Роман. Окончание
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 1998
Бахыт КЕНЖЕЕВ
З О Л О Т О Г О Б Л И Н О В
34 . . . . . . . . . . . . . . . . 1 35 . . . . . . . . . . . . . . . . 2 36 . . . . . . . . . . . . . . . . 3 37 . . . . . . . . . . . . . . . . 4 38 . . . . . . . . . . . . . . . . 5 39 . . . . . . . . . . . . . . . . 6 40 . . . . . . . . . . . . . . . . 7 41 . . . . . . . . . . . . . . . . 8 42 . . . . . . . . . . . . . . . . 9 43 . . . . . . . . . . . . . . . . 10 44 . . . . . . . . . . . . . . . . 11 45 . . . . . . . . . . . . . . . . 12 46 . . . . . . . . . . . . . . . . 13 47 . . . . . . . . . . . . . . . . 14 48 . . . . . . . . . . . . . . . . 15 49 . . . . . . . . . . . . . . . . 16 50 . . . . . . . . . . . . . . . . 17 51 . . . . . . . . . . . . . . . . 18 52 . . . . . . . . . . . . . . . . 19 53 . . . . . . . . . . . . . . . . 20 54 . . . . . . . . . . . . . . . . 21 55 . . . . . . . . . . . . . . . . 22 56 . . . . . . . . . . . . . . . . 23 57 . . . . . . . . . . . . . . . . 24 58 . . . . . . . . . . . . . . . . 25 59 . . . . . . . . . . . . . . . . 26 60. . . . . . . . . . . . . . . . . 27 61 . . . . . . . . . . . . . . . . 28 62 . . . . . . . . . . . . . . . . 29 63 . . . . . . . . . . . . . . . . 30 64 . . . . . . . . . . . . . . . . 31 65 . . . . . . . . . . . . . . . . 32 66. . . . . . . . . . . . . . . . . 33 67 . . . . . . . . . . . . . . . . 34 68 . . . . . . . . . . . . . . . . 35 69. . . . . . . . . . . . . . . . . 36 70 . . . . . . . . . . . . . . . . 37 71 . . . . . . . . . . . . . . . . 38 72. . . . . . . . . . . . . . . . . 39 73 . . . . . . . . . . . . . . . . 40 74. . . . . . . . . . . . . . . . . 41 75 . . . . . . . . . . . . . . . . 42 76. . . . . . . . . . . . . . . . . 43 77 . . . . . . . . . . . . . . . . 44 78. . . . . . . . . . . . . . . . . 45 79 . . . . . . . . . . . . . . . . 46
Бахыт КЕНЖЕЕВ
З О Л О Т О Г О Б Л И Н О ВРОМАН Окончание. Начало см. “Октябрь” № 11 с. г.
34 К кому относить плывущих, спрашивали древние греки, к живым или к мертвым?
К кому относить летящих через океан на десятикилометровой высоте?
Плывущие по крайней мере пребывали в осязаемом мире, а братья летящему — облака, имеющие все признаки бытия, но при этом, увы, вряд ли существующие.
Я летел через Атлантику почти в одиночестве: босс развлекал в бизнес–классе шестерых подопечных предпринимателей, лишь однажды навестив меня, чтобы с заговорщицкой улыбочкой протянуть два мерзавчика “Camus XO”, которого в нашей части самолета, понятное дело, не подавали. Волнуясь, я опустошил один из них, затем заказал еще две или три порции коньяку попроще и благополучно заснул. Спал я и после амстердамской пересадки, лишь время от времени вскидывая голову и пытаясь попейзажам, расстилавшимся внизу, догадаться, пересекли ли мы столь страшившую меня границу. Раскрыв же глаза всерьез, я увидал за окном потрескавшийся асфальт летного поля в гудроновых заплатах и подъезжающий трап с надписью “Аэрофлот”, за которым вразвалку следовало человек шесть пограничников. Вокруг самолета кругами ездила желтая автомашина неизвестного назначения. На пограничный контроль стояла порядочная очередь, впрочем, ненамного длиннее, чем в монреальском аэропорту. Тележек для багажа (к большому неудовольствию наших предпринимателей) не наблюдалось. Постояв минут двадцать у скрежещущего конвейера для багажа, мы заняли очередь подлиннее — на таможню, многократно описанную как иностранцами, так и отечественными диссидентами. (Как забавно перекочевалоэто слово из живой речи в историю.) Виниловый чемодан вызвал особый интерес чиновника, долго пересчитывавшего и взвешивавшего на руке все эти жалкие свитера и кофточки с еврейских благотворительных базаров. “С вас шестьсот восемьдесят рублей пошлины,— сказал он,— и еще сто двадцать за платье”. Голос его был тускл, но кабаньи глазки злорадно посверкивали. Я взвился. Платье — вишневого бархата, с высоким воротником — лежало вовсе не в виниловом чемодане. Сам не знаю почему, я вдруг взял его с собою.
— Для личного пользования,— сказал я гордо.
— Лапшу мне на уши вешать не надо, молодой человек,— зевнул таможенник.— На гомика вы не похожи. Долларов мы не берем. Сходите в обменный пункт, багаж можно пока оставить.
Оставив виниловый чемодан на алюминиевом столике для досмотра, я вышел из таможни, несколько подавленный размерами испрашиваемой суммы, которая поглотила бы больше половины моей наличности. Однако по дороге к обменному пункту, где за доллар мне дали бы рубля два с половиной, меня перехватил энергичный молодой человек в скрипучей кожаной куртке. В немытой руке он красноречиво сжимал пачку сторублевых банкнот. Одиннадцать к одному, шептал он, увлекая меня за собой в аэропортовский туалет и приговаривая нечто вроде “не бзди, шеф”. Я похолодел, вспомнив нервные предостережения АТ, но полиция нас не схватила, деньги оказались настоящими, и нечто вроде ностальгии охватило меня при виде памятного гипсового профиля на этих сравнительно небольших помятых бумажках. (Кто–то заметил, что советские деньги — едва ли неединственные, где вместо живого человека изображен застывший медальон.) Я расплатился с таможенником и, дождавшись господина Верлина и бизнесменов (интересовавших меня столь мало, что все эти шестеро рослых седоватых мужчин как–то с самого начала поездки слились для меня в некое шестиглавое, двенадцатиногое чудище — вероятно, напрасно, ибо душа, говорят, гнездится даже в самых жалких представителях человеческого рода, вроде банкиров, предпринимателей и политических деятелей). Моя собственная душа тихо радовалась. Дурак таможенник, роясь в тряпках, настолько воодушевился, что не стал обыскивать мой атташе–кейс на предмет литературы, которую по тем временам считали подрывной. Никогда не забуду умоляющих глаз АТ, когда он, заранее готовый к унизительному отказу, протягивал мне три выпуска эмигрантских журнальчиков, повторяя, что Господь мне зачтет этот небольшой риск.
Не успели мы пройти и трех шагов, как ко мне подошел некто, при ближайшем рассмотрении оказавшийся Иваном Безугловым (героем написанной впоследствии шутовской повестушки под тем же названием) — рослым мужиком со слегка одутловатыми щеками, то ли от пьянства, то ли от небрежного бритья. На улице, вероятно, моросило, потому что Безуглов был облачен в защитный плащ. Перед глазами он держал фотографию вашего покорного с паном Павелом, вдумчиво сверяя изображения с оригиналами.
— Господин Чередниченко? — предупредительно улыбнулся он. Зубы его, впрочем, были не по–советски крупными и белыми.— А где шеф?
Я пожал руку нашему соратнику и указал на пана Павела. Безуглов расцвел.
— Очень, очень рад наконец познакомиться,— частил он, семеня рядом с шефом и крутя в пальцах дурацкую фотографию.— Чрезвычайно рад и рассчитываю, что вас в Москве ожидает удача. Все подготовлено. Транспорт, гостиница, развлечения, достопримечательности столицы для ваших коллег. Заказан ужин в ресторане “Пекин”. Зарезервированы встречи в министерствах, ведомствах, в частном секторе — нарождающемся частном секторе! — воскликнул он напористо.— Эпоха реформ! Гласность! Перестройка! Ускорение! После многих лет страданий Россия строит настоящий, не искаженный злонамеренными политиканами социализм!
Я устал с дороги и не оценил этой клоунады, хотя, признаться, меня тянуло сообщить господину Безуглову, что и после ремонта тюремная камера не перестает быть тюремной камерой. (В те годы я был пессимистом и теперь могу смело сказать, что мои грустные прогнозы оправдались если не буквально, то по существу. Тем более жалко мне тех, кто испытывал тогда прилив детского восторга.)
Мы вышли из здания аэропорта, и Безуглов с гордостью подвел нас к трем автомобилям — не “Ладам”, как я ожидал, а черным “Волгам”, впрочем, порядочно разбитым. Мы двинулись. На заднем сиденье продолжал нести восторженную околесицу наш гид, пан Павел вежливо хмыкал, видимо, прокручивая в голове программу на ближайшие дни.
Я жадно смотрел за окно, ожидая то ли припадка любви к родине, то ли, наоборот, приступа брезгливости, столь часто одолевавших меня в Монреале, но не испытывал ни того, ни другого. Стояла ранняя весна. Шоссе еще не просохло от недавнего дождя. Машину ощутимо потряхивало на колдобинах, разлаженный мотор тарахтел и присвистывал. По сторонам дороги тянулись одноэтажные развалюхи, которые не спасет даже капитальный ремонт. Старухи в серых платках торговали у обочин пучками зелени. Время от времени мы проезжали мимо людей в грязных белых халатах, колдовавших над ржавыми шашлычницами. Жующие стоя клиенты вытирали руки клочками газетной бумаги и отпивали из мутных стаканов какую–то жидкость. Судя по завороженному выражению лиц, это была отнюдь не минеральная вода.
— Первые ростки свободного предпринимательства,— радостно заявил
Безуглов,— еще год назад дорога была мертва — ни закусить, ни выпить…
35 Семинар был мероприятием не слишком прибыльным, но многообещающим. Каких–то денег нам подкинули из Оттавы, кое–что заплатили сами участники. Шестиголовый зверь представлял разнообразные отрасли канадской промышленности, и надо сказать, что я изрядно попотел, переводя лекции, изобиловавшие не только рекламной дребеденью, но и техническими описаниями. В Москву прибыл также контейнер с образцами и сувенирами. Ошибается тот, кто, презирая предпринимательство, считает его незатейливым делом. Современный предприниматель подобен вопиющему в пустыне. Неприкаянно сжимает он в руке образецпродукции, скажем, кофеварку, и если будет в бездействии ждать доброго самаритянина, который захочет выложить за нее известную сумму, то скорее всего умрет с голоду. Нет, самаритянина следует сначала отыскать, заставить слушать, а затем еще и уговорить расстаться с честной трудовой копейкой. А вокруг, между прочим, подобно алчным волкам бродят конкуренты, предлагающие точно такие же кофеварки…
Вот почему так воодушевился господин Верлин, когда в России наступила новая эпоха.
— Любезные господа,— соловьем пел он в Броссаре недоверчивым предпринимателям,— на ваших глазах открывается новый необъятный рынок. Тот, кто пойдет на скромный риск для того, чтобы попасть первым на этот клондайк и врыть в землю свой заявочный столбик, станет не миллионером — миллиардером. Семьдесят лет в России производились лишь третьесортные товары. В бытность аспирантом я мог прожить год на один чемодан вещей, которые привозил из Праги и легально продавал через комиссионные магазины. России нужно все — текстильные фабрики, электронное оборудование, навигационные приборы, самолеты, жевательная резинка, предметы гигиены. Да, сегодня русский потребитель зарабатывает гроши. Но завтра! Завтра свернется военная промышленность, ибо новой России не нужна будет такая военная мощь. Завтра ресурсы страны начнут попадать к ее гражданам. У них наконец появятся доходы. И с этими доходами будет сопряжена ненасытная жажда потребления. Мне жаль, что вы не видели глаз советского человека при виде самых простецких джинсов “Ливайз”!
Поначалу бизнесмены жались, помалкивали, пожимали плечами, но вскоре я заметил, что каждое упоминание слова “миллион” действует на них, как чашка кофе по–турецки, а слова “государственные гарантии” —как рюмка хорошего коньяку.
— К тому же к вашим услугам фирма “Канадское золото”,— продолжал Верлин.— Основательнейшие связи во всех кругах российского общества. Не надо забывать, что Горбачев начал перестройку под влиянием Масарика, идеолога Пражской весны и моего ближайшего друга. Все двери будут для нас открыты! Мы уже сотрудничаем с крупной частной фирмой, одной из первых в СССР и соответственно одной из самых влиятельных. У нас завязаны контакты с банком “Народный кредит”, уже открыт счет в рублях, дожидаемся момента, когда можно будет начинать конвертацию…
— Что начинать? — насторожилась одна из драконовых голов.
Бедный пан Павел! Увлекшись, он дал маху. Дракон был уверен, что прибыль из России можно будет вывозить беспрепятственно, и лекция о превратностях этого процесса (а точнее, его практической невозможности в те годы) была бы явно излишней.
— В настоящее время прибыль из СССР можно экспортировать только в виде товаров,— при этих словах я замер,— нефть, алмазы, золото, удобрения…
Дракон успокоился и заулыбался всеми шестью головами. Еще через полчаса этой лекции — далеко не первой, впрочем,— семинар был уже на мази. Даже в случае неуспеха он обеспечивал господину Верлину бесплатную поездку в Москву (где планировался первый тур переговоров о несовершенном золоте) плюс пара десятков тысяч на текущие расходы. В составленноймною смете пан Павел бестрепетно увеличил все цифры ровнехонько в полтора раза и только после этого приписал к ним честные двадцать процентов за организацию семинара.
У входа в гостиницу стояли человек шесть полицейских в синей форме. К моему удивлению, Безуглов подошел к сержанту и, преувеличенно улыбаясь, пожал ему руку, даже похлопал по спине. После утомительного перелета я не без радости простился до утра и с драконом, и с паном Павелом. Что же до Безуглова, то он уговорил меня отправиться в бар “оттянуться”.
— Здесь где–то должна быть скульптура “Рабочий и колхозница”,— заметил я.
— Завтра, завтра,— отвечал Безуглов с идиотской жизнерадостностью.
Если с паном Павелом Безуглов говорил заискивающе, то со мною — как бы даже и панибратски.
— Старик,— воскликнул он,— давай на “ты”! Ты ведь настолько моложе!
— У нас в Квебеке,— сказал я вежливо,— на “вы” друг друга почти не называют. Тоже сразу переходят на “ты”.
— Ну, здесь у нас не Квебек,— затуманился Иван Безуглов,— здесь, Гена, другая жизнь. Ты давно слинял? Двадцать лет! — Он присвистнул с некоторым оттенком уважительности.— Что–нибудь помнишь? Ничего? Да и что помнить! — Он хохотнул.— А мы вот тут, как видишь, пашем, крутимся. Пытаемся выжить в этом бардаке. Как там наш аэд поживает? Я слышал, процветает? Всемирная знаменитость?
— С чего вы… то есть ты… взял? — Я искренне удивился.
— Ну, жена профессор, сам вольный художник, выступления, публикации, отзывы прессы. Мы тут не такие невежественные, как тебе кажется. Сам слышал его интервью по “Голосу”. В “Аркадском союзнике” была большая статья.
Я, промолчав, заказал наконец водки для Безуглова и стакан апельсинового сока для себя. Столики вокруг постепенно заполнялись командировочным зарубежным народом и девицами с ищущим выражением на лицах.
— Сто баксов,— сказал Безуглов, перехватив мой взгляд,— могу устроить хоть немедленно, на всю ночь. Даже со скидкой. Выбирай любую. Они здоровые, не бойся. Или устал?
— Совершенно верно,— сказал я.— Пятнадцать часов уже в дороге. Шеф просил обсудить, все ли в порядке с завтрашними встречами.
— Оставь! — Безуглов опорожнил свою водку в один присест и крякнул.— Смирновская. Вот класс! А у нас, видишь ли, борьба с алкоголизмом. Правда, уже пошла на убыль, но виноградников повырубить успели.
— Я читал,— сказал я.
— Одно дело — читать,— разгорячился Иван,— а другое — испытать это на собственной шкуре. Так что ты уж на завтра купи бутылок шесть. Для тебя у нас в офисе организуют как бы прием. В основном друзья АТ, ну и еще кое–кто. Расскажешь, как там живут у вас, за границей.
36 Безуглов несколько озадачил меня. Я помнил со слов АТ, что сей папенькин сынок после того, как отца отправили в места не столь отдаленные (причем, кажется, по делу), стал не только одержим идеей выбиться в люди, что было бы вполне понятно, но и несколько задумчив; что он не только занимался масштабной фарцовкой (еще одно безвозвратно умершее слово!), но и мелькал на экзотерических концертах, а иной раз даже подкидывал моему аэду и его друзьям на бедность. Одно время Белоглинский даже считал его агентом тайной полиции, поскольку, по достоверным сведениям, он встречался и с Зеленовым, к тому моменту уже состоявшим на службе в органах. АТ по мягкости характера создал целую гипотезу а–ля Достоевский, согласно которой Безуглов был жадным до жизни человеком, достаточно умным для того, чтобы страдать известной ущербностью.
— О да, его всегда тянуло к сильным мира сего,— рассуждал АТ, картинно отставив худощавую руку с неизменным лафитником.— Но не льстит ли нашему Ивану то, что к ним он причислял и наше скромное сообщество запуганных невротиков, у которых за душой не было ничего, кроме своего искусства? Причем не было даже уверенности в собственном таланте, пока тексты наших эллонов не стали печатать за рубежом. Что же до Зеленова… А что Зеленов? Ведь мог же он в конечном итоге меня посадить. Раздуть дело по тем временам ничего не стоило.
— Пожалел волк кобылу,— съязвил я.
— Жизнь в России далеко не такая черно–белая, как представляется отсюда,— поморщился АТ.— Все познается в сравнении. Уверяю вас, что он поступил вполне порядочно, быть может, даже рискнув своей карьерой.
— Погодите,— сказал я.— Если ваш Безуглов был фарцовщиком, то почему его не преследовала тайная полиция? Зеленов заступался?
— Может быть.— АТ занервничал.— В конце концов они старые друзья.
— Экие они у вас получаются розовенькие.— Восторженность АТ нередко приводила меня, как, впрочем, и Жозефину, в порядочное раздражение.— По мне, так людьми в подавляющем большинстве случаев двигают чувства самые низменные. Корысть, ревность, похоть, тщеславие, честолюбие.
— Вам не страшно жить с такими взглядами?
— Наоборот! Мое мировоззрение означает, что любое проявление чувств истинных воспринимается как нежданный подарок. И разочарований, таким образом, существенно меньше. Продать и купить, предать и сграбастать — не главные ли движущие силы нашей жизни?
— Я ничего не продаю, да и вы, впрочем, тоже.
— У вас просто не было подходящего случая,— отмахнулся я.— Ваш товар, ваши песенки под дурацкий инструмент, продается неважно. Спрос превышает предложение настолько, что продажа за хорошие деньги — заметьте, я не сомневаюсь в вашем таланте! — требует слишком значительных унижений при весьма неопределенном результате. Не уверяйте меня, что где–то в глубине души у вас при отъезде не гнездилась надежда на край,где реки текут молоком и медом, а великому, но не признанному в отечестве аэду достаточно выйти на улицу с шапкой в руке, и через полчаса она будет набита стодолларовыми купюрами. Ну, признавайтесь!
АТ засмеялся. Право, в чем ему нельзя было отказать, так это в трезвом отношении к самому себе и к своим — порою довольно завиральным — идеям. И все же слишком многих он переоценивал, прежде всего пана Павела. Замечу, что все старые товарищи господина Верлина по алхимической кафедре вежливо, но твердо отклонили его предложения, которые лично я правил по–русски и отсылал Безуглову с просьбой передать в университет. Профессор П. даже напомнил в письме, что и он сам, и господин Верлин в свое время давали торжественный обет не использовать алхимические знания для обогащения.
— Алхимических знаний я не использую,— сказал АТ,— хотя бы потому, что вся эта ученая премудрость давным–давно вылетела у меня из головы. Я даже не смог толком поиграть с Дашей в ее алхимический набор. И, право, не вижу ничего плохого в том, чтобы поделиться со старым приятелем кое–какими связями. Не я, так другие бы нашлись. К тому же я полагаю, что господин Верлин — человек честный.
— А я полагаю,— был мой черед смеяться,— что он попросту хочет половить рыбку в мутной воде. В дни перемен таких возможностей бывает предостаточно, и первые, кто попадет на открывающийся российский рынок, вполне смогут сколотить миллионные состояния, тут старый лис прав. Другой вопрос в том, насколько честными будут эти состояния.
АТ покачал головою, как бы давая мне понять, что предмет разговора ему скучен, да и обстановка в прокуренном, грохочущем субботнем баре не располагала к беседам на отвлеченные темы. Молодежь, припахивающая кто потом, кто дезодорантом, топталась у стойки и прямо со стаканами в руках пускалась в пляс. АТ наблюдал за ними сосредоточенно и грустно. Не любя танцевать, он от души завидовал тем, кто обладал даром веселиться просто от разухабистой музыки, от мелькания прожекторов, от сигаретного дыма, почему мы, собственно, и сидели с ним в этом месте, закусывая (я пиво, а он свой напиток, тайком наливаемый в казенный лафитник из фляжки) фирменным блюдом заведения — жареными картофельными шкурками с сыром чеддер.
37 Отделавшись от Безуглова, я стал готовиться ко сну. Из окна моего номера виднелись позолоченные шпили и сверкающая скульптура мускулистого парня, вздымающего на пару с несколько менее мускулистой валькирией позолоченный пшеничный сноп.
ВДНХ, вспомнил я.
Номер оказался далеко не таким ужасным, как я ожидал, и уж, несомненно, поприличнее комнат в студенческих гостиницах, где мне доводилось останавливаться в Европе. Я развесил одежду в шкафу, невольно снова вскипев от вида платья, обесчещенного паскудным таможенником. Парик был на месте, в боковом кармане сумки. Я примерил и то, и другое, размышляя, не спуститься ли мне инкогнито на второй этаж, не поискать ли приключений в неведомом городе. Но смена часовых поясов давала о себе знать. Я уединился в ванной комнате, принял душ, подивился туалетным принадлежностям, прежде всего мылу со знакомым запахом, темно–коричневого цвета, вязкому, припахивающему не то дегтем, не то щелочью — впрочем, в химии я слабоват,— ну и, разумеется, туалетной бумаге. Нет–нет, я был не таким снобом, как мои коллеги по экспедиции,— те с утра хором произнесли “туалетная бумага” и начали вздыхать. Я поразился в ином смысле. Я ожидал, что в гостинице “Космос” будет бумага газетная, с портретами вождей и передовиков производства. В углу радио чуть слышно играло Чайковского. Телевизор (без дистанционного управления и с экраномдовольно–таки размытым) включился сразу. По нему–то как раз и показывали передовиков производства — гремели комбайны зерноуборочные и угольные, грозно смотрел с экрана диктор, обличая преступления американского империализма, и матерые полицейские били дубинками беззащитных демонстрантов. Странно. Дома те же самые картинки по ящику подавались как–то ленивее, без такого напора. После новостей (которые я досмотрел до самой сводки погоды) вдруг без всякого перехода принялись показывать получасовой документальный ролик о Ксенофонте Степном. На экране мелькали груды фотографий, показывали Оренбург, камеры Лубянки, газетные заголовки и даже митинг трудящихся Трехгорной мануфактуры, на котором работницы единодушно голосовали “за”, требуя смерти банде троцкистских выродков. Наследие Ксенофонта Степного возвращается народу, вещал диктор, перестройка открывает российской культуре новые горизонты. Ну и так далее. Показали, впрочем, и документальные кадры с самим аэдом, игравшим на своей лире в Колонном зале. Я расчувствовался. У родителей АТ, как и следовало ожидать, было занято даже через полчаса после окончания фильма. Но я все же дозвонился. Они были готовы приехать в гостиницу немедленно (“Мы возьмем такси!”), но я, засмеявшись, отказался от встречи. Завтра, завтра, я ничего не смогу рассказать сегодня, а подарки не пропадут.
Стоит, вероятно, снабжать мои заметки многоточиями в квадратных скобках, которые обозначали бы пропущенное за ненадобностью. Иногда я начинаю тревожиться о том, насколько интересны мои описания туалетной бумаги и мыла в номере гостиницы “Космос” за двенадцать лет до начала нового тысячелетия, когда многие всерьез готовятся к концу света. “Вот мы на Земле,— думал я засыпая,— как микробы на яблоке. Мы полагаем, что эта дивная планета принадлежит нами создана для нас. Мы истребляем недружественные виды микробов. Мы роем шахты в мякоти нашего яблока. Мы строим железные дороги и летаем над его поверхностью в могучих воздушных машинах, в которых могут поместиться двести или триста микробов. Между тем лежащий в гостиной плод наливается соком, бока его румянятся (допустим). И в конечном итоге щекастый ребенок (предположим) хватает его с целью съесть. А бдительная мать ласково и в то же время строго приказывает вымыть яблоко”.
Утром эти мысли перестали меня беспокоить. Мы спустились к завтраку. Я не привередлив в еде, однако на нас с паном Павелом лежала моральная ответственность за состояние духа господина Навигационные–Приборы и господина Синие–Джинсы, господина Коттеджи–для Небогатых, господина Несовершенное–Золото и господина Минеральные–Удобрения, озадаченно созерцавших обветренные ломтики серой колбасы и обильно сдобренную маслом вязкую кашу неопределенного происхождения. Энергичный господин Верлин выдал каждому по упаковке желудочных таблеток, купленных мною в монреальской аптеке накануне, широким жестом указал на атлетически сложенного Безуглова, уплетавшего сомнительный провиант за обе щеки. С таким же аппетитом завтракала и субтильная, востроносенькая Катя Штерн, уже успевшая шепнуть мне, что сыра в городе нет уже года два. Сколь занятно было встречаться с людьми, которых я прежде знал только по восторженным рассказам АТ! Их поступками будто бы двигали не столько те чувства, которые считаю главными в человечестве я (см. выше), но некие сугубо тонкие соображения. Полагаю, что, если бы у АТ украли автомобиль, он постеснялся бы даже выступать свидетелем в суде над обидчиком, скорее нашел бы доводы в его защиту. В минуты плохого настроения я объяснял его благодушие заурядной трусостью, иными словами — жаждой оставаться в своем придуманном мирке, заслоняясь от реальности.
— Я помню ваш стаканчик,— сказал я этой бледноватой копии Лайзы Миннелли,— я привез вам кое–что от Алексея.
— Письмо? — встрепенулась она.
— Пакет,— уточнил я.— Возможно, там есть и письмо. Но у нас сейчас нет времени разговаривать, Катя. Давайте заниматься делами.
Дел оказалось — непочатый край. Кое–какая подготовительная работа была сделана, но все приглашения следовало подтвердить, всюду требовалось звонить, заезжать, договариваться. Удивительно, но за эти дни мне не удалось выбрать ни одной минуты, чтобы доставить виниловый чемодан родителям Алексея, да и обещанную вечеринку у Безуглова пришлось перенести. Когда я вспоминаю то время, то перед глазами моими встают бесконечные тесные кабинеты мелких и мельчайших начальников, от которых зависели ничтожные мелочи вроде слайд–проектора или достаточного количества стульев для семинара. Все эти личности имели вид неприступный, но тут же смягчавшийся после скромного — даже чересчур скромного — дара, какой–нибудь авторучки или одноразового карманного фонарика. Кое–кого, впрочем, приходилось приглашать на ужин в “Космос”. Шестиголовое чудище между тем по большей части развлекалось достопримечательностями Москвы, и в сердце моем поселилось некоторое сомнение по поводу бизнесменов вообще, которых я всегда представлял в виде рыцарей без страха и упрека. На второй вечер я обнаружил господ Замороженное–Тесто и Навигационные–Приборы за столиком в баре, где они вели беседу с двумя девицами — перманент, худые, пустенькие личики, агрессивно накрашенные губы, полтораста английских слов. Я огляделся в тоске.
“Что ж,— вздохнул я про себя,— будем работать. Будем, черт подери, отрабатывать денежки господина Верлина”.
38 “Родители живут бедно”,— предупредил меня Алексей, как будто я мог этого испугаться. Я другого боялся: я знал, что АТ уезжал из России как бы навсегда, прошел через все полагавшиеся обряды типа лишения гражданства и многолетних отказов, и опасался увидеть семью, живущую только воспоминаниями о потерянном сыне. Люди вообще не любят чужих трагедий.
В подъезде стоял запах капусты, гниющего мусора, человеческих выделений, сырой известки. Говорят, что запахи надежнее всего переносят нас во времена миновавшие, но я вспомнил не о российском детстве, а о муниципальных домах в Нью–Йорке, благо там тоже стояла тьма на лестничных площадках. Щелкнув зажигалкой, я отыскал нужную дверь, обитую клеенкой. Из квартиры доносилась музыка — кажется, Чайковский. Шлеп–шлеп, раздались шаги. “Кто там?” — спросил надтреснутый женский голос. “Я от Алексея!”— закричал я. “От кого?” “От сына вашего! Я вам звонил позавчера!”
“Вот оставить чемодан и смыться”,— подумал я.
Ни отец, ни мать АТ, однако, не походили на невротиков, да и бедность их Алексей безбожно преувеличил. В доме пахло уже вовсе не мусором, а пирогами, седовласая и довольно стройная мать АТ трясла мне руку и извинялась за вопросы через дверь.
— Сейчас такая преступность, Гена, вы не представляете!
Я втащил чемодан, повесил пальто в стенной шкаф и прошел в гостиную, где был накрыт, надо сказать, замечательный стол, украшенный — среди прочего — поллитровкой хорошо замороженной водки и бутылкою шампанского в мельхиоровом ведерке. Со всех стен на меня смотрели фотографии Алексея Татаринова в виде смеющегося младенца, стриженого школьника, молодого аэда в ученическом белом хитоне, аэда постарше — на сцене, принимающего из рук какого–то бородача лавровый венок. Впрочем, самый крупный портрет — черно–белый, пожелтевший от времени, с особой выпуклостью изображения, как бывает только на старых фотографиях,— изображал другого аэда. Сюжет был тот же — сцена, венок. Я пригляделся, не веря собственным глазам,— козлобородый тип, вручавший венок, был, кажется, Калининым. Хозяева тактично молчали.
— Замечательная коллекция,— сказал я.
— Мы бы предпочли живого сына,— вздохнула Елена Сергеевна.— И отец ему заморочил голову, и друзья–приятели, вот и живет теперь Бог знает где, и как живет, представления не имеем.
Я украдкой покосился на Бориса Васильевича, ради моего визита облачившегося в клетчатый пиджак с широкими лацканами и явно выходные серые брюки. Выпад жены он оставил без внимания.
— Он разве не пишет?
— Что толку! Ни снохи не видели ни разу, ни внучки… Как–то не по–человечески все… Это Ксенофонт. Вы видели вчера передачу? Так изменилось все, невозможно поверить! Садитесь за стол. Мы вас, право, заждались. А Алена еще не пришла с работы, скоро будет. Алексей не собирается приехать?
— Ну,— замялся я,— пока еще их, в смысле эмигрантов, особо не пускают, но уже были исключения, так что, если и дальше так пойдет, он непременно приедет и внучку привезет, и жену. Обе, кстати, совершенно очаровательные.
— Хотите водки, Гена? — пришел мне на помощь Борис Васильевич.
— Несомненно,— сказал я с облегчением.— Между прочим, я от себя тоже кое–что привез. Канадское виски.
— Разве такое бывает?
— Еще как! — сказал я с напускным патриотизмом.— Виски шотландское — ячменное. Американское — кукурузное. Ирландское — пшеничное. И, наконец, канадское — ржаное. Впрочем, сам я больше по пиву.
— А пьет он там много? — с тревогой спросила Елена Сергеевна.
— Бывает, конечно, но по здешним меркам, думаю, считался бы непьющим.
Мы сели за стол, уставленный мисками, плошками и тарелками, словно ждали не одного гостя, а человек шесть. После пары рюмок я перестал чувствовать себя неуютно и, похвалив пироги и салаты, принялся перелистывать взятый с полки увесистый альбом с видами Монреаля, иной раз останавливаясь на фотографиях и делая пояснения: вот здесь мы гуляли с АТ, а здесь как–то раз обедали, а здесь…
— Чужбина,— вздохнула Елена Сергеевна.— Все такое красивое, чистое и совершенно не наше.
— Ну, для меня это не чужбина.— Я позволил себе усмехнуться.— Да и он там уже сколько лет? Семь? За семь лет человек полностью меняется. У него там меньше друзей, чем было в Москве. Зато спокойно. Растит ребенка,
работает.
— Бедствует? — спросила Елена Сергеевна с придыханием.— Только честно. Вы целый чемодан привезли, а он, может быть, голодал, чтобы собрать эти вещи?
Я снова усмехнулся, объяснив, что сначала да, бедствовал, хотя это понятие так относительно, что тревожиться в этом смысле не стоит, ибо любому человеческому огрызку у нас дают социальное пособие, и прожить на него вполне можно — скромно, но уж, во всяком случае, не впроголодь.
— Вы нас поймите,— Елена Сергеевна улыбнулась с неожиданной беззащитностью,— мы же никогда не были за границей. А Алеша человек слабый. Он любит казаться самостоятельным, но чуть что — сразу прибегал к нам. С тех пор как бросил университет, вечно сидел без денег, то дворником устраивался,то сторожем, вечно его госбезопасность травила. Я чаще жалею, что он уехал, но иногда думаю: лишь бы был счастлив. Как он, изменился там? Он чувствует себя счастливым?
— На свете счастья нет, но есть покой и воля,— сказал я, поколебавшись.— Мне кажется, что и того, и другого у вашего сына достаточно.
