Нонна МОРДЮКОВА
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 8, 1997
Нонна МОРДЮКОВА
Записки актрисы
ВОТ ТАК И ЖИВЕМ
Телефон сегодня раскричался не на шутку. Бывают дни спокойные, а бывают и, наоборот, такие, что, когда стелишь на ночь постель, с надеждой думаешь, что, может, завтра потише будет.
— Нонна! Ты хорошо меня слышишь?— Это Зея, моя подружка из Тбилиси.— Здравствуй, это я.
— Здравствуй, Зеечка дорогая!
— Завтра подойди к шестому вагону, я послала сулугуни, зелени, винца и пышек.
— Ну зачем? Мы живем нормально. Приспособились. И какая может быть зимою зелень?
— Что?
— Приспособились, говорю. А вы как там? Говорят, у вас с продуктами плохо?
— Да, но мы тоже перестроились, то есть приспособились, и вообще не твое это дело.
Она бросила трубку, а может быть, разъединили. Ох, грузины! Что за люди!
Вспомнилось, как выступала я у них во Дворце культуры. Зал плотно набит зрителями. Концерт идет академически-торжественно. И вдруг объявляют меня. Я выхожу и чуть не сбиваюсь с намеченного пути к микрофону. Весь зал встал — стулья затрещали, как грома обвал,— зааплодировал. Это получилось быстро и неожиданно. Я стояла в растерянности, сдерживая слезы. Ведь грузин, я приметила, так просто со стула не встанет. Только если перед стариком, перед отцом, матерью. А здесь стояли все — и пожилые, и совсем молодые. Еле-еле остановила зал. Такая теплота шла от зрителей, такой восторг! Это значит, что вожди будут разделять Россию и Грузию, а мы — простые люди — никогда не смиримся с отчуждением, всегда будем родными друг другу.
Потом пошли, положили цветы на могилу Бори Андроникашвили — Пильняка. Его сынок Сандрик — точный портрет отца.
— Я не Сандрик, я уже Сандро!
Действительно, ведь он уже закончил киноинститут в Тбилиси. Красивый и по-особенному, по-грузински, добрый.
Не успела погрустить о Грузии и грузинах, как снова звонок телефона.
— Нонночка Викторовна! Здравствуйте! Это Иветта Федоровна.
— Здравствуйте, Иветта!
— Только не отказывайтесь, умоляю!
— Что такое? — бурчу недовольно.
Конечно, мы попали впросак с этой перестройкой. Были какие-то деньги — вырвали из рук, облапошили без спросу. Приходится подрабатывать. Несмотря ни на что, ведь давление мое уже не всегда бывает «на месте», как прежде. Я и сверстники мои стали зависеть от разных атмосферных явлений, магнитных бурь… Бывает и так, что валидол под язык — и на сцену. Смотришь, раздухарилась, разогрелась и будто здорова — отпустило. Чувствуешь себя семнадцатилетней. Скорей, скорей домой! Там таблетку коринфара — и в койку, чтоб эта нахлынувшая молодость не обернулась чем-то совсем уж плохим. Сколько раз бывало и так — наутро после подобного омоложения совсем скверно себя чувствуешь. «Последний раз, последний раз,— говорю себе,— больше не поеду, хоть убейте!»
— Вы меня слышите?
— Слышу, слышу! Что там?
— Тут такое! Соревнования!
— Соревнования? А я-то при чем? Соревнования…— Ох, не на ком зло сорвать! Не хочу ничего.— Да я у вас уже была.
— Ой, ой, Нонночка Викторовна, общественность города и слышать не хочет о другой кандидатуре.
— А что надо?
— Как обычно, творческий вечер.
— Для кого?
— Для всех. Молодежь съехалась со всего Советского Союза, то есть Эс-Эн-Гэ. Со всех республик до одной…
— Мне только спорта не хватает!
— Да все будет хорошо, все путем.
Обе замолчали, и она поняла, что я начинаю склоняться к согласию.
— У меня завтра поезд из Грузии, посылку послали, понимаете?
— Утром?
— Да.
— Отлично! Я пошлю нашего водителя в Москву, он переночует там, утром съездите на вокзал. Саша. Вы его знаете. Что ему семьдесят кэмэ!
— Да нет… Зачем так уж?.. Я сама утром съезжу на вокзал.
— Прекрасно. Он подрулит к вам в три. Начало в пять.
— Ладно.
— Миленькая Нонночка Викторовна! Целую вас! До встречи. Тут есть одно предложение… Но — на месте…
— Нет, нет! Хватит, Иветта.
В сердцах положила трубку на рычаг: навыступались мы все бесплатно за всю свою жизнь. А теперь, когда стали платить, сил не всегда хватает.
Утром поплелась на вокзал. Поезд опаздывал. Я нервничала. Но вот он подплывает к перрону, я увидела взмах флажка, будто матрос сигнал «SOS» подавал с корабля. «Шестой вагон»,— догадалась.
— Нонна, Нонна!— зычно кричала грузинка.
— Иду, иду!— смеялась я.
— Не суетитесь,— приказала она напирающим пассажирам и встречающим.— Нонна, вот видишь?
Она кряхтя выставила тот еще баул, коробку с нешутейным весом. Хорошо я с коляской пришла — знаю эти «небольшие посылочки» из Грузии.
Поцеловала в щеку проводницу, подарила фотографию с автографом, и мы с нею прикрепили посылку к коляске веревкой. Спасибо тем, кто придумал эти каталки — никакой тяжести не чувствуешь, хоть мизинцем вези. Прикрылась темными очками, косынкой во избежание взглядов сочувствующих: «Как, без мужика и без «мерседеса»?!»
Бывало и такое: из больницы выпишусь и поглядываю — с кем бы выйти. Никогда не сообщала никому о своей выписке. Люди на работе. У братьев и сестер — дети, семья, заботы. Однако очень важно, как выйти. Все поглядывают: что да как, кто встречает, в чем одета. Один раз пристроилась к молодой паре. Муж приехал за любимой женой на машине, с большим букетом цветов. Я «под чужим флагом» шикарно подкатила к Театру киноактера и взяла на проходной ключ от квартиры, оставленный сыном, который уехал на гастроли. «Мордюкова явилась с красивым мужчиной и охапкой цветов»,— так говорили потом.
…И вот приезжаю с посылкой домой. Саша уже подпирает подъезд.
— Ох, Саша, еще и двух нет! Шустрый ты!
Он закрывает машину и берет мой груз.
— Ого!— крякнул.— Кто-то постарался неслабо.
— Из Тбилиси. Ты раскурочивай посылку, а я соберусь, и кофейку выпьем.
Вскоре помчались мы по Подмосковью. Дороги неплохие, а где так и очень хорошие. Все в инее.
— Ох, Нонна Викторовна! Не отпустят вас сегодня.
— Не пугай! Что за намеки? Знаешь, что лошадь мечтает о конюшне, а актер об уединении?.. Понял?
Люблю ездить на легковой машине, люблю дорогу — нервы успокаиваются. Я смирилась с неизбежным. По накату пошел творческий вечер. За кулисами поймала Иветту.
— Иветта, говори, что надумала?
— Потом, потом! Я побегу насчет стола.
Слышу — знакомая музыка из фильма «Председатель». Зал загудел — это я в задранной ночной рубашке слезаю с печки. А чего? Кругом секс, свобода нравов. Шучу, конечно. Не гожусь я для порнографии. Колхозная коровушка да и только. Все равно аплодисменты. И фильм хороший, да и я там сыграла неплохо. Встык идет фрагмент из «Женитьбы Бальзаминова». Там богатая тетенька сильно любви хочет и мнет у забора бедного Мишеньку — Вицина.
— Мне бы домой,— мяукает он.
Но куда там! Попался!
За эту небольшую роль я была удостоена престижной премии — братьев Васильевых. Вместе показывать фрагменты из разных фильмов — это наша хитрость: дескать, видите, какие разные роли играю. Еще немаловажный сюрприз — мой выход на сцену. Аплодируя, жадно разглядывают и меня, и одежду мою, и лицо — ведь видят впервые. Мы умеем себя приукрасить для сцены, чтоб не быть похожими на то, что показано с экрана.
Вижу — несколько рядов занято спортсменами. Теперь пусть хоть съедят меня с солью — мне стало хорошо, тепло. Недовольства, раздражительности как не бывало. Сцена — наш лекарь и друг: я стала добрая, веселая, заводная и простодушная. Приятно думать, что трудилась на съемках на совесть, и теперь хоть какой фрагмент выбирай — не стыдно.
— Банкет, Нонна Викторовна.
— С этими пацанами — «иностранцами», спортсменами?
— Боже упаси! С ними вы познакомитесь завтра.
«Так,— думаю,— арестовали, как хотели!»
