Содержание Журнальный зал

Евг. ПЕРЕМЫШЛЕВ

Реквием по русскому человеку

(Евгений ЛЕБЕДЕВ. Стихи. Переводы. Лимерики)

Панорама

Опубликовано в журнале Октябрь, номер 3, 1998


Реквием по русскому человеку

Евгений Лебедев. СТИХИ. ПЕРЕВОДЫ. ЛИМЕРИКИ. М., 1977.

Здесь уместней не рецензия, а воспоминания, и не по той причине, что, листая книжку, я убеждаюсь: и переводы, часто делавшиеся Лебедевым прилюдно и охотно читавшиеся вслух, особенно анонимные лимерики и миниатюры

А.-Э. Хаусмана, и стихи, складываемые для себя (я их слышал всего пару раз, причем одно стихотворение было на английском языке, который Евгений Николаевич замечательно чувствовал и на котором говорил с чудовищным акцентом), так вот, и переводы, и стихи не у─же его дарования, а как-то почти в стороне от его личности, ибо он был русским человеком в развитии, по слову классика, а значит, все второстепенно, все побоку, кроме личности и судьбы, выстроенных собственными руками.

Он и впрямь сам себя сделал, поднялся из беспросветности (стихи об отце-шофере, пившем пропадом, можно найти в книге. О том, что, подыскивая место в жизни, Евгений Николаевич работал едва ли не грузчиком, не говорится. Умалчивается и об учебе в университете, и о труде неизвестно кем в неизвестно каком посольстве, кажется, в Китае,— о том знаю слабо, и не у кого спросить).

Привыкли же мы и прониклись к нему любовью не на лекциях в Литинституте, а на овощной базе, где мы отслуживали обязательную повинность. Лебедев, хоть и преподаватель, не гнушаясь катал со студентами бочки, полные до краев раскисшей капустой, и грузил неподъемные мешки оранжевого репчатого лука (если и вправду когда-то работал грузчиком, навык тот пригодился). В перерывах смолил «Приму» и увлеченно болтал о любой всячине.

Как это не походило на облик других, например, тогдашнего всеобщего любимца К. Кедрова, что вдохновенно возводил глаза и, потрясывая рыжеватой бородой, рассуждал вдохновенно о звездном коде и метаметафоре, лишь бы не копаться в грязи (Кедров делал вид, словно органически не переносит прелой капусты, будто и не в ней его нашли, впрочем, как и всех нас. Это мешало ему — в силу охвата — увидеть капустный кочан как существо полностное, андрогинное: множество-множество женских лепестков, а в середине сидит крепкая кочерыжка. Лебедев такое сравнение, может быть, и не поддержал, но наверняка бы понял. С чувством юмора, чуть самовлюбленным, у него было в порядке).

Описанная картинка вспомнилась не за так; даже и в более поздние времена Евгений Николаевич был внешне легок, не чинился зазря и не носился, словно с писаной торбой, ни с собой, ни со своими стихами, мог перевод английской шуточной эпитафии переложить на лад еще более шуточный — заменить имя и рифму, и получалось четверостишие о студентке из прибалтийской группы, отличавшейся простотой нрава и безоглядной жертвенностью, если дело касалось мужчин.

Здесь лежит бедняжка Анта,

Жертва страсти и таланта:

В первый раз легла она

Рано, трезвая, одна.

Вообще Евгений Николаевич обожал соленое словцо, а потому часто полупел, полускандировал частушку о том, как процветало на окошке два цветочка, голубой да аленький, а чаще сочинял сам.

Однако и переводы, и стихи питались и от культуры. Дурацкий английский стишок:

Два факта известны мне про бегемота.

Один из них — жуть… ни в какие ворота

напрямую связан с ломоносовской «Одой, выбранной из Иова»:

Воззри в леса на Бегемота,

Что мною сотворен с тобой;

Колючий терн его охота

Безвредно попирать ногой.