— Еще водки хотите, Гена? Или, может быть, шампанского? Мы слыхали, что у вас на Западе не любят сладкого, так это — полусухое. И еще винегрета — я вижу, вам нравится?
39 Первый мой московский карнавал скоро кончился, как все земное.
Дома я обнаружил на автоответчике штук шесть сообщений от АТ и отправился сразу к нему, захватив небольшой картонный ящик с подарками от друзей и родных, а также литровую бутылку “Столичной”, за гроши купленную в долларовом магазине под идиотическим названием “Березка” (набор товаров в этих магазинчиках и жар в глазах моих русских знакомых, туда попадавших,— предмет для особого рассказа, но я не историк; лавочки эти давно исчезли — туда им и дорога).
— Боже мой! — хохотал АТ, разворачивая присланный Белоглинским чугунный бюст Самария Рабочего размером с хороший мужской кулак.— И ведь в “Правду” упакован, честное слово! Говорят, перестройка, а этого вурдалака все еще продают! Вы знаете, Анри, как трудно отделаться от наваждения, что этот тип — твой, скажем, родственник или сосед по коммунальной квартире, с которым прошло все детство?
— Ты до сих пор не отвык? После стольких лет? — вдруг подала голос Жозефина, успевшая против своего обыкновения приложиться к московской бутылке.— Мне так порою осточертевает твоя пресловутая ностальгия! Ох, Татаринов, как ты еще называешь себя аэдом! Страна, культура, режим — все это вещи такие жалкие перед лицом вечности. Думаешь, случайно эллоны пишутся по–гречески?
— А можно без пошлостей? Дрянь! — заорал Алексей по–русски.— Скотина! Сука! Да знаешь ли ты, что, если большевиков прогонят, ноги моей не будет в этой поганой загранице! Лучше подыхать с голоду на родине, чем тут… тлеть!
— Кто тебе мешает гореть, а не тлеть, алкоголик несчастный! — взвилась Жозефина. Я с грустью отметил, что ругательства эти она, видимо, слышала не в первый раз.— Хоть бы на жизнь зарабатывал, дочери надеть нечего! Носитесь со своей матушкой–Россией, невежды, провинциалы, самовлюбленные недоучки! А я еще в тебя верила! Ни один— ты слышишь — ни один аэд из вашей несчастной страны никогда не будет знаменит, никогда не получит Нобелевской премии. Разве что Исаак Православный, да и то только потому, что он не держится за свое так называемое отечество. Выучил язык, освоил профессию,преподает, пишет статьи, сам переводит свои эллоны на английский. А ты только и знаешь, что ныть. Катись в свою Россию хоть завтра!
Я дипломатично помалкивал. Москва все еще играла в моих венах подобно скверному спирту. В самолете из Шереметьева после первого же бокала ледяного немецкого пива с восхитительной горчинкой меня охватила смесь жалости и бессилия. Я загрустил, припоминая прошедшую неделю. Многочисленные переговоры с чиновниками в серых и коричневых узких галстуках привели к не менее многочисленным протоколам о намерениях, собственно, пустым листкам бумаги, над которыми предстояло еще работать и работать. Все эти директора заводов, начальники трестов, главные инженеры и председатели кооперативов купили бы у нас все что угодно. Но в каждом разговоре всплывало забытое ныне слово “конвертация”, в переводе на обычный язык означавшее, что платить за приобретенное им нечем, ибо рубль пригоден лишь для использования внутри страны, а поминаемые паном Павелом платина и изумруды подлежат вывозу лишь по особым разрешениям, которые выдаются либо по близкому знакомству, либо за большие деньги. Шестиголовый дракон к концу поездки скис, захворал желудком, угас, поняв, что господин Верлин, мягко говоря, преувеличивал как масштабы своих связей, так и возможности российского рынка.
— Все это, дорогой Гена, полная херня,— вздохнул Безуглов, отозвав меня в сторону в аэропорту.— В этой стране есть огромные деньги. И они действительно начнут высвобождаться в самое ближайшее время. Тут твой шеф прав. Но если я что–то в жизни понимаю, то есть вещи, куда влезать не следует. Например, импорт — ни у кого нет валюты.
— Куда же она девается?
— Долго объяснять.— Безуглов улыбнулся с некоторым высокомерием.
— А СП? Нам же предлагали?
— Построить можно, но прибыль вывезти не удастся. Экспорт — дело хорошее, но нужен большой начальный капитал на взятки. Считай, пять процентов стоимости сделки надо раздать.
— Чем же тогда можно заниматься? — недоумевал я.
— Ну–с, если Зеленов действительно готов подключиться,— вздохнул Иван,— то текстильный комбинат звучит правдоподобно. Линия по производству видеомагнитофонов — тоже. Несовершенное золото. Но и в том, и в другом случае зеленовских денег не хватит. Придется выбивать централизованные кредиты в СКВ. Опять же давать на лапу. Да и скучно это все, любезный мой Гена. Скучно. Нужна новая идея, а для этого твоему шефу следует снять розовые
очки.
— Позвольте, Иван,— я называл его то на “ты”, то на “вы”,— а сами–то вы чем занимаетесь? Простите уж мою наивность.
— Разным, Гена, разным! Генеральной идеи, понимаешь ли, и у меня пока не имеется. Компания у нас, как ты знаешь из устава, многопрофильная. Вот, например, обеспечиваем охрану некоторым барышням, которые трудятся в “Космосе”. Они у нас, как за каменной стеной. Клевые барышни. Вот кого бы экспортировать, да железный занавес не дает. Зеленовские денежки прокручиваем, но все, увы, внутри страны. Он нам под пять процентов в месяц, а мы отдаем умным людям по десять.
— И возвращают?
— А куда они денутся? — сказал Безуглов с ласковой улыбкой.— Залоги хорошие. И в суд мы в случае чего не обращаемся, нет, не обращаемся. Свои методы есть. У вас, в Канаде, небось о них и не слыхали. Ты только не тушуйся,— добавил он, увидав мое замешательство,— никакой мафии. Все культурно, без применения оружия. Правда, я с тобой откровенничаю только потому, что ты свой. Шефу лучше не говори.
40 Побледневший от бешенства АТ вскочил с места и, хлопнув дверью так, что задрожали покрытые паутиной стекла террасы, покинул нас с Жозефиной. Я с удовольствием принял ее извинения.
— Ты понимаешь, Анри,— откровенничала она,— боюсь я за него. Боюсь. Он только кажется таким уравновешенным, а на душе у него творится черт знает что. От местных коллег он воротит нос — не тот, говорит, уровень. Ладно, я понимаю. Монреаль не Париж, не Нью–Йорк и не Афины. Но почему же он тогда с эмигрантами водится? Никто из его так называемых приятелей здесь ни слова по–гречески не знает. Вот собираются они на этой террасе, поносят советскую власть, жрут водку да рассказывают друг другу старые анекдоты. Помнишь, он выступал в церкви? С тех пор прошло пять лет. Больше его не приглашают. Я подозреваю, что никто из местных русских вообще не понимает, что такое экзотерика. Пьет он с ними, а потом всю ночь сидит на террасе, грызет карандаш, утром встает черный, как смерть. Со мною почти перестал разговаривать. Писать начал только по–русски, а это, знаешь, путь наименьшего сопротивления. Не говоря уж о том, что он таким образом отгораживается от нашего мира. Скажи, они все такие высокомерные? Это что, национальнаяболезнь?
— Опасаюсь, что да,— я вздохнул,— особенно у себя дома. Знаешь, комплекс неполноценности порождает комплекс превосходства.
Я вспомнил долгожданный вечер, на который собралось десятка два старых товарищей АТ. Он состоялся в штаб–квартире безугловской компании, просторном подвальном помещении в Чистом переулке, совсем рядом с резиденцией Патриарха всея Руси (о нынешних офисах, подвергнутых евроремонту, тогда и слыхом не слыхали). Мы прошли поразительно тихим переулком и вступили во двор, где совещались, расположившись по кругу, красавицы липы. Из песочницы осторожно смотрел пожилой серый кот, справлявший большую нужду. На скамейке стояла пустая водочная бутылка. В полутемном коридоре конторы пахло тленом и плесенью. Из многочисленных дверей лезли клочья ваты. Кухня с пятью газовыми плитами по размерам напоминала физкультурный зал. Я был единственным членом делегации, удостоившимся приглашения.
— Все впереди,— приговаривал Безуглов.— Помещение признано нежилым. Арендовано на двадцать пять лет с правом продления. Косметический ремонт кое–где уже сделали. Вскоре примемся за основательный.
Он провел меня в свой кабинет, где среди советской мебели (блистающей синтетическим лаком) факс и пишущая машинка IBM (такая же, как у АТ) выглядели аристократами в изгнании.
— Мебель румынская,— продолжал Безуглов с той же гордостью,— факс японский, машинку купили списанную в Академии наук, отремонтировали — любо–дорого. Ксерокс нужен позарез.
— А почему бы не купить? — спросил я.
Не знаю, чего было больше во взгляде Безуглова,— насмешки или презрения.
— Они все на учете в КГБ,— сказал он.— Использоваться могут только в организациях, где есть Первый отдел. Должны по инструкции помещаться в зарешеченное помещение, по утрам открываемое двумя ключами.
Я заткнулся, покраснев. Должен вообще сказать, что в отношении к иностранцам интеллигентные русские ведут себя как бы заискивающе и в то же время покровительственно. Даже Белоглинский, все–таки аэд, с которым мы через полчаса уже сидели за столом в “зале приемов”, завистливо поглядывал на мой зауряднейший вельветовый пиджак, на дешевенький дипломат искусственной кожи, даже на купленный в Нью–Йорке поддельный “Роллекс”, что не помешало ему вскоре поймать меня на какой–то неточности, связанной с московским метро, кажется.
— Да,— изрек он меланхолически,— мы все–таки знаем о жизни больше вас.
— Кто мы и кто вы? — осведомился я.
— Годы испытаний,— вздохнул Белоглинский,— духовность, соборность, участь нации.
Его понесло. В середине этой затянувшейся белиберды в комнату начали входить другие гости — Петр Ртищев (как родители не сообразили, насколько неудобопроизносимо такое имя рядом с такой фамилией! Впрочем, он именовался Петром Верным), Катя Штерн, Марина Горенко, коллеги АТ по университету. Пришли несколько молодых людей со стрижкойпод бокс, с основательными бицепсами и невыразительными мелкими глазками. Ни с того ни с сего вдруг явились две барышни, которых я позавчера видел в баре с господами Несовершенное–Золото и Навигационные–Приборы. В частной обстановке, почти без грима, они выглядели не столь настораживающе. Кроме того, если в “Космосе” обе барышни носили синтетику с люрексом, черные чулочки и прочую униформу своего нехитрого ремесла, то к Безуглову пришли, как бы выразиться, в цивильном платье. Одну звали Татьяной, другую — Светой. (Надо было обладать больной фантазией, чтобы впоследствии дать такие же имена возвышенным героиням шутовской повестушки; впрочем, как и в повести АТ, барышни оказались сестрами.) Катя Штерн, глянув на них через стол с нескрываемой ненавистью, увлекла Безуглова в коридор. Я вел себя тихо, с любопытством разглядывая угощение — все эти знакомые мне с детства салаты, нарезанную кружками колбасу, ломти черного хлеба и соленые огурцы. На одной из стен “зала приемов” были наклеены обои, изображавшие Ниагарский водопад, причем с канадской стороны. Разномастная посуда на полированном столе, без бумажной или иной скатерти, включала даже две или три эмалированные кружки. Гости приносили с собой кто бутылку водки, кто салатницу с угощением. Таня выложила коробку конфет “Красный Октябрь”, а Света — бутылку шипучего вина с оруэлловским названием “Салют”. Белоглинский уже умолк. Я ничего не отвечал ему, ожидая, пока гости рассядутся и примут то минимальное количество алкоголя, без которого немыслима общая беседа в России.
41 Еще до приезда в Россию я твердо положил ничему не удивляться. В конце концов не по милости ли этой страны вращается над нашей планетой вечный топор, сворованный голодающим студентом у дворника и занесенный над головами старушек, пытающихся заработать честную трудовую копейку тем же способом, каким промышляют спокон веков банкиры всех государств и народов? Впрочем, в кабинетах советских чиновников я ничего удивительного и не обнаружил. Алчность их оказалась умеренной, манеры вполне цивилизованными.Перегоревшую у меня в номере лампочку заменили всего часа через два (правда, новая перегорела почти сразу). К бедности, как сказано выше, я вполне привычен, и любой бывший студент, сын небогатых родителей, хорошо меня поймет. И все же компания, собиравшаяся у Безуглова, не лезла ни в какие ворота. Многие явно видели друг друга в первый раз. Алхимики оживленно разъясняли атлетическим молодым людям преимущества спирта, обработанного магнитным полем. Ртищев, человек приземистый, молчаливый и бородатый, выпилодну за другой три стопки и принялся подсаживаться все ближе к Свете, которая незаметно отодвигала от него свой стул, в конце концов перекочевав метра на полтора.
— Как же вы не понимаете? — твердил он.— Ксенофонт перестроил всю гармонию русского эллона!
Света кокетливо обтирала узкие губы носовым платочком, но в сапфировых ее глазах стояла вселенская тоска. Белоглинский, казалось, погрузился в транс, время от времени подымая глаза и выкликая все то же незнакомое мне слово “соборность”. Один из атлетических молодых людей сообщил ему, что он “смахивает на жида” и не имеет права употреблять таких слов. Белоглинский молча распахнул ворот клетчатой рубахи, показав атлету серебряный крестик на черном шнурке.
— Ну прости,— сказал атлет,— прости, сорвался. Я сам, знаешь, человек неверующий, но есть все–таки вещи святые, точняк?
Наконец в комнату вступил торжественный Безуглов. За ним, бочком, как побитая собака, проскользнула к своему стулу Катя. До меня впервые дошло, что их отношения могут, как бы сказать, не исчерпываться совместной работой и старинной дружбой.
— Дамы и господа,— он поднял стакан,— сегодня в этом скромном офисе мы приветствуем Генриха Чередниченко, близкого друга нашего Алексея, а следовательно, и нашего друга. Генрих приехал из далекой Канады, экологически чистой страны хоккея, кленового листа и демократии, населенной простыми и доброжелательными людьми. Генрих не был в России с раннего детства. Выпьем же за то, чтобы он полюбил ее всей душою и сумел плодотворно заниматься своим любимым делом — бизнесом!
— И пусть всем расскажет, что мы не хотим войны,— прогудел атлет № 1.
— Ты–то, может, и не хочешь,— подал голос Ртищев,— а коммуняки сраные за свою копченую колбасу нас всех завтра на убой пошлют. Возьми тот же Афган…
— Да я только что с Афгана! — вскричал атлет № 2.— Там эти духи вонючие знаешь как над нашими парнями изгаляются? Я там корешей хоронил! Да им всем яйца пообрывать мало!
— Господа! — прикрикнул на них Безуглов.— За здоровье Генриха!
С этими словами он протянул мне — нет, не лафитник, как у всех, а круглый стакан емкостью унций в восемь, до краев наполненный разведенным спиртом, и угрожающих размеров соленый огурец.
— До дна! — заорали все гости с непонятным мне воодушевлением.— До дна!
— Это невозможно,— сказал я робко.— У вас нет содовой случайно?
— Содовой! Ха! — воскликнул атлет № 3.— Не порти напитка, юноша!
У нас тут другие понятия.
— Он мягкий,— утешила меня Катя.— Высшей очистки.
Проклиная день своего появления на свет, я, до сих пор не понимаю как, ухитрился выпить весь стакан. Отвратительный вкус во рту быстро прошел, и я почувствовал себя несколько счастливее — происходившее стало казаться мне естественным, как бывает, когда попадаешь в компанию накурившихся марихуаны после первого косяка. Окружающие захлопали в ладоши и как–то расслабились. С вопросами не спешили. Первым, кто ко мне обратился, оказался атлет № 1. Прикрыв рот ладонью, он спросил, сколько у меня с собою долларов и не хочу ли я их ему продать по двенадцать с половиной. Я не успел ответить.
— Жуков! — крикнул на него Иван.— Ты за что зарплату получаешь? Ты у меня шофер или валютный дилер?
Атлет обиженно замолчал. Алхимик, назвавшийся Васей, пожалел, что АТ бросил заниматься наукой.
— Наука имеет высшую ценность,— сказал он.— А искусство — вещь хорошая, но все–таки развлекательная. На голодный желудок никто не станет слушать ни стихов, ни эллонов.
Я согласился с этой философской мыслью. Между тем за столом возник общий разговор. Темой оказалась, как и следовало ожидать, политика.
— Пока дали только маленькое послабление,— говорил Ртищев.— За границу не пускают. Открыть свою фирму почти невозможно. Газеты стали посвободнее, факт. Говорят, скоро разрешат кооперативные издательства. Но все — в лапах у государства, как и было.
— Вопрос времени, Петя,— возразил Белоглинский.— Семьдесят лет нас держали на привязи. Так сразу ничего невозможно.
— А я вот надеюсь,— отвечал хмелеющий аэд,— что лет через десять у нас уже будет все, как в той же Канаде. Появится новый класс предпринимателей. Но не таких, как во времена Диккенса, а совестливых, с гражданской ответственностью. Настоящих русских, православных людей. Коммунисты, устыдившись, сами отдадут им власть. И мы ни в коем случае не станем повторять ошибок, скажем, Америки. Почему, ты думаешь, Алексей так воет в своих письмах?Потому что эта культура нам, извините, Гена, чужая. Может, конечно, и хорошая, но…
Должен честно сказать, что после поднесенного напитка мне было решительно не до обид. Я кивал сначала Ртищеву, потом Белоглинскому, а затем и вовсе потерял нить разговора, протрезвев только часа через полтора.
42 — Ну что, Гена, как тебе нравится у нас, в Москве? — подошел ко мне
Безуглов.
— Очень нравится,— икнул я.
— Это только начало,— сказал он.— Конечно, тому же господину Верлину моя компания могла бы показаться жалкой. К тому же все мы бывшие студенты с простыми вкусами. У вас–то в Монреале небось офис в пентхаузе?
— Не совсем. Понимаешь, в центре арендная плата высокая, даже в Монреале, а в Заречье…
— Все равно. Во всяком случае, компьютеризован. Слушай, мне есть смысл попросить у Верлина компьютер? Они здесь чудовищных денег стоят.
— Я спрошу.
Безуглов посмотрел на часы.
— Я тебе еще не показал всего офиса. У него огромный потенциал! И все — за пятьдесят долларов в месяц. Представляешь? Кстати, сказал ли я тебе, что здесь до шестнадцати лет жил наш Татаринов? Именно в этой комнате, где мы сейчас гуляем.
Я встрепенулся. Внезапная грусть охватила меня. Я попытался забыть о запахе тлена и сырой штукатурки, мысленно заменив его на запах борща и детских пеленок, кипятившихся в оцинкованном баке, на запах папирос “Беломор” и хозяйственного мыла. В этом подвале по двадцать, а то и тридцать лет прожили десять семей. Вероятно, на Новый год они собирались вместе на огромной кухне, пили водку, женщины кокетливо отворачивались, подхихикивая. Двадцать лет бедности и унижений. У меня не укладывалось в голове, что ни у кого из них не было возможности, например, накопить денег и купить квартиру.
— Как же они там жили?! — воскликнул я, рассказав обо всем АТ.
— Жили, жили, дорогой Гена,— вздохнул тот, вглядываясь в цветную фотографию нашего пиршества. Видите.— Он указал мне на едва заметные зарубки на дверном косяке.— Слева — мои, справа — Еленины. Измеряли рост дважды в год, переживали, радовались. Делили счета за коммунальные услуги ивсе такое прочее. Однажды к отцу пришла депутация соседей. Требовали, чтобы после десяти вечера я не играл на лире. Анастасия Павловна, Роза Григорьевна, Марья Ивановна, Любовь Ильинична… У нас в квартире мужиков почти не было. Дядя Федя только, точильщик, да и то — что за мужик. Я его помню только пьяным, а потом еще помню гроб из тонких таких досок, а самое ужасное, что он до поры до времени стоял в нашем темном коридоре вертикально… Оставшиеся разъехались, и, должно быть, многие грустят по той жизни…
— А вы?
— Не скажу, чтобы вы надо мной не смеялись.
— Слушайте, Алексей, а кто обитал в этой комнате? — Я показал ему на дверь, едва заметную на фотографии.
— Вот как раз Анастасия Павловна и жила. Грузная такая, серьезная пожилая женщина, даже, кажется, с высшим образованием. Она мне однажды на день рождения подарила пластинку Ксенофонта. Почему вы спрашиваете?
Я рассказал ему, что Безуглов уже вложил немалые средства в переоборудование подвала, видимо, считая его не столько офисом, сколь своеобразной крепостью, автономной областью, где можно не только заниматься делом, но и, в общем–то, жить. Кабинет, комната приемов, комнаты для будущих дилеров — все это показывал он мне, пьяненькому и добродушному, во время той экскурсии. Одна за одной открывались двери, обнажая различную степень запустения. Кое в каких комнатах не было ничего, кроме строительного мусора да пожелтевших газет (“Славному юбилею — достойную встречу!” — прочел я на одной из полос), где–то уже навели чистоту, а где–то даже успели поклеить обои и расставить нехитрую мебелишку. Компьютеров, как можно догадаться, не имелось, как, впрочем, и телефонов. Более всего меня поразила, конечно же, полностью отделанная бывшая комната Анастасии Павловны, воплощенная мечта похотливого студента. В приглушенном свете двух торшеров вырисовывалась огромных размеров кровать с резной спинкой, украшенной ангелочками и розочками. На кровати кто–то лежал! Я в ужасе обернулся и увидел на лице Безуглова неподражаемую ухмылку.
— Подойди к кроватке–то, Гена,— сказал он вкрадчиво.— Одеяло подыми. Посмотри, какой я тебе сюрприз приготовил. Понимаешь, человек попроще подарил бы тебе матрешку, шкатулку, икону. Мертвые вещи. А тут воспоминание, надеюсь, на всю жизнь.
Сердце мое забилось. Я покраснел, побелел от смущения и, не помня себя, действительно подошел к постели и откинул одеяло (завернутое в так называемый пододеяльник — двойную простыню с ромбовидным отверстием посередине). Таня и Света, еще пару минут назад лепетавшие за столом свои глупости насчет колготок и сладкого шампанского, лежали рядышком, томно улыбаясь и держась за руки. Они были обнажены. Между ногами у Тани курчавилась поросль каштановая, а у Светы — рыжая. (Меня всегда поражал контраст между детским, кокетливым выражением женских лиц, между мягкими очертаниями их фигур, включая бедра и derriere и откровенной, животной грубостью гениталий.) Девушки игриво захихикали (я сделал опечатку — написал “двушки”, и компьютер дал мне на выбор “девушек” и “душек”. А еще говорят, что это тупая машина!).
— Смущается! — воскликнула Таня.
— У них, на Западе, должно быть, такого не водится! — профессионально фальшивым голосом вскричала ее сестра.— Ну иди к нам, красавчик!
Я в ужасе обернулся. Безуглов за считанные секунды успел раздеться догола, и на лице его появилось выражение кота при виде бесхозной банки сметаны. Тело его, некогда, вероятно, довольно ладное, уже начинало оплывать — слегка выдавался живот, и в мускулах чувствовалась некоторая вялость, что не помешало мне на мгновение забыть о девицах.
— Кто первый? — спросил он.— Или давай уж сразу вдвоем?
В самом начале моих записок я нехорошо отозвался о женском поле. Беру свои слова обратно. У меня было немало подруг, и все же нет на свете силы, которая сейчас заставила бы меня коснуться своими — моими! — губами, руками или сами–знаете–чем того, что вызывает у большинства человеческого рода нездоровое возбуждение. Не забудьте: я не знал русских обычаев. Мне показалось даже, что Безуглов что–то от меня утаивал, что я просто участвую в общепринятом обряде, которым здесь приветствуют всех гостей. Описать происшедшее далее (вернее, непроисшедшее) положительно невозможно. Скажу только, что, покидая комнату, я постоял у приоткрытой двери и услыхал оглушительный смех всей троицы.
— Либо твой Гена еще целка,— давилась Таня,— либо его совсем сломала русская водка.
— А по–моему, просто придурок,— захохотала Света.
— Девы, ша! — окоротил их Безуглов.— Гена — наш гость. Друг Татаринова. Ну смутился человек. Ну не привык на своем чинном Западе к нашей
жизни…
Дальнейшие его слова заглушил сладострастный стон одной из девиц, я так и не понял какой, поскольку, пылая от стыда и отвращения, уже торопился обратно к столу.
43 Миновало года полтора. Канули в вечность навигационные приборы, коттеджи для небогатых и даже несовершенное золото. Пан Павел с помощью Безуглова приобрел партию двойного суперфосфата, которую затем с превеликими ухищрениями сбыл в Мексику. В Москве он стал проводить едва ли не два месяца из трех, явно наслаждаясь статусом человека богатого и влиятельного. У нас появился офис у Белорусского вокзала — трехкомнатная квартира на первом этаже, с зарешеченными окнами и стальной дверью. Впрочем, там располагалась не компания “Perfect Gold”, а ее дочернее предприятие, СП под названием “Канадское золото”. На обстановку ушла едва ли не вся выручка от операции с двойным суперфосфатом. Скрепя сердце я согласился с паном Павелом — у всякого советского предпринимателя, заходившего в наш офис, при виде полудюжины “Макинтошей”, копировального агрегата и датской мебели, облицованной тиковой фанерой, перехватывало дыхание. (Время офисов новых русских все еще не настало. Московские бизнесмены продолжали носить кургузые чешские пиджачки, серые носки, напоминающие армейские, и едва ли не нейлоновые рубашки.) Мы обзавелись сотрудниками, получавшими по сто долларов в месяц. В офисе постоянно толпился народ. Бегали глазки авантюристов, предлагавших партии мочевины в сто тысяч тонн. Мяли в руках свои велюровые шляпы заместители директоров провинциальных химических заводов, заламывая цены раза в полтора выше мировых. Безуглов отсеивал наиболее безнадежных в своем подвале, а с более деловых взимал небольшие комиссионные и отправлял их к пану Павелу. Кое–что получалось. Как–то незаметно ушел в Эстонию груз алюминиевых чушек, который за два дня принесшестизначную прибыль. Купили ящик советского шампанского, подымали бокалы за здоровье Безуглова и дальнейшее плодотворное сотрудничество. Через два дня, однако, в офис пришли два молчаливых молодых человека в черной коже, после пятиминутного разговора с которыми пан Павел при слове “алюминий” начал бледнеть и покашливать. Предлагали, впрочем, и другие товары. Молибден, полиэтилен, серную кислоту, сушеные оленьи пенисы, лавандовую воду, медвежьи шкуры и оконное стекло. Предлагали пистолеты “Макаров”, мольберты, матрешек, ручные часы, деревянные шахматы, абстрактные картины и многое, многое иное. Предложения перепечатывались на компьютере и по факсу отсылались в Монреаль. Меня перевели на должность бухгалтера, предполагавшую командировки в Москву раза три в год.
Между тем мой друг чах с каждым днем.
Он по–прежнему писал очерки для “Канадского союзника”, печатал обзоры современной экзотерики в “Континенте”, дважды в год трясся на автобусе в Бостон или Нью–Йорк, где выступал перед зевающей эмигрантской публикой. Наши вечерние беседы все чаще крутились вокруг нового режима в России и тех многочисленных послаблений, которые он вполне добровольно предлагал своим гражданам. Несколько членов русской колонии съездили на родину и благополучно вернулись. Чемоданы их былинабиты газетами и журналами, содержавшими бесчисленные разоблачения преступлений советской власти. Хронология разоблачаемых преступлений постепенно сдвигалась все ближе и ближе к современности. В хоре голосов, твердивших о том, как испоганили замечательную коммунистическую идею дурные правители, стали появляться совсем еретические нотки. В Монреаль начали приезжать одурелые от счастья родственники эмигрантов. Они рыдали в супермаркетах и уносили с церковных базаров по три–четыре пластиковых мешка для мусора, набитых старыми игрушками, облезшими шубами и стоптанными башмаками. На регистрацию в “Аэрофлот” стояло как бы две очереди: одна человеческая, другая — из коробок с видеомагнитофонами и виниловых чемоданов, очень похожих на тот, что всучил мне Алексей впервую поездку. Исаак Православный в открытом письме заявил, что ноги его не будет на русской земле, залитой кровью и грязью, пока “коммунистическая олигархия” не принесет всенародного покаяния. Двадцать российских интеллигентов опубликовали в “Московских новостях” задиристый ответ, где намекали на связи Исаака с ЦРУ, упоминали “тридцать сребреников” и упрекали аэда в том, что он отсиживается на благополучном Западе, не желая делить с отечеством трудных, но восхитительных времен возвращения к истинным ценностям коммунизма, “если угодно, с человеческим лицом, господин Православный”. Прогремел роман “Дети Арбата”. Ртищева и Белоглинского приняли в Союз советских экзотериков. И даже у меня появились кое–какие иллюзии, несколько омрачавшиеся, правда, тем, что магазины в Москве по пустоте прилавков стали приближаться к военному времени и даже за хлебом приходилось занимать очередь часа за два до его “подвоза”. Впрочем, этим занимался Жуков на своей черной “Волге”, откомандированной в распоряжение созданного нами совместного предприятия. Слоняющиеся у промтоварных магазинов толпы в считанные секунды расхватывали фотоаппараты, часы, миксеры, электрические лампы, плащи, кастрюли, шнурки для ботинок. В Москву приходилось привозить кое–какое продовольствие. И все же глуповатое воодушевление, охватившее несчастную державу, заражало даже меня. Об Алексее же и говорить нечего.
Жозефина начала давать частные уроки, взяла часы в аспирантуре, и семья уже не так бедствовала, однако позволить себе заокеанских поездок все же не могли. Терзаясь жалостью, я начал обрабатывать пана Павела, почти без лицемерия доказывая ему, как необходима нашей молодой компании полноценная реклама и как помогло бы этой рекламе имя АТ. Не в последнюю очередь упоминал я и непритязательность аэда, который удовольствовался бы едва ли не четвертью обычной зарплаты сотрудника по связям с общественностью. Злополучные алюминиевые деньги заставили скуповатого пана Павела смягчиться. Он вызвал АТ в Броссар и за бутылкой московской водки сделал ему предложение поступить на работу. Если меня не обмануло зрение, на глазах аэда проступили слезы. Со следующего понедельника ему отвели закуток без окон, выделили “Макинтош” и настрого велели использовать его только для работы. Одним из условий контракта было отсутствиена компьютере экзотерических программ — как, впрочем, и электронных игр, которые пан Павел, вздыхая, ежемесячно стирал со всех компьютеров московского офиса.
44 Нет, не должен человек забираться слишком высоко. Я не в переносном смысле, а в самом буквальном — не должен он окидывать взором из окна городскую равнину, заселенную ему подобными. В полудреме мое убежище в Нотр–Дам–де–Грас, одна из сотен миллионов бетонных клетушек, воздвигнутых по всему миру, снабженных теплом, трубами для воды и оттока выделений, медными проводками для связи с другими клетушками, кажется мне одной из глиняных ячеек Вавилонской башни. Свет уличных фонарей, вокруг которых сияет ореол водяной пыли, не достигает окон квартиры, поздними вечерами я остаюсь наедине с небом — то графитовым и молчаливым, то усыпанным звездами, которые жаждут втолковать мне что–то на неведомом языке.
Все искусство, говаривал АТ, лишь попытка перевода с этого языка на более доступный — при наличии словаря для начинающих.
Звезды тоже умирают. Их смерть проходит по ведомству космологии. Но умирают и боги, хозяева этих звезд. Где ныне брадатый Зевес, где стройный Аполлон, где быстроногая Артемида? Где двурогая Иштар и птицеподобный Кетцалькоатль, чей клюв наполнен жирными сгустками жертвенной человеческой крови?Если бесконечен страх собственной смерти (смягченный надеждой на высший разум), если несказанное горе охватывает дитя при смерти матери, то как же описать страх смерти бога?
Медленно–медленно подвигаются мои записки. Знало бы федеральное правительство, на что уходят скромные, но внушительно выглядящие чеки с водяными знаками, получаемые Анри Чередниченко каждые две недели от управления по делам безработных. К моему собственному удивлению, я почти перестал пить. Я стал образцовым сыном и даже освоил нехитрое мастерство наладки компьютеров, чтобы изредка помогать отцу — за небольшие деньги и приятелям из Деревни — бесплатно. Впрочем, установил я и программу проверки русской орфографии Кате Штерн, но засиживаться в ее трогательной квартирке независимой женщины с ограниченными средствами не стал, опасаясь прихода пана Павела.
На следующий день мне было грустно.
В России, до сих пор, кажется, помешанной на мистике, уверяют, что от могил исходит отрицательная энергия. Неправда, вчера в полдень, допив пятую за утро чашку кофе и чувствуя нерасположение к своим запискам, я отправился к восточному склону горы Монт–Руайяль, где положил букет полевых лилий, девять девяносто пять плюс налог, на бетонное надгробие. В обычном магазине было бы дешевле раза в полтора, но в кладбищенской лавке перевили букет черной лентой и дали небольшую, размером с визитную, карточку в траурной рамке. Я не стал ее заполнять. Я навестил бы могилу АТ под тяжелым дубовым крестом в пригороде Москвы, на одном из новых кладбищ, более похожих на мусорную свалку, чем на место последнего приюта, но Москва далеко и вряд ли я снова там побываю. Мне известна лукавая формула древних: пока ты жив, смерти нет, а когда она придет — не станет тебя. Увы, в этом “не станет тебя” и заключена вся закавыка. И то жалкое бессмертие, за которое цепляются поэты, полководцы и ядерные физики, не стоит и ломаного гроша.