Иветта холодными пальцами жмет мой локоть и ведет на этаж выше. Тут представители города. Рассаживаемся вокруг стола. Хочется есть, еда красочная и разнообразная. Ткацкой фабрике исполнилось аж восемьдесят лет. Рюмочку выпила. И сцена, и банкет вернули мне бодрость. Как на сцене ни старайся, второе отделение, застолье тоже на мне. Все ждут, что и как скажу, ждут каких-то особенных рассказов об особой, по их мнению, столичной жизни. Глянешь на какую-нибудь хорошенькую «курочку» и позавидуешь: как ей легко — отдыхает в полном смысле этого слова — ест, пьет, кокетничает. Грянула танцевальная музыка. Вот хорошо, потанцуйте, дорогие, а я отдохну, расслаблюсь. Что это? Иветта уже стоит в шубе и держит в руках мою.
— Господа хорошие! Гуляйте до утра, а Нонна Викторовна устала. Тем более ей завтра рано вставать.
Не успела оглянуться, как я у Иветты в гостях. На кухне за столом нас трое — хозяйка, ее сын Витя и я. Парень высокий, крепкий, с доброй улыбкой. Оказывается, у Иветты дело ко мне. Вернее, дело не у Иветты, а у Виктора.
— Ну пусть он сам скажет.
— Он не только скажет, но и покатает на буере.
— На буере?
— Не пугайтесь. Послезавтра международные соревнования.
— А я при чем?
— Витя обещал пацанам покатать вас, чтобы все увидели кинозвезду на буере. Сфотографируйтесь с ними.
— Какой позор!
— Нонночка Викторовна, это честь, а не позор. Я вам все расскажу об этом виде спорта.
— Я в сто раз больше вам расскажу. У нас на Азовском море еще не такие буера.
— Они одинаковые,— вставил Витя.
— Почему тетка должна с пацанами кататься?!
Кончилось дело тем, что меня все же уговорили. Завели будильник. А для меня раннее вставание во все времена было высшей мерой наказания: коленки дрожат, в глазах «песок», все идет наперекосяк. Напяливаю спортивное, буерное, обмундирование, Витя помогает, Иветта тоже. Я хохочу, и они за мной. Смех — мой спаситель, я приободрилась, повеселела, и мы почапали.
Идем, идем — никаких буеров и никакого льда.
— Ну и что же дальше?
— Сейчас, сейчас… Давайте, я вас возьму на руки,— предлагает Виктор.
— Еще чего, ты совсем уж того!
И вдруг неожиданно за углом амбара открывается огромная театральная сцена: бесконечный, уходящий к горизонту лед, и на нем подковообразно застыли паруса и их капитаны. Все напоминало визит вежливости — молодежь улыбается и торжественно ждет. Я видела этих ребят вчера со сцены. Подтянулась, спину выпрямила. Витин буер стоял у берега в центре. Он предложил мне «засунуться» или «вставиться» так, чтоб только голова торчала. Бесцеремонно дергает меня за плечи, поправляет что-то на мне, укрывает как следует, закрывает шалью лоб.
— Голову не поднимать!— с улыбкой командует и демонстрирует, как от движения паруса перекладина может сильно ударить.
— Может быть, не надо? Ну его к черту, Витя! Я боюсь.
— Все будет о’кей!
Смотрю, остальные паруса как корова слизала — мы одни. Он что-то сделал, и мы полетели, как в самолете. Скорость очень большая. Сердце замерло сперва от страха, а потом от наслаждения. Вдруг откуда-то брызги с шумом.
— Это полынья,— пояснил Витя.
Парус, а значит, и перекладина мотались перед моим лицом влево, вправо…
— Не холодно?
— Нет, хорошо, Витя! Хорошо! А другие где?
— Они за нами.
— Едут?
— Идут… Как надоест — скажите.
— Гоняй, Витя, сколько влезет. Хорошо!
Он хохотнул, мы замолчали, как-то дружно, ладно замолчали, каждый думал, конечно, о своем. И все же мы были рядом. Капитан правил, а я наслаждалась неописуемым полетом. Размечталась, стала философствовать. То всплакнуть хотелось, то радоваться. Вспомнился чеховский рассказ о том, как вез дед на телеге свою бабку в больницу и стало ему жаль ее, потому что жили они плохо, неласково. Решил, что, если даст Бог и она поправится, все будет по-другому, и он готов был купить ей даже новый гребешок. Пока он мечтал, погоняя лошадь, бабка умерла, и голова ее билась о перекладину телеги. Я перекинула на себя эту историю. Такая уже немолодая тетя, умученная работой, ответственностью за все, не умеющая отдыхать, заботиться о себе, лежу в этом летящем по льду сооружении… Романтика! А голова моя, хоть и мягко, периодически касается стенок буера…
Однако, глядя в синее небо, решительно подумала: надо взяться за себя. Буду ездить отдыхать, бывать на природе. Буду жить и жить…
Морозец накалил мое лицо. Щеки огнем загорелись. Спасибо, Витя, Иветта…
Спасибо зрителям, что не дают мне сиднем сидеть. Зрители — это моя жизнь.
ТУДА, СЮДА И ОБРАТНО
Лежим на дне баркаса и помалкиваем — подозрительная тучка появилась. Не жди от нее добра, если комочком она висит в небе перед закатом солнца, такая хорошенькая, но пугающая всех тучка…
К третьему курсу института стала я печалиться, тосковать по своему хутору, по маме, скучать в чужой Москве по дому. Что делать? Уже и фильм «Молодая гвардия» снимали вовсю, и хвалят всех, и мысли нет бросить начатое дело. Боже сохрани! Ко мне будто какой-то датчик подключили — киноактриса навек. Но по дому, по хутору крепко тоскую, все вспоминаю, как в детстве заснешь на теплой земле и сквозь сон слышишь: купальщики в реке плещутся. А тут и мама проведет ладонью по плечам: «Это кто на закате солнца спит? Нельзя, голова будет болеть. Вставай, дочка, пойдем вареничков с вишнями поедим».
Мысли в институте высокие, втягиваемся в неведомое доселе, но неуютно в Москве приезжему человеку. Война недавно кончилась, голодно, холодно было. Все никак не согреешься нигде, полное отсутствие отопления в общежитии, в тех комнатах, где ютились студенты. Отогревались только в институте. Решали стратегическую задачу: как остаться здесь ночевать? Выйти в буран на ледяную платформу к электричке было наказанием Господним. В начале лета теплело, но голодно было всегда, худоба наша пугала родителей, когда мы приезжали домой отогреться, отъесться и выспаться вдоволь.
Институт захватил, вобрал в себя. Учиться было интересно, а жилось в тогдашней Москве очень тяжело. И лет десять моталась я по разрушенному, голодному маршруту Москва — хутор — Ейск. Насколько хутор был теплее и добрее, вот уж точно — «север вреден для меня».
Послали нас как-то осенью капусту рубить. Сыро, ботинки протекают, ноги мерзнут. Бригадир постучал по моей спине и поставил рядом валенки с галошами. Приметил, видно, мое обмундирование. Валенки отстоялись на припечке, прямо горячие стали. Какое счастье! Впервые север обогрел мои ноги. Ведь невыносимо вытаскиваться из теплоты в подсушенные, но дырявые ботинки. Они выжаривались, однако воду на мокрой улице впускали сразу… Тяжко было иногородцу. Судьба и время не щадили. Так казалось мне тогда, казалось, что я никогда не отогреюсь.
А в институте — блаженство. Предмет «мастерство киноактера», конечно, волшебный, открывающий неторопливо мир литературы, искусства, истории. Скорее в Москву — в институт!— вопила душа в конце августа. А потом еще один зов: в Краснодон, на съемки фильма «Молодая гвардия»!
Когда человек уезжает, то всю дорогу живет еще той жизнью, которая осталась позади. Нам обычно задавали на лето прочитать какое-нибудь произведение из классики и запомнить интересные случаи из жизни. На особых занятиях мы рассказывали их всему курсу. Меня же всегда тянуло встать и поведать о своем с мизансценой, то есть с помощью жестов и мимики. Летом, бывало, лежу, смотрю в небо и смеюсь, как представлю, что рассказываю студентам и педагогу обо всем, что произошло. Много чего было за лето!
К примеру, такое. Мама ведет собрание, за окном летний дождь льет, как из ведра. Вдруг она видит, как входит белобрысая толстенькая Дурка, а следом — незнакомец. И он, и Дурка промокли до нитки. Дурка ставит табуретку углом и садится, незнакомый мужчина — рядом, положив руку Дурке на плечо. В зале смятение… Дурка подмигивает президиуму, а мама делает выразительную паузу, призывая к тишине.
Собрание шло долго, и, как только дождь перестал, Дурка, согнувшись, вышла за дверь, незнакомец — за нею. Оказывается, он подводник, приехал из Москвы подводные лодки проверять, но почему-то ни разу никуда не отлучался, кроме как ночью в дом отдыха. Приезжий — новый человек, из чужих краев, из иной среды, даже выговор другой, а это всегда пленяет.
