-то сказать, но ничего более внушительного она не придумала и взвизгнула еще раз: “Безобразие!” Но и после этого не ушла и в узкую щель между кирпичной стеной и перегородкой поблескивал ее круглый голый живот, своей белизной оттеняющий голубоватые трусы и розовый лифчик — она была одета совсем по-домашнему.
Рейн слегка повернул голову в ту сторону, откуда раздался голос, и на сей раз тихо, но внятно произнес: “Молчать!” И невозмутимо продолжил свой рассказ. Соседка исчезла и больше ни разу не появилась, хотя Рейн сиживал на моем балконе ежедневно по нескольку часов и говорил, говорил…
Однажды он пришел с сумкой, вынул оттуда большую конторскую тетрадь в клеточку и сказал: “Я сейчас прочитаю тебе свои новые рассказы”. Не спросил, можно ли, а объявил номер и стал читать — громко, что называется, “с выражением”. Чтение явно доставляло ему удовольствие. Он смеялся в тех местах, где было смешно, не потому, что нужно было смеяться,— ему было смешно на самом деле. Я тоже смеялась, не потому, что он пристально следил за мной,— мне тоже было смешно. Потом он читал только что написанные стихи, прочитав, с особым наслаждением повторял отдельные строки. Он был откровенно доволен собой и мне он нравился тоже.
Все тексты — и проза, и стихи — были аккуратно, почти без помарок написаны ручкой в тетрадке. Почему-то это меня очень растрогало — обыкновенной ручкой в обыкновенной тетрадке. Я тоже так пишу — ручкой в общей школьной тетради в клеточку и тоже без помарок, если “пошло─”, если мы с текстом нашли друг друга. Оказалось, что Рейн переписывает тексты, то, что я увидела,— это чистовик. Но все равно — переписывает ручкой в тетрадку, а не в компьютер. Родная душа. Хотя компьютер у него есть, а у меня нет и, судя по некоторым признакам, не предвидится.
Компьютер он купил много лет назад в Америке, где заработал чтением лекций двадцать четыре тысячи долларов. Его делами занимался тогда Бродский, что и обусловило повышенные гонорары. Три тысячи долларов он потратил на компьютер, еще пару тысяч — на шесть (или шестнадцать) костюмов и тридцать (или сорок) кашемировых джемперов и пуловеров, которые по сей день загромождают его гардероб. Не придумав, на что еще израсходовать деньги, он привез их на родину, где тут же случилась резкая инфляция и все, не потраченное за океаном, пропало.
Я это знаю точно, от самого Рейна.
Впрочем, знаю не я одна. Во-первых, он наверняка многим рассказал эту печальную историю. Во-вторых, не следует забывать о случайном слушателе, об эхе, резонансе, молве и прочих сопутствующих Рейну явлениях.
Одним из случайных слушателей в те переделкинские дни оказался Женя Бунимович. Чтобы объяснить эффект, произведенный Рейном на Бунимовича, нужно упомянуть об архитектурных особенностях “нового” корпуса, в котором мы все жили,— номера расположены на пяти уровнях-полуэтажах в четырех подъездах. Рейн жил в первом, я — в третьем, а Бунимович — в четвертом подъезде. И окна наших с Бунимовичем номеров выходили на противоположную рейнову номеру сторону. Тем не менее однажды Бунимович, сидя за своим письменным столом, услышал голос Рейна. Тот читал стихи и прозу, каждое слово доносилось столь явственно, будто Рейн пришел к Бунимовичу в гости или голос его струился прямо из ночного эфира. Надо сказать, что манию преследования Рейном переживали в то лето многие обитатели Переделкина — его голос слышался им даже в те дни, когда было достоверно известно, что он уехал в Москву. Еще немного — и феномен Рейна (или загадка Рейна) был бы причислен (а может быть, и был причислен) к ряду уже почти канонизированных аномалий “нового” корпуса, среди которых не последнее место занимают галлюцинации, сны наяву, странные видения, перемежающиеся бессонницей. Благодаря Рейну признать всю эту метафизику готов был, кажется, даже Бунимович (я поняла это по его взгляду), но мне пришлось вернуть его на землю признанием, что Рейн в тот вечер читал на моем балконе. Однако мне показалось, что какое-то сомнение Женя все-таки затаил.
В конечном счете случайным слушателем оказывался каждый, кто попадал в радиус распространения звуковой волны, несущей голос Рейна. Он не говорил, он выкрикивал каждое слово, как бы подчеркивая тем самым значимость, или значительность, любой мелочи, любой детали. Превосходные степени преобладали. Речь шла только о самом богатом на планете, о самом великом, гениальном, выдающемся, красивом, умном, образованном — ученом, музыканте, аферисте, поэте, шлюхе, кинозвезде (мужчине или женщине), архитекторе, зеке, чекисте. Костюм ему шил гениальный портной, зубы лечил великий стоматолог. А если о себе, то — “Я лучше всех в мире знаю русскую поэзию, я ее читаю с шести лет, ежедневно”. Ну, это и понятно: Рейн же. Но: “Я был первым щеголем обеих столиц, я в моде понимаю все… Я самый главный петербурговед в мире, я могу ответить на любой вопрос о Петербурге… Я смотрел все выдающиеся фильмы мирового кинематографа… Я лучший знаток кулинарии…”
И так далее.