Давным–давно, еще в той, другой жизни, я поделился похожими соображениями с АТ по дороге со службы, не без издевки присовокупив, что и его терзания, метания, сочинения и страдания тоже представляют собой некий абсолютный нуль по сравнению с временем. (Мне доставляло извращенное удовольствие расшевеливать его после рабочего дня.) “Анри, дитя мое,— отвечал он не удивляясь,— река времен в своем стремленье, то бишь теченье, уносит все дела людей и топит в пропасти забвенья народы, царства и царей. А если что, прошу обратить внимание, и остается чрез, имеется в виду через, звуки лиры и трубы, то вечности жерлом пожрется и общей не уйдет судьбы. Вы же умный человек, Анри. Разве я похож на идиота? Аэд, стремящийся к вечности! — передразнил он меня.— Нет, мой милый, максимум, на что я лично рассчитываю, это сохранить достоинство перед ее лицом”.
К моему удивлению, АТ оказался клерком не хуже любого другого, если бы не выражение брезгливости на худощавом лице, с которого теперь каждое утро удалялась густая, с проседью, щетина — зато оставались обильные порезы. Он не без блеска составил по–русски текст брошюрки, где финансовая и торговая компания “Perfect Gold”, предприятие с многолетним опытом работы и
безупречной репутацией, выступала достойной соперницей империи Форда или Моргана. Усаженный за нашу гордость — Макинтош II с 17-дюймовым цветным экраном,— он довольно быстро освоил электронное макетирование, кажется, вызывавшее у него меньшее отвращение, чем дежурная работа торгового агента, которой приходилось ему заниматься в отсутствие более благородных поручений. Он обрабатывал предложения о покупке распиленных рельсов и сульфата калия, подавая их на стол порывистомуи лживому Збигневу, агенту по реализации. Он не роптал, ибо едва ли не впервые в жизни получал регулярную зарплату. А связь с Москвой! Через неделю после его зачисления на службу я обнаружил в журнале учета факсов несколько записей о депешах, отправлявшихся на неизвестный мне номер. (Потом АТ признался мне, что он принадлежал Кате Штерн, точнее, какой–то ее подруге.) Я не стал доносить пану Павелу, однако на следующее утро укоризненно покачал головою, когда заметил АТ, перебиравшего выползшие за ночь из аппарата странички.
— В следующий раз потрудитесь, пожалуйста, заносить личные факсы в журнал, Алексей Борисович,— сказал я вежливо.
— А потом оплачивать?
— Ну конечно,— сказал я.— Пользование аппаратом — пожалуйста, а уж телефонное время — вещь недешевая.
АТ покраснел, как всякий уличенный в мелком жульничестве, и на следующий день принес мне долларов тридцать — несомненно, меньше, чем стоили его факсы.
45 Ах, Алексей, Алексей в роли клерка сомнительной торговой компании и, более того, как бы моего подчиненного! Не стану скрывать, что ходатайствовал за него пред паном Павелом не только из благотворительных соображений. Нет, у меня был и свой интерес — мне хотелось увидеть АТ не напыщенным экзотериком, а нормальным человеком с ежедневными заботами. Иными словами, сбить с него спесь. Поймите меня правильно. В чистое искусство я не верю. Всякий живущий должен испить до дна сужденную ему чашу, а художник в особенности. “Пускай хоть раз в жизни увидит, как нормальные люди зарабатывают себе на хлеб”,— думал я не то чтобы со злорадством, но с чувством исполнявшейся справедливости.
Его кабинет без окон быстро наполнился обаятельным мусором. На столе валялись советский ученический пенал, разрозненные страницы “Нового русского слова”, сборники эллонов для посвященных, где слова печатались вместе с нотами. На стене появился огромный черно–белый портрет Розенблюма, увеличенный едва ли не с паспортной фотографии,— тот самый, что висит теперь в моей квартирке. АТ работал сосредоточенно, то кусая карандаш, то покачивая длинноволосой головою (пан Павел отправил его к парикмахеру только месяца через три, перед самой поездкой в Москву). На лице его застыло выражение, которое по–русски, кажется, называется “будто ударили пыльным мешком из–за угла”. Тень Мармеладова, которого всем семейством снаряжали в присутствие, мерещилась мне за его сутулыми плечами, облаченными в мышиный твидовый пиджак от Moores, прибежища мелких бюрократов средних лет, лишенных вдохновения и тщеславия. Услыхав от меня о предложении пана Павела, Жозефина насупилась, ожидая подвоха. Как–никак ради журавля в небе АТ должен был оставить свою временную работу в “Канадском союзнике”, где замещал ушедших в отпуск. Вставать приходилось рано, еще до пробуждения дочери, и свой неизменный завтрак (яичница с ветчиной и тошнотворным количеством хлеба) наш аэд поначалу поглощал в одиночестве, в крайнем случае в моей компании (я купил подержанную темно–зеленую “Хонду” и почти каждое утро заезжал за ним на улицу Святого Юбера — проезд на автобусе в пригород стоил недешево). Через две недели, когда смущенный АТ протянул свой первый чек законной супруге, она недоверчиво улыбнулась и весьма кстати воздержалась от любимого монолога о кшатриях и брахманах, читай — о неуместности торговли в качестве источника средств к существованию,а потом начала вставать к завтраку и умильно смотреть на непутевого мужа. Он сиял.
Бедная Жозефина! Не она первая, не она последняя убедилась в том, что рай с милым в шалаше существует лишь в горячечном воображении романтиков. Как странно чередовалась в ней жажда защитить выдающегося артиста от превратностей мирского существования с гневом на его бестолковость! Как настойчиво, с криками и слезами, пыталась она заставить его поступить в университет — обычное прибежище интеллигентных иммигрантов, в некоторомроде социальное пособие для интеллектуалов! Впрочем, в аспирантуру по экзотерике его не брали из–за отсутствия формального диплома, а к алхимии он возвращаться не хотел наотрез.
Мы застряли в пробке на мосту — какой–то несчастный разбил свою машину, и она перегородила дорогу.
— Знали бы вы, Анри,— сказал Алексей, глядя в сторону, где турецкой бирюзою с черными и белыми прожилками волн играла река Святого Лаврентия,— как, в сущности, легко быть бедным в России.
— Бедным быть плохо всюду,— рассеянно ответил я.— Кроме того, бедность — понятие относительное.
Мы опаздывали в контору. Особых строгостей с дисциплиной не водилось, но на первый час, с восьми до девяти утра, приходилось больше половины звонков из Москвы. В тот день я ожидал от Безуглова, точнее, от Кати, которая вела почти всю переписку с нами, известий о Зеленове и десятимиллионной ссуде, которую уже полгода сулил нам банк “Народный кредит”.
— Вот и я об этом, Анри! Представьте себе жизнь в моем кружке,— гнул свое АТ,— портвейн — такой же паршивый, как здесь, может быть, даже и похуже, поклонницы, табак, хлеб, колбаса, и ничего больше не хотелось. Я, наверное, был там куда счастливее, чем здесь.
— Ох, не люблю я этих эмигрантских разговорчиков! — вспыхнул я.— И не стыдно вам, Алексей Борисович? Вы, насколько я понимаю, пишете здесь даже больше, чем дома, и, уж во всяком случае, больше, чем ваши приятели. И романы сочиняете?
— Ну да.— АТ несколько растерялся.
— О чем же вы жалеете? — заключил я.— Вы мне как–то говорили, что главную цель жизни видите в сочинении песенок, так?
— Эллонов,— брюзгливо поправил меня АТ.
— В таком случае терпите! Не вы ли меня когда–то учили, что художник не имеет права на счастье? К тому же и несчастье ваше относительно, дорогой мой АТ. Приятели вам завидуют. Получили работу. Скоро отправитесь в свою обожаемую Россию… Жозефина стала поспокойнее, микроволновую печку купила. Других вы учите мудрости, сосредоточенности. Песенки сочиняете, как на подбор, возвышенные. А сами, простите, ноете, как Женя Рабинович.
— Я тоже человек,— как–то по–детски надулся АТ.
— Не сомневаюсь,— сказал я.
Все–таки он был дьявольски хорош собой, на любителя, разумеется. Но уж кто–кто, а я мог оценить его одухотворенную худобу, манеру в минуты обиды вскидывать острый подбородок, сужать зрачки при напряжении мысли. У него было едва ли не самое живое лицо, которое я видел. Никогда не забуду, как напряглось оно, когда мы проехали наконец мимо изувеченного автомобиля, перегородившего целую полосу и упершегося разбитым передом в перила моста.
— А шофер, кажется, уцелел,— вымолвил АТ с облегчением.— Вот почему боюсь водить машину, Анри, еще приберет Господь до срока, а дел у меня — невпроворот.
46 С автомобилями, как, впрочем, и со всеми предметами металлическими, деревянными, пластмассовыми, у АТ складывались непростые отношения. Он был прирожденным кулинаром (сказывалась лабораторная выучка), отменным тамадой (с той пошловатой напористостью, столь необходимой российским застольям), несравненным собеседником. Он был негодным слесарем, никудышным водопроводчиком, и я не раз приносил к нему в дом (особенно после нескольких первых чеков, полученных от компании “Perfect Gold” и истраченных в основном на обзаведение) не бутылку, а жестяной чемоданчик со своими, надо сказать, качественными, инструментами: двускоростной дрелью, тисочками, плоскогубцами, разводными ключами. Жозефина расцветала. Подкручивались ослабшие гайки; с помощью болтов–бабочек вешались на сухую штукатурку книжные полки; подкрашивались дверцы стенных шкафов, темно–желтые от кухонного чада и табачного дыма; были собраны небольшой письменный стол и тумбочка. Малолетняя Дарья смотрела сосредоточенно и завороженно, особенно когда я свинтил из разрозненных — так, во всяком случае, казалось АТ — деревянных брусков и планок детскую кровать. С кухни, где возился пристыженный аэд, раздавалось судорожное шипение овощей на китайской сковороде. Ну–с, положим, в заднем кармане у меня лежала сохранившаяся до сих пор плоская фляжка с горячительным — из нержавеющей стали, оклеенная первосортной кожей, настоящий подарок для джентльмена, занимающегося гольфом, и за стол мы садились уже в приподнятом настроении. Затем фляжка кончалась. Я прилаживал к стулу отломавшуюся ножку, тщательно замешивал эпоксидный клей. Жозефина уходила укладывать дочь. Сгущались окончательные,жирные и молчаливые сумерки. В такие минуты Алексей, помявшись, нередко снимал с гвоздя свою лиру.
— В школе у нас были субботники,— говорил он мне.— Я вызывался развлекать товарищей в обмен на освобождение от работы. А они с охотой соглашались! Только много позже мне пришло в голову, что мы, глупые девятиклассники, моделировали извечные отношения между художником и обществом.
— Вы зря думаете, что этот кошачий визг меня развлекает,— огрызался я.— Лира! У нее скрипучий звук, почти без реверберации. Купили бы электрическую, что ли.
— Procul esti, profani! — отвечал Алексей беззлобно.— Дух Эвтерпия не простит вам этого святотатства. Ему тоже в свое время предлагали поставить на лиру лишние две струны и бычий пузырь. Понимай вы что–нибудь в искусстве, я бы спел вам эллон об этой истории…
Я многое отдал бы за возвращение этих минут — за невесомую мошкару, кружащуюся вокруг китайского абажура с символом янь и инь, едкий запах эпоксидной смолы, колыбельную Жозефины, которая едва уловимо доносилась сквозь тонкие стены этого бедного жилья. АТ играл приглушенно и ни одной вещи не допевал до конца. Звучала первая музыкальная фраза, шелестел тихий речитатив на греческом, потом все обрывалось, перетекало в другую тональность, срывалось на импровизацию. Я мог бы подумать, что АТ не хочет ничего исполнять из–за идиотских экзотерических ритуалов, то бишь необходимости надевать все эти венки, хитоны и сандалии; мог бы подумать, что он меня стесняется. Но я знал, что он доверяет мне; я знал, что, как ни смешно это звучит, меня допускали в святая святых его сочинительства. На его московских концертах я узнавал кое–какие напевы из слышанных мною на вечерней террасе, удивляясь аплодисментам зала. (Я не совсем идиот и при всем равнодушии к экзотерике понимаю, что для ее любителейэтот сорокалетний мальчик был человек выдающийся. Только любил я его не за это.)
Уложив ребенка, на террасе появлялась сонная, неприбранная Жозефина. Она прижимала палец к губам, почти плыла по рассохшимся половицам, беспокоясь то ли за сон дочери, то ли за вдохновение мужа. Между ними начинался недоступный мне разговор, состоявший из обрывков греческих фраз, жестов Жозефины, напряжения лицевых мускулов АТ, прищуров, раздосадованных вздохов. Вертикальная морщина на лбу женщины разглаживалась, пальцы незаметно отбивали такт, а иной раз взмывали в воздух, очерчивая хитрые фигуры.
— А вот так правильно,— удовлетворенно говорила наконец Жозефина, и я знал, что глаза АТ от этой фразы просветлеют, а только что проигранный фрагмент будет тут же повторен, но уже увереннее и чище. Я смущался, чувствуя себя лишним, однако не ревновал. Эти сцены вряд ли были прелюдией к бурной ночи, нечто похожее мне довелось видеть потом в Москве, когда я попадал на встречи АТ с Белоглинским и Ртищевым, а то и с молоденькими аэдами, которые, бывало, заезжали к нам на Савеловский со своими дешевенькими лирами, ища благословения маститого коллеги. Смешной, но привлекательный мир, которого мне недостает сегодня, даже когда я завожу свою программу Real Audio и слушаю эллоны со всего мира на своем компьютере.
Нет, я не ревновал, не ревновал вовсе. Я счастлив был. Любовь — вещь замысловатая. Все мы знаем, сколько печали и глупости бывает в любви состоявшейся, влекущей за собою схватку самолюбия, “поединок роковой”, по выражению поэта Тютчева. Рождение детей только усугубляет эту печаль. Как я понимаю любовь рыцарей к прекрасным дамам, когда хватало одного взгляда и двух десятков слов на многие годы! Мне, злополучному, светло и хорошо — любовь моя при мне, пускай ее предмет и лежит в земле. А тешить свою плоть можно,
в сущности, с кем угодно. Правда?
47 Вот отрывок из письма Алексея Кате и ее ответ. Я обнаружил их в ящике пустого конторского шкафа, который подарил мне Верлин, когда компания закрывалась. Не скрою: мне было довольно стыдно читать и перепечатывать эти отрывки, один машинописный, а другой — на пожелтевшей, хрупкой, скрученной факсовой бумаге. Но разве не говорят они куда больше о долгой и превратной дружбе между дарившей серебряный стаканчик и несчастным моим аэдом, чем мог заметить сторонний наблюдатель?
С этой регулярной перепиской я чувствую себя, словно глухой, который внезапно обрел слух,— и все благодаря вовсе не чудесному исцелению, а успехам науки и техники, читай — факсу, который стоит в конторе у Павела и, уму непостижимо, в старой комнате Марьи Ивановны, где всегда пахло мышами и спитым чаем. Я мало тебе писал. Отчасти можно винить мое несуразное и растерянное положение, отчасти же — известную тебе ненадежность нашей почты. Письма пропадают куда реже, чем кажется, но даже малая вероятность их чтения посторонними меня страшит. Всякий раз, когда я садился за письмо, за спиной моею вставал брюхатый чиновник с ухоженными усами и потирал руки, предвкушая, как через несколько дней будет читать мое сочинение совершенно законным образом, почесывая в паху и выписывая (или перепечатывая?) наиболее подрывные места. Но, как это ни поразительно, настает новая эпоха, и если советская власть когда–нибудь кончится, то виною будет не отвага академика Сахарова (хотя и она тоже), но — прости за банальность — прогресс техники, напор информации. Знаешь, когда я приехал в Монреаль, компьютеры еще были дорогой и экзотической игрушкой, и я боялся к ним подступиться. Ты не узнала бы меня: трепетный аэд, который почти вслепую стучит по клавишам, чертыхается, когда компьютер зависает, и даже сочиняет на нем эллоны. Списанный “Макинтош”, подаренный мне Пашей, отремонтирован и красуется у меня на террасе — да–да, той самой, о которой я тебе уже писал, переезд нам пока не светит. Заработки у Павела приличные,но мне эти деньги — Пашины ли, безугловские ли — представляются чем–то вроде золота гоблинов, блестящего при лунном свете, а при свете солнца превращающегося в сухие листья и пепел. Вероятно, во мне слишком сильна советская уверенность в том, что зарабатывать можно, лишь изготовляя предметы, а не перепродавая их, но умом я понимаю, что не прав… Наш общий друг оказался настоящим буржуа, в хорошем смысле слова, свою компанию он содержит, как рачительный, хотя и скуповатый хозяин, любит задерживать зарплату на день–другой, а то и на неделю, платит мне, как говорят умные люди, раза в два меньше, чем следует, но я не обижаюсь — в конце концов если я и готов продать свое первородство и Dolce far niente, то исключительно за шанс побывать дома, снова увидеть тех,кого оставил навек еще в той жизни. По частным приглашениям пока еще нередко отказывают в визе, но по деловым, говорят, пускают наверняка, если, конечно, ГБ не держит на меня зла. Вряд ли. Все эти годы я держался в стороне от политики, не от страха, конечно (снявши голову, по волосам не плачут),— от брезгливости.
Сюда попадают газеты и журналы, которые я прочитываю от корки до корки со смесью недоверия и восторга. Часть моих приятелей (в друзьях я числю только моего забавного Анри с его небывалым сочетанием поэтической меланхолии и хохлацкой деловой хватки, поверишь ли, сначала он устроил меня на работу к Паше, а потом сделал выговор за использование казенного факса в личных целях!) считает вашего генсека выдающимся авантюристом, который стремится усыпить бдительность Запада, а потом произвести по нему ударный залп из всех своих ядерных или иных орудий. Сам я не знаю — он, конечно, не слишком честен, один Чернобыль чего стоит, да и из Афганистана мы все никак не уйдем, однако же откуда взять другого? Даже всамом идеальном случае те, кто кончает с тиранией, сами выросли при ней и подвластны ее законам.
Сотни писем, даже факсов, не заменят мне одного свидания с тобою, хотя бояться тебе нечего, любовь моя к тебе не перегорела, нет, но перешла в иное качество и мало в чем нуждается, кроме твоей дружбы, а в ней я, как ни странно, уверен. Анри намекнул мне на твой роман с Безугловым — неужели правда? Конечно, не мне тебя, взрослую женщину, учить, но милейший наш
Безуглов, который так старательно притирался к компании моих аэдов, все–таки порядочный пошляк. Я знавал его друзей–приятелей из другого мира — всех этих прикинутых ребят, иной раз даже с татуировками — и боюсь, что от этой стороны своей натуры ему никуда не деться. Впрочем, он неглуп и энергичен, и не исключено, что в руках у таких, как он, будущее нашего бесталанного отечества, которое, в свою очередь, вознаградит их дачами, особняками, “Кадиллаками”, компьютерами и мобильными телефонами. Может быть, ты на это и метишь? Осуждать не берусь (да и вообще откуда мне знать — если у вас любовь, то я немедленно замолкаю, но если расчет — не стоит, моя милая, не стоит, ты всегда была женщиной классной, и если был тебе кто–то замечательной парой, то сама знаешь кто, и жаль, что сам он этого так никогда и не понял).
Возможно, хорошей парой тебе был бы и я, но мое благополучие — в будущем после того, как это бренное тело уже устроится где–нибудь на вечном покое, а тем временем тебе, как и любой женщине, нужны вещи земные — спокойствие, уверенность в завтрашнем дне, как говорится, плечо, на которое можно при случае опереться. Иногда мне жаль Жозефину, которой я не принес счастья, жалко Дарью, которой я почти не занимаюсь, жаль самого себя, но последнее чувство знакомо решительно всем, и я не стану тебе надоедать.
Работа моя идет хорошо. Я устаю у Паши, но странно — те час–полтора, которые удается провести на террасе после полуночи, удивительно плодотворны. Пока что я пытаюсь доказать старый постулат о том, что экзотерика есть высший разряд словесности, и заканчиваю повесть о Монреале, даже надеюсь (тьфу–тьфу, чтобы не сглазить!) отдать ее в печать в какой–нибудь из московских журналов. Ты скажешь, что эмигрантов еще не печатают, но у меня ощущение, что это не за горами. Впрочем, ты знаешь, как требовательно наше искусство к поведению его, так сказать, жрецов: даже если повесть хороша, она не принесет мне славы, потому что печатать придется под псевдонимом.
Возвращаясь к Жозефине, Дарье и делам семейным…
48 …твои простодушные восторги по поводу научного прогресса. Кто такие гоблины? Ни в одном словаре не нашла. Между тем я от тебя отвыкла за эти годы. Никогда, говорят, ни о чем не надо жалеть. Хотела бы я этому научиться. Мне жаль, что где–то по свету бродит неприкаянный Пешкин, жаль, что ты вечерами сидишь на своей наверняка замусоренной веранде, вместо того чтобы хохотать с друзьями и петь им новые эллоны (впрочем, останься ты дома, той беззаботности уже все равно не вернуть), жаль, одним словом, что жизнь сложилась не так, как мечталось, что ли. Я отвыкла — и меня чуть покоробила та бесцеремонность, с которой ты берешься меня судить, при всей осторожности фраз, поклонах и расшаркиваниях. Впрочем, не скрою, что была и польщена тоже — брата у меня нет, и никто, вероятно, кроме тебя, не станет со мною говорить так открыто.У нас, конечно, продолжается цирк: зрелищ для народа предостаточно, хлеба пока не хватает, но о нем думают меньше, чем раньше, и в метро усталое население недоверчиво пожирает литературу, за одно хранение которой еще недавно отправляли в места не столь отдаленные. Признаться, меня уже начало утомлять это воодушевление. Вольно тебе презирать Ивана и подшучивать над паном Павелом, а между тем они из тех немногих, кто пытается работать. Это трудно, даже опасно и заслуживает куда большего уважения, чем ты думаешь. Что же до всей этой накипи, с которой приходится иметь дело, то я согласна: народ не слишком аппетитный, один Зеленов чего стоит. И в то же время я увлеклась: если с Зеленовым и неинтересно рассуждать о Розенблюме (бедняга искренне считает, что к концу жизни тот сошел с ума, чем и объясняется непонятность его позднего творчества), то ему известно многое иное, что тебе и не снилось, дорогой идеалист. Кстати, на днях несчастный Ртищев простоял в очереди у пивного ларька часа два, от расстройства купил пива существенно больше, чем ему сначала хотелось, задремал на вытоптанной московской травке в скверике, а когда очнулся, то футляра с лирой не обнаружил. Объявили складчину, но львиную долю внес все–таки Иван. Друзья по кафедре иногда заходят в гости к отцу и матери, но те ударились в политику, посещают митинги, протестуют, пробивают какие–то публикации, и ощущение такое, что застряли в семидесятых годах, меж тем как на наших глазах рождается новая страна, с другими ценностями и идеалами — или отсутствием таковых. Не удивляйся, но мне осточертело российское разгильдяйство, и с годами кажется все милее Штольц из Гончарова и все отвратительнее его обаятельный Обломов.
Мы с Иваном неплохо ладим, хотя переезжать к нему я не тороплюсь, да и некуда — он уже полгода сражается за право купить квартиру. Жилье сейчас продается и стоит сущие гроши, но бюрократических препон, связанных с этим, тебе в своем заморском парадизе не представить. Покуда он ютится с матерью, а у нее, сам знаешь, развитие и характер мытищинской буфетчицы; что же до моей квартиры, то там тесновато. В офисе мы не встречаемся из принципа. Впрочем, у Ивана мистическим образом всегда имеются ключи от пустых квартир, что дает мне полную возможность снова почувствовать себя студенткой (помнишь, у Вознесенского был стишок про чужие квартиры?), с той разницей, что где–то за кадром существует своя, более или менее устоявшаяся жизнь: отец, по–прежнему все вечера проводящий за письменным столом и не обращающий внимания на превратности окружающего мира, мать, допоздна редактирующая его работы (они уже давно стали соавторами), а после еще ухитряющаяся читать каких–нибудь “Детей Арбата”; неизвестно откуда приходящие письма от Пешкина, который упорно не сообщает, чем он теперь занимается,— я боюсь, уж не шпионажемли каким–нибудь. Между прочим, на старости лет я даже начала снова подумывать о детях… Единственная сторона жизни, которую ты не ценишь, вероятно, потому, что у тебя все–таки есть Дарья. Как ты стал бескомпромиссен, с какой жестокостью пишешь о несчастной Жозефине, с каким равнодушием — о родной дочери! Проснись, мой аэд, мы живем в реальном мире, и даже Белоглинский (о Ртищеве не скажу — тот по–прежнему пьет, мучает свою Ирину и сочиняет эллоны о космическом разуме, надо сказать, очень талантливые) с головой погрузился в полукоммерческую деятельность — путешествует по Союзу и выступает с концертами, посвященными жертвам репрессий… Даже разработал соответствующий репертуар, а в качестве приманки пару раз возил с собой заигрывающего с молодежью Ястреба Нагорного. Ты обижаешь Ивана, а между тем моя служба у него, по нынешним–то временам, едва ли не единственный способ избавиться от бытовых унижений, которые сейчас усилились, как никогда. Вот сейчас, например, стал по талонам появляться сахар, зато навсегдаисчезло подсолнечное масло, а вкус сыра большинство соотечественников давно позабыло. Шокирован? Ничего, тебе полезно. Грядет либерализация цен, говорят, что все они подскочат раза в четыре, если не в десять, а зарплаты останутся на том же уровне. Как уверяют наши рыночники, впоследствии они подтянутся к ценам, но как быть в течение этого впоследствии, не знает никто.
Меня позабавило твое известие о сочинении романа. Экзотерика, конечно, высший род искусства, но хороший столяр далеко не всегда хороший плотник. Лучше бы тебе оставаться в твоих заоблачных сферах, Алеша, это тебе неплохо удается, и в Москве о тебе помнят. Вижу, что и ты не вполне чужд мирской корысти — с прозой, даже изданной под псевдонимом, куда легче прославиться, особенно в нынешние смутные…
49 Стыдно, стыдно читать чужие письма. Стыдно подслушивать чужие разговоры. Стыдно вообще жить, честно–то говоря. Стыдно своего несовершенства, своей слабости, своего как бы несоответствия Господу Богу. Мы тщательно прячем этот исконный стыд, и не каждому (как тем мытарям и блудницам) удается найти такого, кто пригласит их за пиршественный стол.
И все же я живой человек и, кроме стыда, ощутил неожиданный укол не только грусти, но и, пожалуй, злорадства. За старомодной чинностью письма АТ сквозит сдавленная гордость безнадежно влюбленного, попытка неуклюже донести до адресата сообщение о своем наличии, готовности, страсти, которая подобно алхимической змее, кусающей собственный хвост, смиряется перед своим бессилием, лишь бы не уязвить предмет влюбленности… Ах, как это мне знакомо! Может, для кого–то АТ и был выдающимся аэдом, но я знал его с другой стороны, являвшей внимательному взгляду существо достаточно беззащитное. Но и предмет его любви был, мягко скажем, не Софи Лорен, не Анна Ахматова, не Лайза,как я уже говорил, Миннелли и не Маргарет Тэтчер. Катя до сих пор осталась женщиной в высшей степени земной — при всей платонической привязанности к экзотерике. Ладно–ладно, денег в рост, как ее тезка из знаменитого романа, она не дает, но отвлеченные темы недолюбливает, с удовольствием вяжет, вышивает, шьет, вдохновенно готовит не только для пана Павела, но и когда ужинает в одиночестве (заходил без предупреждения, знаю). Едва получив степень, она, к большому разочарованию родителей, оставила научную карьеру ради одной из советских внешнеторговых организаций, сулившей, как ехидно сообщил мне когда–то АТ, ежеквартальные премии в бесполосых сертификатах, на которые в особых магазинах с глухими шторами разрешалось приобретать второсортные западные товары. В тесном алхимическом сообществе, как известно, недолюбливают отступников, так что ее связи с университетом как–то сами собой прервались. Но она продолжала видеться с Алексеем (упрямо предлагавшим ей руку и сердце), пережила бурное увлечение Белоглинским; отвергнутая, стремительно вышла замуж за коллегу по экспорту удобрений и импорту пшеницы (хоккей, рыбалка, ремонт дачи, молодецкие усы и болгарский дубленый полушубок), вступила в компартию, побывала в зарубежных командировках, а года через три, уже после отъезда АТ, вдруг развелась и даже, кажется, уволилась. Ходили слухи, что она пыталась не то провезти в Москву запрещенную литературу, не то, наоборот, вывезти записи Белоглинского в “Атенеум”. Или вина ее была еще проще и заключалась во встречах с таинственным Пешкиным?
Так предполагал АТ, отставший от времени. Простой подсчет показывает, что в том году уже кипели реформы и мелкие преступления против режима уже мало кого волновали. Вскоре, должно быть, за старые связи, ее нанял Безуглов. Между ними начался вялый роман, о котором АТ узнал не от меня, а от нее самой, я человек порядочный. Не знаю, насколько искренне она любила творчество Алексея, но посмертный двойной компакт–диск, выпущенный недавно в Москве, создан на основе студийных записей, сделанных по еенастоянию за счет Безуглова месяца за полтора до гибели АТ.
Не любила, но и не отвергала!
Переставьте, переставьте в этой фразе порядок слов, чтобы понять, насколько она мучительна.
Выправив себе советскую визу и впервые за семь лет ступив на землю отечества, АТ трясся от волнения и страха. Но сколь мгновенно он просветлел, едва заметив на выходе из таможни свою Катю с охапкой белых георгинов! По бокам ее мялись краснолицый, покачивающийся Ртищев и вполне трезвый Белоглинский, у которого жуткие запои чередовались с полным воздержанием от спиртного. Шагах в десяти от них, рядом со смущенным Безугловым, маячила исполинская девица в мини–юбке, которая оказалась не членом его команды из гостиницы “Космос”, как я подумал сначала, а журналисткой из “Московского комсомольца”.
Лицо АТ было в Монреале и в Москве совершенно разным. Даже охладев к собственным сахариновым заблуждениям относительно отечества, он неизменно молодел лет на десять, едва сойдя с трапа в Шереметьеве. Но перемена, которую я увидел в тот сырой сентябрьский денек, была, право, невероятной. Напряжение, оглядка, замедленность в движениях — все то, что исчезало в нем лишь после десяти—двенадцати унций горячительного, да и то если Жозефина уже спала, испарились в единый миг. Не стану описывать первых мгновений свидания, ибо есть границы любому соглядатайству. Добавлю только, что у Ртищева под черным плащом оказалась надтреснутая, но тщательно заклеенная лира. Водрузив на голову пластиковый венок, он начал протяжно петь по–гречески. Алексей прослезился,уткнув лицо в свой букет. Белоглинский скептически покачивал головой. Вокруг аэда собралась небольшая толпа таксистов и мелких валютных дельцов. Журналистка щелкала фотоаппаратом, торопливо перематывая пленку. На самом трогательном месте, когда Петр закатил глаза, выпрямился и высоко поднял голову, к нему подошел ленивый сержант милиции.
— Не положено, молодой человек,— сказал он беззлобно.— Здесь общественное место, религиозная пропаганда запрещается.
— Совдепия! — воскликнул Ртищев.— Вечный совок!
— Спокойно! — подскочил к ним Безуглов.— Не обижайся, шеф. Не видишь, товарищ выпивши. Сейчас мы его увезем. Не дразни гусей. И вообще поехали скорее. Водка стынет.
Он неприметно сунул что–то сержанту в карман шинели, обменялся с ним понимающим взглядом и увлек Ртищева к выходу.
50 Нет–нет, я действительно неважный мемуарист! Говорят, что мастерство писателя состоит в непостижимом увязывании мелочей жизни так, чтобы за ними проступал смысл, не поддающийся передаче простыми словами. Но писателю легче, он может подгонять действительность под свой таинственный замысел, а на мою долю выпало только напрягать память, не умея отделить существенное от второстепенного. Я помню, допустим, как на мгновение потух взгляд моего товарища после того, как милиционер прервал пение Ртищева; писатель радостно усмотрел бы в этом печаль художника от столкновения с грубой реальностью и окрасил бы этой печалью весь оставшийся день. Но, едва выйдя из аэропорта, АТ оживился, подозвал Безуглова, шепнул ему в заостренное ухо нечто, отчего тотрасхохотался чуть ли не до слез; начал с неподдельным интересом выспрашивать о делах фирмы и местонахождении господина Верлина; меня пригласил сесть рядом с Жуковым, а сам, затараторив какую–то чушь о султанах и сералях, уселся на заднее сиденье между Катей и журналисткой Женей (придвинувшись потеснее к последней).
— Свидание с преступной Родиной, Катя,— изрек он церемонно,— следует проводить в присутствии понятых. От души рекомендую тебе моего друга Анри. Я многим ему обязан.
— Без тебя не разобрались! — фыркнула Катя.— Ты знаешь, я в письме ошиблась. Я от тебя совершенно не отвыкла. Будто не было этих семи лет.
— Я тоже.— Он вздохнул.
С моего первого приезда в Москву прошло уже года два. Шашлычники по обочинам успели обзавестись палатками и складными стульями; там и сям возникли сколоченные на скорую руку ларьки с неожиданно яркими витринами, на которых красовался сомнительный ликер лейпцигского розлива и не менее сомнительный коньяк. АТ попросил притормозить, вылез из машины, застыл перед одним из ларьков.Друзья–аэды стояли возле него, словно два ординарца, и я вдруг понял, кто в этой компании главный.
— Ну что, господин Татаринов,— осклабился Ртищев,— удивляетесь нашему изобилию?