Маме чуть обидно стало рано ложиться спать, ей хотелось в хату к Дурке, где еще две-три товарки гуляли да рюмочку-другую пропускали. Какая-то новизна летала вечерами — незнакомец появился. Позже стали гулять впятером.
— Эх, Петровны нету!— накрывая на стол, сначала говорила Дурка.— Вот бы попели с нею — отпад!
— Да, Петровна у нас дюже гарно поет, хором руководит,— вторят товарки.— Она еще в детстве в церкви на клиросе спивала. Батюшка хвалил ее…
Мама не сразу согласилась прийти на вечеринку и нагрянула без предупреждения. В руках она всегда держала папку — скоросшиватель.
— Вечер добрый,— сказала мама.
Лучше бы ей не появляться, притягивала она к себе людей, в любой компании становилась лидером. Рассказчица была талантливая, вела себя естественно, чем и располагала неизменно всех к себе…
Побыв немного, собралась уходить.
— Пойду. А то дети и муж погонят из дому.
— Иди, иди, коммунистка! Все дела партийные у тебя.
— Да хоть бы и не партийные. Петровна есть Петровна. Надо будет —
и до утра просидит, распоется, рассмешит всех,— заступилась за маму Дурка.
— Ну, ничего, кадась мы ее заграбастаем.
Мама вмиг оценила Дуркиного кавалера: и форму рук и затылка приметила, и тембр голоса ей понравился. Да и одет опрятно.
— Ничего, чистенький, аккуратный,— ответила она Дурке, когда та спросила: «Ну как он тебе?» Мама с ее проницательностью не раз отмечала подходящего мужчину, но это, как правило, ни во что не выливалось. Она была самолюбива, строга к себе и тем сильнее, чем больше осознавала свою нелюбовь к мужу.
Они там гуляют, но мама знала, что тот, Дуркин, ждет лишь ее.
— Может, пойдем, пройдемся?— сказала она как-то мужу.— А то все работа, работа… Посевную закончили — чего теперь?
— Вот еще!— Он скривил лицо, будто ему касторку предложили.— Иди одна. К Дурке зайдешь, частушки споешь.
Мама никогда не пела частушек, она пела, как богиня, красивым контральто задушевные народные песни. Сам Алексей Денисович Дикий спрашивал меня: «Мама не скоро приедет?» Он слышал, как она поет,— в ВТО отмечали мы какую-то премьеру. Спрашивали о маме и другие режиссеры. «Как приедет — сообщу»,— смеялась я. А рассказчицей, равной ей, была только я.
— Молодец, дочка!— хвалила она меня, когда я, бывало, подхватывала ее рассказы.
Дурка торжествовала. Привела такого мужика… Да еще москвича. Отличался он от колхозников. Почему-то особенно поразил всех его несессер.
Как-то приходит Дурка в слезах. Мама ну ее утешать:
— Не плачь, Дурка. Чует мое сердце — прохвост он. Никакой он не подводник. Брешет. Скорей всего надводник: поверху, сама знаешь, чего плавает. Це такой, шо шукае, где плохо лежит… Бродяга-курортник… На выпивку налегает, а гроши давно кончились.
— Каже, с жинкою живут плохо.
— На черта ты ту накидку из бисера купила на толкучке? А теперь плачешь.
— Долгу богато… Я ж ему еще с собой дала на одежду. Сказал, что поженимся. Прошел уж месяц — ни гу-гу.
— Так ты ему еще и денег дала?!
— От радости.
— От какой такой радости?
— Дите будет…
— Это неплохо. Ты одинокая. Еремей твой без вести пропал.
— Да пора уж, скоро тридцать мне.
Бедная Дурка: она не только продала кое-что за этот роман, но и купила себе у пленной немки пелерину из бисера. Думала, что наряд этот сблизит ее с тем высшим классом, к которому, по мнению Дурки, относился и ее будущий муж. А он уехал — и с концами. Родился мальчик. Слала Дурка письма в Москву — ни ответа, ни привета.
…Сейчас лежу на брезенте баркаса и придерживаю тугой конверт с письмом, которое мне пришлось переписать более мелким почерком. В нем и фотография Валерочки — Дуркиного сыночка. Каждой женщине, родившей в одиночку, хочется похвастаться перед отцом ребенка — какой, дескать, сын у меня хороший получился. А Валерка разинул «варежку» и хохочет во всю ивановскую, сидя на мотоцикле…
Конверт отдала подводнику — и до свидания… Дурка вытягивала из меня обнадеживающие детали, но тщетно. Хватит и этого. Шли годы, она нет-нет да и попросит вновь рассказать о моей встрече с отцом Валерки.
Как-то заехала я на хутор по дороге на юг, к морю,— сыну бронхит полечить.
— Папаня!— слышу ломаный мальчишеский голосок в Дуркином дворе.— Тетя Нонна з Вовкою.
Постаралась не выдать удивления: Еремей Дуркин вернулся.
— Дядя Ерема, где Александра Григорьевна?
— Заходьте — она на берегу белье трепае.
— Я схожу к ней,— упредила я его.
— Она во-он за той вербой.— Просветленный Еремей охотно указал пальцем.
Обнялись мы с Дуркою, сели, буруем ногами прозрачную, чистою воду. Мальки кусаются…
— Батога хорошего дав мне и усе,— говорит Дурка.— Пацана признал. Тот его батькой зовет. Малой был — четыре месяца. Ото и весь сказ…
— Да, Григорьевна. Такую любовь сроду не найдешь, как Еремей тебя любит.
— И я его тоже,— ответила Дурка.
Бывают же такие люди, как Дурка. Без нее на хуторе пусто. Пускай хоть спит, хоть борщ варит — лишь бы хутор не становился порожним. Вот уж отрада для всех, игрушечка и для взрослого, и для дитяти. Смотришь, ребятенок еще только ползать начинает, а до их двора первым делом доберется.
— У-у-ка!
Хохоча, Еремей берет чужого ребенка — и в палисадник. Родители, случалось, даже ревновали. Некоторые матери ждали: вырастет и прибьется к сверстникам. Нет, и сверстники хороши, а все: «Ду-у-ка!» Одна девочка расплакалась, когда узнала о существовании Валерки.
— Мама! Теперь тетя Шура не будет нас любить. Она будет любить своего сыночка…
Многие на земле знают таких людей, а разгадать не могут.
Еремей вернулся из плена и все присматривался к Дурке. Казалось ему, что чересчур насели на его любимую. То «дай», то «пойдем», то «спой». Он подождал немного и забрал ее к себе навсегда. Мама рассказывала, как Дурка ухитрялась принадлежать только ему, семье. А как Еремея нету — тут же или чье-то дите перелазит через плетень, или тетка-соседка идет с какой-нибудь мазью, просит спину растереть. Валерка был в курсе и непременно знак подаст: «Батяня едет». Тут уж все по домам, а Дурка в фартук кинет несколько огурцов и спросит у Еремея:
— Оте-то хватит? Может, еще помидор взять?
— Бери, что хочешь. Сейчас соберемся — и на берег. Там скупнемся и повечеряемо.
Еремей лицом старел, а фигурой никак. Смуглые мускулы, тонкая талия.
Я тоже ловила себя на том, что первым делом спрашивала: «Дурка в хуторе?» К ней очень тянуло.
— Ты там поосторожней, а то еще и пристрелит,— напутствовала она меня, когда я собиралась отвозить в Москву письмо ее «подводнику».
— Да ты что!— испугалась я.
— Он сказал, что наган имеет. Не упрекай его, поняла? «Баба не схочет, кобель не вскочит». Тьфу, дура я, прости меня, Нонк! Любила я его… Какие там упреки! Отдай письмо, чтоб никто не видел,— наставляла она меня.
И вот я в Москве. Еду на улицу Лесную, дом такой-то, квартира такая-то… Батюшки! Старый-престарый дом, еле держится. Поднимаюсь по стертым, с выемками, мраморным ступенькам. Сколько прошагало подошв по ним! Звоню. Сердце в пятки, но не отступать же! Волнуюсь и оттого все делаю не так. Дурка просила не отдавать конверт сразу, а сначала вызвать его в коридор. Выходит он в полосатой пижаме. Пижама когда-то белой была, а полоски коричневые. Хмурый, деловой. Конечно, сразу вспомнил меня, но сделал вид, что не узнал:
— Вам кого?
Через захламленный коридор коммуналки вижу настежь открытую дверь, стол с дымящимися тарелками. Некрасивая бледная женщина с плоской фигурой режет хлеб. Она спрашивает испуганно:
— Кто там? Это к нам?
— Здорово, друг!— говорю подводнику.— Тебе привет из станицы Отрадной.— У меня даже в глазах потемнело.— В чем дело?! Вы запамятовали?..