Как верьви, сплетены в нем жилы.

Отведай ты своей с ним силы!

В нем ребра, как литая медь;

Кто может рог его сотреть?

Именно первобытная жуть, облагороженная и ставшая ужасом, тянула его и к Ломоносову, о котором Евгений Николаевич читал лекции, раскатывая глубокий басистый голос и широко распахивая глаза, и к Тютчеву, по которому вел спецсеминар. Как водится, ничто не может существовать лишь в мажоре. И ломоносовские, и тютчевские штудии, прекрасно начавшись, завершились анекдотами, пересказанными кем-то с насмешкой, а кем-то и с обидой.

Монография о Ломоносове «Огонь — его родитель», написанная очень острым пером, с догадками и озарениями, в конце концов обернулась книгой о Ломоносове для «ЖЗЛ», огромной и никому не нужной. В этом томе — ведь листаж следует чем-то заполнять, а ни желания, ни огня, рождающего свет, да и срок подпирает — шла полемика с исследователем ломоносовской жизни, кажется, Морозовым. Складноязычный С. Дмитренко, тоже работавший на кафедре русской литературы, говорил: сидит Лебедев за столом, листает морозовскую книгу, выписывает целыми страницами цитаты и от себя добавляет: «Тут исследователь совершенно не прав!» или: «Трудно согласиться с таким утверждением!» А что до Тютчева, покойный С. Москвин, тишайший человек и пока не оцененный поэт, при встрече сказал Лебедеву, что не понимает несколько тютчевских строк. «Чего удивляться,— ответил Евгений Николаевич,— даже я их не понимаю!»

Это сталось позднее, когда Лебедева впервые выгнали из Литинститута, а у него не хватило ни гибкости, ни уступчивости утихомирить конфликт. Кто его винит, в жизни русского человека обязательно выпадают периоды, когда он испытывается на прочность.

Привет, Садово-Самотечная,

Привет, Садовое кольцо,

Я к вам несу свое отечное,

Свое похмельное лицо.

Оценивая и конфликт, и последовавший за ним период, догадываешься, кем для Евгения Николаевича являлся Ломоносов. Скорее всего он был культурным героем его личного мифа — принятый и отверженный, презираемый мирскими властями гений (разве не форма сопротивления — и действительности, и государству — невостребованность, отверженность, «а гори оно все ярким пламенем!»), до многого дошедший и многое не принявший.

И хотя потом, по видимости, жизнь сложилась: заведующий кафедрой в Литинституте, заместитель директора ИМЛИ, член-корреспондент,— конфликт подтвердил: легкость ушла, ушла пластичность характера и души, до конца остались ирония и ясность мысли. Евгений Николаевич любил знаменитое определение, отнесенное к восемнадцатому веку: столетье безумно и мудро. О его собственной жизни хочется сказать схоже, хоть прожил он немногим более полустолетия и умер страшно, явленно, в запустении и одиночестве.

Недаром же приверженность к стихам А.-Э. Хаусмана, тщательно переводимого еще в те годы, когда, кажется, все начиналось. Тогда эти переводы звучали иначе — отчетливей, тверже, яснее.

Вам жить охота. Ну, друзья,

А мне — так невтерпеж.

Всего за десять пенсов я

Купил вот этот нож.

Мне стоит в грудь вонзить его —

И рухнет небосвод,

И распадется естество,

И вам конец придет!

Для русского человека возможность не только возвесть, но и разрушить даже приятнее возведения (то же демонстративное «гори оно». Оно и сгорело. Правда, кое-что осталось. Свидетельством тому — эта краткая заметка и стихотворения, процитированные мной: либо не вошедшие в сборник, либо опубликованные в другой редакции. Пусть живут).

Евг. ПЕРЕМЫШЛЕВ



Следующий материал

Гагарин/Gagarine

(Иван ГАГАРИН. Дневник. Записки моей жизни. Переписка)