— Ужасно дешево почему–то,— простодушно сказал АТ.
— Это с вашими доходами,— сказал Белоглинский,— а у нас сорок долларов в месяц считается царской зарплатой.
— Так ведь “Наполеон” же,— гнул свое АТ.
— Мейд ин Польша,— засмеялся Безуглов.— Спирт, экстракт дубовой коры, чуть сахара да золотая этикетка. Настоящий продается в магазинах для белых и стоит дороже, чем у вас.
— Погоди. Дай–ка мне советских денег. Спасибо, сочтемся.
Дважды пересчитав непривычные бумажки, АТ купил матовую бутылку с профилем императора и, отвинтив жестяную пробку, сделал основательный глоток.
— А ведь ужасная мерзость,— сказал он удивленно.
— Спирт “Ройял” еще хуже. Сейчас попробуешь, дай только приедем. Говорят, от него слепнут.
— Зачем же пить?
— Во–первых, дешево,— пробасил Ртищев.— Во–вторых, любят же японцы рыбу фугу. Один неточный взмах ножа при разделывании — и гурман отправляется в лучший мир. Так и у нас — национальный спорт.
— Ну вас к черту! — смутился АТ.— Вы со мной и впрямь как с иностранцем. Мы с Анри тоже спиртом пробавляемся, только от него не слепнут вовсе. Анри! Помните, как вы однажды из Вермонта привезли его чуть ли не четыре бутылки?
Закрываю глаза и вижу этот фанерный ларек, на скорую руку выкрашенный в грязно–голубой цвет, непропеченное лицо толстухи–продавщицы в амбразуре окошка, худые пальцы АТ, сжимающие бутылку варшавского пойла, даже чувствую запах ранней московской осени, насыщенный бензиновым дымом и испарениями сырой после затяжного дождя земли.
За моим окном тоже осень. Хрупкие кленовые листья неведомо как залетают на балкон, трепещут на ветру, в считанные часы меняя празднично–алый цвет на смертно–бурый.
Так славно все начиналось. Так неслась, подскакивая на ухабах, скрежещущая “Волга”, так улыбалась Катя, держа за руку своего–чужого Алексея, залетную птицу, с которым уже простилась было на веки вечные. Так млела молоденькая Женя, которую АТ тоже держал за руку, но уже не столь дружески.
Я радовался. Мне казалось, что я попал на праздник мировой справедливости.
— Все–таки Бог есть,— невпопад сказал Алексей.
Евгения свободной рукою вытащила из кармана плаща диктофон, издавший отчетливый щелчок.
— Но который? — подхватила она воодушевленно.— Вы уехали из СССР по еврейской визе, господин Татаринов. Читателям известно, что в те годы это был едва ли не единственный способ избавиться от преследований всесильного аппарата госбезопасности. Каково ваше отношение к православной традиции?
— Что–что?
— К соборности,— уточнила юная Евгения несколько упавшим голосом.
— Дело хорошее, девушка,— заявил Алексей.
— Вы, как Иаков, провели семь лет в изгнании, чтобы наконец вернуться к своей Рахили… Какие чувства пробудило в вас свидание с Родиной?
— Женечка,— сказал АТ,— разве Иаков был в изгнании?
— Это образ! Идущий, между прочим, от Блока! О Русь моя, жена моя, до боли нам ясен долгий путь, и так далее,— возмутилась Евгения.— Вы, как аэд, должны понимать!
— Я понимаю. Давайте погодим, а? Этот ваш “Наполеон” как–то смутил мои мысли.
51 Трое суток, великодушно предоставленных ему паном Павелом, чтобы прийти в себя, Алексей провел бестолково, но насыщенно. Даже я устал, хотя сопровождал его далеко не всюду. Снова закрываю глаза, вспоминая, и вижу бесконечный калейдоскоп лиц, квартир, кухонь, огней ночного города из окошка дребезжащего такси, и главное, пожалуй,— АТ в черном хитоне на сцене Центрального дома экзотериков и яростно аплодирующий зал (который, впрочем, мог бы быть и побольше). Взволнованный АТ при осмотре помещения встревожился: а поместятся ли желающие? Почему не устроили выступление в Большом зале? Почему не в Александровском гимнасии?
— Ну–с, семь лет назад тебя бы и к этому залу не подпустили на пушечный выстрел,— усмехнулся Белоглинский.— А в гимнасии концерты по абонементам. Все билеты проданы на полгода вперед. Кроме того, нашего брата–модерниста там не жалуют. Как завели классику, так до сих пор и продолжают.
— В таких залах я и в Америке выступал.
— Народу не до искусства! — захохотал по обыкновению пьяненький Ртищев.
— Не верю! — АТ даже несколько побледнел.— Посмотри, какие книги лежат на уличных развалах!
Он начал восторженно перечислять названия, по большей части мне неизвестные, но для него, видимо, исполненные сокровенного смысла. Белоглинский со Ртищевым, переглянувшись, сокрушенно покачали головами.
— Скажи–ка мне, Алеша,— начал Белоглинский вкрадчиво,— ну, допустим, в компании у господина Верлина ты временно, случайно и все такое прочее. Это я уже слышал от тебя, да и в письмах читал. Неуверенность в завтрашнем дне, пятое–десятое. Говорить о деньгах у вас на Западе не принято. С другой стороны, все мы народ семейный.
Ртищев смущенно закашлялся. У его принципиального бессребреничества, как мне уже насплетничали, имелась и оборотная сторона: своим двум сыновьям и дочери от разных женщин денег он никогда не давал, Белоглинский же славился своим чадолюбием.
— Но возьмем те же твои статьи в “Канадском союзнике”,— продолжал он.— За них сколько платят? Долларов сорок?
— Сто двадцать,— нехотя сказал АТ.
— А за выступления?
— По полтораста. Бывает и триста, впрочем.
— А за обзоры для “Континента” тоже что–то обламывается? А гранты тебе два раза давали? В общем, в среднем у тебя еще до пана Павела сотни три в месяц выходило? Из всех источников?
— Выходило и побольше,— пожал плечами АТ.
— Так какого черта ты ноешь? — едва ли не в один голос заорали друзья–аэды.— Денег куры не клюют, компакт–диск вышел, вещи печатаются во всех эмигрантских журналах, по радио передают, скоро и здесь начнут публиковать.
— Вы не поймете,— сказал АТ с неожиданной серьезностью.— Там другая жизнь.
— Но и ты не поймешь, пока тут не поживешь. Ты все забыл, Алеша!
— Ничего я не забыл.
— Ну почему тебе тогда родина представляется таким потерянным раем? Ей–богу, огорчаешь. Сначала ты ностальгией исходил, когда тут еще была тюрьма. Ну ладно, дело понятное, хотя мы порядком недоумевали — нашел по чему тосковать! Теперь, конечно, расцвет духовности, свобода и все такое прочее. А между тем жрать народу нечего, вон, погляди, как старушки на улицах с утра до ночи торгуют последним, чтобы на хлеб заработать. Магазины пустые, видел уже вчера.
— Зря ноешь,— возразил Ртищев.— Скоро большевиков окончательно прогонят, экономика наладится, заживем нормальной жизнью. Главное — перетерпеть.
— А тебе как кажется, Анри? — повернулся ко мне Белоглинский.
— Я человек, далекий от искусства, и уж тем более от общественной психологии,— тактично отвечал я.— Но справедливости ради замечу, что покупательная способность доллара в России раз в шесть выше, чем у нас, поэтому сравнивать трудно…
Первые слушатели уже рассаживались на скрипучих стульях, перед багровым плюшевым занавесом, в просвете которого виднелся обязательный гипсовый бюст Ильича с аккуратно обрубленными руками.
“Главное у вас, дети мои, еще впереди,— думал я.— Сидели вы в своем гигантском лагере и перед сном в бараке рассказывали друг другу по памяти истории из мировой культуры. Лагерь был, заметим, не Освенцим. Обыкновенный трудовой лагерь, где мучили, но, во всяком случае, последние лет тридцать не убивали. Один помнил наизусть всего Шекспира, другая без бумаги и пера переводила Байрона, третий под самым носом у охраны ухитрялся смастерить лиру и в хитоне из казенной простыни вполголоса исполнял свои песенки. И при этом все думали: какие мы духовные, какие просвещенные! Ворота открылись. В возникшей суматохе лагерное начальство, между прочим, успело присвоить и лагерную кухню, и грузовики, и цех по производству колючей проволоки. Освободившиеся заключенные несказанно обрадовались и основали две дюжины политических партий и десятка три газет. И так далее. Для наиболее сообразительных зеков открылась совершенно иная жизнь. Потом выяснилось, что бесплатные пайки отменены”.
— Но главное еще впереди,—решился я.— Лет через пять, когда экономика и впрямь наладится, когда на улице Горького появятся филиалы Эсте Лаудер, Теда Лапидуса и ресторана “Максим”, ваша подпольная экзотерика, поджав хвост, закономерно вернется в частные квартиры, а нынешние официальные аэды начнут жить продажей картошки со своих дач. В Александровском гимнасии будут проводиться концерты Майкла Джексона. А в этом зале — собрания акционеров банка “Народный кредит”.
— Ну, это ты загнул, наш дорогой американский товарищ,— недовольно сказал Белоглинский.
— Не американский, а канадский,— поправил я.— А загнул или нет — время покажет. Хотя за детали я не ручаюсь, конечно. Может быть, не Майкл Джексон, а Мадонна. И не “Народный кредит”, а “Московский банк франчайзинга, лизинга и эксклюзивного дистрибьюторства”.
52 Кое–кто из заходивших в зал кидался на шею нашему изгнаннику, иные, шествуя к креслам, уважительно на него оглядывались, а третьи косили в сторону, как бы не желая видеть аэда одетым в мирское. Среди одетых вполне затрапезно попадались осанистые мужчины в строгих костюмах и накрашенные женщины в вечерних платьях. Молодежи почти не было. Среди кидавшихся на шею преобладали бородатые и растрепанные, а также молодящиеся дамы в джинсах. АТ, тая, в то же время ревниво следил затем, как заполнялся зал. В свой звездный час ему явно хотелось, чтобы в проходах теснились возбужденные поклонники, а у дверей толпились охотники за лишними билетами. Он был бледен, судорожно вздыхал, то и дело прикладывался к небольшой стальной фляжке с красноармейской звездой, подаренной Ртищевым еще в аэропорту. Медленно проплыл к забронированному месту в первом ряду массивный пан Павел, одна из красавиц в открытом платье восторженно целовала АТ и досрочно отдала ему букет хризантем. Следующей оказаласьженщина совсем пожилая, опирающаяся на палку; эта и вовсе прослезилась, как, впрочем, и АТ. Из мужчин в строгих костюмах к АТ подошел только один — полнеющий, лысеющий, даже несколько скользкий, в роговых очках и галстуке с изображением лиры. На шею аэду он не кинулся, но жизнерадостно протянул ему пухлую руку, тесно сжатую золотым “Ролексом” (я так и не сумел различить, поддельным, вроде тех, дюжину которых привез АТ в подарок разнообразным приятелям, или настоящим).
Не описать лица АТ в то мгновение, когда эта протянутая верхняя конечность, казалось, повисла в воздухе.
Впрочем, рукопожатие все же состоялось, и не могу утверждать, что АТ полностью притворялся, когда узкие его губы расплылись, наконец, в улыбке.
— И агнец возляжет со львом, так, что ли, Зеленов?
— Примерно, старичок, более или менее! Строим, понимаешь ли, новую Россию! Вместе с теми, кто в тяжелые годы не бросил Родину, так сказать, на произвол судьбы! — Он кивнул в сторону Белоглинского (Ртищев в этот момент необъяснимым образом исчез), а потом обвел свободною рукою все пространство зала.— Ну и, разумеется,— заторопился он,— с такими, как ты, с теми, кто вынужден был покинуть Отечество, но теперь возвращается в его, если можно так выразиться, объятия! Ну, не буду отнимать у тебя время, тем более что нам на днях все равно встречаться по делам. Бизнесмен ты наш! Ведь следил я, следил за твоим творчеством!
— По долгу службы? — не удержался АТ.
— Ну, не упрощай!
Когда он удалился, АТ потряс рукою, будто стряхивая с нее невидимые капли воды. Вынырнувший, словно из–под земли, Ртищев вдруг захохотал. Становилось душно. Я сел между господином Верлиным и Безугловым. (Кстати, почти на всех остальных местах в первом ряду ерзали сотрудники “Вечернего звона” и девочки из “Космоса”.)
Плюшевый занавес, наконец, раздвинулся. Трое аэдов за дубовым столом, уже облаченные в хитоны и сандалии, с легким недовольством поглядывали в зал, где продолжалась возня,— видимо, часть гостей засиделась в знаменитом буфете ЦДЭ (где по пригласительным билетам на сегодняшний вечер можно было бесплатно получить рюмку водки и небольшой бутерброд), а может быть, и в еще более знаменитом ресторане. Венок и лира лежали только перед Татариновым. Я оглянулся. АТ напрасно беспокоился — в проходах никто не толпился, но и пустые кресла были немногочисленны. (Времена, когда на экзотерические концерты стало приходить от силы двадцать человек, в том числе десять приятелей, были еще впереди.)
— Ну–с, начнем, пожалуй.— Белоглинский постучал по столу деревянным молоточком. Зал притих. Опоздавшие прокрадывались к своим местам на цыпочках.— Прежде всего позвольте поблагодарить спонсоров сегодняшнего выступления и фуршета — банк “Народный кредит”, фирму “Вечерний звон” и компанию “Канадское золото”. Координаты и контактные телефоны этих уважаемых предприятий желающие могут обнаружить на своих пригласительных билетах.
Никто, кроме сидевших в первом ряду, к моим аплодисментам почему–то не присоединился (что я нашел со стороны зрителей несколько бестактным).
— А теперь позвольте представить вам гордость российской экзотерики — аэда Алексея Печального!
Зал воодушевленно зааплодировал. АТ зарделся, потупил взор.
— Нет нужды рассказывать истинным знатокам о творческом пути Алексея. У многих из вас, вероятно, хранятся дома подпольные кассеты с его выступлениями, выпуски “Континента” со статьями АТ и с текстами его эллонов. У отдельных счастливцев, возможно, имеется лазерный диск, два года назад выпущенный в “Атенеуме”, знаменитой гавани для российских аэдов, которым было не по пути с режимом. Перестройка и гласность открыли многим талантливым изгнанникам путь на родину. Среди них и отсутствовавший среди нас более семи лет Алексей Печальный. Он покинул отечество в глухие годы, когда в наших сердцах уже иссякала надежда на перемены. Друзья и ценители прощались с ним навсегда. Но пути Господни неисповедимы. Иногда на их перекрестках вдруг оказывается и недоумевающее человечество. Главное же в том, чтобы в самые тяжелые времена в нас теплилась искра причастности к этому промыслу.
Безуглов отчетливо зевнул; я со своей стороны находил речь напыщенной, но любопытной. Бывшее непутевое дитя бойлерных и церковных сторожек, истеричный изгой, вечно неуверенный в своих силах, Белоглинский явно наслаждался своей нынешней причастностью к чему–то, что несколько отличалось от упомянутого высокого промысла. Впрочем, преступления в этом я, право, не усматривал.
53 Если на последних выступлениях в Америке АТ исполнял эллоны в основном по–русски (как бы в порыве самоистязания отсекая себя от аудитории), то здесь пел исключительно “истинные”, иными словами, написанные на языке Гомера. Жаль. Думаю, что подлинных знатоков в зале было раз–два и обчелся, и уж лично я никак не принадлежал к их числу, хотя общий смысл эллона, исполняемого на более внятном языке, уловить могу. Впрочем, слушалис благоговением, чем бы оно ни объяснялось. Пускай тщеславие Алексея оказалось несколько уязвлено отсутствием телекамер и патриархов официальной экзотерики, пускай едва не половину собравшихся составляли старые приятели, бывшие любовницы и многочисленные родственники аэда, но все в мире относительно.
Вспотевший, задыхающийся АТ глубоко поклонился публике и церемонно снял с головы венок. К букету хризантем, подаренному Мариной Горенко, добавилось еще пять или шесть. Защелкали фотоаппараты, включая и мой собственный.
— Что ж, может быть, у кого–то есть вопросы? — осведомился Белоглинский.
— Или предложения,— съерничал Ртищев.
Из первого ряда я видел, как голые ноги АТ под хитоном покрылись гусиной кожей. И то сказать! Говорят, нервной энергии, которую тратит за небольшое выступление любимец муз, исполняющий собственные сочинения, хватает на то, чтобы вскипятить порядочный чайник. Меня толкнули сзади в плечо, передавая записку; минуты через три перед АТ лежал уже целый ворох этих листочков. Читая, он раскладывал их на две стопки.
— Дамы и господа,— он весело оглядел зал,— примерно половина вопросов касается моей жизни в Монреале. Отвечаю — более или менее — на все эти вопросы сразу. А именно: ответа здесь быть не может. Это сугубо частная жизнь, которая не имеет отношения ни к России, ни к творчеству, ни к собравшимся здесь.
— Поясните! — выкрикнул кто–то.— А как же историческая миссия русской эмиграции?
— Пожалуйста. Помните гибель Орфея? Я думаю, что вакханки растерзали его отчасти от раздражения. Наверняка они расспрашивали его об экскурсии в загробный мир, ожидая подробных рассказов, а он помалкивал или говорил невразумительное, потому что описать загробный мир живущим невозможно. Если кого интересует жизнь на Западе, прошу обратиться к газетам и журналам, благо у нас теперь свобода печати. В историческую миссию русской эмиграции, особенно нынешней, я не верю, и обсуждать ее мне неинтересно. Меня спрашивают, насколько в Америке велик интерес к происходящему в России. Отвечаю: весьма велик, так как у России естьядерное оружие, и вопрос, у кого в конце концов окажется кнопка от ядерного чемоданчика, весьма насущен. Спрашивают,— он перебирал бумажки,— об интересе к российской экзотерике. Отвечаю: такого интереса абсолютно нет и быть не может.
— А “Атенеум”? А “Континент”?
— О них знает только горстка университетских профессоров да почти такая же горстка людей здесь,— растолковывал АТ.
Я озирал эти две сотни людей, которые пришли внимать высокому искусству, и с грустью думал об их невежестве и простодушии, с которыми за полтора года поездок в Россию уже сталкивался куда чаще, чем хотелось. Впрочем, АТ перешел к вопросам, касавшимся собственно экзотерики, и минут пятнадцать с удовольствием рассуждал о любви–ненависти, связывавшей Розенблюма и Ходынского.
— Кажется, все? — сказал он вдруг с облегчением.
— Вы не ответили на мою записку,— раздался из глубины зала обиженный девичий голос.— Как вы относитесь к наследию Ксенофонта Степного?
— Положительно,— отвечал АТ, несколько напрягшись.
— Почему вы говорите так односложно, если ваши ранние эллоны критики постоянно сравнивают с творчеством вашего дяди?
— Он — Ксенофонт Степной, я — Алексей Печальный. Родственников в искусстве не бывает, барышня. А критики… ну, не знаю. Он титан, классик, мученик. Думаю, что подобное сравнение должно мне льстить.
— Но не смущает ли вас,— настаивала барышня,— что вы слишком часто находитесь как бы в его тени?
— Еще как смущает! И не будем больше об этом. Тут еще один вопрос… читаю: “Почему вы вдруг занялись бизнесом? Не может ли это повредить вашему призванию?” Что я могу ответить? Бизнес как таковой меня не интересует. Но есть еще суровая проза жизни. Необходимость зарабатывать на хлеб, кормить детей. Мои обязанности в фирме моего старого друга Павела Верлина ограничиваются чисто технической стороной дела. Я рад возможности применить свое алхимическое образование и здравый рассудок, который, как ни странно, бывает развит даже у аэдов. Кроме того, благодаря господину Верлину и его фирме я получил возможность приехать в Москву и выступить перед вами.
Господин Верлин зарделся. Замечу, что поначалу он заметно нервничал. На концерт пришло несколько человек с кафедры алхимии, которые здоровались с ним довольно сухо.
— А правда ли, что ваша фирма собирается строить предприятие по производству золота? С участием банка “Народный кредит”?
Готов поклясться, что этот вопрос задал кто–то из людей Зеленова. Во всяком случае, по прилизанности и основательности тяжелого с отвисающими щечками лица он был больше похож на постаревшего комсомольского работника, чем на ценителя искусства.
— Ну, об этом надо спросить настоящих представителей фирмы, а не меня,— сказал АТ не без раздражения.— А теперь позвольте мне от души поблагодарить всех собравшихся и закончить эту затянувшуюся встречу.
54 Кое–кто из искателей автографов еще протягивал разрумянившемуся Алексею, уже успевшему переодеться (рубашка в красную клетку, умеренной потертости джинсы), диски из “Атенеума”, зачитанные номера “Континента”, просто пригласительные билеты, но по большей части народ потянулся к выходу. Обняли Алексея престарелые Штерны; его собственные родители и сестра, у которых он прожил эти три дня, тоже распрощались, понимающе, хотя и огорченно кивая.
— Возникает вопрос хаты,— вдумчиво сказал Ртищев.
(До сих пор не понимаю, как можно до сорока лет жить у родителей и более того — в основном за их счет. Искусство искусством, но есть же, наконец, и обыкновенная человеческая гордость!)
— Анри, с этим все в порядке? – с надеждой обратился ко мне Алексей.
— Фирма веников не вяжет.— Я с удовольствием достал из кармана связку ключей.— Мы, конечно, песенок не пишем… но кое в чем разбираемся.
Я несколько лицемерил. За два года наездов в Москву мне так и не удалось в ней освоиться. Мы с паном Павелом и другими сотрудниками обитали в гостинице без вывески в Плотниковом переулке, принадлежащей не то ВЦСПС, не то ЦК КПСС. Смехотворная плата в долларах, вероятно, шла в карман Зеленову, а уж он расплачивался за всю эту мебель карельской березы, серые простыни, протекающие краны и вчерашний бефстроганов, подававшийся на завтрак, безналичными рублями. Эта жизнь мне совершенно осточертела, а поиски частной квартиры оказались делом трудоемким. Но Иван выполнил мое поручение. Правда, в квартире имелось маленькое неудобство в виде жильцов, какого–то капитана медицинской службы с женой и годовалым младенцем. Они платили хозяину тридцать долларов в месяц, мы обещали сто двадцать. Вчера, когда мы с Катей доставили туда запасы продовольствия для сегодняшней вечеринки, капитан, в одиночестве подпиравший голову руками на кухне, выпросил у нас бутылку водки из привезенной дюжины. В прихожей уже стоял упакованный скарб, но доносившийся из дальней комнаты детский плач если и смутил меня, то ненадолго, в конце концов Безуглов сунул полсотни лично капитану за моральный ущерб и дал ему два дня на сборы, что было достаточно гуманным. Так что имелась не только хата, но постоянное, полноценное жилье, где нам с АТ суждено прожить вместе еще не один месяц. Мы вышли на улицу поймать такси.
— Мне ваши песни очень понравились,— защебетала Таня из “Космоса”.— Я вообще–то сама из Саранска, но русская. Вы на каком языке их пели? Ужасно похоже на мордовский!
— Дура ты, Танька, это греческий,— заявила Света.— И не песни, а эллоны.
— Все равно красиво. Почти как Благород Современный. А вы, Алексей Борисович, по национальности грек? Совсем непохожи.
— Кр–расавицы вы мои! — АТ обнял обеих девиц сразу. Настроение его при виде ключей достигло небывалых высот.
Шел легкий сентябрьский дождик. Разбитое такси, где ехали мы с Мариной Горенко и двумя аэдами, заносило на темных поворотах. Я уже привык к унылым пейзажам ночной Москвы и почти не глядел за окно. Впрочем, глоток поддельного “Наполеона”, перепавший мне из фляжки Алексея, подействовал на удивление благотворно.
— Какая радость, что Алексей приехал! — сказала Марина.
— Да не очень.— Ртищев хмыкнул.
— В каком смысле?
— Столько лет мы лезли вон из кожи, чтобы даже край наших риз, в смысле хитонов, не замарать об окружающее дерьмо. Наконец замаячила свобода. И что же? Вместо разрешения на проведение вечера в обкоме партии приходится как бы получать его у безугловых и зеленовых. И откуда они только выскочили, не понимаю!
— Не стоит быть таким неблагодарным,— легко сказала Марина.— Ты бы видел спонсоров моей последней ленты. Совершенно отмороженные. Шакальский уверяет, что они не меценатствуют, а просто отмывают деньги.
— Но берет?
— А куда денешься?
— Неладно что–то в королевстве датском,— упорствовал Ртищев.— Могло бы какое–нибудь министерство культуры отслюнить Алексею денег на билет. Смешно получается. Не знаю, понимаешь ли ты, как Татаринов вырос за эти годы. Между тем завтра он должен надевать двубортный костюм и идти на службу, торговать. Чем, Анри?
— Оленьими пенисами, вареной колбасой, красной ртутью! — засмеялся я.— Но это жизнь, Петр Алексеевич. Общество как таковое, простите уж за проповедь, испытывает лишь самую ограниченную потребность в искусстве. То, что замучили Розенблюма, например, меня не удивляет. Поражает другое — что лет через пятьдесят ему непременно поставят памятник на муниципальные средства. Как говорил поэт, “у нас любить умеют только мертвых”. И не стоит из–за этого огорчаться. Не только у вас, всюду. Так всегда было, есть и будет.
— А Исаак Православный?
— Исключение, подтверждающее правило,— сказал я с полной ответственностью.— Бросьте, Петр Алексеевич. Мне иногда кажется, что вы ни одному моему слову не верите, а напрасно. Согласитесь, какой мне или Алексею Борисовичу резон вам врать?
— А комплекс вины? — загорелся Белоглинский.— Я давно заметил в наших гостях из свободного мира склонность прибедняться.
— У них свои проблемы,— примирительно сказала Марина.
— Ну да, у кого суп негуст, у кого жемчуг мелок.
Беседа принимала слишком знакомый оборот. Ох, как не хотелось мне снова начинать бесплодные споры об относительности всех ценностей, о системном подходе и прочих абстракциях, лишенных всякого смысла на фоне обид и страстей, сквозивших в подобных разговорах. Живущим и впрямь не понять загробного мира. Слава Богу, мы уже заруливали под неосвещенную арку двора, где высаживались из такси подъехавшие раньше нас.
55 К полуночи я забеспокоился. Отгремели велеречивые, хотя и грешащие несвязностью, тосты за перестройку и гласность, за кооперативные издательства, за Горбачева, Сахарова и Исаака Православного, а по квартире все еще бродило дюжины две потрепанных аэдов, разномастных дам и гостей вовсе случайных, отчасти даже мне и незнакомых. В морозилку с трудом втиснули уже четвертую объемистую банку с разбавленным спиртом. АТ, совершенно позабыв об эллонах, вырывал у Ртищева алюминиевый чайник в виде усеченного конуса, настаивая на том, что “Ройял” следует смешивать только с крутым кипятком. Я принялся совать гостям деньги на такси, потом махнул рукою и молча пристроился у разоренного стола. Остальные тоже, кажется, успокоились и расселись вокруг Белоглинского, уже бравшего первые аккорды на хозяйской гитаре. Как нередко бывает на российских вечеринках, начали с заунывных народных песен, а затем с непонятным мне воодушевлением перешли к сталинским маршам тридцатых годов.
— Броня крепка,— орал Зеленов с упоенным выражением на одутловатой роже,— и танки наши быстры, и наши люди мужества полны. Выходят в бой советские танкисты, своей отважной Родины сыны!
Я оглянулся. За моей спиной стоял АТ с точно таким же восторгом на лице, что и у Зеленова. Непонятно было даже, кто из них двоих пел громче. “Безумный народ,— подумал я.— Кажется, столько я не пил никогда в жизни”.
— А вместо сердца — пламенный мотор! — выкрикнул мне в ухо АТ.
И вдруг наступила тьма. Я проснулся от головной боли часов в шесть утра под столом, рядом с похрапывающим Белоглинским. На кровати валетом пристроились две неизвестные дамы (все гости поприличнее, в том числе Марина Горенко и Катя Штерн, ретировались задолго до полуночи). Квартира пропахла табачным дымом, перегаром, испарениями спящих в одежде. Из соседней комнаты, как и в полночь, доносились постанывания Тани и Светы, явственное урчание гвардейски неутомимого Безуглова.
“На кухне должен быть аспирин”,— вспомнил я.
Но стоило мне подойти к дверям кухни, как я оцепенел и почти забыл о своей головной боли. За столиком друг против друга сидели бледный Татаринов и — клянусь Богом! — тот самый буддийский монах, которого я три года назад видел в Амстердаме, а позавчера — собирающим милостыню у метро “Кропоткинская”. Впрочем, вместо оранжевой робы на нем были строгий черный костюм, свежая полотняная рубашка, черный же галстук с золотою булавкой в виде масонского мастерка. Собеседники были нехорошо, по–тяжелому пьяны. Монах изредка пощипывал толстыми пальцами струны лежавшей у него на коленях лиры. На меня они поначалу не обратили никакого внимания.
— Ты обязан мне ее отдать,— говорил Татаринов.
— Бери ради Бога,— отвечал монах, покачивая круглой шишковатой головою.— Н–но боюсь, что мы спорим о чужой собственности.
— Потому что наше время кончилось.— АТ громко икнул.— Кажется, они говорили не о лире.— Но как же ты изменил всему! — Татаринов почти закричал.— Сначала науке, потом любимой женщине, потом стране, потом своей вере, а теперь и вовсе занимаешься черт знаешь чем! Ну я понимаю, если нирвана так нирвана, ну и живи в своем Непале, читай мантры, не знаю, сколько лет ты там прожил. Пять? И что дальше?
— А дальше с–смерть, которой не существует, растворение в мировом дао. Судьба, которая равно ожидает быка, пса и доцента Пешкина.
— Ну и подыхай на здоровье, раз ты в это веришь!
— Не верю, студент Татаринов, уже года два как не верю. Ты мне еще водяры плесни, хорошо? Знаешь, как замечательно было два года не говорить ни слова. Копать землю, бродить с кружкой для подаяний. К вечеру ноги гудят, голоден как собака, ты попробуй прожить весь день на трех чашках риса. Садишься у дороги.— Он слез с табуретки и мгновенно пристроился на полу в позе лотоса, распрямил спину и заунывно забормотал: — Закат над Гималаями. Понимаешь все свое ничтожество перед лицом Будды. Слушай, а как это мы с тобою вдруг на “ты” перешли?
Не вставая с пола, он потянулся к стограммовому стаканчику и почти одним глотком опорожнил его.
— До аквавита этому пойлу далеко,— сказал он, откашлявшись.
— Что ты все–таки собираешься делать в фирме? — спросил чуть протрезвевший Татаринов.
— Деньги,— сказал монах.
— Фирма нищая.
— Зависит от того, с какой стороны смотреть.— Монах встал с пола, слегка размял ноги.— Например, когда носишь оранжевое монашеское одеяние и бреешь голову, советская таможня настолько удивляется, что любой груз пропускает без досмотра. Благовония, например. Знаешь курительные палочки?
— Ну?
— С очень большой выгодой реализуются в Советском Союзе. Особенно если добавить туда кое–каких, скажем, неортодоксальных ингредиентов.
— Посадят тебя за эти ингредиенты. Лет так на десять — пятнадцать.
— Нет, не посадят. Они, понимаешь ли, деактивированы. А уж тут остается курительные палочки размельчить и обработать кое–чем. Мог бы угостить тебя готовым продуктом, да боюсь, что после такого количества спирта ты сразу вырубишься.
— Ах, доцент Пешкин, что с тобою стало и почему? — воскликнул АТ.— Где философия, где алхимия, где лира? Где твои женщины, наконец?
— Я уже давно не по этой части,— сказал Пешкин. Я взглянул на него с интересом, но, кажется, ошибся. Голос его вдруг окреп, усталые зеленые глаза неприятно сузились.— Поскольку смысла в жизни, как выяснилось, нет, остается только использовать ее для, как бы тебе сказать… ну, впечатлений, что ли. Есть упоение в бою, и бездны мрачной на краю, и в аравийском урагане… Я прожил юность на свободе, молодость при деспотии, успешно бежал из концлагеря, стал добропорядочным членом среднего класса, пожил несколько лет нищим, а теперь хочу разбогатеть — и на покой где–нибудь во французских Альпах. Чего и тебе советую. Хочешь половину выручки? Твоя беда, дорогой АТ, состоит в том, что ты безнадежно провинциален. Да–да, именно провинциален. Несмотря даже на переезд из одной провинции в другую. И даже твои эллоны выстроены на песчаном основании, если пользоваться Библией. Тетрадку–то рыжую помнишь, а?
— Я давно расплатился за это,— сказал АТ протрезвевшим голосом.— Даже не напоминай. Все уверяют, что мое последнее намного лучше, чем раннее. И поверь, что мне это недешево досталось.
— Лучше. Однако все равно им далеко до того, что твой дядюшка сочинял в твоем возрасте, правда? А вы, молодой человек, зачем подслушиваете?
— Пускай ума набирается,— сказал АТ вяло.— Про курения твои он не донесет. Но если я провинциален, то ты безвкусен. Роба, голова бритая, мантры — и все ради пошлой, хотя и прибыльной операции. Пан Павел, я полагаю, знает?
— А за чей, по–твоему, счет я в Москве?
56 Доцент Пешкин вскоре, пошатываясь, ушел, оставив у меня на руках мычащего АТ, которого я с трудом оттащил в гостиную и усадил в кресло, чтобы тот хотя бы час–другой поспал перед рабочим днем. Вскоре спящие начали шевелиться. Звуки в спальне затихли. Мимо нас в ванную проскользнула сначала одна девица, а за нею и другая. Часа через два мне удалось растолкать аэда и отправить его под холодный душ. Он вышел из ванной мрачный и неразговорчивый, угрюмо облачился в деловой костюм и уже не поддался на призывы Белоглинского продолжать веселье. Я с грустью посмотрел на притон, в который превратилась всего за один вечер чисто убранная обывательская квартирка с непременным набором собраний сочинений Достоевского и Жюль Верна, с жалким хрусталем в полированном шкафу и коврами машинной работы. Счастье, что ее вчера не заблевали.