Я вошла в комнату и шагнула к столу с тарелками. Женщина таращит глаза.
— Повторяю: вам привет из станицы Отрадной, из города Ейска.— Положила конверт на клеенку возле хлебницы и оборачиваюсь к нему:— Почему вы так много растратили тети Шуриных денег? И взяли у нее тоже много на какие-то покупки? Сколько лет уж ни покупок, ни денег.
Я все не то говорила: разве можно заводить речь о деньгах? Однако это был разговор не о деньгах, а о нечестности. Мы никогда не были жадными. Но в подлость надо человека ткнуть носом — пусть понюхает.
— Гражданка, я вас не знаю…— лепетал отец Валерки.
— Знаете! И помните.— Я вскрыла конверт, вытащила фото и поставила перед ними.— А теперь еще и Валерку будете знать!
Я сбегала вниз по ступенькам под истерический крик:
— Вон отсюда! Шантаж!.. Вера, это шантаж!..
…Тучка кинула две-три крупных капли на нас. Мы — под брезент. Затарахтел дождь. Дяденька накрыл нас сверху клеенкой. «Вот она, дождалась, налетела, коварная»,— подумала я. Потом треск! Грах! Какой-то краткий получился налет. И снова тихо. Откидываю брезент — сбежала: ни тучки, ни ее проделок. Солнце почти у горизонта. Ему недосуг на такую мелочь реагировать. Глянула на хутор, далеко он от меня…
Интересно, где теперь шнергает подошвами сандалий, не отрывая ног, дорогой наш, любимый всеми Геронтий Александрович?
Симанович Геронтий Александрович — участковый врач, один на три хутора. Не идет народ в поликлинику проверяться, пожаловаться, подлечиться. Ни в какую! И вот Геронтий Александрович уже который год ходит к народу сам без приглашения. А ведь он сердечник. Тучный, толстогубый, с не сходящей с лица улыбкой. Между толстыми пальцами непременно зажата горящая папироса. На нем полотняный костюм, куртка-толстовка с множеством карманов, на голове панама. Он знает, что любим всеми и желанен всюду. Он всегда облеплен детьми. Женщины при встрече кланяются ему в пояс. Любой ездовой снимет кепку и пригласит подвезти.
— Не-е, спасибо. Так полезнее.
А какая уж там «польза»! Два шажка пройдет — остановится. Еще два шажка — и снова остановка. Дышит шумно и хрипло. В один день он успевает обойти один хутор. От прохладненького компота или простокваши не отказывается. Пациенту велит лечь на траву. Сам сядет рядом и осматривает: помнет живот, постучит пальцами по позвоночнику. Пацан норовит выскользнуть: «Стоп! Ты куда?!» Хвать за ногу…
— Ты в реке долго сидел, курносый. Знаешь, что у тебя скоро верба из попки вырастет? — Пацан замирает.— Вот тебе утром и вечером по одной таблетке.
— Горькая? — гундосит пациент.
— А как же? Еще какая!
— У-у-у…
— А премию хочешь?
— Хочу! — бойко встает пацан.
— А… Это заслужить надо. Сначала таблетку, а потом вкусное лекарство.
Доктор достает из широких штанин бутылочку гематогена и наливает несколько капель в золотую стопочку размером с наперсток.
Насчет меня он тоже справлялся:
— Ну как тут моя Нунча? — Не заходя во двор, улыбается мне в окно.— Поди ко мне, любимая Нунченька, угощу гематогенчиком. Так уж и быть…
— Да я уж здоровая детина, маленьким отдайте.
— Пока не выпьешь, не уйду.
Я смеюсь и с готовностью открываю рот — вкусно.
— Геронтий Александрович, а почему вы меня называете Нунчей?
— Принесу тебе книжечку Максима Горького. Вырастешь и прочтешь.
…Лошадь убила Колю Портартура. Она дремала стоя, а Коля подошел сзади с ведром, чтоб ее попоить. С хвоста-то нельзя подходить. Лошадь, испугавшись, ударила задним копытом Колю по голове. Народ собрался. Геронтий
Александрович сел возле убитого, сжав кулак возле рта. Принесли рогожи, и он бережно прикрыл пострадавшего.
Жаль было на доктора смотреть, и когда умница одна мучилась, мучилась от болей в ногах, да и послушалась народную «докторицу»: «Собери побольше пиявок и подпусти к больным местам». Та обрадовалась и подпустила их несчетное количество. Лежала в сарае и блаженно уходила от болей, а также от жизни…
— Боже мой,— дрожащим голосом произнес Геронтий Александрович.— Я догадывался, я говорил с ней…
На похороны пошел тогда впервые, до этого не ходил никогда, может, оттого, что свою вину чувствовал.
Я все думаю и думаю о родном хуторе, о дорогих мне людях… Скольких уж нет… Ненароком и Геронтий Александрович скончается — похуже он стал, послабее. Недаром на кладбище пошел…
Может, вернуться мне домой? Может, все к черту — и эту Москву, и искусство? Я с ними хочу быть! Мне без них плохо!
— Ба-а-тюшки! Шторм начинается! — завопила тетка.
Каким он будет — малым, большим? Бабы, как обычно, на колени с мольбой к небу. «Свят, свят»,— бурчим мы под брезентом. Вот она, негодная тучка! Покидало, покидало нас на штормовых волнах да и сбило с меня печаль-тоску по дому…
МАМА
В школе я успешно писала сочинения, они даже в край посылались как лучшие. Есть люди, сами собой выделенные. Есть смирные, боязливые, усердно выполняющие свою работу, но все молчком. А есть боевые, как мама. Меня все время понукали: почему про мать свою не напишешь? Пускай вся округа знает, какие мы. Напиши про мать. Убедили. Я рано стала пером по бумаге водить, свои впечатления записывать. В Москву даже приехала с какими-то «наработками». Маленький рассказ «Квартирант» был опубликован в газете «Пионерская правда».
В деревне, в гурте, все про всех знают. К примеру, надо печку сложить — ясно, кто сможет. А кто — сделать резные наличники. Кто платки вышивает, а кто песню заводит… Мало ли разных умельцев! Меня вот в сочинители зачислили. А я села писать про маму — не получается. Про других — пожалуйста. С детства за всю жизнь я столько нацарапала, насочиняла, что до сих пор шебуршу в мешке, перебираю листочки, перекладываю свои записки. Нет-нет да и найду что-то к нужной теме. Сейчас вот вытаскиваю все о маме.
Она девочкой работала в поле на помещика. Вечером пела в церкви на клиросе. Детей всего было четырнадцать человек. Хата ее под камышовой крышей в станице Старощербиновской. Жили бедно. Вышла замуж. И тоже детей было много. «Оте-то уже лишние»,— говорила мамина сестра, бездетная. Она справедливо выводила: «Чем меньше детей, тем больше хлеба останется…»
А что поделаешь — в станице в основном дети, взрослых даже меньше.
А эти, как саранча,— туда-сюда, туда-сюда! «Ма-амк! Исть есть? Давай!»
Тетю Елю в счет не брали, не слушали ее советов.
Работали люди, как кони, с утра до вечера, едва переводя дыхание, с заката до рассвета. Колесо так и крутилось. Еще успевали посмеяться до упаду
и песню завести, все больше, больше воздуху в легкие набирая, чтоб петь,
как надо.
Мама была небольшого роста, в работе не отставала от других, потому что то было время всенародного энтузиазма, время боевого труда. На собрании народ сидел тихо, муха пролетит — слышно. Замерев, впитывали ушами задания на завтра.
Слыла мама певицей, заводилой. И пела она не для того, чтобы выделиться, и не ради похвал, а чтобы поделиться хорошим. «Пение — это добро»,— считали люди. И, как нарочно, муж ей попался не любящий музыку, пение, наоборот, стыдился мамы, когда она, откинув голову, глаза обратя к небу, запевала красивым низким голосом.
— Не пой, Ира,— молил ее отец, когда они шли в гости.
— Погляжу! Я бригадир, и решать буду я — петь мне или нет.
Главнее бригадирства и работы тогда ничего и не было, ведь так верили, что строят прекрасную, светлую жизнь!
Еще у мамы был всем на удивление дар красноречия, дар, так сказать, сельского красноречия. Мазюкают, мазюкают на собрании, что-то буровят, бубнят, а скучно и ничего не понятно. А как Петровна прыгнет к столу, накрытому красной скатертью, так зал расшевелится, загудит одобрением. Чем больше распалялась, тем лучше у нее получалось. Так складно, легко, понятно, увесисто текла ее речь. И шутку учудит, и гримасу состроит, и все в точку. На важных собраниях маму часто просили выступить по какому-нибудь вопросу. Речь ей никто не писал, говорила всегда свободно. Не было случая, чтоб она не нашла слова или выражения, не могла бы залихватски закончить речь. Вроде шутит, озорничает, а послушаешь — дело сказано, да еще как. Уж что-что, а ораторские способности ей даны были от природы. Если на каком-нибудь слете или пленуме не было маминого выступления, то мероприятие как бы не имело завершения. Ищут ее, оглядываются: «Неужто, Петровна, не скажешь ничего?» Переставала мама ходить на собрания, только когда была в положении.