Ему было скучно в Переделкине. Его мощный темперамент не вписывался в монотонный уклад переделкинской жизни с четким расписанием завтраков, обедов и ужинов, с посиделками на скамеечках, с тихими, неспешными интеллектуальными беседами, с медленным дефилированием по тенистым аллейкам — пять минут в одну сторону, к заросшему тиной прудику, пять минут — в другую, к колоннаде старого корпуса. Наверное, он чувствовал себя гепардом, загнанным в вольер, ему нужны были воля, простор, бесконечность.
Он совершал ежедневные и ежевечерние набеги на ближайшие писательские дачи, навещал друзей и все говорил, говорил. Иногда я ходила с ним и слушала повторы сюжетов, которые он щедро разбрасывал направо и налево, ничуть не заботясь о защите своего авторского права. Частенько я ловила его на несоответствии деталей, но новая подробность так эффектно вписывалась в контекст повествования, что уличать его не хотелось. Какая разница — десять или пятнадцать рублей стоил в семидесятые годы один больничный день писателя. И какое, в сущности, имеет для всех нас значение — двести или триста тысяч долларов стоила белая соболиная шуба самой богатой женщины Америки, которую (шубу) Рейн и Довлатов однажды чуть не украли.
Главное — не украли и нам не придется никогда краснеть за дорогих нашему сердцу литераторов. А может быть, осмелюсь предположить, не было никакой шубы, и никогда не целовал Евгений Рейн левую грудь Джины Лоллобриджиды, застрахованную почему-то на сумму меньшую, чем правая,— всего на пятнадцать миллионов долларов. Может быть.
Все истории Рейна изобилуют невероятными деталями и подробностями. Каков человек — таковы и обстоятельства, которые вокруг него складываются. Иногда он сам чувствует, что перебрал, и, резко, на полуслове оборвав себя, печально и торжественно говорит: “Клянусь памятью моей мамы, так было”. Говорит искренне, ничуть не кощунствуя, говорит, защищая свое право на вымысел во имя правды. И в этот момент я ему верю.
Для чего ему лгать и выдумывать? То есть для чего ему специально лгать и выдумывать? Ему нужны театр, зритель, партнер, действо. Он актерствует, играет роль — так ведь интереснее.
Конечно, проще было бы вовсе не заходить в дорогой бутик в центре Парижа, потому что денег не было не только на изысканный костюм, но даже и на один модный галстук. Конечно, проще было бы не примерять один за другим пиджаки и костюмы, а после со вкусом и знанием дела подбирать к ним сорочки, потому что роскошный черный “страусовой” кожи бумажник был категорически пуст. Еще проще было, отобрав все покупки и договорившись с продавцом об оплате потом — “tomorrow”, больше никогда не появляться в этом бутике. Но — игра, роль, сюжет, партнер в конце концов. И вот последний аккорд — что-де проигрался на скачках и, увы, неплатежеспособен. Бессовестное вранье и самая что ни на есть правда — ведь денег на покупки в самом деле не было.
Актерские способности Рейна дают основание предполагать, что это был не дурной спектакль. И осталась мечта — когда-нибудь непременно купить в этом магазинчике хоть что-то. И есть прекрасный сюжет для небольшого рассказа.
Кому охота слушать нытье соотечественника, который бродил без денег по Парижу, с унынием и завистью разглядывая витрины, но так и не рискнул зайти ни в один магазин? Тоска! Стоило ли ради этого ехать в Париж да еще и делиться потом с кем-то своими жалкими впечатлениями.
Нет, это не для Рейна. Я точно знаю.
В этом меня убедили наши каждодневные переделкинские прогулки и посиделки. По утрам с шести до десяти он писал — прозу или стихи, но непременно гениальные или великие. До этого часа три спал, больше ему не нужно. Я не видела, как он спит и пишет, и не все было им прочитано вслух, но я научилась верить Рейну. Да и какая мне разница — выдумывает он или говорит правду. Он — гениальный рассказчик и гениальный актер.
И я включилась в его игру. Меня вполне устраивала моя почти бессловесная роль, в нашем театре он был бенефициантом. Его энергетического запаса в те августовские дни хватало с лихвой на всех.
А подыграть ему ничего не стоило.
— Давай заведем роман, пусть все нам завидуют,— заявил он громогласно, стоя посреди столовой, и его рокочущий баритон, ударившись о стеклянные стены зала, пролетел надо всеми столиками.
— Давайте,— радостно откликнулась я, и голос мой дрогнул, будто я не могла поверить, что сбывается моя мечта.
Неплохо получилось.
Или другой эпизод. Идем по аллее, навстречу Липкин. Рейн говорит:
— Семен Израилевич, это моя любимая женщина.
Липкин реагирует мгновенно:
— И эта тоже?
— Я люблю ее давно и безответно,— говорит Рейн с такой неизбывной печалью, что слезы невольно подступают к моим глазам.
Так зарождается основа его правдоподобных историй: можно точно назвать место, время, участников событий — максимальная степень достоверности. Даже свидетелей нетрудно отыскать. А сама история накладывается на эту канву свободно, легко, размашисто, сочными мазками — играет воображение, рождается вымысел, круто замешенный на правде. И никто уже, и даже сам Рейн, не отличит быль от небыли.
Да и так ли это важно, если сложился абсолютный гениальный рассказ.
∙