— Не спалите квартиру,— неприветливо сказал я остававшимся.
— Да уж постараемся,— сказал Ртищев.
— Попробуем как можем,— переглянулся с ним Белоглинский.
Глаза у них обоих сияли безумным алкогольным пламенем. И то сказать, далеко не каждый день достается российской богеме бесплатная выпивка в почти неограниченном количестве.
К Белорусскому вокзалу, где “Канадское золото” снимало офис в дипломатическом доме, мы отправились пешком. Серело раннее, обиженное Бог весть на что московское утро. Грузные старухи в штопаных пальто с трупами неведомых зверей на воротниках выстраивались в очередь у закрытых дверей молочного магазина, сжимая в руках вытертые пластиковые пакеты. У иных, впрочем, пакеты были наполнены пустыми бутылками. Ларьки с дрезденскими ликерами и доминиканскими сигаретами уже работали, а возможно, и не закрывались всю ночь. АТ сделал робкую попытку купить пива, но я как начальник приказал ему ограничиться скучной бутылкой местной минеральной воды.
— Поздняя осень,— уныло продекламировал АТ, глубоко втянув стриженую голову в тощие плечи,— грачи улетели. Лес обнажился. Поля опустели. Как вы думаете, Анри, выгонят меня с работы? И что я, спрашивается, в таком случае скажу жене?
Я мстительно помалкивал, размышляя об услышанном от Пешкина. Для АТ было бы положительно лучше, если б его выгнали, как, впрочем, и для меня. Я человек послушный и не стану кусать руку, которая меня кормит, но перспективы отсидки, тем более в советской тюрьме, не привлекали меня ничуть. Старая лиса Верлин так и не объяснил мне два месяца назад, откуда у него взялись триста тысяч на раскрутку фирмы. Вернее, понятно было, что деньги взяты взаймы, уж эти–то бумаги я разыскал, но на мои вопросы о возвращении долга (выданного Зеленовым всего на шесть месяцев без залога, но под неслыханный процент) Верлин только задушевно улыбался. Из газетя уже знал, как в России поступают с несостоятельными должниками; этот страх после подслушанного разговора прошел, но зато теперь я размышлял о глубинном смысле русской поговорки “хрен редьки не слаще”. Право, право, уж лучше бы меня выгнали с работы, темболее что за пять или шесть месяцев, которые я в общей сложности провел в Москве в течение последних двух лет, мне не удалось устроить даже подобия личной жизни. Но сам бы я с фирмы не ушел. Не смог бы бросить АТ. А уж он явно бы не уволился даже под страхом смертной казни. Помахав паспортами, мы миновали подпоясанного толстым ремнем милиционера у входа в дипломатический двор и поднялись в наш офис, собственно, обыкновенную двухкомнатную квартиру, даже без евроремонта, неряшливо оклеенную виниловыми обоямив голубой цветочек. В проходной комнате за небольшим “Макинтошем” обычно тосковала бесцветная Ольга, а за другим с некоторых пор разрабатывала совместный проект золотого завода откомандированная к нам “Вечерним звоном” Катя Штерн. Верлин платил обеим долларов по тридцать в месяц плюс мифическую долю в грядущих прибылях. Еще два компьютера предназначались для нас с Татариновым. На кухне пил чай Жуков, также предоставленный нам на некоторое время Безугловым. Забавно было наблюдать превращение вдохновенного аэда (который накануне, еще до того, как я потерял сознание под столом, но после того, как ушла Катя, уединился–таки в спальне не то с Таней, не то со Светой, а может, и с обеими) в сравнительно мелкого служащего подозрительной фирмы. Едва кивнув, он проскользнул мимо ухмыльнувшейся Кати и открыл дверь в кабинет шефа. Мне показалось даже, что спина его раболепно изогнулась.
Свежий, румяный, веселый господин Верлин, восседавший в вишневом кожаном кресле с еще большей важностью, чем в Монреале, привстал нам навстречу.
— Спирт “Ройял”,— сказал он с отеческой укоризной, принюхиваясь.— Что же вы, Анри, не удержали своего подчиненного? Как он, спрашивается, будет работать? Но ладно уж, простим на первый раз. Ты у нас, Алексей Борисович, в конце концов самый ценный сотрудник. Смотри.— Пан Павел протянул ему свежий выпуск “Столичных новостей”, развернутый на первой странице отдела культуры. Фотограф запечатлел АТ в миг триумфа — беспомощно улыбающимся, прижимающим к груди сразу все подаренные букеты.— Доволен?
— Наверное,— сказал Алексей, потирая лоб тыльной стороной ладони.— Позволь, тут и статья есть? “Сегодня один из наших лучших аэдов обратил свои взоры к бизнесу. Что сказать об этом? Россия, искалеченная семью десятилетиями большевизма, разучилась ценить честный предпринимательский труд. Между тем Шестов, один из самых светлых умов нашего Отечества, имел свое кожевенное дело. Фет вел образцовое помещичье хозяйство. Ходынский несколько лет проработал банковским служащим. Так и Алексей Татаринов занимает ответственную должность начальника департамента развития деловых связей в известной фирме “Канадское золото”, работающей в тесном партнерстве с ТОО “Вечерний звон” и банком “Народный кредит”. Безупречная репутация
г–на Татаринова, смеем надеяться, послужит укреплению престижа этой фирмы в нашей стране…” Елки–палки! — Лицо АТ потемнело.— Что за херня, Паша? С каких пор ты используешь мое имя в своих авантюрных целях?
57 Безобидный патриарх Верлин вдруг побагровел и, встав в полный рост, как бы навис и над бедным Алексеем, и над вашим покорным слугой.
— Ты не преувеличивай своего имени,— заговорил он неузнаваемым голосом.— Мы, а значит, и ты тоже, занимаемся весьма серьезным делом. Это тебе не аквавит распивать и не эллоны сочинять. В этой стране прямо на улице валяются несметные деньги. Но охотников на них тоже предостаточно. Сквозь эти ряды нам и предстоит прорваться — зубами, когтями, как угодно. Ты играешь тут роль наискромнейшую, уж не обижайся. Но всякое лыко в строку. Нам необходимо удивить, озадачить местную публику, расположить ее к себе. Даже такими мелочами, как наличие в нашем штате Алексея Татаринова.
— Да что же это за дело такое, наконец! — воскликнул Алексей едва ли не в слезах.— Ты меня не для этого нанимал! Я думал, речь идет об обыкновенной коммерции. Так до сих пор и было. Ну, торговали мы удобрениями, торговали оленьими шкурами, ну пытался ты тут, я знаю, текстильное производство наладить. Всякий раз мы лезли в чужую епархию, где и без нас было достаточно конкурентов. Даже наш Безуглов недостаточно зубаст для денег по–настоящему больших. Заметь,— он вдруг ожесточился,— я достаточно тебя уважаю, Паша, чтобы не ставить под сомнение ну как бы философскую законность твоих стремлений. Заметь, что любого другого бизнесмена я бы презирал до глубины души. С каких пор деньги стали главным в мире? Я никак не могу отделаться от мысли, что за всем этим стоит некая, извини, высшая цель. Ладно, можешь мне не отвечать.
Я еле удержался от ухмылки. Люди меняются, ах, как меняются люди с течением лет! Бывший пухлогубый идеалист Паша Верлин, конечно же, мог не без блеска поддержать едва ли не любой разговор на возвышенную тему и с удовольствием, вероятно, отчислил бы процентов десять гипотетической прибыли на нужды детских домов. Но когда бы не рассказы АТ о нем в молодости,он бы вряд ли меня особо заинтересовал.
— Теперь вдруг Пешкин,— горячо продолжил АТ.— Ты почему мне ничего не сказал об…
Господин Верлин плюхнулся обратно в кресло.
— Спятил? — крикнул он.— Считай, что я этого имени никогда не слышал. Точка. Меньше пить надо, Татаринов! И шкурами ты больше заниматься не будешь.— Он успокоенно вздохнул.— С сегодняшнего дня назначаю тебя ответственным за техническую сторону завода “Аурум”. Участок уже куплен. Наняты инженеры, проектировщики, бухгалтер, чертежники. Вопросыфинансирования я оставляю полностью за собой. Считай, что это область конфиденциальная.
Дверь открылась без стука. Катя Штерн в длинном черном платье, скорее вечернем, чем рабочем, с черными гематитовыми бусами на шее смотрела то на Верлина, то на АТ взглядом, который я видел до сих пор только в кино.
В нем сквозили отчаяние, надежда, гнев, страх. По левой ее щеке стекал ручеек туши.
— Он что, здесь? — сказала она сиплым голосом.
— Екатерина Александровна,— Верлин поморщился,— наш коллега оговорился. Местонахождение господина Пешкина мне неизвестно. Более того, подозреваю, что он давно покинул пределы нашего мира для мира иного, где нет ни мести, ни печали. Вы оговорились, Алексей Борисович, правда? Кроме того, я категорически запрещаю вам подслушивать то, что происходит у меня в кабинете.
— Пожалуйста,— почти простонала Катя.— Ну пожалуйста, а? Мистер Верлин! Хотите, я к вам сегодня ночевать приду? А ты, Алеша? Ну? Вот кто мне сейчас скажет про моего Пешкина, к тому и явлюсь. Ей–богу, мне больше нечего предложить. Леш! Ты же еще вчера меня уверял, что настоящая любовь никогда не проходит, и стоит мне тебя поманить, как ты сорвешься, забудешь все и поползешь за мною? Говорил?
Татаринов растерянно кивнул. И он, и Верлин были ужасно смущены этой выходкой, как бы взятой напрокат из Достоевского. А я, грешным делом, весело отметил про себя, что на меня Катино предложение не распространялось.
— Успокойтесь, Катя, не унижайтесь,— отечески заворковал Верлин.— У господина Татаринова похмелье, он сам не знает, о чем говорит. Жертва ваша, право, была бы напрасной. Я любил господина Пешкина. Собственно, это был один из самых талантливых людей, мне известных.— Он выбрался из–за стола, налил Кате стакан ситро. Та попыталась пить, но не сумела.— Но люди, к сожалению, смертны.Люди уходят от нас, даже самые лучшие.
— Он жив,— сказала Катя.
— Возможно, но мне об этом ничего не известно. Ну хотите, поклянусь на Евангелии? И Татаринов поклянется, правда?
Меня снова исключили из игры. Проницателен, собака, подумал я. С Богом у меня отношения запутанные, но пусть другие лжесвидетельствуют на Евангелии. Я бы не смог.
— Я тебя звал обратно не на таких условиях,— буркнул Алексей.— Допустим даже, что я соглашусь. Кто будет больше унижен, ты или я?
— Ты, разумеется.— Катя уже взяла себя в руки.— Но коли уж вы оба клянетесь, я свое предложение снимаю. Черт с вами, недоумки! Вы ему в подметки не годитесь, ни ты, Верлин, ни ты, Татаринов. Понимаете? В под–мет–ки!
58 — Итак, фирма “Канадское золото” переключилась на торговлю подметками и шнурками?
Дверь раскрылась нараспашку. На пороге кабинета стоял осанистый Зеленов, будто и не пил вчера, будто не распевал до двух часов ночи “Широка страна моя родная”. Он улыбался широко, обнажая вставленные по бокам челюсти золотые зубы, штук пять, не меньше. Ужасно. Золотые зубы заставляют меня мгновенно и навсегда терять всякий интерес к их обладателю.
— Ну вот,— с преувеличенным восторгом кричал он, потрясая тем же выпуском газеты, что и в руках у Алексея,— свершилась мировая справедливость! А я–то хотел тебя обрадовать, Татаринов! И ты посмотри, вот ты сменил карьеру, и никто не удивляется, скорее даже рады. Почему бы неглупому аэду не поработать ради процветания Родины? Но какой успех! Мне даже стыдно, что когда–то я недооценивал твое дарование. Все мы ошибаемся. Иной раз, пускай и откровенно, от всей души, служим делу, которое исторически обречено. Однако время все ставит на свои места. Может быть, мое настоящее призвание заключалось как раз в банковском деле, в покровительстве наукам и искусствам… Может быть, я такая же жертва режима, как Коммунист Всеобщий, почем знать?
Выкрикивая эту дребедень, он стрелял глазами по кабинету, отмечая взглядом зареванную Катю, апоплексически румяного Верлина, обозленного АТ, наконец, меня, уравновешенного наблюдателя, никак не затронутого кипевшими страстями.
— Что ты оправдываешься? — АТ с интересом вскинул голову.— Мне не до душеспасительных разговоров. А впрочем, ты вовремя пришел. У нас спор с господином Верлином. Я считаю, что от заведующего отделом развития деловых связей, то есть меня, негоже скрывать определенные моменты деятельности фирмы. Например, получение ею необеспеченного кредита на четыреста тысяч долларов.
— Екатерина Александровна,— скучно произнес Верлин,— оставьте, пожалуйста, помещение.
Катя вышла, сжимая в руке стакан с ситро, и через несколько мгновений я услышал из дальнего конца квартиры сначала звон разбитого стекла, а затем нечто, подозрительно похожее на сдавленные рыдания. Пока ринувшийся за ней Алексей отсутствовал, мы успели выпить по чашке растворимого кофе — надо сказать, премерзкого. Уж не знаю, что было тому виной — выдохшийся кофейный порошок фирмы “Пеле” или московская водопроводная вода.
Точно так же, как неоднократно до него это проделывал пан Павел, Зеленов многозначительно поднял глаза к потолку и обвел руками комнату.
— Я устал от твоего театра,— сказал АТ.— Кто, кроме вашего учреждения, станет здесь устанавливать микрофоны?
— Другой департамент,— сказал Зеленов спокойно.— Пока вы не сняли квартиру у чешского посольства, это была внешняя разведка, а теперь, вероятно, департамент контроля над коммерческими структурами, отдел Северной Америки под руководством полковника Копылова, который, кстати, меня недолюбливает. Единственный на расширенном совещании выступил против моего перехода в банк, в котором американского капитала–то кот наплакал, процента два с половиной. Два месяца не давал визы на мое заявление. Занимайся, говорит, своими песенками под лиру, а серьезные дела оставь нам. Но знаешь, Татаринов, я на твоей стороне, вы уж не сердитесь на меня, господин Верлин. В серьезной фирме не должно быть секретов от высшего руководства, к которому ты, безусловно, принадлежишь. Господин Верлин, вы позволите сообщить господину Татаринову и господину Чередниченко некоторые подробности нашего соглашения?
— Согласен, согласен,— растаял Верлин, видимо, вполне доверяя изобретательности председателя банка “Народный кредит”.— Тем более что даже наш главный бухгалтер знает историю этого займа лишь в общих чертах.
Зеленов достал из винилового дипломата папку с бумагами и протянул ее нам с АТ. Я ощутил некоторую обиду. Бог с ним, с простодушным аэдом, но, оказывается, за моей спиной тоже проводились какие–то секретные операции. Замечу, что под предъявленные бумаги не подкопался бы и самый строгий ревизор.Целевой валютный кредит на строительство завода “Аурум” предоставлялся компании “Канадское золото” правительством Москвы сроком на один год по ставке в восемьдесят процентов, под залог имущества компании в г. Монреале, Канада, состоявшего из зданий, сооружений и земельных участков общей стоимостью в 1,2 миллиона канадских долларов. К протоколу прилагалось заключение оценщика г–на Летурно, снабженное весьма правдоподобной печатью из золотистой фольги, с болтающимся кусочком сургуча.
— Что–то не помню я этого Летурно,— задумчиво сказал АТ.— Кроме того, я всегда думал, что наше помещение в Монреале мы арендуем.
Господин Верлин яростно повернулся в кресле и открыл поскрипывающим ключом небольшой сейф. На самом верху в стопке бумаг там лежал внушительный, хотя и отпечатанный на цветном принтере, а не в типографии, документ, оказавшийся купчей на здание и участок.
— Хорошая обстановка у нас в фирме,— сокрушенно произнес он,— ответственные сотрудники не доверяют президенту компании. Наверное, в этом есть часть и моей вины, господа.— Он искоса поглядел на Зеленова.— Прошу не забывать, что сам я человек не слишком состоятельный. Однако за нами стоят могущественнейшие из смертных. Те, для кого миллион двести тысяч ровным счетом ничего не значат. Вы ведь видели купчую,господин Зеленов? У вас нет сомнений в обеспеченности кредита? А у вас, Анри? А у вас, Алексей? Вот и хорошо. Теперь, когда эта маленькая проблема выяснилась, прошу вас приступить к работе. Все необходимые по “Ауруму” документы, Алексей, находятся у вашейнеуравновешенной подруги. Пожалуйста, получите их под расписку, изучите, осмотрите участок, и через неделю отправимся обратно в Монреаль, набирать персонал. Да, не забудьте о том, что “Аурум” будет акционерным обществом. За проспект эмиссии и выпуск акцийотвечает господин Чередниченко.
59 Мрачно заполнял Алексей таможенную декларацию под пустыми, словно на похоронах, взглядами Ртищева и Белоглинского, пересчитывал разрозненные долларовые бумажки и разыскивал по карманам запрещенные к вывозу рубли (перемешанные с сигаретными окурками и автобусными билетами), чтобы отдать их приятелям. Я наблюдал за ним с сосредоточенной печалью. Как–никак мне предстояло возвращение домой из ссылки, а ему — наоборот.
— Человек питается не жирами, белками и углеводами, а веществом любви,— сказал он мне, когда самолет поднялся в небо и погасло табло “Не курить”. От его сигареты “Прима” исходил дым столь удушливый, что на нас обернулись соседи из предыдущего ряда кресел.— Тонкая, редкая материя. Всякий пытается создать ее для себя сам, тем более что материя эта, что бы ни говорили поэты, преходяща, как все живое.
— Оставьте,— по обыкновению возразил я.— Не стал бы спорить, если бы вы возвращались в концлагерь. Но мы с вами летим в одну из самых прекрасных стран мира. И уж поверьте мне, Алексей Борисович, что вы себя так замечательно чувствовали в Москве благодаря, извините, деньгам, заработанным у нас. Кроме того, приезжие сейчас в моде. Иными словами, ваши товарищи и соратники сейчас, как и вы, вернутся к своей обычной жизни, бездармовой водки и походов по валютным барам.
— Меня здесь любят,— сказал АТ.— Здесь мой дом.
— Сентиментальность вам не к лицу. Ваш дом там, куда мы направляемся. У вас в конце концов дочь, жена, чего еще нужно нормальному человеку?
— Я не очень нормальный человек,— промолвил АТ без кокетства.— И потом, вы заметили, Анри, дом мой неблагополучен. У нас, например, умирают комнатные цветы. Я столько за ними ухаживал. Поливал, удобрял, ставил ближе к окну. Засыхают, и все. И тесто в доме не подходит, сколько дрожжей ни клади. Ну а с другой стороны,— он вдруг оживился,— нет худа без добра. Терраса меня ждет, надо только перешпаклевать окна. Верлиновской премии хватит на портативный компьютер. А в Москве, сами знаете, работы не получается. Я удивляюсь, как еще Ртищев продолжает писать.
— Раз в пять меньше, чем раньше,— заметил я.
— Меняются времена, в новой обстановке необходимо перестраивать душу, а это процесс куда более трудный, чем сочинительство. И все–таки грустно возвращаться,— невпопад добавил он.
Я не сказал ничего. Кто спорит, приятно ли превращаться из знаменитости в рядового обывателя. Да и не было у меня сил проповедовать АТ семейные ценности, в которых сам я разочаровался.
Жозефина с Дашей встречали нас в аэропорту на моей машине. Мы ехали молча. Я любовался нехитрыми придорожными пейзажами: рощицами, силосными башнями, одноэтажными фермерскими домами, бензоколонками. Все казалось мне небывало чистым и мирным. Не понимаю, как можно считать себя какой–то особо духовной нацией и при этом жить в хлеву и в быту гадить друг другу, как только возможно.
— В России по–прежнему мочатся в лифтах? — осведомилась Жозефина, словно услыхав мои мысли, но как–то уж слишком грубо.
Даша, игравшая с плюшевым кенгуру рядом со мною, расхохоталась.
— Так не бывает,— сказала она.— В лифтах не писают.
— Всякое бывает, душа моя,— кротко заметил АТ.
— Почему ты так редко звонил? — Голос Жозефины был таким же напряженным, как и раньше.
— Разговор надо заказывать за два дня,— вмешался я примирительно,—
а у нас такая работа, что невозможно предсказать, будешь ли в этот час у
телефона.
— Анри, вы мне позволите поговорить с мужем? Я вам, конечно, очень благодарна за машину, но вопрос был задан не вам.
Ох, Жозефина, Жозефина, подумал я, угораздил же тебя черт связаться со своим милым! Добро еще был он ручным эмигрантиком, в меру сил тосковал по родине, сочинял свои песенки, а теперь — кранты! — щуку бросили в реку, или как там в басне Крылова. Впрочем, не таковы ли все женщины? Влюбляются в птиц вольных, а потом сажают их в клетку. А еслисовсем честно: не таковы ли мы все?
— Ваша работа мне известна,— ярилась женщина за рулем,— коммерция, род деятельности, ниже которого только проституция. Много продали оленьих пенисов и красной ртути?
— Я привез денег,— сказал ошеломленный АТ.— Верлин оказался щедрее, чем я ожидал, и выплачивал нам командировочные. Почти все сэкономлено. Плюс премия. Ты не представляешь, насколько дешева жизнь в сегодняшней Москве. То есть почти ничего нет в продаже, но уж если есть, то за сущие гроши. Я купил Даше велосипед. Он у меня в багаже. Анри обещал помочь со сборкой.
— Пытаешься нас купить?
— Люди не продаются,— вставила Даша. Кажется, она уже начала беспокоиться.— А за велосипед спасибо. Двухколесный?
— Ага. С тренировочными колесами сзади. Когда научишься кататься, мы их снимем, и станет настоящий, как у взрослых.
Вдалеке, на склоне горы, уже вставало серо–зеленое здание собора Святого Иосифа. Мне хотелось спать. Кроме того, я злился на Жозефину. В конце концов всему есть свои пределы, думал я, несправедливо забыв о многочисленных барышнях, забредавших в нашу квартиру на Савеловском послушать эллоны, а затем в меру девичьих возможностей отблагодарить приезжую знаменитость. Не может быть, чтобы она об этом не догадывалась.
60 Время действия моих воспоминаний совпадает с трудным периодом в истории России, которому посвящены дюжины книг, принадлежащих авторам существенно более талантливым, чем я. Что я видел в конце концов? Офис “Канадского золота”? Экзотерические вечеринки? Убожество магазинов? За окнами квартиры на Савеловском, где мы с АТ проводили примерно каждый третий месяц, иногда пересекаясь только частично, разворачивалась небывалая драма, вышедшая далеко за границы “перестройки” и “гласности”. В столицах губерний разгоняли демонстрации и захватывали телецентры, в газетах и журналах кипели страсти сначала вокруг Сталина, потом вокруг Ленина, потом вокруг идеи коммунизма как таковой. Но и АТ с товарищами, и самому мне все это казалось естественным и необратимым выздоровлением после затянувшейся на семьдесят лет болезни. Кто мог предположить, что в конце августа реклама “Пепси–колы” по телевизору сменится “Лебединым озером”, а потом на экран вылезет ублюдок с трясущимися руками и начнет нести напыщенное советское вранье? Вначале я перепугался до смерти. Впрочем, ясчел своим долгом утешить своих друзей.
— Народ их сметет, и не из любви к демократии, ребята,— говорил я собравшимся у нас на квартире аэдам,— нет, для этого требуется, чтобы сменилось минимум два поколения. Но из любви к бананам на улицах и спирту “Ройял” в каждом киоске.
— В нем примесь метанола,— сказал Ртищев.
— Ну да, а в вашем сучке производства Ижорской птицефабрики содержится только чистый нектар,— осадил его я.— Я в философском плане говорю. Так что не ходили бы вы на эти пресловутые баррикады. Inter arma Musae silent*. Пристрелят, не дай Бог, а вы еще нужны этой стране.
— А вы сами боитесь, да? — спросил Ртищев.
— Просто не нахожу нужным. Вдобавок, если меня отловят ваши путчисты, может начаться международный скандал. Запишут в наемники, например. Во всяком случае, канадскому посольству это не понравится. Я и вас бы, Алексей Борисович, попросил об этом не забывать.
Хлопнув еще по стопке водки, все трое как–то разом встали и молчаливо начали собираться. У каждого было с собою по лире в пластиковом чехле.
Я только пожал плечами, закрывая за ними дверь.
Несмотря на путч и на встретившуюся мне по дороге колонну танков, такси в считанные минуты доставило меня на Кутузовский проспект, где в дипломатическом гетто ждал кучерявый и веселый вегетарианец Дональд из коммерческого отдела американского посольства. Я никогда не приезжал к нему без предупреждения, но на этот раз слишком беспокоился. Хотелось следить за новостями не только из окна квартиры, но и более цивилизованным способом. Милиционер у входа долго светил карманным фонариком на мой паспорт, но в конце концов все–таки впустил.
— Так и знал! — встретил меня Дональд громовым хохотом.— Твои русские, Анри, обязательно должны отмочить какую–нибудь гадость! Им дали шанс, и вот, пожалуйста! They blew it!** А если серьезно — конец наступает ихней демократии. Слышишь?
Он замолк, и я услышал отчетливый рев танковых моторов, движущихся от Филей к центру города.
— Shit,— сказал я.— Мои друзья все отправились к Белому дому. Я не думал, что это так серьезно.
— А нам выходить сегодня запретили. Ну и слава Богу. В заложники не возьмут, тут не Иран. А мне и тем более выходить не стоит, с моим–то примитивным русским и черномазой физиономией. Давай воспользуемся правом экстерриториальности и посмотрим новости. Тебе мартини, как обычно?
— Нет, лучше бурбона,— сказал я.— И бутерброд. У тебя еще что–то осталось?
— Ты же знаешь, я привез чуть ли не полконтейнера.
Дональд подал мой бурбон с тремя кусочками льда и присел рядом со мною на диван, орудуя пультом дистанционного управления. Мы были в безопасности (если не считать неизбежных микрофонов контрразведки). В выпуске новостей CNN грохотали танки, мелькали знамена, в том числе алые, двигались во тьме толпы ожесточенных людей. Перед Белым домом горели костры, толпа интеллигентов протягивала к ним озябшие пальцы. Кое–кто произносил напыщенные речи. Вокруг защитников Белого дома, очевидно, сжималось танковое кольцо.
— Вот они! — воскликнул я.
У одного из костров с лирами в руках стояли все трое — Татаринов, Ртищев и Белоглинский. Странно! Они уходили из дома в светском платье, а тут вдруг оказались облаченными в камуфляжные хитоны. У Ртищева на голове к тому же топорщился наскоро сплетенный венок из колючей проволоки. Лица их сияли скорбным воодушевлением. В отдалении маячили конкуренты — Таисия Светлая и Ястреб Нагорный. (Впоследствии Белоглинский уверял, что у их троицы слушателей было раз в десять больше.) Пели они, к моему удивлению, вовсе не наскоро сочиненные патриотические песни, но хорошую классику — кажется, Ходынского, а может быть, и Розенблюма, но все–таки в переводе на русский.
— Я брал курс экзотерики в университете,— зевнул Дональд.— Эти ребята совсем неплохи.
— Один из них мой коллега,— сказал я,— да и других я хорошо знаю.
— Когда эта заварушка кончится и если их не пристрелят, познакомь,— попросил Дональд.— А пока давай–ка баиньки. Пускай эти русские разбираются сами. Еще бурбона?
61 Наступила осень. Нас было пятеро вокруг потемневшего дубового стола на даче у Безуглова. Недвижимость была еще дешева, и даже тех маленьких денег, которые зарабатывал Иван с помощью “Канадского золота”, хватило на покупку этого одноэтажного домика без канализации и телефона, но с электричеством, к тому же всего в получасе езды от Москвы. Прежний хозяин, ошалевший от возможности безболезненно и быстро уехать в Израиль, отдал дом Ивану со всей обстановкой, с отсыревшими комплектами толстых журналов на полках, с щербатой посудой и плетеными стульями, даже с постельным бельем. Тот еле сдерживал радость. Слово “мое” как бы светилось у него во взоре. Нас было пятеро, но у ворот дачи (стоявшей на довольно большом участке, засаженном вельможными соснами и яблонями, хворавшими артритом) припарковались три автомобиля. “Волга” Безуглова, “мерседес” Зеленова, наш джип “чероки”, на котором приехали мы с Верлиным. В каждой из машин осталось по шоферу. Минут через двадцать подъехала разбитая “Лада”, из которой вышел доцент Пешкин, благоухающий лосьоном для бритья. На шее у него, на простом шнурке, висело какое–то украшение. Присмотревшись, я увидел, чтоэто недорогой малахитовый носорог, из тех, что продаются в любом африканском магазине.
Нас было пятеро вокруг стола, украшенного не набором бутылок, не чайным сервизом и не пыхтящим самоваром, но объемистым чемоданчиком искусственной кожи. Все, кроме меня, заметно нервничали.
— Надеюсь, что оружия ни у кого нет,— сказал доцент Пешкин как бы в шутку.
Никто не улыбнулся.
— Мы не уголовники, Михаил Юрьевич,— авторитетно заметил Зеленов.— Кстати, у меня–то как раз оружие есть. Время сами знаете какое. Но прежде всего, господин Верлин, вы уверены, что присутствие Анри здесь уместно? Может быть, ему лучше посидеть в машине?
— Пусть остается,— решительно сказал Пешкин.— Лишние свидетели нам не повредят. Точно, Паша?
Безуглов как бы нехотя открыл чемоданчик, и я увидел порядочное количество стодолларовых бумажек, непрофессионально упакованных в пачки одинакового размера. “Сколько же их тут может быть? — завороженно размышлял я.— Так, три пачки в глубину, четыре в ширину, шесть в длину… нет, семь… миллиона, пожалуй, не будет…”
— Девятьсот двадцать тысяч,— провозгласил Безуглов.— А не худо бы разыграть сейчас эдакую русскую рулетку, чтобы весь чемоданчик не дробить по мелочам, а отдать выигравшему, а?
— О нет,— сказал я.— Во–первых, жизнь дороже, если ты именно русскую рулетку имеешь в виду. Во–вторых, нынешние пистолеты не имеют барабанов. И в–третьих, я же в зарабатывании этих денег участия не принимал, точно? Я свидетель, не более того.
— Шутка,— отрезал Безуглов.— Итак, мы планировали получить несколько больше, господа, как вам известно. Возникает вопрос распределения не выручки, а убытков. Предлагаю несколько большую долю потерь отнести на счет банка “Народный кредит”.
— В каком смысле? — осведомился Зеленов.
— Вы с нас взяли больше, чем планировалось, за охрану.
— Ты что думаешь, эти деньги мне в карман, что ли, пошли? Да я тебя урою, гнида!
Я замер. Господи Боже мой! Как хорошо начиналось наше предприятие! Оленьи шкуры, оконное стекло, мифическая красная ртуть, искусственное золото, наконец. Всю жизнь мечтал оказаться на уголовной разборке. Вот сейчас один из шоферюг подойдет к окошку и отстреляет нас всех из “Калашникова”.
— Спокойно, господа, спокойно! — заволновался Верлин. По–моему, шефу тоже было сильно не по себе. Одно дело — мелкое жульничество с налогами и накладными, другое — дележка сомнительного миллиона.— Пусть господин Безуглов вначале отчитается. Давайте, Иван.
Безуглов достал из кармана бумажку, покрытую условными каракулями.
— Получено благовоний из Непала на номинальную сумму в четыреста, включая доставку. Реализовано полностью. Чистая выручка от розницы — миллион сорок тысяч. Обработка обошлась в сорок тысяч. Расфасовка в десять. Расходы на конвертацию — десять. Расходы на охрану и смазку — шестьдесят, хотя планировалось десять. Четыреста возвращается банку “Народный кредит”.
— Пятьсот шестьдесят, юноша,— сказал Зеленов.— Восемьдесят процентов годовых.
— Дал бы договорить сначала! — огрызнулся Иван.— Не маленький.— Он отсчитал пятьдесят шесть пачек и пододвинул их к Зеленову.— Остается триста шестьдесят. Михаилу Юрьевичу сколько, господин Верлин?
— Двести,— сказал Пешкин.— И ни копейкой меньше.
— Но непредвиденные расходы,— заговорил Верлин огорченно,— ты же сам слышал. Сейчас все деньги разойдутся, а на что мы будем строить завод?
— Двести,— повторил Пешкин.— И поверьте мне, что это самая скромная сумма, которая мне нужна. Я на нее в Альпах даже такой халупы, как эта, купить не смогу, придется доживать век в какой–нибудь Коста–Рике.
— Ну хорошо.— Безуглов затравленно огляделся.— Останется сто шестьдесят. Сто пятьдесят Верлину. А мне всего десять, так? За всю кампанию по продаже, за весь риск, так?
— Ничего себе! — присвистнул Верлин.— Десять тысяч! Это же тебе в карман, Ваня! А мои полтораста целиком уйдут на зарплату специалистам, на аренду помещения, на перелеты. Я же вкладываю деньги в дело! В СП, от которого ты же сам будешь кормиться через пару лет! На “мерседесах” ездить, из–за границы не вылезать! А?
— Слушайте,— сказал Безуглов,— а может быть, скинемся понемножку и повторим всю операцию?