— А где же ваш Плевако? — спросил какой-то начальник, прощаясь с председателем райсовета.
— Прибавления ждет.
А потом пошло: только один ребенок из пеленок выберется, на ножки встанет, она уже другого чувствует в себе…
Председателем маму выбрали первый раз в Щербиновке — на родине. Думаю, что не последнюю роль здесь сыграли сельские трудяги. Тут бы и порадоваться всем: человек нашелся путевый, известный, с подходом к людям, вся жизнь ее на виду. Ее всегда все любили, и она словно овевала всех своей любовью, колхоз при ней был, как одна семья. Так бы дальше и растить на радость всей стране лучший колхоз. Но нет! Умели высокие начальники похвалить, сунуть грамоту, премию — одеколон и патетически сообщить: «Будем посылать тебя, Петровна, на отстающие колхозы! Кто, как не ты, управится?»
Мама слушала, едва дыша от волнения: она верила, что надо распространять свой метод работы, надо вытаскивать бедноту, искоренять пьянство, лень, неумение трудиться, и выбрали для этого не кого-нибудь, а ее!
Помню, доведет мама отсталый колхоз до передового, люди полюбят ее, привыкнут, а нас вместе с подушками и чугунами вновь грузят на телегу — в путь-дорогу, в другой колхоз.
Помню скривленные от рыдания лица женщин, они всегда долго шли за нашей телегой, пока мама сквозь слезы не крикнет: «Хватит! Вертайтесь до дому! Вы что, хороните меня? Или не знаете, где колхоз «Мировой октябрь»? За сто километров уезжаю, чи шо?» Колхозницы замолкали, переставали плакать и останавливались.
Мама была для людей радостью и надеждой — любили ее, я уже говорила, все без исключения, только и слышишь: «Петровна, Петровна».
В страду и школьников, и горожан, и студентов мобилизовывали к нам в колхоз на помощь. Помню, с грохотом по неровной дороге тащится телега. На ней котел, посуда, буханки хлеба, старенькая гитара. Повариха тетя Вера заделает тот еще кондер. Это — кукурузная крупа, вымоченная за ночь, лук, зелень всякая — вкуснотища! Котел громадный — уплетают все за милую душу. Потом компот из абрикосов. Мамину гитару возят всегда: а вдруг случится чудо, и она споет. Любо-дорого было ее слушать. Приезжие раззявят рот и не могут оторвать глаза от нее. Все с нетерпением ждали, когда солнце сядет на горизонт — конец работы. А оно, казалось, стоит на месте — так душно, жарко, «силов нема». Наконец повариха как даст бруском по висячему рельсу — все, отработали.
— Обед, обед! Налетай! — Довольные работнички подтягиваются к котлу.
Раскидываются по траве алюминиевые миски и ложки. Неторопливо сходятся и наши, и студенты. Большим черпаком тетя Вера накладывает во все миски: «Смотри, горячее!» Вижу, один из студентов отошел в сторонку, платочком обтирает мамину гитару, садится возле своей миски, кладет гитару рядом. Я заметила: он всегда норовит сесть с мамой. Ей нравится быть среди людей, в гурте — обед, общие разговоры. А тут она припоздала, ищет глазами, куда сесть.
— Ирина Петровна! — зовет студент.
— А, вон она, моя красавица!.. Я сейчас из бочки ополоснусь немного. Пускай пока остывает,— кивает она на миску и уходит в густые заросли — там стоит бочка с нагретой солнцем водой.
— Фу! Хорошо!
Жара была весь день нестерпимая. Мама села возле гитары к своей миске. Застучали ложки, закряхтели от удовольствия проголодавшиеся. И мама тоже уминает. Ее сосед по застолью вынимает какой-то листочек и кладет возле нее. Она осторожно берет, читает, удивляется:
— Ой, какой ты красавец! Какой костюм и скрипочка!
— Это все ерунда. Главное, я занял в Краснодаре первое место по классу фортепьяно.
— Вот это да! Молодец, парень. Как тебя зовут?
— Виктор.
— Как моего мужа.
— А вы мне сказали, что у вас нет мужа.
— Куда он денется. Сейчас на сборах. Военный он. А я пока разгонюсь, песен попою. Не любит он песен.
— Голос ваш божественный.
— Я знаю, что хороший, но не так, чтоб уж божественный.
— Божественный, божественный! — Студент с восхищением произнес эти слова, и стало понятно, что восхищается он не только голосом. Так он и страдал: и место маме занимал, и гитару протирал, а маме «байдуже», что значит «все равно». Однако парень не мешал ей своим присутствием. При нем, музыканте, она и пела наиболее задушевно. Иногда и он брал гитару и тихонько, умело аккомпанировал.
— Петровна,— сказала маме как-то тетя Вера,— не своди с ума пацана!
— Он не пацан. Ему двадцать три года, армию отслужил. Глупостями всякими заниматься не спешит. Ему надо догонять своих аж за два года. А так он мальчик хороший, смешливый…
— Смешливый! Да он как аршин проглотит, когда тебя нету.
— Я ему вольностей не разрешаю. Что-то он мне расскажет, споет тихонько, посмешит. Ну и дура ты! Он в консерватории учится. Отличник. Мне и хочется петь для него. Вот и все.
Настала осень. Мама нас с младшей сестрой взяла в Ейск к тете Еле. Та жила на главной улице, в маленькой хатке. Солнце еще не село. Мама приказала ждать ее, ей сейчас надо уйти. «А потом, вечером, пойдем на концертик…» Стемнело, и мы оказались под старой акацией, раскинувшей пышные ветки. Вдруг распахиваются окна богатого, красивого дома, и студент Виктор, здороваясь, улыбается.
— Прошу вас, заходите.
— Не-не, в дом не! — сказала мама.
Он пододвинул рояль поближе к окну, потер ладони, лицо его стало серьезным. Выждал паузу — и грянул Первый концерт Чайковского.
Вечер. Красивая улица, красивый парень в белой рубашке за роялем. Звуки полетели по улице к самому Азовскому морю. Мама, подавшись вперед, словно окаменела. Мы с сестрой тоже дохнуть боялись. Деликатно подходили отдыхающие. Исполнитель взмок, рубашка прилипла к спине. Прозвучал финальный аккорд, мама кинулась к окну, поднялась на цыпочки, пальцами зацепилась за наличник, волнуясь, поблагодарила:
— Молодец! Ох, молодец! И люди те молодцы, что научили тебя…
— Я сейчас вас провожу.
— Нет. Тут недалеко. Пошли быстрей! — заторопилась она, чтоб он не догнал нас.
Мы скрылись в темноте чужого двора…
Заночевали у тети Ели, утром на базар сходили, и на попутке до порта.
Убрали урожай… Зори стали холодные, лето кончилось. Но на работу ходили: то кукурузу лущить, то веять на ветру пшеницу, то еще что. Кроме того, занятия в хоре, где мама была главной.
Незаметно я стала ее равноправным собеседником.
— Ты знаешь, дочка, нелегко бывает. Вот тут как-то вас спать уложила, а сама на улицу вышла. Темно — глаз коли. Собаки и те незнакомым лаем гавкают. Стою посреди села и думаю: с чего начинать? Третий колхоз уже, а каждый раз все другое. Надежда только на людей.
И не бывало у мамы так, чтоб не заладилось.
Уехала я от нее в Москву, поступила в Институт кинематографии. Она приезжала, но очень редко. Студенты радовались тогда: «Петровна приехала!» Бывало, муки кукурузной привезет, сварит чего-нибудь и угощает, и чудит, а то на картах гадает. «На черта он тебе сдался?» — говорила она, когда чувствовала, что девушка брошена. Я ее почти и не видела. То в одну комнату затащат, то в другую. И пела много, конечно.
— Цэ дуже сильная артистка. Якой голос! Якой голос! — Это она говорила о Саше, подруге моей.
Помню, в Доме кино была премьера фильма «Чужая родня», мама в это время гостевала в Москве. Ее восторгу не было конца.
— Смотри, доченька, сколько людей заинтересовались вашим трудом, ни одного места нема свободного.
Глаза ее расширились, когда она увидела такой же, до отказа заполненный, зал и на втором сеансе.
— Видишь, люди уважают вас, пришли.
Нас опять вызвали на сцену. Бурные аплодисменты. Мама аплодировала громче всех, сияя своими белыми-пребелыми зубами. А когда мы сели в метро, она вдруг заплакала.
— Хотела я признаться тебе… Только не пугай детей… Знай как старшая: заберут меня скоро в больницу. Думаю, не вернусь обратно.