За окном уже совершенно стемнело. Раскачивался фонарь под жестяным колпаком, проплывали тени наших шоферов, которые кругами расхаживали вокруг автомобилей. В кронах сосен стояла полная луна, всегда напоминавшая мне лицо больного синдромом Дауна. Я боялся. Мне казалось, что у ворот дачи вот–вот притормозит кавалькада милицейских машин, которая заберет всю честную компанию, включая и меня самого, и отвезет на Лубянку. Впрочем, успокаивало то, что представитель Лубянки уже сидел за нашим столом, и, вероятно, поделится доходами от операции со своими коллегами. Радовало меня, признаться, и то, что я сумел отговорить Верлина приглашать на эту встречу АТ. За него я боялся гораздо больше, чем за себя.
— О нет! — рассмеялся Пешкин.— С меня хватит. Вы никогда не пересекали границу СССР с фальшивым непальским паспортом и грузом ритуальных благовоний, причем с заочным приговором на двенадцать лет лагерей? Да и Паша вряд ли захочет.
— Вряд ли,— подтвердил господин Верлин.— Все мы знаем, что наша операция носила исключительно однократный характер, с целью достать денег на строительство завода. И в этом плане она принесла слишком мало. Нет, надо искать другие пути, господа.
62 Дележка затянулась далеко за полночь, и я проснулся на Савеловском только в одиннадцатом часу с тяжелою головою. Было время, когда подавленность охватывала меня в этой квартире мгновенно после пробуждения, потому что я знал: за стеною Алексей Борисович, по его собственному выражению: глубоко познает душу другого человека единственным доступным нам способом. Я уставился на дешевые тисненые обои (рисунок мучительно напоминал недорисованного двуглавого орла) и почти сразу все вспомнил.
Перед тем как садиться в свои “Жигули” без шофера, с пластиковым пакетом, который распирали полученные от Безуглова двадцать пачек, доцент Пешкин подозвал меня.
— Мы с вами, наверное, не увидимся больше,— полуутвердительно сказал он по–французски.— Завтра я отбываю за границу.
— А попрощаться с АТ вы не хотите?
— Ни к чему,— усмехнулся доцент Пешкин. В дачной темноте, освещенной только автомобильными фарами, он казался гораздо старше своих пятидесяти с небольшим.— Я напишу ему, когда доберусь. Если доберусь, конечно.
— А что может случиться?
— Все под Богом ходим. Вы знаете, как я боюсь пересекать границу завтра. У вас хорошая память?
— Не жалуюсь.
— Тогда, если я месяцев через шесть не объявлюсь, передайте ему одну фразу, хорошо?
Он наклонился к моему уху и прошептал несколько слов. Я повторил
фразу.
— Но что это значит?
— Он поймет,— сказал доцент Пешкин.— Можете еще добавить: отпускаются тебе, чадо, грехи твои. Но это необязательно. Maintenant, adieu. Было очень приятно познакомиться. Вы производите впечатление человека более порядочного, чем эта свора. И еще. Возьмите вот это.— В карман моего плаща легло нечто довольно увесистое.— Четыре пачки из полученных мною. Пожалуйста, передайте их Катерине. Лучше за границей, если она там будет. До свидания.
Побитые “Жигули” тронулись, качаясь на неровностях проселочной дороги, следом покатили Безуглов с Жуковым, за ними Зеленов со своим шофером. Наша машина не заводилась, и вскоре задние фонари наших коллег исчезли в ночи. Над проселком мерцали звезды. Я задремал, в полусне добрался до постели, а теперь, наутро, не мог сообразить: передать ли таинственные слова Пешкина АТ или подождать. Ярешил промолчать, чтобы избежать вопросов об обстоятельствах нашей встречи. В конце концов АТ как–то раз пытался убедить меня, что вся история с курительными палочками изобретательным Михаилом Юрьевичем была попросту придумана, чтобы меня шокировать.
На службе, по крайней мере для нас с АТ, был неприсутственный день. Завтра планировалось совещание Совета директоров СП “Аурум”, на котором АТ должен был прочесть доклад об итогах своей работы за восемь месяцев. Так что — удивительное дело! — он уже сидел в спальне за компьютером, чертыхаясь.
— Наконец–то! Я пытался тебя растолкать еще в восемь. Поехали! И побыстрее. Я хочу застать этих жуликов еще до начала обеденного перерыва.
Собираюсь я быстро, машина ждала у подъезда, и минут через сорок (которые АТ посвятил привычным жалобам на провал проекта) мы уже подъезжали к пустырю, бесплатно предоставленному нам в Тушино, рядом с кинотеатром “Балтика”, московской городской управой. На пустыре был выкопан довольно глубокий котлован. Два ярко–желтых экскаватора фирмы “Катерпиллер” застыли над ним, как пораженные громом динозавры. В их огромных ковшах толстым слоем лежали сухие листья, колеблемые осенним ветерком, такие же, как сейчас на моем балконе. На дне котлована, на груде бетонных панелей, сидел пришелец из другого мира, бедолага Пакетт, нанятый за гроши архитектор–неудачник. Он был небрит, а может быть, и нетрезв. “Туда, туда!” — прокричал он, показывая рукою на одну из бытовок, где, должно быть, и находились набранные полгода назад по конкурсу московские строители (на турецких и уж тем более на канадских Верлин расщедриться не сумел).
Нас с Алексеем встретили оглушительным реготом. Именно в этот момент прораб, видимо, оканчивал тост, и граненые стаканы десятка рабочих уже были готовы с праздничным звоном столкнуться над дощатым столом, где на газетке располагались соленые огурцы, вареная колбаса и черный хлеб, накромсанный толстыми ломтями.
— А вот штрафную! — заорал прораб.
— Мы не пьем,— почти с ненавистью сказал АТ. В первый раз в Москве я заметил в нем отсутствие умиления.— Почему вы не работаете?
— Шеф, ну какая работа! — Прораб выпил свой стакан, утер губы рукавом комбинезона.— Вон закуска какая роскошная, зря брезгуешь. Вот Анри иностранец, не знает, что, когда закуски нет, полагается пить под мануфактурку, как я сейчас. Вдыхаешь ее — и сивуха вся забивается.
— Работа,— напомнил АТ беспомощно.
— А ты фронт работ обеспечил? Экскаваторов у нас два, так? Первый уже три дня стоит, коленвал полетел. Выписали за валюту, заказали в Лондоне, обещали завтра доставить. А ко второму солярки нет. Ее во всей Москве нет, заметь. Конец месяца, завод на ремонте, не подвезли. Вынужденный простой, так наряд закрывать и будем. Вообще пашем мы на ваш “Аурум”, как бобики. Ни путевок в дом отдыха, ни записи в трудовой книжке. Стаж на пенсию не идет. Все нелегально, все не по–человечески. Повышай зарплату, шеф! Инфляция — сам видишь какая!
63 Сугубое занятие — бизнес. Взрослые, серьезные люди, неплохо даже друг к другу относящиеся, сидят в кружок за столом, облачившись в наряды, в сущности, не менее смехотворные, чем хитон и деревянные сандалии, и с горячностью обсуждают предметы наискучнейшие!
Можно сказать и так, а можно посмотреть на собравшихся и по–иному. Скучно–то оно скучно, но за всеми этими накладными, фобами и сифами скрывается азартная игра не хуже рулетки. В конце концов на карту поставлено благополучие собравшихся. Попивая минеральную воду, они вряд ли забывают о том, что как бы ходят по канату с весьма и весьма ненадежной страховочной сеткой. Сегодня какой–нибудь Дональд Трамп мультимиллионер, а завтра зазевался — и утекли его денежки в чужие карманы. Вот почему на лицах у членов Совета директоров СП “Аурум” застыло чрезвычайно серьезное выражение, будто решали они судьбы мира. Господин Верлин всегда стремился устроить деятельность фирмы как положено и настоял не только на официальном совещании (галстуки, двубортные костюмы, протокол), но и на том, чтобы Алексей распечатал доклад и роздал по экземпляру остальным членам Совета директоров. На первой страничке документа стоял жирный гриф “Конфиденциально”.
— Таким образом, проект можно считать погубленным, по крайней мере на настоящий момент.— Алексей захлопнул свою алую сафьяновую папку.—
Я прошу об отставке.
— Выбирайте слова, господин Татаринов! — прорычал Верлин.— Если
у вас слабые нервы, то не следует отражать это в официальных докладах.
— Господин Верлин,— Алексей отпил воды из тяжелого хрустального стакана, поперхнулся, закашлялся,— перед вами лежит документ. Я зачитал из него некоторые самые яркие места. Позвольте еще раз кратко подвести итоги. Я многократно обращал ваше внимание на хронический недостаток оборотных средств, на слишком низкие зарплаты, которые выплачиваются с опозданием, на убогие условия жизни канадских специалистов, размещенных почему–то в подвале у фирмы“Вечерний звон”. За полгода мы потеряли трех инженеров, двух архитекторов и несчетное количество вспомогательного состава из русских. Не исключено, что кое–кто из них перебежит к конкурентам. Итак, даже разработка самого проекта еще не завершена. Строительные работы стоят. Теперь с поставками оборудования. Как вам известно, стоимость нашей линии составляет восемь миллионов долларов. Договор с поставщиками подписан семь месяцев назад. Имеющиеся чертежи готовились под эту гипотетическую линию. Переведена на русский язык половина спецификаций. Между тем две недели назад мы получили из Сеула известное вам последнее предупреждение. Копия приложена к моему докладу. Линия почти готова. Если первый взнос в размере двух миллионов не поступит на их счет через месяц, контракт будет расторгнут, а на “Канадское золото” подадут в арбитраж. Неустойка составит минимум четыре миллиона. Я положительно отказываюсь понимать, кто и как планировал этот проект. Во всяком случае, когда меня назначали ответственным, речь шла о том, что финансирование, пускай и ограниченное, будет поступать. К сожалению, тогда я еще не знал, что означает слово “ограниченное”.
Безуглов с Зеленовым переглянулись и, кажется, подмигнули друг другу. Черт подери, подумал я, не слишком ли много в этой фирме происходит за спиной ее главного бухгалтера! По книгам нашим проходили суммы самые ничтожные: собственно, у меня даже не было полномочий подписывать чеки на сумму больше тысячи двухсот долларов. Впрочем, я с самого начала положил ни о чем не спрашивать. Уже не о четырехстах тысячах шла речь, но старый лис, несомненно, должен был вывернуться. И действительно, вместо того чтобы смутиться, он спокойно дал слово мне.
Я обрисовал положение. На Гознаке уже лежали оплаченные напечатанные акции на номинальную сумму около десяти миллионов долларов. Оставалось выпустить их в оборот и добиться приличной котировки. На это моего опыта и знаний уже не хватало.
— Ладно, мои юные друзья.— Господин Верлин извлек из внутреннего кармана пиджака толстенную сигару, а из бокового кармана — особые круглые ножнички, каковыми ловко и откусил конец сигары. Дым от нее, надо сказать, был премерзкий.— Я скоро раскаюсь, что взял вас в дело. Ладно Алексей Борисович — аэд, так сказать, мятущаяся, пугливая душа. Но вам–то как не стыдно впадать в такое уныние, Анри? Неизвестно зачем перепугали наших российских партнеров. Даже на меня тоски нагнали. Любочка! — возвысил он голос.— Любочка!
Наша секретарша почти мгновенно показалась в дверях. Ее руки оттягивал мельхиоровый поднос с ведерком для шампанского, блюдом с французскими сырами и вазой с апельсинами.
— “Вдова Клико”,— доверительно сообщил Верлин, бесшумно открывая бутылку.— Всего восемьдесят долларов, то есть примерно в сто раз дороже, чем советское пойло, и примерно в двести раз лучше. Прошу, господа.
— С утра? — осведомился Зеленов.
— А почему бы и нет? Мне не хочется, чтобы мы тут грустили. Дело продолжается и будет успешно завершено. Вот за это и выпьем.
— Поди ты! — с восторгом сказал Безуглов.— Вроде и не сладкое, но совершенно некислое. Точно, Володя?
— Вполне.— Зеленов отхлебнул порядочный глоток и поставил бокал на стол.— Почему на нем такая странная этикетка с ценой? Что это за деньги?
И тут Верлин потряс меня.
— Корейские воны, из беспошлинного магазина в сеульском аэропорту,— сказал он, метнув на стол подписанный и снабженный печатью договор с поставщиками.— Вы не обратили внимание на то, что я на прошлой неделе четыре дня отсутствовал?
Корейцы сдавались. Они не только давали отсрочку платежа, но и выражали готовность обеспечить кредит на пять миллионов от своего экспортно–импортного банка, а также принципиальную возможность принять участие в уставном капитале предприятия. Вопрос с линией был решен. Алексей запылал стыдливым румянцем.
— Но это только линия,— вдруг сказал он.— Оборотных средств у нас все равно нет. Одним канадским специалистам задолжали тысяч восемьдесят.
— Неужели? — Верлин испытующе посмотрел на Зеленова, потом на
Безуглова.— Неужели мы с вами не сможем положительно решить вопрос об увеличении уставного капитала, друзья мои, особенно в свете новой информации, как позавчерашней, так и сегодняшней?
“Где было взять ему, бродяге, вору?” — мелькнули у меня в голове строки Пушкина. А я–то думал, что начисто забыл все читанное в детстве.
64 — Теперь о настоящем деле.— Верлин собрался, всей тяжестью тела облокотился на стол, сощурился.— Все эти сотни тысяч не означают, что у нас есть деньги на оплату линии. Разумеется, наши могущественные партнеры в Канаде с готовностью профинансируют нас, но только если мы сумеем их убедить в том, что исчерпали все остальные возможности. Кроме того, деньги, добытые нами самостоятельно, означают и прибыль для нас самих. Главный наш козырь сейчас — это акции. Вот тут–то у меня и есть революционное предложение.
Господин Верлин был сегодня в ударе. Он просил нас забыть слово “котировки”. Он умолял нас навсегда изгнать из памяти понятие “финансовые отчеты”, которые полагается регулярно предъявлять кое–кому из недоверчивых. Россия — демократическая страна, вещал он, где, слава Богу, разрешено все,что не запрещено. Нам не понадобятся ни биржа, ни специалисты по фондовому рынку. Черт с ним, с заводом, он прекрасно подождет. Только что договорились сформировать оборотные средства? Ну и прекрасно. Начнем массовую рекламную кампанию. Откроем сеть собственных фондовых магазинов. Будем продавать акции по заранее объявленной цене, гарантируя рост курса в долларах на шесть, скажем, процентов каждый месяц.
— Это против всех законов экономики. Акции должны обращаться. Кто же их будет выкупать по повышенной стоимости?
— Мы сами и будем, дорогой Анри.
— А где же прибыль?
— Эх, Анри, экономике вас учили, а социальной психологии, видимо, нет. Кто же захочет резать курицу, несущую золотые яйца? Акции наши будут только покупать. Люди — простодушные животные, Анри.
Краем глаза я заметил, как заволновался сидевший рядом со мною АТ. Он тоже был парнем — при всем простодушии — неглупым, только мысли у него работали в ином направлении.
— Я категорически против,— сказал он.— Одно дело — строить предприятие. Другое дело — раскручивать финансовые схемы.
— Да кто их не раскручивает, аэд ты наш ненаглядный! — Зеленов похлопал Алексея по плечу.— Как говорится, нам нечего терять, кроме своих цепей! Где ты видишь слабину в нашей,— он так и сказал — нашей,— схеме?
— Все это очень и очень сомнительно,— не утихомиривался Алексей.— Если этот план осуществится, я уйду в отставку. Я человек честный, а главное, у меня есть имя, которое я не могу позволить себе трепать. Вышел мой первый роман. Готовится издание компакт–диска. Планируются еще концерты. Когда меня засветили в “Столичных новостях”, почему я с этим смирился? Господин президент компании,— произнес он с некоторой издевкой,— сумел убедить меня, что в нашей деятельности мы не будем выходить за рамки законов — раз и простой человеческой порядочности — два.
В комнате установилась неприятная тишина. Только из смежного офиса доносилось воркование Любочки, уверявшей директора завода из Сибири, что всю имеющуюся у него мочевину на сумму шестьсот тысяч долларов мы готовы приобрести хоть сегодня с оплатой наличными. Директор крякал, объясняя, что получение лицензии займет минимум неделю, а кроме того, все двадцать вагонов с мочевиной загнаны в тупик на станции Иркутск–2, и он готов перегнать их в Москву или в Китай при получении аванса. Я боролся с соблазном выйти к Любочке и прогнать посетителя в три шеи. Эти истории в разных вариантах я слышал уже не один десяток раз.
— Сколько на свете жулья! — сказал Верлин меланхолически.— Совет директоров СП “Аурум” не может принять вашей отставки, господин Татаринов. Мы можем предложить вам в связи с расширением круга обязанностей повышение заработной платы на пятьдесят процентов, с выплатой разницы в виде премий наличными деньгами.
Учитывая канадские налоговые законы, это означало повышение зарплаты почти вдвое. У меня в голове сразу бы, признаться, замаячили переезд в новую квартиру, поездка в Италию и покупка норковой шубы
Жозефине.
— Нет,— сказал Алексей.
Я подумал о пособии по безработице, о сквозняке на обшарпанной террасе, о том, что, когда сломается компьютер, его будет не на что починить, о тех унизительных объяснениях, которые придется давать Даше на просьбы о новой электронной игрушке.
— Слушай, Татарин,— назвал его Безуглов старой школьной кличкой,— ну вот ты тут в Москве блещешь, выеживаешься как хочешь, девки там, водочка, песенки под лиру, цветочки, тусовка — класс. Ну уйдешь, хотя нам никому этого не хочется,— знаешь ты уже слишком много. А на какие деньги ты будешь приезжать, а? Так и будешь дальше на своем сытом Западе жить на гроши? Тебя Верлин из грязи вытащил, неблагодарная ты тварь! Ты с нормальными людьми занимаешься нормальным бизнесом!
Алексей молчал, перебирая страницы своего злополучного доклада. Документ был набран почти профессионально — с графиками, иллюстрациями, просканированными фотографиями тушинского котлована, по которому неприкаянно бродили человек десять пьяных рабочих.
— Гордые! — воскликнул Зеленов.— Имя у нас есть! Безупречная честность! Никому и никогда мы не лгали! Мы всю жизнь бескорыстно служили высокому искусству! Так?
— Не издевайся,— сказал АТ, насторожившись.
— А ведь ты мне тогда солгал, Алешка! На Лубянке–то. Помнишь нашу беседу? Эссе антисоветское ты написал, помнишь? С тех пор пока ты жировал на своем Западе, мы тоже не сидели сложа руки.— Он достал из портфеля серо–коричневый скоросшиватель с печатью “Хранить вечно” и потряс им в воздухе.— Хочешь, чтоб я молчал, или объяснить присутствующим историю этой рукописи? Может быть, устроим тут текстологическую дискуссию об авторстве? Я ведь не ошибаюсь, она должна выйти в будущем месяце в “Экзотерическом вестнике” уже без таинственных штучек, то есть под твоим именем, так?.. Это оригинал. Желаешь получить? Увольняться раздумал?
Алексей, кивнув, протянул руку за папкой.
65 Алексею и мне предстояла не просто пьянка, а деловая встреча, хотя и с весьма странными партнерами.
— Первым делом водочки, разумеется,— потирал руки Ртищев.— Замороженной. Тем более при такой закуске!
Стол ресторана “София”, накрытый белой льняной скатертью с умеренным количеством желтоватых пятен, ломился от советских яств, чуть обветренных, чуть потерявших цвет и консистенцию, но для местных жителей в те годы оставался пределом мечтаний. Ртищев нерешительно посматривал на меня. Чтобы не мучить аэда, я раскрутил сложенную конусом салфетку и положил ее на колени. Он с облегчением последовал моему примеру.
— Ты смотри, Жора, язык! Да еще и копченый! А колбаса какая! Ей–богу, я всегда говорил, что в этой стране все есть, надо только знать места. Икра! Откуда что берется? Слушай, Алексей, а ты не разоришься?
— Фирма платит,— усмехнулся АТ,— да и в любом случае это копейки по сравнению с монреальскими ресторанами. Куда я, кстати, вовсе не ходок.
— А почему сюда не ринется пол–Москвы?
— Во–первых, бедность,— сказал я.— Во–вторых, если вспомнить мое экономическое образование, в Советском Союзе ходит не одна валюта, а несколько десятков. Рубль только выглядит рублем, но его покупательная способность различна в зависимости от географии и общественного положения обладателя. Сюда пускают далеко не всех.
— Как же нас пустили?
— А мы люди непростые. Мы — фирма “Канадское золото”, столик забронирован по телефону. Так что, водки? Или все же начнем с более приличного? У вас с шампанским как? — спросил он подошедшего официанта.— “Советское полусладкое”? А какого завода — ростовского? Н–да.
— Есть новосветское,— сказал официант с вызовом, косясь на грязный свитер Ртищева и кургузый синий костюмчик бородатого Белоглинского, напоминавший школьную форму.— Брют. Вам недорого будет?
— На бедность не жалуемся,— осклабился Алексей.— Две бутылки для начала, ледяного.
Шампанское оказалось немногим хуже “Вдовы Клико”, а уж компания и точно была более приятной. (Надо ли объяснять, что, посмеиваясь над двумя аэдами, я от души старался усмотреть в их юродстве ту высшую силу, которая двигала — как я точно знал! — их словами и поступками. Правда, это удавалось не всегда.) Несмотря на очередь у дверей, большинство столиков пустовало. В дальнем углу зала настраивал инструменты эстрадный квартет, и массивная крашеная блондинка средних лет, в длинном платье с люрексом постукивала пальцем по микрофону. Я вздохнул, предвидя обычную советскую пытку, связанную с посещением ресторанов,— музыку оглушительную, старомодную и фальшивую. Впрочем, последнее слово отчасти соответствовало и самой нашей встрече. После вчерашнего скандала я не узнавал Алексея. Он перестал смеяться и говорил, словно оправлялся от инсульта, короткими, невыразительными фразами.
— Вам не кажется, ребята, что мы снова становимся никому не нужны? — вдруг спросил Алексей.
— Кажется,— с готовностью ответил Белоглинский.— Особенно после звездного часа на баррикадах. Вдруг словно сломалось что–то. На наш прошлый концерт неделю назад пришли двенадцать человек, да и то все те же, что приходили на выступления еще при Брежневе, в частных квартирах. И роман твой, между прочим, не расходится. А что делать? Хорошо Петру, он, кроме себя, никого не кормит.
Белоглинский растил сына, и платил алименты (уж не знаю с каких заработков) первой жене с пятнадцатилетней дочерью.
— Кормить — не главное,— возразил Ртищев.— Подумаешь! С голоду никто не умирает. Ты мне лучше объясни, почему раньше мы пели больше, чем пили, а теперь наоборот. И даже неугомонный наш АТ вместо эллонов сочинил препаршивейший, надо сказать, роман. Не обижайся, Алеша,— добавил он торопливо.— Я боюсь, что не им мы не нужны,— он обвел рукою постепенно наполнявшийся разношерстной публикой зал ресторана,— а самим себе. Наше время кончается.
— И что же,— с интересом спросил АТ,— так и будем ждать конца, как быки, ведомые на заклание?
— Сие от нас не зависит! — засмеялся Ртищев.— Творчество — от Бога. Я помню твою юношескую теорию о том, что молчание возникает из–за несоответствия между образом жизни и внутренним миром и для борьбы с ним нужно, пускай даже насильно и против собственнойволи, менять судьбу. Но результаты получатся искусственные, вроде твоего романа. Не сердись, но аэд ты выдающийся, а писатель средний, я положительно не понимаю, зачем тебе размениваться.
— Ты все о творчестве,— недовольно сказал АТ,— но мы ведь не только аэды. Я в отличие от вас научился бороться за существование. Более того, я знаю, что в ближайшие годы это предстоит и вам. Больше не будет в России должности бойлерщика, водки по три шестьдесят две и сердобольных красоток. И путевок в дом творчества Союзаэкзотериков тоже не будет. Все станет, как в Америке, только хуже. Вот почему я убедил Верлина предложить вам помощь.
Он заказал третью бутылку шампанского и несколько оживился. Я знал, что Белоглинский уже кое–как пытается сражаться за существование. Ртищев же по–прежнему жил Бог весть на что. Все предложение заняло минуты три.
— Роскошно,— сказал Георгий.— Говорили мне о том, какое хлебное дело реклама, и раньше, но выходов как–то не было. Ей–богу, здорово!
— Дурак,— отчетливо произнес захмелевший Ртищев.— Коллаборационист. Столько лет выдержал при паскудном режиме, а как только запахло деньгами — сломался? Ты думаешь, что это племя младое, незнакомое — лучше прежних? И ты готов лизать им задницу?
— К Алексею ты с этим не пристаешь! — огрызнулся Белоглинский.
— Он отрезанный ломоть — раз. И ему можно больше простить — два.
А ты…
Он грузно поднялся со стула, уронив салфетку с колен на пол, и, чуть пошатываясь, направился к выходу. “Еще вернется, клоун”,— буркнул Белоглинский.
Но даже к горячему Ртищев не вернулся, и подробности проекта мы обсуждали уже без него.
66 Я засыпал с трудом и не раз поднимался с постели, чтобы принять полстакана минеральной воды с коньяком — моего излюбленного снотворного. И снова мне приснился сон, но уже без участия Алексея и без намека на мистику. Стояла поздняя ночь. Я ехал в старых “Жигулях” по Ярославскому шоссе. На обочине чернел, словно обгоревшая кость, силуэт заброшенной церкви, а слева меня то и дело обгоняют сияющие фарами автомобили. Мне снилось, как из “мерседеса”, идущего за мною впритык, вдруг раздается как бы резкий хлопок, и мой автомобиль начинает подпрыгивать на спущенной шине. Мне снилось, что я рефлекторно торможу и заруливаю на обочину. “Мерседес” останавливается за мною, и из него выходят двое с оружием, присутствие которого угадывается в темноте по полусогнутым, направленным на меня правым рукам. Смертный ужас охватывает меня, и я — о блаженство! — просыпаюсь в холодном поту и гляжу на стену, где уличные фонари выхватывают из тьмы огромный портрет Розенблюма,когда–то подаренный мне Алексеем.
Иногда этот сон приходит в цвете: черное небо, ртутная, нездоровая белизна придорожных фонарей, темная зелень рощ ранней осени, где уже сквозит — вернее, угадывается в ночи — алое и желтое. Иногда сон обрывается на несколько секунд позже, и я успеваю, выходя из машины, ощутить запах болотной сырости от близлежащего пруда и легкий запах американских сигарет, доносящийся от моих убийц.
Может быть, ничего этого не было?
Два года назад в этой самой комнате под насмешливым взглядом беззубого Розенблюма мне пришлось рассказать Кате почти все обстоятельства нашей встречи на безугловской даче. Садилось солнце за спущенными жалюзи, трепетали на ветру последние листья на высоченном клене под моим окном. Мы сумели оторваться от всей команды, которую лукавый Верлин без особого повода решил свозить на неделю в Монреаль,— если, конечно, не считать поводом съемку рекламных роликов, на которую Белоглинский пускал только непосредственных участников, да еще Алексея, приложившего руку к сочинению сценариев.
— Погодите,— сказала Катя волнуясь,— а он был уверен, что я эти деньги возьму?
Она стояла спиной к окну, с бокалом темного, почти черного вина, и волосы ее в свете закатного солнца казались совершенно рыжими.
— Почему бы и нет? — поразился я.
— Потому, Анри, что подарочек этот — с задней мыслью, причем весьма несложной. Михаил Юрьевич прекрасно знает, какие это по российским меркам сумасшедшие деньги. Да и вам известно, что я на них могла бы, если б захотела, протянуть весь остаток своей злополучной жизни, уже не нуждаясь в секретарской службе и главное — перестав зависеть от Ивана. Это Михаил Юрьевич меня искусить решил.
Сколько раз на Савеловском, пристроившись с ногами на пыльном хозяйском диване, она произносила взвешенные, рассудительные речи в защиту своего Безуглова (который, замечу, ничуть не сворачивал собственного небольшого предприятия, связанного с гостиницей “Космос”, однако и я, и АТ благородно этой темы не касались).
— Он относительно богат,— брезгливо втолковывал ей АТ,— и, очевидно, будет еще богаче со временем. Он сменит круг знакомых. Его новые друзья в малиновых пиджаках не будут знать ничего ни об алхимии, ни об экзотерике. И Катерину Штерн, любимицу московских аэдов и звезду алхимической кафедры МГУ, потребуется — по причине потери товарного вида — заменить одной из новеньких, тех самых, у которых ноги начинают расти от горла. Пока ты ему нужна. Но не криви душою, любовь свою к нему ты себе внушила. И достоинства его выдумала.
Иногда Катя смертельно обижалась, срывалась на визг и пыталась уйти, не попадая в рукава ветхой цигейковой шубы, иногда же ехидно смеялась, усматривая в инвективах АТ обыкновенную зависть. Они жили с Иваном уже года четыре, не съезжаясь, однако встречались почти каждые выходные. По–моему, он не только не скрывал своих измен, но даже старался выставить их напоказ, как тогда в подвале. Я сам был свидетелем, как она своей узкой худой рукою отвешивала ему полновесные оплеухи. И все же оба полагали, кажется, что любят друг друга.
— Ах, Пешкин, Пешкин, ну почему же он такой трус, почему он меня увидеть не захотел?
— Он не трус,— неожиданно вырвалось у меня,— он на дележку денег приехал один, даже без шофера.
— Как! — вскинулась Катя.— И поехал в ночь, один, с такими огромными деньгами? Вы уверены, что с ним ничего не случилось? Вы проводили его до Москвы?
Я замолчал. Я вдруг вспомнил про дополнительный взнос в уставный капитал компании, неизвестно откуда раздобытый Безугловым. Стоило рассказать об этом Катерине, и с ней случилась бы истерика.
— Ваш Иван авантюрист, Катя, но все–таки не уголовник,— промямлил я наконец.
— Н–да,— протянула Катя,— на миллион долларов героина, по–вашему, не уголовщина?
— Тогда и Михаил Юрьевич уголовник,— резонно возразил я.— Да и я, вероятно, тоже. И Алексей Борисович. В России до сих пор сажают за недонесение об особо серьезных преступлениях?
— Если вы донесете, вас подручные Зеленова пристрелят. А Пешкин — просто пресытившийся жизнью безумец. Как я боюсь за него! Он не написал вам еще?
— У меня не работал факс. Все два месяца, пока меня не было. Сейчас он включен, можем спокойно ждать весточки. Не опасайтесь за него, Катя. А теперь возьмите деньги. Я их не хочу класть в банк на свое имя. Не ровен час налоговая инспекция придерется. Завтра с самого утра сходите в банк, откроем вам счет, а думать, взять деньги или нет, будете потом.
67 В те годы я почти забыл, что постоянные переезды из одной жизни в другую — это роскошь, доступная немногим. Вспомнить об этом мне пришлось, когда мы начали водить по городу наших московских партнеров. Все они очутились за границей впервые. И все, кроме Кати, первым делом пожелали отправиться на стриптиз.
— Слушай, Анри, а сколько они зарабатывают?
— Очень скромно, Танечка. Доллара четыре в час, а в некоторых барах и вовсе бесплатно.
— Это канадских долларов?
— Ага.
Таня наморщила лобик, производя какие–то мысленные расчеты.
— Все равно прилично,— вздохнула она.— А опекуны у них есть?
— Они просто танцуют,— пояснил я.— Никаких других услуг не предусмотрено. Кроме танцев перед клиентами. За них дополнительная оплата.
— Рассказывай! — взревел Зеленов, после пяти кружек пива порядочно захмелевший.
На небольшой табуретке перед ним извивалась всем телом весьма миловидная чернокожая девица, время от времени едва ли не прикасаясь к его лицу то пухлой попкой, то кудрявыми, хорошо развитыми гениталиями. Подгулявший банкир то и дело клал перед нею очередную десятидолларовую бумажку.
— Ладно, ступай,— сказал он наконец.
Девица отработанным жестом натянула черные кружевные трусики и запихнула в них заработанное. Не удержавшись, я подмигнул ей, и она, видимо, заметив у меня в правом ухе сережку, ответила тем же. Таня и Света проводили ее внимательным, заинтересованным, а возможно, даже и не лишенным зависти взглядом.
— Наш юный друг прав,— вальяжно заговорил Верлин,— у этих барышень несколько иная профессия.
Последовавшее обсуждение тонких различий между стриптизом и платным сексом я позволю себе опустить. Мне доводилось бывать в этих заведениях, когда мы только начинали дружить с АТ, и он, смущаясь, попросил приобщить его к этому таинственному и запретному миру. Недавно я набрел в Интернете на шуточную страницу, выражающую протест против кошачьей порнографии и проиллюстрированную нарочито нечеткими любительскими фотографиями обнаженных мурок. Стоит ли объяснять, что примерно такой же интерес вызывали у меня и эти девицы, неумело выделывающие свои якобы эротические па. Да и Алексею они успели надоесть еще много лет назад. Зато я с неослабным наслаждением наблюдал за нашими московскими гостями. Никогда бы не предположил, что уБелоглинского и Зеленова может быть на лице одинаковое выражение завороженного наслаждения, окрашенного, впрочем, некоторой горечью.
— Живут же люди! — выдохнул Белоглинский.
Я удивился, заметив, как он подливает в свое пиво “Смирновскую” из небольшой фляги. После ссоры со Ртищевым Жора взялся за ум и почти совершенно прекратил пить, ежедневно к вечеру являясь в офис для отчета перед Верлиным. Вообще в последние три недели обстановка в фирме резко изменилась. Я разъезжал по городу, подыскивая помещение и закупая обстановку для пресловутых фондовых магазинов. Алексей тоже принялся за свою работу с непонятным ожесточением, может быть, стремясь как бы отгородиться от планировавшейся финансовой схемы. Прежде всего он вытребовал у Верлина четверть оборотного капитала в свое распоряжение и уже не грозил мелодраматической отставкой, а попросту положил перед стариком несколько страниц бухгалтерских расчетов, из которых тот при всем скупердяйстве не смог урезать ни гроша. Веселому прорабу пригрозили увольнением. Оба экскаватора, снабженные надлежащим количеством солярки, в считанные дни дорыли котлован до конца. Началось бетонирование фундамента, необходимое, как меланхолически пояснил мне Верлин, для консервации стройки. Впрочем, часть времени АТ проводил с Жорой за сочинением сценариев.
— Вот именно! — рявкнул Зеленов.— Ты мне скажи, Белоглинский, на что потрачено полжизни? Уже и молодость, можно сказать, миновала. Ладно, ты сочинял свои песенки. А я, дурак, за полкило сервелата в праздничном заказе тебя, понимаешь ли, окорачивал. Но ведь меня тоже обманывали. Причем больше, чем тебя.
— Каждый сам выбирает свою судьбу,— корректно отвечал Белоглинский.— У вас была власть в конце концов.
— Да на хрена она была нужна, такая власть! Да я, может, с большим бы удовольствием тут клерком в банке работал! Ты ихние магазины видел? Ты мне скажи,— повторил он с пьяной настойчивостью,— на что угроблена жизнь?
— Хоть остальную половину можете прожить как люди,— засмеялся Верлин.
— Ну а первую кто нам вернет? У, коммуняки поганые! — заорал Зеленов.— Так вот почему мы у них были невыездные! Теперь вы понимаете, Анри, что мы принесены в жертву этими вонючими масонами?
Кажется, он уже мысленно поставил знак равенства между собою и сидевшими за столом аэдами.
— Ну уж и масонами,— несколько напряженно усмехнулся АТ.
— А что,— сказал Иван задумчиво,— слабо тебе, Зеленов, одну из барышень приобрести?
— Нагонять! Добирать! — закричал Зеленов, вставая из–за стола и направляясь к давешней чернокожей девице, как раз сходившей со сцены с трусиками в руках.
Заведение было почти пусто. Двое вышибал в кожаных жилетках уже следили за Зеленовым внимательно–ленивыми взглядами. Он приблизился к девице и, тряся нетолстой пачкой долларов, хозяйски ухватил ее за обнаженную грудь. Девица вскрикнула и отвела руку для удара, который, однако, не потребовался: один из подскочивших вышибал мгновенно закрутил бедняге руку за спину. Взвыв, Зеленов опустился на колени и с опаской посмотрел на лица обидчиков, но не увидел на них ни злобы, ни даже раздражения. Они подняли его с пола и отвели к дверям заведения.
— Эх,— вздохнул Верлин, расплачиваясь по счету,— я же его предупреждал!
68 Мир симметричен; я пью свой коньяк, склонясь над компьютером, и мучаюсь совестью, потому что минут пять назад вежливо выставил за дверь двух юнцов, пахнущих недорогим лосьоном, которые предлагали мне не только спасение души (не слишком меня волнующее), но и сердечное успокоение еще на этом свете (что мне бы вовсе не помешало). Ах, как загорелись их чисто промытые глазки при виде моей обросшей, страшноватой от запоя физиономии!
— Нет–нет,— скривился я,— мне вполне достаточно своей церкви. Впрочем, хотите кофе? Чаю? Коньяку?
Они жизнерадостно замотали манекеноподобными головами. Или я вру? Нынешние манекены все больше выкрашены в мертвый серебристый цвет и лишены черт лица. А ребятишки смахивали на манекенов моей юности.
— Мы пьем только воду,— радостно сказал один.
— И молоко,— закивал второй.
Они оставили мне экземпляр глянцевой брошюрки под названием “В чем смысл жизни?”. Ну спасибо, дети мои, без вас бы не догадался. “Для полной реализации в этом страшном мире,— прочел я,— человеку следует понимать всю тщету мирских соблазнов и поручить свою судьбу Господу нашему Иисусу Христу, олицетворенному в Церкви святых нашего времени”. Ну да, отгородиться от всего на свете, вручить свою судьбу жуликоватому многоженцу–проповеднику. Иисус с нами разговаривать не станет, как ни проси. Мы вроде беспризорных, которые уверены, что где–то живут их настоящие родители, но в лучшем случае могут рассчитывать на место в приюте или в приемной семье. Я тоже хотел прожить жизнь светло и достойно, просил о самой малости — о любви. Если б не АТ, по чести–то говоря, я быстро унес бы ноги из фирмы “Канадское золото” со всей ее мочевиной и сушеными грибами. Но я знал, что без меня он пропадет, и пытался оберегать его, как умел. Впрочем, после того вечера на даче появилась еще одна причина. Я понял, что знаю гораздо меньше, чем Верлин, Зеленов и Безуглов, но все же слишком много для того, чтобы сказать “адье” этой честной компании. Дальше — больше. Кто мог предполагать, что так славно начавшаяся увеселительная поездка в мой родной город закончится на такой отвратительной ноте!
Безуглов прошел через детектор металла, и тот истошно заверещал. Он выгрузил из карманов зажигалку, горстку мелочи, золотую стодолларовую монету в прозрачной плексигласовой коробочке, пачку сигарет. Детектор заверещал снова. Безуглов раздраженно снял пиджак и бросил его на ленту рентгеновского аппарата.
— Что это такое? — вдруг спросила его Катерина неузнаваемо сиплым голосом.
Я стоял поодаль и не видел небольшого предмета, который, видимо, вывалился у Безуглова из внутреннего кармана пиджака.
— Что. Это. Такое,— повторила Катя и вдруг с размаху ударила бедного Безуглова кулаком прямо в лицо. Нет, это была не женская пощечина, а самый настоящий удар, от которого Иван, правда, не упал, но зашатался. На щеке у него мгновенно набух кровавый синяк.
— Ты что, спятила? Да я тебя убью к чертовой матери! Раздавлю!
Служители аэропорта мгновенно схватили Катерину. “Мадам, мадам”,— верещали они в испуге. Встал массивный служитель и за спиною у Безуглова.
— Полиция! — закричала Катя.— Полиция! Алексей! Ты понимаешь, что случилось? Они нашего Пешкина убили! Или ты тоже с ними заодно?
Присмотревшись, я увидел зажатую у нее в руке малахитовую фигурку носорога, из тех, что можно купить в любом африканском магазине Монреаля. Кажется, Алексею она тоже была знакома.
— Этот, с синяком,— не веря своим ушам, переводил я,—он убийца. Арестуйте его немедленно!
— Вы можете доказать это, мадам?
— Да! Да! — кричала Катя, суя полицейскому под нос малахитового носорога.— Арестуйте его!
— Преступление совершено в Канаде?
— Да! То есть нет. В Москве. У меня есть доказательства!
— Предъявите их российской полиции, мадам. Юридически вы уже находитесь за пределами страны.
Катерина побледнела как смерть.
— И вы думаете, что я полечу в одном самолете с этим? Он и меня убьет, как только мы вернемся! Вот, все слышали, как он мне угрожал?
К полицейскому осанистой походкой подошел господин Верлин и быстро зашептал в его ухо, похожее на розовую устричную раковину.
—…у них сложные отношения… истеричная женщина… я канадский гражданин, это мои московские компаньоны…
Объявили посадку, а наша маленькая группа все стояла у рентгеновского аппарата, прямо под фанерною моделью самолета, выполненной по чертежам Леонардо. Всем хорош был перепончатокрылый аппарат, и Леонардо, конечно, был гений, одна беда — не летал…
— Иван,— сказал АТ,— что это все значит?
— А то,— огрызнулся Безуглов,— что эта дура окончательно сошла с ума. Я купил этого зверя вчера на улице Сен–Лоран, в сенегальской лавочке, за тридцать пять долларов. Вот, между прочим, чек. Девочки! Света! Таня! Покупал я эту безделушку или нет? Зеленов! А ты, сука, проси прощения!
69 При таких вот маловероятных обстоятельствах Канада приобрела еще одну постоянную жительницу. Катерина наотрез отказалась лететь нашим рейсом и, поскольку виза у нее в тот же день истекала, сгоряча попросила убежища. Задержался на сутки и я, добросовестно переведя ее заявление. Потрясение потрясением, но Катерина тут же ловко сочинила легенду, по которой на родине ей грозило чисто политическое преследование. Фигурировали в ней какие–то школьные друзья–коммунисты, которые грозились не простить Кате участия в обороне Белого дома, участвовал Зеленов, который, будучи штатным сотрудником ГБ, недавно узнал о демократических убеждениях Кати и пригрозил ей отомстить. Я бы не удивился этому обычному вранью, рассчитанному на недалеких иммиграционных чиновников, если бы автором его не была та самая Катерина, которая вчера еще, склонясь в греческом ресторане над бараньей котлеткой, уверяла АТ, что жизнь в глубокой провинции, пускай и на легких хлебах, не по ней и что будущее, безусловно, за Россией.
До города нас подбросила Жозефина. Неведомо как догадавшись о неладном, она дожидалась нас у дверей зала отлета, а потом — у иммиграционного офиса. Я сел на переднее сиденье и инстинктивно стал искать привязные ремни. Полагаю, что о роли новоявленной политической эмигрантки в жизни собственного мужа Жозефина тогда еще не знала. Зареванная Катерина сбилась в комочек сзади, помалкивая. Впрочем, английский у нее был прескверный, а о французском и говорить не приходилось.
— Какая грязь, какая мерзость! — Жозефина, выслушав всю историю, передернула плечами.— С кем связался мой бедный муж ради денег! Как ты, Анри, можешь с ними иметь дело? Верлин — жулик мелкий и сравнительно
безобидный, во всяком случае по призванию. Но этот Зеленов, с его бычьей шеей и привычкой жевать окурки! Этот скользкий Иван! И кто эти мифические покровители, о которых Верлин говорил за ужином?
— Боюсь, что их не существует,— чистосердечно сказал я.— Так называемый блеф.
— Катя,— Жозефина сочувственно обернулась,— я говорю о том, какие они все мерзавцы, но не думаю, что ваш Иван способен на убийство. Вы с ним сколько уже? Четыре года?
— Я теперь никому не верю,— всхлипнула Катя.— Никому. Я боюсь лететь домой, а там родители с ума сойдут. От вас можно будет позвонить, Анри? Спасибо.
— Вы уверены,— гнула свое Жозефина,— что правильно поступили?
— Конечно, нет! — выкрикнула Катя.
Через час в мою дверь уже стучался посыльный с пиццей. В доме обнаружилась недопитая бутылка коньяку. Катя плакала. Я принялся взывать к ее здравому смыслу и, кажется, переусердствовал, вполне поверив в собственные адвокатские аргументы. Безуглов в конце концов никому не давал отчета о своих финансах, и те сто с лишним тысяч вполне могли оказаться у него свободными. Да, доцент Пешкин с тех пор исчез, но разве не исчезал он до этого на долгие годы? Что же до носорога, то это было и вовсе смехотворно. Сенегальские ремесленники наводнили этими грошовыми поделками весь цивилизованный мир.
Выслушав мои речи, Катерина сначала успокоилась, потом покраснела, потом опять зарыдала.
— Мне уже почти сорок,— всхлипывала она,— как можно быть такой дурой! Он же мне не простит теперь!
— Простит,— твердо сказал я,— только я не уверен, что вам это нужно, Катя. Вот ваша сберегательная книжка, которую вы мне оставили на хранение. Этого хватит на три года скромной жизни. Поступите в университет, подтвердите свою ученую степень, найдите работу. Замуж выйдете за порядочного человека. Не понравится — вернетесь, тем более что Безуглов со всеми его комплексами вам все равно не пара. К тому же Алексей Борисович…
— Ну да. Он наверняка полагает, что я осталась ради того, чтобы быть к нему поближе. Я порядочная женщина, Анри, и никогда не стану отбивать его у этой безумной. Да и зачем? Любовь должна быть взаимной, иначе она ненастоящая.
Я постелил на пол спальный мешок, устроив Катю на своей постели. Через несколько минут она дышала уже глубоко и спокойно, а я не мог заснуть из–за полной луны, свет которой бил мне прямо в глаза.
“Какая чушь! — думал я в полусне.— Конечно, Катя — просто взбалмошная женщина. Никого он не убивал, Иван, никого не грабил.
А если нет? Если права взбалмошная женщина и доцент Пешкин с проломленной головой лежит сейчас под слоем палых листьев в подмосковной роще?
Тогда ей в Москве не поздоровилось бы. Способный на одно убийство пойдет ради спасения своей шкуры и на второе. Особенно если убил не вполне ради денег. Боюсь, что у бедного Ивана накопилось немало ненависти к этому человеку, фотографию которого Катерина до сих пор держала на письменном столе. А если так,— у меня вдруг похолодело под ложечкой, словно в самолете, ныряющем в воздушную яму,— есть один свидетель, который может донести на Безуглова. И этот несчастный — не кто иной, как я, Анри Чередниченко”.
70 Мы встретились с Безугловым в шашлычной, за алой скатертью, уставленной остро пахнущими кавказскими закусками. Подали кисловатое красное и сладковатое белое. От водки я отказался. Иван ел с отменным аппетитом. Рядом со своей тарелкой он положил небольшой газовый пистолет, очень похожий на настоящий.
— Все–таки пережарен да и жирноват,— вздохнул он, отставляя в сторону свой шашлык,— да и “Мукузани”, судя по всему, поддельное… Так о чем мы? Ты у меня объяснений просил? Будут тебе объяснения, только с предисловием.
— Какие предисловия?
— Твой секрет уже всем известен, Гена,— вздохнул Безуглов.— И что я могу тебе по этому поводу сказать? Знаменитой статьи УК еще никто не отменял, и ты в определенном смысле ходишь в этой стране по лезвию ножа.
— Зачем ты об этом? — чуть не поперхнулся я.
— К слову, к слову. А ты, Гена,— он вдруг не без нарочитости захохотал,— решил, что я тебя шантажирую? Ну, уморил! Мы же старые друзья. Ты кушай шашлык, кушай. Он не такой скверный. Я в страшном сне не подумал бы на тебя доносить. Тем более на Дональда.
— Какого Дональда?
— Ну, негритоса твоего. Или он мулат? Я, честно говоря, не разбираюсь. У них в посольстве тоже, наверное, не поощряются подобного рода дела? Ну–ну, успокойся. Дрожишь весь. На самом деле я почему завел разговор на эту тему? Потому что я тебе отчасти завидую. Никогда не знаешь, чего ожидать от баб! Ведь Катька зачем все это придумала? Во–первых, отомстить мне сам знаешь за что. Жить я с ней жил, а жениться, как ты сам знаешь, не торопился. Ну и всякие там мои подружки, сам понимаешь. Мужика в моем возрасте, естественно, тянет на девочек помоложе. Во–вторых, в этого Пешкина она всегда была влюблена по старой памяти. Глаза мне колола. Он, говорит, был гений, а ты молодой хищный буржуа. Сука. В–третьих, не достался ей Пешкин? Не достался. Он был, в смысле, и сейчас, наверное, такой же, бабник похлеще меня. Трахнул девочку,закружил ей голову и смылся с концами. Теперь смотри, друг сердечный. Татаринов за ней увивается всю жизнь. Письмишки там, эллоны, цветочки, сам знаешь. Это все херня, но имей в виду: через несколько месяцев наш аэд, вероятнее всего, станет человеком состоятельным. Вот тебе и соблазн для нашей барышни. С Жозефиной у него не вполне ладно, так что достаточно Кате поманить его пальцем, и он будет у ее ног. Впрочем, Гена, не хочу даже ее имени слышать. Опозорила меня, гнида, перед всеми. Всю обратную дорогу пришлось доказывать, что я не верблюд. На Библии клясться. А ведь так не полагается. Есть презумпция невиновности наконец! Ты, между прочим, последний, кому я даю эти объяснения.
— Мы могли бы навести справки у пограничников,— сказал я.— У них есть сведения обо всех, кто покидает страну.
— Значит, все–таки ты мне не веришь. Шеф верит, Алексей верит, девочки мои не сомневаются, и только ты один оказался в компании с этой грошовой б…
— Верю,— сказал я без большой убежденности.
— А ты знаешь, по каким документам он уезжал? И я не знаю. И еще. Подымать шум, Гена, не в наших интересах. Работал Пешкин чисто, я тоже. Но какие–то следы могли остаться. Врагов у компании предостаточно. И если начнут, не дай Бог, копаться, то даже зеленовские связи нам не помогут. Нет,Гена, нам надо сидеть и не рыпаться. А твой Пешкин сейчас, вероятно, попивает ром на Багамах или куда он там собирался.
Доводы эти, грешен, показались мне убедительными. Будь Безуглов уголовником, рассуждал я, он непременно пригрозил бы мне. Или просто пришил бы в темной подворотне, возможно даже, и чужими руками — слово “киллер” к тому времени уже прочно вошло в русский язык. И я постарался изгнать из своих мыслей обаятельного Михаила Юрьевича. Если он жив, то объявится, решил я. Если, не дай Бог, погиб,то ему уже ничем не поможешь.
Что до Катерины, главного обвинителя, то месяца через два в Монреале она напрочь отказалась возвращаться к этой опасной теме. Стыдилась ли она того, что опозорила своего Безуглова (которого, вероятно, тоже по–своему любила)? Или поняла, что ворошить эту историю не следует? Или новая жизнь оказалась слишком большим испытанием, которое заставило ее как бы поставить крест на прошлом? В последнем я сомневаюсь — необходимые бумаги она получила на удивление быстро, сняла и обставилаквартирку в одной из многоэтажных бетонных громад в центре города, подала заявление в аспирантуру. Увидав на столике в ее прихожей конверт с чеком социального пособия, я усмехнулся про себя неисправимой страсти русских обманывать правительство.
Все, кажется, забыли доцента Пешкина; Алексей (так и не узнавший, правда, обстоятельств нашей последней встречи с Михаилом Юрьевичем) был уверен, что тот благоденствует в своем Белизе или куда еще могла занести его судьба. Но обещанного факса от него нет до сих пор.
71 Прошло месяцев восемь. Утром переименованного, но не отмененного Первого мая я валялся в постели, предвкушая двухдневный отдых. В углу, прямо на ковре, бессовестно храпел Ртищев, отошедший ко сну только под утро, когда вся водка уже кончилась. Его участившиеся вечерние встречи с АТ, в которых я с известных пор прекратил участвовать, становились все угрюмее. Скажу больше: если поначалу с кухни иногда доносились пискливые звуки лиры — друзья либо хвастались сочиненным, либо ругались по поводу непонятных мне технических подробностей,— то со временем они сменились тусклым позвякиванием полных стаканов да громогласными политическими инвективами.
Иные, размышлял я, рождены для того, чтобы противостоять обществу, каким бы оно ни было, и сделать этих людей счастливыми положительно невозможно!
Я включил телевизор, где душещипательный мексиканский сериал перемежался дурно переведенными на русский рекламами жевательной резинки и гигиенических прокладок. Посередине рыдания чернокудрой героини вдруг заиграл марш “Прощание славянки”, и по экрану поплыли виды улицы Сен–Дени. В углу мерцал логотип фирмы “Аурум” — слиток золота с угадывающимся клеймом швейцарского банка. У витрины мехового магазина задумчиво маялась Марина Горенко, переодетая под российскую фабричную работницу, то есть в мешковатом пальто с кроличьим воротником и (секрет фирмы) примерно тремя килограммами ваты, подложенной на бедра и поясницу. Благодаря умелому гримеру она выглядела не на тридцать, как обычно, а на добрые сорок пять. В кадре появился Безуглов с логотипом фирмы на лацкане малинового пиджака. Он залихватски обнял фабричную работницу и увлек ее сквозь двери магазина. Через секунду они уже обнимались на смотровой площадке горы Монт–Ройяль, над панорамой города. Вату демонтировали, грим заменили новым, прическу полностью переделали. Шуба (взятая в магазине за сотню напрокат — уж это я помню) была даже не норковая, а соболиная, от Альфреда Сунга. В отдалении, скрестив на груди руки, стоял господин Верлин, с отеческой улыбкой созерцая облагодетельствованных россиян.
— Фирма “Аурум”,— вкрадчиво сказал Белоглинский.— Гарантированная прибыль, устойчивые котировки, вложение в производство. Канадское золото!
— Shit! — услыхал я вдруг из ванной комнаты.— Shit! Сколько миллионов уже сделал этот поганец Верлин и до сих пор не может переселить нас в нормальную квартиру!
— Что–то вы становитесь буржуазны, Алексей Борисович,— сказал я вежливо.— Неужели для вас какая–то горячая вода важнее, чем возможность жить на родине и верно служить ей своим высоким искусством?
— Go to fuckin’ hell!***— закричал АТ, который в последние месяцы приобрел странную привычку ругаться по–английски, причем — вот лингвистическая загадка! — почти без акцента.— Перестаньте меня дразнить! Что, и телефон опять не работает? А еда в доме есть по крайней мере?
— После либерализации цен в Москве есть все,— сказал я.
— Это в Москве, но не в этой квартире. И кофе кончился? Впрочем, не сердитесь, Анри. У меня просто похмелье. Кроме того, первого мая я всегда в депрессии.
Он все–таки разыскал остатки растворимого кофе и присел с дымящейся чашкой на диван.
— Знаете тоску по утерянному раю? Для многих это связано с детством. Я не стану приукрашивать — дети, по большому счету, бывают столь же злыми и корыстными,— сколь и взрослые. Только предметы их зависти или корысти кажутся нам, после стольких прожитых лет, жалкими и невинными.
— Не вполне так,— сказал я.
— Бог знает. В любом случае я не исключение. Мне было лет восемь, Анри. Мы жили в известном вам подвале. Первого мая отец с матерью оставались в постели едва ли не до полудня. Между тем еще с самого раннего утра с Кропоткинской начинали доноситься слабые звуки полувоенной музыки. У советских песен есть одно неоспоримое достоинство — они умеют будоражить незрелые души. С первых же звуков ты вдруг ощущаешь небывалую радость, как будто навсегда получил прощение от отца небесного. В тебе просыпается неодолимое желание встать в строй, возможно даже и с винтовкой, и, притопывая, маршировать куда–то рядом со смелыми, сильными молодыми людьми и грудастыми девицами со значками ГТО на тренировочных костюмах, под огромным, чуть шатающимся от ветра портретом вождя, который к тому же глядит на тебя со всех фасадов.
— Вы знаете, что я страдаю амнезией, Алексей Борисович. Все, что относится к моей жизни в России, кроме языка, у меня словно резинкой стерто из памяти. Право, мне трудно поверить, что вас может волновать вот это…
На экране показывали демонстрацию коммунистов, на первый взгляд почти такую же, как при старом режиме.
— О нет, этот муляж меня не волнует. Посмотрите на эти затравленные стариковские лица — на них ни следа того счастья и покорности, о которых я вам рассказываю. Представьте себе постаревших Адама и Еву, пикетирующих райские врата. Возвращение в рай невозможно. Никакая советская музыка, звучащая сегодня, уже не заставит меня, украдкою выскользнув из дома, добежать до перекрестка с Кропоткинской, по которой неостановимой волною ступают мои старшие сограждане, преображенные причастностью к великому. Знаете самый счастливый час в моей жизни? Демонстранты однажды взяли меня с собою на Красную площадь. На трибуне Мавзолея стоял Брежнев, нет, скорее Хрущев в своей хрестоматийной шляпе. И мне казалось, что он машет шляпою мне, Алексею Татаринову, и хотелось ну просто жизнь положить за свою прекрасную отчизну! Где это все?
— В гнезде! — рявкнул проснувшийся Ртищев.— На верхней полке! Где несутся волки! Подавай пива, миллионер вонючий! Я знаю, ты непременно с вечера запасся!
72 К середине весны работы в фирме отнюдь не убавилось, но она как бы вошла в колею, и даже разношерстные канадские специалисты, переселенные наконец из безугловского подвала в четыре специально купленные квартиры в Крылатском, по комнате на каждого плюс гостиная с телевизором, перестали жаловаться на жизнь, напиваться до полусмерти поддельным коньяком и выяснять сравнительные достоинства хоккейных команд путем кулачного боя. Строительство завода, к моему удивлению, возобновилось. Турецкие рабочие уже штукатурили стены, прокладывали коммуникации и распаковывали на стройплощадке первые коробки с оборудованием. Пан Верлин и его компаньоны начали ходить на приемы в посольства и давать интервью в печати. У дверей наших трех фондовых магазинов стояли многочасовые очереди, охраняемые конной милицией. Мы проводили в Москве уже больше времени, чем дома, но Алексей, к моему изумлению, приезжал на родину все с меньшей охотой. Что это было — усталость? Брезгливость? Крушение надежд? Не испытывая недостатка в приключениях любовных, Алексей жаловался мне, что их героинь привлекают к нему не эллоны, а нечто куда более прозаическое. Охладел он, по–моему, даже к Катерине, однажды обмолвившись, что она “перегорела” — что меня, надо сказать, возмутило, потому что под словечком этим чувствовалась всегда бесившая меня в АТ ультраромантическая подкладка.
— Да и вся эта страна если не перегорела, то это произойдет в самом близком будущем,— добавил он.
Между тем засинело небо, растаял последний черный снег, до теплых дней сохранившийся в дальнем углу нашего двора, обнажив старые газеты, собачьи фекалии и полуистлевший кусок картона с торопливой крупной надписью “Коммунизм не пройдет”. Банк “Народный кредит” приобрел здание разорявшегося без государственных дотаций Малого гимнасия и уже заканчивал отделочные работы. Зеленов публично объявил, что щедростью банка в Сосновом зале будут продолжаться концерты и что на освящении нового здания там выступят все звезды отечественной экзотерики.
Первый роман АТ, вышедший сразу после путча, вызвал весьма вялый интерес и едва окупил расходы. “Плохо берут”,— вздыхали продавщицы, когда АТ осведомлялся об успехе своего творения, которое даже я, при всем сочувствии к автору, едва дочитал до конца.
Этот провал сначала порядком подкосил моего бедного друга, всегда мечтавшего жить творческим трудом, тем более что разбитной издатель уверял его, что книга произведет фурор среди читателей и критиков. Возможно, он просто опоздал и публикация совпала во времени с неуловимым поворотом, когда словно волшебной палочкой махнул Господь Бог и скромные томики литературы
разоблачительной, классической, модернистской — словом, любой — в одночасье сменились на книжных развалах попугайскими обложками американских детективов и любовных романов.
Между тем начиная с декабря АТ, вернувшись с работы (по большей части он проводил свои дни на стройплощадке или в конструкторском бюро) и переодевшись в подбитый ватой таджикский халат, привезенный из случайной командировки, все чаще склонялся в дальней комнате над своим “Макинтошем”. Вместо писка экзотерической программы оттуда доносились лишь приглушенные удары клавиш да распространялся жирный запах горящего парафина от двух незатейливых свечек, вставленных вначале в пробки от советского шампанского, а потом — в случайные алюминиевые подсвечники, отделанные под бронзу. В первые недели он нередко хохотал за работой,а потом, прошлепав в разношенных фетровых тапочках на кухню, неторопливо заваривал чай и порою просил меня разъяснить ему значение того или иного финансового термина. Потом смех прекратился. Написанное не распечатывалось, во всяком случае, при мне. На диске сохранились, как я уже говорил, только две повести — упоминавшийся “Иван Безуглов” да “Портрет художника в юности”, сочинение с беззастенчиво сворованным названием. О причинах воровства теперь спросить уже некого.
Пристроить две повести в печать Алексей не успел, но я это сделал за него. Небольшим тиражом, под тем же среднеазиатским псевдонимом, что и “Плато”,— за собственные, сравнительно немаленькие деньги плюс помощь Катерины, то есть косвенно — доцента Пешкина. Любочка сообщает мне из Москвы, что онипрошли незамеченными, как и большинство появляющихся в печати романов. Ну что ж, видимо, русским не до искусства, и я не берусь их осуждать.
73 Нелегко теперь воскресить чувства, одолевавшие меня в звездный час нашей компании, когда статья о ней появилась в весьма популярном еженедельнике с едва ли не четырехмиллионным тиражом. Сохранившийся у меня номер журнала потрепан, зачитан и похож скорее на историческую реликвию, чем на живое свидетельство сравнительно недавнего прошлого. Журналист (благоразумно скрывшийся под псевдонимом) получил порядочную сумму за то, чтобы воспеть наш триумвират, обходя скользкие темы, и, надо сказать, справился с этой задачей блестяще.
Впрочем, главное чувство я помню — мне было весело и жутко. Со слишком уж невероятной скоростью группа в общем–то частных лиц, включая вашего покорного, ухитрилась взлететь едва ли не на вершину могущества и славы, ту самую высоту, с которой больнее падать. Всегда полагал, что подобные истории происходят только в романах, а если уж случаются в жизни, то с кем–то совсем посторонним. Как–то раз, еще до начала своих вечерних беллетристических занятий, АТ за чаем на кухне вдруг сказал мне, как хорошо бы написать повесть, которая представляла бы собою некий коллективный сон ее героев. Видимо, тогда и возникла у него идея “Ивана Безуглова”. Но все последние месяцы существования компании “Канадское золото” меня и так не оставляло сумасшедшее ощущение, что я живу во сне.
“Аурум” — пирамида или прообраз будущей России?” — вопрошала надпись на обложке, как бы вмонтированная в настоящую золотую пирамиду на фоне змеящейся очереди в наш фондовый магазин на Тверской. Эту очередь начинали занимать часов с шести утра, и не без труда приходилось мне, размахивая пропуском, протискиваться через наших вкладчиков, которыеноровили стоять не ровным рядом, как, скажем, в ожидании монреальского автобуса, а сбиваясь в тесную толпу. Дамы в джинсовых костюмах и продавщицы с обильно подведенными глазами, бородатые научные работники и спившегося вида слесари, чиновники с незначительными лицами, школьные учительницы, медсестры, пенсионеры с орденскими планками. Как–то раз я заметил среди них родителей Алексея; потом — его школьную учительницу экзотерики, которая появлялась у нас в квартире, причем однажды отозвала меня на кухню и с неожиданной патетикой попросила “беречь Алексея”; потом встретил кого–то из богемных девиц, бывавших на Савеловском. Всех знакомых я, разумеется, вылавливал из очереди и под ручку отводил в помещение, где за шестью окошками бронированного стекла наши миловидные кассирши продавали и покупали акции. Второе, естественно, случалось реже. Впрочем, третья операция состояла в выплате дивидендов, доходивших в последнее время до восьми процентов в месяц чистыми, то есть с учетом инфляции.
Как мог верить в надежность подобного безумного предприятия такой человек, как Анри Чередниченко, недурно подкованный в экономике и при цифре “8 процентов в месяц”, услышь я ее в Канаде, быстро–быстро побежавший бы в противоположную сторону?
Мне останется только развести руками.
Я мог бы прочесть краткую лекцию о российской экономике тех лет, о бешеных банковских процентах по краткосрочным займам, которые, как ни странно, иногда, после завоза партии колготок или тушенки, погашались. Но понятно было, что проценты эти учитывали небывалый риск, когда один добросовестный заемщик фактически расплачивался за прогоравших. Нет, дело обстояло сложнее. В воздухе появился некий вибрион легкого обогащения, которым Россия оказалась заражена едва ли не поголовно. Всякий от души полагал, что если люди в малиновых пиджаках делают миллионы в одночасье, то они вполне могут поделиться с народом, привлекая его сбережения.
Примерно к этому, кстати, сводилась статья в популярном еженедельнике.
Г–н Верлин. Ну, не совсем так. Мы, конечно, занимаемся экспортно–импортными операциями. Алюминий, деловая древесина, удобрения. Однако и я, и мои российские партнеры считаем это направление лишь побочным.
Г–н Безуглов. И не совсем патриотичным. Мы категорически против превращения России в сырьевой придаток развитых стран.
Г–н Зеленов. Наш банк даже не вступил бы в СП “Аурум”, если его задача сводилась бы только к получению прибыли.
Г–н Верлин. Основной упор в нашей деятельности мы делаем на развитие производства. Строится завод по изготовлению алхимического золота повышенного качества. Недавно куплено швейное предприятие. Планируются и другие шаги, о которых пока говорить рановато. Но мне хочется воспользоваться этой возможностью, чтобы сообщить нашим вкладчикам: их деньги работают, именно работают на благо экономики, а не, как сейчас модно выражаться, “прокручиваются”.
Корреспондент. А что скажет на это автор ваших знаменитых реклам? Как сочетается столь высокое искусство, как экзотерика, со столь низменным жанром?
Белоглинский (смеется). Я был и остаюсь человеком искусства, и меня в моей нынешней работе волнует скорее ее постмодернистский аспект. Да, наша команда занимается телевизионной рекламой. Вещью, казалось бы, весьма далекой от экзотерики, традиционно отгораживавшейся от жизни. Но времена меняются, и в рекламной работе я вижу шанс не столько решить вопрос об утилитарности искусства, о пресловутой башне из слоновой кости, сколько снять его, обойти. Искусство и жизнь едины, и способы их единения бывают иногда крайне парадоксальны. Того же мнения, кстати, придерживается и мой старый соратник Алексей Татаринов, принявший немалое участие в составлении сценариев для этих роликов.
После выхода статьи, где всерьез говорилось о долгожданном появлении в России класса совестливых предпринимателей, нам пришлось нанять еще троих кассирш и дополнительную бригаду охраны. Но финал предприятия был уже не за горами.