— Что ты, мама! Что ты говоришь такое!
— Тише — люди смотрят…
— Немедленно перебирайся к нам! Тут Москва, врачи хорошие.
Она приехала, устроилась работать в совхоз «Люберецкие поля орошения». Дали ей комнату в бараке: съездила за детьми — их трое оставалось. Одну из сестер я к себе взяла. А куда — к себе? Комната все та же — 14 метров. Мама и сестра на полу, а я сердилась, что мы с мужем на кровати, хотелось к ним под бочок. Сын спал в кроватке своей. Брат после пограничного алма-атинского училища был назначен начальником заставы на Памире. И как все в жизни связано! Его сын Илья закончил Институт кинематографии, факультет документального кино, стал кинооператором и с камерой летал по самым «горячим точкам». Первой оказалась та самая застава, начальником которой когда-то был его отец. Там шел бой — сегодняшнее военное наше время. Илье напомнили о службе его отца, Геннадия Викторовича Мордюкова. Журналисты сняли этот сюжет на пленку. Потом показали по телевизору нашего племянничка с камерой на фоне гор Памира. После Таджикистана он много раз летал в Чечню. Вечером, как скажут в «Новостях» по телевизору: «Хабаров и Илья Мордюков»,— ложимся спокойно спать: ага, живые. И Босния, и Афганистан, и снова Чечня… И всюду он, наш Илюша.
Да, вернусь к маминой болезни. Скрутила она ее. Стала мама твердить, что когда я куплю новый платяной шкаф, то свой старый должна детям в совхоз переправить. У них там через всю комнату веревка протянута, и на ней висят носильные вещи.
И вот маму забрали в больницу. Помню, она просветленно сказала:
— Доченька, тут такие условия, такое обхождение! Разве они дадут умереть?
В электричке я плакала после разговора с хирургом: мама натрудила грыжу. Посоветовали вырезать. Она так боялась ножа, что и температура вдруг упала до нормальной. Она ведь никогда не обращалась к врачам. «Ото только в роддоме и отдыхала, и лечилась»,— говорила. Грыжа не стерпела дальнейших нагрузок, может, от нее и завелся рак. Пятьдесят лет — разве это возраст? «Разрезали и зашили» — есть у врачей такой роковой диагноз. Привезла я маму назад в барак. Кругом лес, красота. Начиналась весна, стали выводить ее во двор, сажать на табуретку, чтоб воздухом дышала.
— Знаешь, дочка, я сельский человек, а природу не знаю… Некогда было изучать. Все работа, работа. А сейчас все знаю: и время зари, и когда какие птицы щебетать начинают. Ну, ладно, вот выберусь из болезни… Ничего мне не надо, только глядеть на вас. Это великое счастье — на своих детей смотреть…
— Да, мама, хорошо, что нас много.
— Вы, дети, проследите за Дарьей Васильевной, чтоб она не подстроила чего-нибудь божественного.
— А чего? Она ж твоя подруга.
— Я знаю все ее уловки. Помните, что я коммунистка? Проследите, чтоб никаких свечек, тем более икон.
— Успокойся, дыши ровнее. Дарьи Васильевны нет в совхозе.— Ее сухое, желтое лицо выразило недовольство: не проводить свою подругу в последний путь, как же так? — Больно, больно! Укол скорее!
Побежали за Ниночкой Зайцевой. Она на медсестру училась.
От укола мама успокоилась и почти до самого вечера моргала и смотрела в потолок.
Потом прошептала:
— Нонна, я тебя вот о чем попрошу… Слушай меня, доченька, внимательно. Дети! Сделайте, как я прошу…— Медленно она старалась внушить нам что-то.— Как я умру, позовите старушку с книгой, потушите электричество и зажгите свечи. Принесите иконку от Васильевны, поставьте передо мной… Пусть будет как положено…
Она надолго замолчала, мы сидели и поглаживали ее руки. Открыла глаза, улыбнулась — и все.
Мы исполнили ее пожелание, обряд свершили, как полагается. Я в душе довольна была, видя, как старушка, встав на колени, читала и читала молитвы всю ночь… И свечи были какими-то теплыми, иконка. К этому времени Дарья Васильевна включилась во все. Когда мы шли за гробом, нам непривычно было то, что люди клали деньги маме к ногам.
— Это ничего… Это так надо — на поминки…— пояснила женщина.— Люди от души… преподношение.
Кажется, совсем недавно большой блестящий автобус забирал маму, трех моих сестер и увозил их из совхоза в Большой театр на репетицию предстоящего концерта самодеятельности, в котором будут выступать артисты со всей страны. Это была ее стихия! Как пылко она распорядилась аранжировкой, чтоб петь на четыре голоса. Жаль было маму: мы видели, как она держалась за правый бок перед выходом, превозмогая боль.
— Сестры Мордюковы! — объявляют. Я сижу в партере, наслаждаюсь красивым пением, горжусь своими самыми близкими. Меня в концерт не включили, потому что я профессиональная актриса.
В последний раз, возвратившись с репетиции, мама с белыми губами села на табуретку и сказала:
— Простите меня, дети, больше не поеду.
Вскоре ее забрали в стационарную больницу. Руководитель самодеятельности расстроился. Оставил сестер моих Люду и Наташу спеть в два голоса «Сулико». Иностранцы аплодировали им вовсю: две хорошенькие девушки со светлыми косами прекрасно исполнили песню на грузинском языке. Получили приз: газовые косыночки и браслеты грузинской чеканки. Мастер Коба Гурули. Когда пришли к маме, она приподнялась на постели и радостная попросила дочерей: спойте «Сулико», как там, и станьте так же, как там, на сцене.
Да, она могла бы стать прекрасной актрисой, это все замечали. Известные режиссеры и актеры интересовались, когда приедет Ирина Петровна. Я уже писала, что ею восхищался Алексей Денисович Дикий. Он грустнел даже, слушая мамино пение. Самойлов, Герасимов, Шпрингфельдт, все они в восторге от тембра ее голоса, ее музыкальности. Как же несправедлива судьба. Только стали выпутываться из тисков тяжелой жизни. Попели бы на радость себе и людям. Нет, умирай! Да помучительнее, подольше!
Плакать уходили в лес, чтобы она не видела наших слез.
— Как умру, не плачьте… Пойте наши песни, которые мы вместе пели.— Материнское сердце как бы загодя, авансом утешало плачущих детей.
С похорон пришли, я села к столу, кем-то накрытому для поминок, и подумала: «Я не дочь… я ничья не дочь. Я тетка». Физически прочувствовала — тетка.
Мамочка, дорогая, мне и сейчас тебя не хватает, хотя я уже старше, чем была ты.
КАРЕТКА
Саман — глину, смешанную с навозом,— сначала месят ногами, потом — для получения кирпича — орудуют кареткой. Это прямоугольная рама, сделанная плотником по заказу. У кого большая, у кого поменьше. В раму эту натаптывают месиво, затем осторожно выталкивают на траву, чтобы подсохло. Получается саманный кирпич, и испокон веку хата называется саманной. Заботливо хозяева обхаживают такую хатку. Часто белят, голубую каемочку наводят. Цветы рисуют, петушков. Она невысокая, и за нею можно ухаживать, как за малым дитем. Под окнами сажают цветы: панычи, чернобривчаки, граммофоны, «рожу» — мальву по-научному…
Для человеческого бытия тоже выдумывают разные каретки: живи честно, трудись, детей рожай, не будь скрягой, гордецом. Эта каретка вечна, да только не удержится человек в ее границах. Человек единожды входит в жизнь, в которой ему наперед уготовлен его путь. И каждому намечена судьба. Заранее расписал кто-то, как человеку жить. Смолоду и до конца. Он не думает об этом, потому что считает свои планы незыблемыми, уверен, что он хозяин жизни — как задумает, так и сделает. В каретку эту входят любые пожелания: дети, работа, дом, угодная судьба и путевка в искусство.
Молодость с амбициями. Все препятствия легко устранимы. Не топят в общежитии? А ребята на что? К вечеру любыми путями добудут досок, натопят, и будет тепло. Помню, в Лосиноостровском общежитии не стали мелочиться, спилили сосну. Она упала на провода — остановились две фабрики. За ночь все распилили, попрятали, натопили как следует, но наутро все обнаружилось. Пришли из милиции, стали акт составлять. На полтора миллиона убытку. Да что с нас возьмешь? Свалили на стихийное бедствие. Нам погрозили: так больше не делать! Мы, конечно: ни-ни. Зато неделю или две на обоих этажах черные голландки были раскалены.
На школьной форме, в которой я приехала в Москву, локти штопаны-перештопаны, заплатка на заплатке. Ну и что? Пошла в профком, дали ордер на покупку хлопчатобумажного изделия. Ох, изделие мое! Какое ты мягонькое и уютное — халат на пуговках. Запах-то, запах! Магазинный, шикарный. Никому и в голову не приходило, что я в халате по институту хожу. Следующий заход в профком — парусиновые туфли на розовой резине. Потом купила на Тишинском рынке две пары ношеных шерстяных носок, распустила и самодельным деревянным крючком связала косынку.