74 — Вот, наконец, и весна,— с лихорадочным оживлением говорил АТ, ни к кому особо не обращаясь. Да и слушателей–то было — только мы с Дональдом, приглашенным на открытие нового филиала банка “Народный кредит” независимо от меня.— Вот и весна. Сколько раз выходил я в мае, под конец сезона, из Александровского гимнасия, переполненный ощущением новой жизни, вдыхал запах лопающихся тополиных почек, особенный майский ветер, легкий, праздничный аромат бензина и городской пыли. Обычно я шел сюда, на Патриаршие. Всегда один. Это уже потом, много лет спустя, мы приходили сюда с Катериной и сидели до закрытия метро на скамейке, иногда с бутылкой вина, и не целовались, нет, хотя мне очень хотелось, но я полагал, что она слишком скромна и юна, а на самом деле она уже принадлежала другому.
В искривленном черном зеркале пруда беззвучно дрожали ветви лип, покрытые беззащитной молодой листвой. Суматошно вскрикивая, хлопал крыльями у своего плавучего домика лебедь, которого, вероятно, тревожили дурные сны. Прохожих почти не было.
— Вы Булгакова, должно быть, читали, Дональд? — после короткой паузы спросил АТ.
— Мой русский весьма лапидарен,— засмеялся Дональд,— всего один семестр в летней школе. Вы же знаете нашу работу. Три года в России, а потом перебросят, например, в Бирму. Чтобы не слишком привязывались.
— А я вот, кажется, привязался. Хотя было бы к чему…— как бы оправдываясь, сказал АТ.
— Напрасно оправдываетесь,— рассудительно отвечал мой товарищ.— Я для своих лет столько путешествовал, но больше всего люблю нашу улицу на юго–востоке Вашингтона. Не были там? Я так и думал. Туда боятся заходить. А окажетесь — подумаете, что трущоба. И не заметите, например, что все дома в окрестности голые, а наш покрыт плющом и в палисаднике перед входной дверью цветут розы, а на заднем дворе целая роща шелковичных деревьев. У нас там страшно, Алексей. На улице вечно слоняются подростки с бритыми головами, в коже, с кастетами. А я могу заговорить с любым из них — это дети наших соседей, им просто деваться некуда, вот и напускают гонор. У нас бедный район, Алексей. Ростовщических лавок больше, чем денег, а в магазинах продают отнюдь не такую еду, которой нас только что потчевали, а кока–колу и чипсы. Кстати, как вам прием? Такого количества икры я не видел никогда в жизни.
— Большевики превращали церкви в склады, а эти перестроили гимнасий в операционный зал своего поганого банка,— сказал АТ с неожиданным озлоблением.— Вот и ухнула моя новая жизнь.
— Оставьте, Алексей! Ну что вы кукситесь! Обещал же ваш коллега…
— Тамбовский волк ему коллега! — огрызнулся АТ по–русски.
— Не понимаю.— Дональд несколько растерялся.
— Выражение крайнего презрения,— пояснил я.— Служит для дистанцирования от той или иной личности. Мы не опоздаем?
После освящения нового здания Митрополитом Московским в Сосновом зале, который Зеленов действительно обещал сохранить в прежнем качестве, состоялся символический получасовой концерт, в котором Алексей участвовать наотрез отказался. Впрочем, Ястреб Нагорный и Благород Современный исполняли трогательные эллоны, где возмущались убылью русской духовности и призывали вспомнить о том, что эта нация — народ Достоевского и Розенблюма. Спел что–то лирическое и Белоглинский, очевидно, польщенныйвозможностью выступить в компании с классиками. Народ, впрочем, позевывал, дожидаясь угощения и, видимо, радуясь тому, что концерт не затянулся. В половине десятого хлопнули первые пробки в новом операционном зале банка “Народный кредит”, среди мрамора и вишневых плоскостей матового дерева. Пан Верлин держался решительным миллионером (каковым, впрочем, уже и стал). Лично Безуглов в шелковом костюме от Версаче, при черной бабочке, вручал избранным (исключительно мужского пола) билетики на еще одно мероприятие (что было уже, на мой взгляд, чрезмерно).
— Это недалеко,— радостно пояснял Безуглов,— лучше всего дойти пешком, всего минут десять. Самые булгаковские места! Патриаршие пруды, напротив того места, где зарезало Берлиоза, да! Старые москвичи должны помнить. Швейная мастерская. Теперь называется ночной клуб “Мануфактура”.
— Куда торопиться? — вздохнул АТ.— Давайте здесь посидим. Я своровал с презентации бутылку “Абсолюта”, правда, пол–литровую, но не поддельную. И стакан. И даже горсточку маслин.
— А если полиция? — затревожился Дональд.
— Мы не в Америке. Ртищев бы, например, им предложил глоток. Раз его нет, я сам в случае чего попробую.
Мы сели втроем на отсыревшую, прохладную скамью, у самых ног массивного памятника Крылову.
— И не утешайте меня, мой умудренный историческим опытом американский друг. Я не хуже вашего знаю про период первоначального накопления капитала, про неаппетитность всех этих ротшильдов и морганов. Чужой опыт никогда не помогает. И если б вы знали, как противно мне принимать участие в этой афере.
— А это действительно афера? — В голосе его слышалась профессиональная заинтересованность.
— Что об этом говорят ваши эксперты?
Дональд пожал плечами.
— Понимаю, служебная тайна. У меня тоже служебная тайна. Впрочем, правильно говорят. Я, дорогой Дональд, намерен сегодня рвать копыта из фирмы “Аурум”. Иными словами, подать заявление об уходе. С души воротит. Не сердитесь, Анри. Против вас я ничего не имею. Давайте–ка примем немножко. Странное дело — нас в “Мануфактуре” ожидает океан бесплатнойвыпивки. Но здесь как–то слаще. Ей–богу, надо Ртищеву позвонить. Может, он наконец помирился бы с Жорой?
75 Добрая дюжина недовольных завсегдатаев (кто в малиновых пиджаках, кто — по старой памяти — в кожаных куртках, иные — с золотыми цепями на массивных багровых шеях) толпилась у двери, над которой сияла славянской вязью алая вывеска “Мануфактура”. Швейцар, толщиной шеи и особой пустотой в голубых глазах не уступавший никому из толпы, совсем как в старые добрые советские времена пускал внутрь только по билетикам, неласково повторяя слово “спецобслуживание”. За полтора месяца своего существования бар стал одним из самых модных заведений в городе. Любопытно, что владельцем его считалось не СП “Аурум” и не ТОО “Вечерний звон”, а совершенно независимое ЗАО (люблю эти новые русские аббревиатуры) во главе с Татьяной Сидоренко. Светлана числилась ее заместителем. В тот вечер я был там в первый и последний раз — и, признаться, ахнул. Не зря мы катали сообразительных девочек в Монреаль, ибо по своему убранству заведение в точности соответствовало известному “Хрустальному дворцу” на улице Св. Екатерины. Те же дубовые столы, те же пивные кружки, та же небольшая эстрада с никелированными вертикальными стойками, держась за которые пляшущие девицы принимали соблазнительные позы. Впрочем, девицы на эстраде раздевались не вполне, оставляя на себе чудом державшиеся бикини, и отличались от монреальских несколько большей раскормленностью. Танцев на табуреточке не предусматривалось. Зато (я сразу вспомнил об афронте, пережитом несчастным Зеленовым, и подумал, что он наверняка приложил руку к организации “Мануфактуры”) за стойкой бара, занимавшего центр довольно обширного, на сорок столиков, зала восседало дюжины две девиц вполне одетых, со скучающими взорами, попивающих пепси–колу и молочный коктейль. Приглядевшись, я узнал кое–кого из “Космоса”. Гости с презентации весьма алчно подстраивались к девицам. Позднее я узнал, что плата за услуги в тот вечер была им выдана заранее банком “Народный кредит”. На всем пространстве зала бешено плясали хмельные гости. Мелькали желтые, синие, багровые лучи света. Стереосистема громыхала так, что болели уши. Я прислушался к словам разудалой песни, но разобрать ничего не смог, кроме припева — “American boy… уеду с тобой…”.
— Таиландская система,— усмехнулся Дональд.— Девицу пускают и поят бесплатно, но, чтобы увести ее из бара, следует заплатить так называемый штраф. Экая пакость! Но толпа занятная, Анри. Вот так примерно происходит сращение организованной преступности и правительства.
— Мы не организованная преступность,— возразил я.
— Рассказывай!
Я прижал палец к губам. Стоявшая рядом с бокалом чего–то красного, вероятно, “Кампари”, корреспондентка “Столичных новостей” как–то слишком осмысленно прислушивалась. Тем временем к нам пробрался сквозь толпу господин Верлин чуть ли не под ручку с какой–то личностью в мятом пиджаке, весьма похожей на стареющего бухгалтера.
— Прядилин, заместитель министра финансов России,— шепнул мне Дональд.
— Это заведение нам, разумеется, не принадлежит,— журчал и лучился пан Верлин, сжимая в руке бокал шампанского и визитную карточку Дональда,— но в последнее время приток средств стал настолько интенсивным, что “Аурум” решил заняться кредитованием прибыльных проектов. По обеспеченности барами и ресторанами, господа, Москва стоит на одном из последних мест в мире. Да, была здесь швейная мастерская. Ну и что? В Гонконге шить дешевле да и качественней. Мастерская была арендована, ее выкупили, переоборудовали, обещали работницам места на новом предприятии. Кто помоложе с удовольствием согласились.
— Плясать голышом? — усмехнулся заместитель министра.
— Ну, мы не пуритане,— сказал Верлин с оттенком удивления.— Вы же знаете, что наша политика состоит в поощрении производства. Только поэтому мы можем выплачивать нашим акционерам такие солидные доходы.
Заместитель министра смотрел на удивление неприветливо. От него сильно пахло водкой.
— Это не производство,— икнул он,— а сфера обслуживания. В валовой национальный продукт не входит.
— Смотря по какой методике,— возразил Дональд.— Валовой внутренний продукт включает все услуги.
— Нас не так учили,— настаивал замминистра.— Да и вообще, скажу я вам, не бывает таких доходов. Деньги не могут возникать из воздуха. Правда, господин Дональд? Или у вас в Америке по–другому?
— У нас в Америке по–всякому. Иной биржевой спекулянт может стать миллионером за один день. Даже миллиардером. Ну и разориться, конечно.
Похолодев, я заметил, что из сумочки стоявшей рядом корреспондентки (которая при желании вполне могла бы сойти за одну из девиц, работавших в заведении) торчит нечто, весьма напоминающее микрофон. В тот же момент к нам приблизился АТ, успевший надраться бесплатным шампанским до положения риз.
— Паша,— сказал он,— я оставлю вашу лавочку. Получайте свое фальшивое золото без меня, стройте египетские пирамиды, завоевывайте мир. Я все–таки родился не купцом, а брамином. И первородством своим торговать не намерен. Зачем мы обманывали всех этих несчастных, несущих нам последние
деньги?
Последние свои слова он почти выкрикнул. Окружавшие нас гости замолкли, недоуменно прислушиваясь.
— Вам не идет морализировать, господин Татаринов.— Впервые в жизни я увидел в глазах у Верлина настоящую злобу.— Советую вам проспаться, а утром принести фирме и лично мне свои извинения. Простите, господин заместитель министра,— он пожал плечами,— наш аэд иногда подвержен приступам алкоголизма.
— Ничего,— благодушно сказал Прядилин.— С кем не бывает!
Я оглянулся на корреспондентку, но она уже исчезла из моего поля зрения и даже, видимо, покинула “Мануфактуру”.
76 Наутро АТ, разумеется, одумался, извинился перед Верлином и как бы в наказание был отстранен от сооружения завода и направлен на дежурство в главный фондовый магазин на Тверской. “У тебя опыт строительства,— ядовито сказал пан Павел,— а магазин как раз расширяется. Будешь надзирать за рабочими. А заодно и познакомишься с нашей финансовой деятельностью”. В субботу АТ взял меня в гости к родителям. Пироги, особенно с капустой, оказались не хуже тех, которые пекла моя мать. После того, как АТ с отцом и я опустошили поллитровую бутылку и АТ были заданы всевозможные уважительные вопросы насчет его экзотерических и литературных дел, отец пристроился в кресле и развернул свежий выпуск “Столичных новостей”.
— Что за клевета? — пробормотал он.— Слушай, Алеша, тут про вас всякие гадости пишут. Смотри. “Впрочем, власти ведут себя по отношению к “Ауруму” на удивление либерально, чтобы не сказать попустительски, ссылаясь на то, что фирма не является банком, а следовательно, не подлежит ни лицензированию, ни контролю со стороны ЦБ. Законодательство же о небанковских финансовых учреждениях находится в стадии разработки. С другой стороны, в частных беседах официальные лица — например, замминистра финансов Прядилин,— не стесняются говорить о смехотворности претензий фирмы на то, что она не является пирамидой… Того же мнения придерживаются и иностранные наблюдатели, достаточно назвать имя Дональда Уайта, третьего секретаря посольства США по экономике, который прямо называет деятелей из “Аурума” авантюристами. Известно также, что не вполне потерявшие совесть члены правления “Аурума”, можно назвать хотя бы известного аэда Алексея Татаринова, уже увольняются из фирмы, которая намерена производить на священной русской земле радиоактивное искусственное золото, а пока промышляет финансовыми махинациями и организовывает сеть публичных домов, замаскированных под ночные бары…” Что это такое, Анри?
— Это конец,— сказал я с поразившим меня самого спокойствием.— Вам даже не надо было просить об увольнении, Алексей Борисович. Самое позднее к среде фирма обанкротится. Пакуйте чемоданы. Я бы на вашем месте вылетел в Монреаль завтра же, первым рейсом. Пока выездную визу не аннулировали.
— Анри,— с детской растерянностью сказал АТ,— мы же не нарушали никаких законов.
— У нас в “Ауруме” три тысячи долларов,— сказала Елена Георгиевна.— Все деньги за бабушкин дом в Оренбурге и остатки архива Ксенофонта.
— Обзвоните всех своих близких знакомых и родных,— сказал я, поморщившись.— Заставьте их поклясться могилами предков, что они будут молчать. Скажем, человек шесть предупредите. Нину Ивановну в том числе, Алексей. Вы же не хотите, чтобы ваша наставница лишилась всех сбережений. Я слышал, она чуть ли не квартиру продала? Нет? Все равно позвоните. Пусть привезут свои акции сюда и отдадут мне. Я думаю, что в течение первых трех–четырех часов мы в понедельник еще сможем выкупать акции.
На экране включенного телевизора возник пан Верлин на фоне тушинского завода. Сочувствующий длинноволосый корреспондент держал перед ним микрофон на длинном черном шнуре. Старик явно помчался в Останкино сразу же после того, как получил газету. Странно, что рядом с ним не было Зеленова с Безугловым. Зато на заднем плане, несмотря на субботний день, сновали непроспавшиеся турецкие строители в ярко–желтых касках, явно вытащенные из коек за сверхурочные.
— Удивительно, насколько легкомысленны российские журналисты! — гневался и печалился господин Верлин.— Опубликовать без подписи клеветническую статью против процветающей компании, на защиту которой выступят сотни тысяч вкладчиков,— верх цинизма, верх любви к так называемым жареным фактам. Я с полной ответственностью заявляю, что дела у фирмы обстоят прекрасно. Возрастающая котировка собственных акций с гарантированным выкупом остается ядром нашей политики. Я полагаю, что эта атака на “Аурум” инспирирована нашими недобросовестными конкурентами.
— В статье упоминается радиоактивное золото,— сказал корреспондент.
— Сапоги всмятку! — негодующе отпарировал Верлин.— Алхимическое золото готовится без всякой радиоактивности и по всем параметрам практически не отличается от настоящего. В одном Гонконге таких заводов шесть штук.
— Дома терпимости?
— Считаю ниже своего достоинства отвечать на это обвинение. В завершение хочу сказать, что в понедельник мы возбуждаем против “Столичных новостей” иск на миллион долларов. Не сомневаясь в выигрыше, замечу, что полученное за диффамацию вознаграждение фирма “Аурум” полностью передаст в фонды помощи.
Печально сидели мы в родительском доме Алексея, где благодаря “Ауруму” появились некоторые признаки зажиточности, вроде японского телевизора и финской морозильной камеры. Так бывает на похоронах, когда люди ведут в общем–то обычные разговоры, иногда даже смеются, но в воздухе разлита неприятная тяжесть, а кое–кто из гостей иной раз вдруг срывается с места иубегает на кухню или в другую комнату. К восьми часам у меня в портфеле уже лежало акций тысяч на пятнадцать долларов, уж не помню, сколько это было в рублях. Мы пили бесконечный чай и разговаривали о постороннем. Однажды потеряв сына, как им казалось, навсегда, Борис Александрович и Елена Георгиевна всегда трепетали от блаженства, когда он был рядом, и не хотели тратить драгоценное время на вопросы и упреки. А может быть, они предчувствовали, что видят его в последний раз.
77 Денег на выкуп акций в понедельник хватило не на три часа и не на четыре, а почти до самого конца рабочего дня. Два или три человека из обслуженной тысячи с лишним даже не продавали акции, а покупали. Нам с Алексеем, однако, не удалось разыскать ни одного из остальных членов правленияСП “Аурум”. Дела в конторе шли как обычно, даже очередной директор завода, лживо глядя голубыми глазами, совал Любочке мятые накладные на партию красной ртути. Но шефа не было. Ничего не имелось и за настежь распахнутой дверью его сейфа, где всегда хранилась кое–какая наличность. Домашний телефон не отвечал. В “Народном кредите” мне ответил заместитель Зеленова, неласково сообщивший, что все связи между СП “Аурум” и его банком расторгнуты. Впоследствии выяснилось, что еще в четверг мерзавец по фиктивным платежным требованиям изъял свою часть уставного капитала — деньги сравнительно небольшие, но достаточные для выплат двум–трем тысячам вкладчиков. В чистом арбатском особняке, куда месяца полтора тому назад переехало из своего подвала ТОО “Вечерний звон”, озадаченная секретарша сказала, что сама ищет
Безуглова. (Впрочем, сейф у Ивана в кабинете, как обычно, был закрыт.)
Я вернулся в фондовый магазин с небольшой бутылкой бурбона. АТ, бессловесно выпив, мрачно посмотрел из–за своего министерского стола сквозь стеклянную дверь в операционный зал. Пятеро кассирш работали, не разгибая спины. Даже в кабинет доносилось пощелкивание машинок для счета денег. Через полтора часа, правда, оно смолкло.
— Дамы и господа! — Я вышел из дверей с мегафоном, отстранив утомленных и взвинченных охранников. Толпа, как стоголовый зверь, подползла ко мне, прислушиваясь. День был жаркий. Ветер донес до меня запах прогорклого пота. В толпе было много стариков и старух. Не знаю, отчего мне стало так жаль этих людей, наказанных за собственную алчность.— Вызывать еще одну инкассаторскую машину поздно. Банк уже закрыт. Завтра в девять тридцать выплаты
возобновятся.
Я лгал. Денег на счете практически не осталось. В четверг Верлин перечислил остаток суммы за оборудование для завода. Кое–что давно уже было раскидано по разнообразным и не слишком надежным заемщикам, хотя и под хороший процент. Ожидать возвращения этих денег в ближайшие дни и даже недели не приходилось. Что же до нашего счета на Багамах, то доступа к нему я не имел.
Мы вышли вместе с нашими кассиршами во двор через заднюю дверь. Машина по моей просьбе ждала за два квартала. Полагаю, что вкладчики могли бы заинтересоваться содержимым моего “дипломата”, битком набитого рублями на общую сумму в двадцать четыре тысячи долларов. Двое алкашей на облезлой скамейке с аппетитом закусывали банановый ликер кислой капустой из пластмассового кулька. “Все–таки рыночная лучше”,— донеслось до меня. Лысеющая старуха в ватной безрукавке подставляла провалившиеся щеки закатному солнцу. Ее приоткрывшийся рот обнажал три или четыре кривых, цвета старых фортепьянных клавиш зуба. На коленях у старухи лежал засаленный, рассыпающийся том Пруста.
— Завтра будет такой же кошмар? — боязливо спросила одна из девочек.
— Поживем — увидим,— отвечал я.
— Кто нам утром откроет? — спросила другая.
— Я и открою,— сказал АТ.
— А вы будете, Генрих Петрович?
— Если не вызовут в контору, то буду. В принципе мы могли бы одной из вас отдать ключи.
— Что вы! Господин Верлин знаете как будет сердиться!
Мы простились с девочками и вышли на Тверскую. Толпа покрывала весь тротуар от кафе “Охотник” до гостиницы “Минск”. Стоявшие в начале очереди явно собирались провести у дверей магазина всю ночь. Конной милиции не было, но пешей насчитывалось предостаточно.
— Алексей Борисович, шутки в сторону. Никуда вы завтра не придете. Скажите спасибо, что нам удалось безболезненно уйти сегодня. Вы представляете, что будет, когда эти несчастные узнают о том, что компании “Аурум” больше не существует?
— У фирмы есть имущество. Завод. Офис. Компьютеры. Дебиторская задолженность.
— Всего этого хватит на оплату двадцати, от силы тридцати процентов наших обязательств. Что до дебиторской задолженности, то я бы не купил ее даже с девяностопроцентным дисконтом. Лавочка закрывается, Алексей Борисович. Более того, я не ручаюсь, что нас не арестуют. Среди наших клиентов были люди могущественные. Завтра в семь утра вылетает самолет на Франкфурт. Я забронировал нам обоим места. Летим?
АТ покачал головой.
— Это будет некрасиво, Анри. У меня еще есть остатки репутации в этой стране. Если я приду завтра, то как бы приму на себя ответственность. В случае чего скажут, что все настоящее руководство фирмы сбежало, но Алексей Татаринов был честным техническим служащим, не ведавшим о том, что фирма стоит на грани разорения. Если же я сбегу, то никогда не смогу сюда вернуться. Вопрос принципа.
— Рисковать свободой, ставить под удар собственную семью? Разве можно быть таким идеалистом, Алексей Борисович?
— У вас у самого много было вложено денег? — поинтересовался АТ.
— Половина зарплаты за год, как и у вас. Почему вы спрашиваете?
— Вы только что отдали мне чемоданчик с деньгами моих родителей, Нины Ивановны, родителей Ртищева и кое–кого еще. А своих денег с утра не забрали, хотя могли бы.
— Ну, это было бы низко,— сказал я.— Я увидал этих людей в очереди и как–то понял, что не смогу. Я в конце концов еще заработаю, а у них последнее.
78 Оставив чемоданчик с деньгами у родителей АТ, мы отключили телефон и, постановив не разговаривать о работе, мирно осушили две бутылки бордо, которые я хранил в квартире на особый случай.
— Может быть, все еще обойдется,— сказал я АТ перед сном.— В конце концов мы с вами действительно не нарушали никаких законов.
Поднявшись по будильнику в полпятого утра, я собрал чемодан и зашел в комнату АТ. Он спал, приоткрыв рот и похрапывая, закутавшись в одеяло почти с головой. При всей своей ненависти к высоким чувствам, при всей сдержанности я вдруг с удивлением обнаружил, что глаза мои влажны.
Я осознал, что не смогу его оставить. К черту самолет.
К полудню из толпы (которая становилась все плотнее и плотнее и, наконец, перестала даже напоминать очередь) стали раздаваться первые крики возмущения.
— Дамы и господа,— на этот раз я чувствовал себя не столь уверенно, как вчера,— непредвиденная заминка с наличностью. Мы ждем инкассаторов с минуты на минуту.
Я говорил правду. Во втором нашем банке, как выяснилось с утра, имелось денег еще часа на два с половиной выплат, но наличность нужно было мобилизовать. Алексей уже положительно сходил с ума и кругами бродил по кабинету, обхватив руками голову. По обыкновению пьяненький Ртищев (неведомо зачем притащившийся с раннего утра и пропущенный охранниками по моему приказу) сидел в углу с наушниками на голове. Кажется, он слушал Ходынского.
В два часа дня раздался звонок из “Императорского банка”. Денег не было.
— Единственный выход,— сказал я,— это вызвать наряд милиции. Может быть, у них уже есть ордер на арест, но по крайней мере нас отсюда выведут.
— А задняя дверь! — воскликнул Ртищев.
— Уверен, что там стоят добровольцы из очереди, чтобы мы не унесли деньги и ценности.
— Будь проклят тот день и час, когда я согласился работать в этой лавочке! — сказал АТ.
За дверью кабинета в небольшом холле томились наши кассирши. Им, впрочем, решительно ничего не грозило. Более того, вчера утром я авансом выдал им зарплату за месяц вперед.
— Темный народ,— заговорил Ртищев,— отказавшийся от предложенной ему дороги к свету. Хлеба и зрелищ алчет плебс, рыгающий и побивающий камнями своих пророков. Мы полагали, Алексей, что наше искусство, наш подвиг не нужны советской власти. Нет, они не нужны никому. Искусство бессильно против жизни. А жизнь заключается в том, что мы оставлены Господом навсегда. Дай мне еще водки.
Выпив поданные ему полстакана, красноречивый аэд вышел из кабинета и, кокетливо помахав кассиршам, скрылся в сортире. К нам в кабинет зашел тяжело дышащий, покрасневший охранник.
— Генрих Петрович, ребята собираются уходить с поста. Вызывайте милицию.
— Почему?
— Задавят. Мы охрана, а не ОМОН.
— Но вы понимаете, что они ворвутся сюда и разгромят магазин?
— Звереют, Генрих Петрович. Их тысячи две, а нас четверо. И так ворвутся, и так разгромят. Мы можем все зайти сюда, а потом будем прорываться через задний ход. Вас возьмем тоже.
— Вернитесь на пост. Дайте нам десять минут посовещаться.
АТ опустил штору на стеклянной двери и раскрыл свой объемистый портфель, подаренный ему еще лет десять назад Жозефиной для экзотерического инвентаря.
— Вы сошли с ума! — крикнул я, увидав, как он облачается в шутовской наряд: холщовый хитон, венок, деревянные сандалии.— Нас сейчас убить могут, вы понимаете?
— Не тронут, не убьют.— Он достал из специального отделения свою походную лиру и щипнул сначала одну струну, потом другую.— Яко Даниил прошел пещь огненную, и Давид победил Голиафа, и море расступилось перед Моисеем. Ртищев не прав. Вам Пешкин ничего не просил мне передать?
— Все творчество в мире воровано у Господа, и стесняться этого смертным не к лицу,— сказал я оторопев.— И еще: прощаются тебе, чадо, грехи твои.
— Хорошо.
Он пересек операционный зал и приблизился к дубовым дверям магазина, за которым толпа уже скандировала “ГДЕ–НА–ШИ–ДЕНЬ–ГИ?”. Охранники ухитрялись не подпускать никого к двери, и открылась она на удивление легко. Я вышел вслед за АТ и встал с ним рядом. Было страшно. Никогда ни до, ни после я не видел столько ненависти. В глазах толпы мы олицетворяли тех, кто растратил, присвоил, похитил их деньги, даже не только деньги, а как бы надежду на бесплатное светлое будущее.
— Отойдите на три метра! — сказал АТ властно, тем самым окрепшим голосом, которым говорил с публикой на самых удачных своих концертах.
Его недоуменно послушались. Охранники, удивленные ничуть не меньше, мгновенно воспользовались образовавшимся проходом и исчезли в толпе.
— Где наши деньги?! — выкрикнул кто–то.
— Эллон “К радости”. Одна из самых трудных для исполнения вещей великого Басилевкоса.
Мне было так жутко, что я даже перестал удивляться дикости происходящего. АТ прижал лиру левой рукой к груди, а правой начал играть вступление, после чего запел по–гречески.
— Что за театр?! — закричала какая–то толстуха из первого ряда.— Уже шесть часов ждем. И всю ночь простояли.
— Ты что нам голову морочишь?! — заорал кто–то еще.
— Бандиты! Обокрали и еще издеваются!
Далеко, метров за двадцать, притормозила милицейская машина, и четверо в форме со щитами и дубинками стали протискиваться к нам. Сердце мое забилось. Мне показалось, что спасение совсем рядом. Но милицейские не успели пройти даже половины пути, когда кто–то с самого края толпы, ухнув, кинул в Алексея порядочным обломком кирпича, видимо, подобранным у строящегося нового помещения магазина. От звона разбитой витрины АТ вздрогнул, но продолжал петь. Следующая половинка кирпича угодила ему в голову. Увидев, как АТ беззвучно валится с ног, я закричал, но в следующую же секунду ощутил в груди такую боль от удара, что потерял сознание.
79 Как давно все это было, словно и не было вовсе.
Мою выездную визу сгоряча аннулировали, но она и не пригодилась бы мне на первых порах, потому что я очнулся в больнице только на третий день, и первое, что увидел в своей двухместной палате,— пустую, аккуратно застеленную соседнюю койку…
Лучше бы я вовсе не приходил в сознание. Страшно болела голова, ныла сломанная левая рука, время от времени я проваливался в беспамятство, а просыпаясь — то днем, то ночью — не мог унять слез.
Ртищев (который так и проспал все, запершись в туалете) принес мне пачку газетных вырезок. Общественное негодование против “Аурума” было неописуемо. Журналисты смаковали потерянные (украденные?) миллионы, опрашивали рыдающих вкладчиков, на чем свет поносили Верлина и Безуглова. Зеленов немедленно открестился от фирмы, заявив, что занимался только кредитованием, и то на первых порах, а как только почуял неладное — немедленно вышел из СП. Но в некрологах Алексею офирме не говорилось почти ничего. Только однажды мелькнуло рассуждение о “трагической ошибке, за которую выдающийся аэд заплатил своей жизнью”. По ходатайству, подписанному Ястребом Нагорным и Таисией Светлой, мэр Москвы выделил Алексею место на Ваганьковском кладбище, рядом с могилами Ксенофонта Степного (прах которого был перенесен в Москву года два назад), Высоцкого и какого–то знаменитого мафиози.
— Половина культурных атташе пришла на похороны,— сообщил мне Дональд. Странно было видеть его, грустного, обросшего негритянской — жесткой и редкой — щетиной, в застиранном больничном халате для посетителей.— И несколько сотен местных. Я не подозревал, что он так известен. Вы были очень дружны?
— Нет,— сказал я честно.— Обыкновенная дружба.
— Дружба — понятие растяжимое.— Он вздохнул.— Но у меня есть и хорошие новости. По делу ты проходишь свидетелем. Обвиняются только ваши киты.
— Зеленов тоже?
— Нет.— Он замялся.— Анри, у меня есть и плохие новости. Мне больно тебе это говорить, но мы сможем увидеться нескоро, только за границей. Я и сейчас, строго говоря, нарушаю приказ нашей службы безопасности.
— Я понимаю.
— Тогда до свидания? Я принес тебе сок, фрукты, йогурт. Все в холодильнике. Кормят здесь, должно быть, прескверно, как во всех больницах.
Дональд склонился к моему изголовью, уже чужой, уже уходящий, как я понимал, навсегда. От его осторожного поцелуя я охнул — кожа была рассажена на обеих щеках. В дверь уже стучался следующий посетитель — следователь с Петровки.
— Очень прошу вас не волноваться, Генрих Петрович. Мы вам от души сочувствуем. Следствие приняло во внимание то, что вы с Татариновым явились на работу, как обычно, и, очевидно, не знали о том, что предприятие прогорело, как ему и суждено было с самого начала. Мы полагаем, что оба вы оказались обманутыми в той же мере, что и вкладчики. Судя по сохранившимся документам, многое от вас утаивалось. По данным пограничного контроля, обвиняемый
Безуглов вылетел в США. Местонахождение Верлина неизвестно. Вы способны отвечать на вопросы?..
Через два дня у меня вдруг отказало сердце, но советские врачи оказались на высоте и спасли мою мало кому нужную жизнь.
Три дня в городе шел дождь со снегом. Деревья, крыши, электропровода покрылись ледяной коркою в два пальца толщиной. Целую неделю мы прожили без электричества. В моей квартире все закапано парафином, а на подоконнике до сих пор стоит пивная бутылка с воткнутой оплывшей свечой. Но все кончилось. Бригады рабочих с обмерзшими усами отпиливают обломавшиеся ветки кленов, расчищают полуметровый слой слежавшегося снега, восстанавливают обрушившиеся линии электропередач и заново вкапывают повалившиеся столбы. Правда, деревья оправятся не скоро, а многим суждено весной погибнуть. Электричество кажется чудом, и я постоянно боюсь, что его снова выключат, что снова замолкнет журчащий жесткий диск “Макинтоша”. Жозефина напрасно беспокоилась за свою репутацию. Текстов на компьютере не оказалось —только повести да еще кое–какие эллоны, но уже год с лишним, как при первых же звуках лиры у меня начинается истерика, так что судить об их качестве я не могу.
Первая повесть — чистая буффонада. Судя по второй, АТ и впрямь начал свой творческий путь с постыдного плагиата и, засыпая, вероятно, слышал над головой клацанье медных крыльев Эриний. Не потому ли одной жалкой папочки, показанной Зеленовым, оказалось достаточно, чтобы поставить на колени моего бедного товарища?
Между тем из основательной статьи, еще осенью опубликованной добросовестным Ртищевым, явствует, что украдено было всего около шести текстов, да и те оранжированы почти до неузнаваемости. Злополучное же эссе Ксенофонта Степного появилось вовсе не под именем АТ, но лишь с его предисловием. И более того — мертвого АТ полюбили настолько, что критики после выхода повести (псевдоним быстро расшифровали) единодушно расценили ее как несомненную мистификацию. Пусть разбираются в этом потомки. Что же до меня, то я никому не стану сообщать тех двух фраз, которые просил меня передать АТ навсегда пропавший доцент Пешкин. Только стареющая Катя Штерн до сих пор едва ли не каждый вечер ждет от него звонка в своей квартирке на улице Богородицы Милосердной, куда я нередко забредаю, чтобы помолчать вдвоем за чашкой чая, к которому иногда подается рюмка–другая аквавита.
1995—1998
∙ * Среди оружия Музы молчат. (лат.)
**Они все погубили! (англ.)
***Иди к чертям! (англ.)