— И все на наряды, все на наряды деньги тратите,— съязвил наш общий любимчик Ростислав Васильевич, преподаватель физкультуры.
Общежитие — это по мне, это отрада. Я первый раз и от мужа удрала, чтобы снова очутиться в гурте: кто голову в тазике моет, кто кофточку гладит. Готовимся к понедельнику — занятие по мастерству актера. Любимый и строгий Борис Владимирович с Ольгой Ивановной приедут. Это бал-маскарад, это праздник! Мало ли что есть хочется и день и ночь! Всем хочется. Всем людям, всей стране неотступно хочется есть. Мы учили друг друга, как тренировать желудок, чтобы он не просил еды, чтобы не отвлекал от основной жизни.
Бесконечно влюблялись, целовались по углам. Местные мамы или папы отрезвляли, отвлекали, умоляли не реализовывать свою любовь или хотя бы отодвинуть реализацию.
Один раз сидим на «западной литературе», всовывается в дверь знакомое лицо пожилой женщины.
— Простите, можно Мордюкову на минуточку?
Выхожу, таращу на пришедшую глаза, вспоминаю, что Гарик ихний гуляет с одной девочкой, слушаю ее.
— Нонна, доверяю только тебе: каждую неделю буду вам пышки печь, только не трогайте Гарика!
— Я его не трогаю. Мне вообще все до лампочки — я отличница, на доске почета вишу… А Гарик ваш скачет от одной к другой.
— Он сказал: люблю Мордюкову.
— Брешет! Ладно, давайте пышки. Приносите каждую неделю, и мы Гарика спасем…
Вот так бывает: у меня сердце колотится оттого, что пышки едим и еще на вечер останется… Приезжаем в общежитие, на плитке целое ведро булькает с пшенной кашей. Это Сережка Пыров где-то «скоммуниздил». Где — не наше дело. Спрашивать не полагалось. Потом мы усаживались с отличниками натуральными и наседали на них, чтоб те рассказали содержание «Бесов» Достоевского или пьесы Н. Островского. Обычно задают на лето прочесть, но разве летом откроешь книжку? Мама родная, а на танцы к морячкам, а в море покупаться, а рыбы или раков половить? Какой там Достоевский… Оглянуться не успеешь, как мама уже собирает тебя в Москву. Но эти наши читаки-отличники здорово пересказывали произведения. Бывало, и два, и три расскажут. А мы ухитрялись четверки получить на экзамене.
Однажды стою я на бортике бассейна — шли занятия по плаванию. Ростислав Васильевич, наш физкультурник, подплывает, пальцем подзывает наклониться к нему. Я наклоняюсь.
— Ты у гинеколога была?
— Зачем это? — подтягиваю купальник.
— Ведь ты беременна. Пойди в медпункт и возьми направление.
Я закрыла руками свой живот и побежала в раздевалку.
Там села на кучу какого-то инвентаря, задумалась.
— Переоденься, ты вся дрожишь! — крикнула на меня староста.
Я медленно переоделась — и в медпункт. Случилось это на четвертом курсе. Профком в очередной раз схватился за голову: куда девать? Общежития два — женское в Москве, возле метро «Кропоткинская», мужское — в Лосинке. Там как раз и была резервная, четырех-пяти метров, комната для тех женатых студентов, которые ждут ребенка.
Я наведывалась в Лосинку, присматривалась: висят пеленки на веревке или нет? Было такое правило: диплом защитил и — айда на простор, снимай угол или к чьим-нибудь родителям просись…
Наконец входим в долгожданную комнату. Две «солдатских» кровати, стол, печка — отлично! Муж с Евгением Ташковым нанялись пилить дрова дачникам, чтоб купить приданое для будущего ребенка.
Я бегала по двум этажам, на кухню, в умывальник. Жарила на рыбьем жире картошку. Все немного морщились от запаха, а мне он не мешал: плохо ли — рыба и картошка вместе. На второе — кипяток из пол-литровых банок.
Я шустрая была. Стал живот увеличиваться, я поддерживала его руками, но бегать не переставала. Вокруг меня были веселые мальчики. Я им подкину какую-нибудь шутку — хохочут, аж потолок дрожит. Характер у меня был тогда золотой — легкий, веселый, покладистый,— все без исключения меня любили. К примеру, Сергей Параджанов. Бледный он был и худой, одежда без цвета и формы. Он шастал все время по комиссионкам, искал «счастья»: кулоны, броши, разные золотые изделия. Антиквар!
Однажды мы собрались все на кухне и варим «че нито».
Сергей входит с интригующей улыбкой и достает из кармана зеленую с золотыми точечками-глазами собачку. Моя неуклюжая рука потянулась: «Ой какая!» И с концами!.. Уронила я, разбила бедную собачку.
— Эх, мама Нонна, что ты наделала! — охнул кто-то.
А Сергей засмеялся, негромко, беззащитно.
— Ничего, найдем еще…
Я чувствовала ценность утери, но он замял происшедшее, вынув из-за пазухи вяленую воблу.
— Ура!
Тем дело и кончилось.
Прибегаю однажды из института. Муж остался там в шахматы поиграть. Вдруг меня как скрутит в узел!..
— Ой, ой, мальчики, мальчики, помогите!
Ребята несмело подошли к открытой двери, взглянули на меня скорчившуюся. А боль внезапно отпустила.
— Все прошло, слава Богу!
— Что с тобой?
Входят несколько человек во главе с Марленом Хуциевым, я смеюсь… И вдруг снова: «Ой! ой!» Марлен выпроводил всех в коридор, в приоткрытую дверь наблюдает за мной. Тишина. Появляется комендант с трубкой.
— Не паникуй, к утру родишь.
Ушли. Лежу, смотрю в потолок. Опять как даст в поясницу молотком, я снова в крик: «Ой, ой!» Слышу в комнате против нашей ключом кто-то дверь открывает. Я кричу, как родственнику:
— Ваня! Ванечка! Беги, звони! Я, наверное, сегодня все!
— Сейчас, сейчас!
Куда побежал, не знаю. Чередование «Ой!» с тишиной, подходящих к двери и уходящих мальчиков. Наконец прибегает Ваня и успокаивает: сейчас, Нонночка, они приедут сюда роды принимать! Я сбегал на мебельную фабрику и дозвонился!
— Как сюда?!
Я испугалась, заплакала. Вижу, сквозь толпу ребят протискивается мой муж. Он раздраженно: сколько вокруг чужих… Стал надевать мне ботинки, с досадой ворчит: «Зачем они здесь. Это — наше дело… Сейчас поедем в Москву. Машина стоит внизу…» Как ни крутилась в машине, а про счетчик не забывала: надо же платить!
Вернулась с ребенком в эту же комнату. Чуть не ослепла, увидев на моей, а значит, на сыновней кровати бумажные цветы на подушке. «Он хотел как лучше…» Я мягко так собрала цветы, положила их на окно, а потом уж опустила сына на подушку. В институт ходим, ребенка с собой таскаем. Он лежит в медпункте, нянчат его по очереди кому не лень. У меня душа разрывается — жаль сыночка. Я полюбила его сразу так жгуче, сильно, какою-то ненормальной любовью. На ручке — еще в родильном доме — привязана была клееночка с надписью «Мордюков — мальчик».
Сидим как-то утром, уже в институт собрались, стук в дверь. Входит медсестричка, поздоровалась и шутя спросила:
— Мальчик Мордюков здесь живет?
— Нет,— сухо ответил муж, швырнув клееночку на стол.
— Этот мальчик — Тихонов Владимир.
— Извините, у меня так написано…— смутилась сестра.— Прививку надо сделать.
После ее ухода резко сказал:
— Собирайся, пойдем в загс!
На улице свистел морозный ветер, я несла сыночка и чувствовала, что ватное одеяльце не защитит его розовую спинку от холода. Так и вышло — застудили. Потом несколько лет лечили от бронхита…
Хорошо, что, еще учась в институте, я сыграла в фильме «Молодая гвардия» Ульяну Громову и иногда появлялись дяденьки с приглашением выступить от общества «Знание». Все-таки приработок.
Как-то позвонили: «Ленинград просит для старшеклассников «Молодую гвардию» и тебя…» В поезде дяденька незнакомый кидает три коробки с фильмом и, буркнув: «Там встретят»,— уходит. У меня стали слипаться глаза — было уже за полночь.
Утро выдалось хорошим. Недаром испокон веку есть надпись на станциях «Кипяток». Кипяток — это жизнь, и в купе у нас бурлила жизнь. Кипяток с парком, какая ни есть еда очутилась на маленьком столике. Как хорошо!
— Мне твои фильмы всю ночь снились,— сказал молодой пассажир в солдатской рубахе.
— Фильмы… Это не фильмы, а фильм «Молодая гвардия», и то три части всего,— ответила я.
— Так вы лауреат Сталинской премии?! — взвизгнула с восторгом попутчица.
— Да, вот так…— вздохнула я.
В кармане у меня было четыре рубля. Выступать в субботу и воскресенье, а вечером домой. Приняли меня на «ура». Все были очень довольны, обнимали меня, целовали.
— До следующих встреч! — радушно говорили люди.
Было семь часов вечера. Я додержала улыбку, пока не завернула за угол. А как же гонорар? Мне не на что даже хлеба купить. А ехать на что?
Шла я, шла и оказалась у Политехнического института. Села на лавочку. Красота-то какая! Еще горше стало от такой красоты. Тетеньки мимо меня носят на носилках желтые листья и кидают в кучу. И вдруг одна опустила носилки, подсела ко мне, положила руку на колено и спрашивает:
— Что с тобой? Кто обидел тебя, казачка?
Я подняла лицо.
— Откуда вы знаете, что я казачка?
— Да видно. У нас кубаночки подрабатывают, а днем учатся. Вставай. Пошли чай пить. Пока шли, я все-все рассказала ей.
— Ну, чего ж тут особенного? Заработала, а деньги в зарплату получишь,— сказала она.
Зашли мы в четырехугольный дворик, похожий на колодец. Она стукнула по низенькому окошку, и изнутри прыгнула на стекло кошка так высоко, что соски на пузе видны были.
— Раздевайся, садись. Непорядок у вас там… в кино — картину погрузили, оформили, а человека.
— Я первый раз выехала. Не знала, что за гостиницу платить и за обратный путь.
— А с едой как? Голодная небось.
— Нет. На выступления за кулисами стоял столик и чай с хлебом.
— Ну тогда ничего. В другой раз расскажу тебе, как я Кубань люблю… до одурения. В госпитале нянечкой работала. Любовь была с кубанским казаком. Молодые были. Налюбились, нацеловались вдоволь и без обещаний расстались. Еще не вошли в тот возраст, когда жилы друг из друга тянут обещаниями да уговорами… А насчет отъезда — устроим. Пошли, скоро поезд. С моей подружкой поедешь, на узлах с бельем.
Подружка оказалась улыбчивой, тихой ленинградкой. Выложила из кармана шинели мелкую картошку в мундире, кулек морской капусты, чаю с сахарином попили. Хорошо!
Радость моя сменилась на досаду: не хотелось мужу объяснять, почему без денег явилась. И откуда у парня в двадцать два года командирское начало? Это, пожалуй, единственный человек был, от которого я днем и ночью мечтала избавиться. Но как? Раньше нельзя было: ребенок, семья, что скажут в институте. Боже сохрани! Надо терпеть. А про маму и говорить нечего. Бывало, чует, что мне не живется с ним, начинает причитать: «Ой, дочка, не бросай его! Он домашний. Никогда семью не оставит. Смотри, как бы одной не пришлось жизнь коротать, а он — судьба твоя».
Так больше десяти лет просуществовали. Мама умерла — мы и разошлись, куда глаза глядят…
Развалилась моя «каретка». Вот только «золотник» остался при мне. С ним не пропадешь. Он главнее, чем муж и несуразная моя жизнь личная. Золотничок — это предназначение быть мне актрисой с пониманием и умением создавать свое искусство на интерес людям.
Сейчас 1997 год. Я в Тбилиси. Гала-концерт в большом зале. Артистов много. «Переаншлаг». Объявили меня. Весь зал сразу встал. Я уж говорила об этом, о том, что такое для гордого грузина встать со стула. Слезы залили мне лицо… Я аплодировала, они тоже.
Вот это награда. Вот это и было всегда моей невидимой кареткой жизни — служить профессии. У каждого человека, занимающегося искусством, главное «пиршество» в творчестве состоит в работе, в которой он расходует накопленное своей жизнью, то есть самое дорогое, что когда-то привело к горьким слезам или к неудержимому смеху. И я тоже из большой семьи художников, людей, занимающихся искусством. И у меня «под ложечкой» есть болевая точка. В детстве мне довелось увидеть у колодца упавшую без чувств женщину, получившую похоронку с фронта. Я все понимала, я сочувствовала ей до глубины души, потому что родилась актрисой. У меня национальные струны тугие оттого, что мне судьбой было предназначено срастись с горем окружающих меня женщин, срастись с их характерами, умением работать до десятого пота, веселиться, песню завести такую, что проберет всех до слез. Так и получилось, что мое богатство было в окружающем меня вечном жизненном сюжете.
Помню, мы были в экспедиции на съемках в глухой деревне. Померла старуха… Несут гроб, за ним группа людей идет.
— Сколько лет ей было? — спросила я.
— Шла до упаду! — не поднимая головы, ответила одна из провожающих свою подружку в последний путь.
Истинная характеристика наших женщин — «шла до упаду». И я, если ничто не помешает, буду идти до упаду. И кто же не согласится с тем, что таких женщин нет больше нигде, ни в одной стране! Нету таких тружениц, как наши. Боже ж ты мой! Одну только войну вспомнить, и того достаточно, чтобы всю жизнь играть ее, писать, рассказывать о женской военной доле. Все у нее, у женщины нашей, получается безропотно, обязательно, нерушимо…
Всегда она бегом. Как бы несправедливо ни обошлась с ней судьба, с какими бы страданиями, лишениями она ни встретилась, крепка в ней уверенность, что плохое — ошибки, неприятности — временно, надо подождать, перетерпеть, и все наладится. Сколько в нашей женщине взрывной силы, дипломатии, милосердия! И все мы разные: есть тихие, есть крикливые и требующие, а крик не помогает, тогда ляпнет такое, что аж чертям тошно: все катаются от смеха. Есть и вульгарные, вроде ведут себя вызывающе, а в работе никому не уступят, такие все время на Доске почета висели. Это мои героини и мои зрители, моя любовь. Таких женщин я знаю, это я сама.
Пошла я недавно на рынок за квашеной капустой. Вижу, бочка стоит, возле нее суетятся подросток и женщина с гипсом на руке от кисти до локтя. По лицу ее видно, что болит рука нестерпимо, но она этой правой рукой взвешивает свой товар. Пацан получает деньги. Все сочувствуют, кто и сам накладывает себе в бидон и ставит на весы. Я в аптеку: «Дайте что-нибудь обезболивающее». Дали. Угощаю несчастную «пятирчаткой» — две таблетки сразу.
— Как же это вы? — с состраданием спрашивает какой-то мужчина.
Женщина смахнула слезу фартуком.
— Да как же, как же… Вчерась вот тут поскользнулась — и на руку! Вывих и трещина, сказали. Вправить-то вправили, но болит, болит.
— Поезжайте домой,— искренне советует кто-то.
— Я и то говорю: поехали, Мария, домой,— бурчит ее напарник, молодой паренек.
— Куда домой? Срам-то какой — явимся с капустой. Помалкивай там! — ответила в сердцах хозяйка.
Я ее взяла себе на заметку. Напишу о ней, а может, и сыграть когда придется на нее похожую.
Еще эпизод. Собрались как-то у знакомой актрисы отметить очередное событие. Пришли известные режиссеры, актеры. Надо сказать, что актриса эта и сейчас живет в коммуналке — не все же ретиво рвутся в отдельные квартиры. Пришла в гости и соседка-сторожиха. Вечерами надевала бесформенную волчью шубу, брала ружье без патронов и шла охранять чье-то добро. Мы обычно липли к ней, любили слушать ее рассказы, ловили, запоминали каждое слово — все шло в копилку. Однажды моя подруга влетела на кухню и закричала:
— «Мону Лизу» везут по Москве в особом автобусе, с особым режимом и климатом!
Сторожиха спокойно помешивала суп в кастрюле, чем вызвала еще большее желание убедить ее в чуде происходящего.
— Вы слышите, Антонина Федоровна?
— Чую, нэ глухая…
— Она будет выставлена в музее! Пойдемте!
— Проститутка якась… Че на нэи дывыться?
Иногда, как сейчас, осчастливит нас — постоит у притолоки, что-нибудь сказанет… Один режиссер спросил у нее:
— Антонина Федоровна, какая у тебя пенсия?
Та нагнулась и ответила ему на ухо. Тогда режиссер ставит рядом с собой табуретку и жестом приглашает соседку сесть.
— Где вы были во время войны?
— У Белоруссии.
— Приходилось ли вам скрывать партизан или кого из бойцов?
— А як же!.. Разве я одна? Мы усе помогали… И у нас тоже партизаны ночевали, харчей им давала.
Режиссер отводит собеседницу в сторону, и они о чем-то шепчутся. «Это законно!» — уверяет он. Соседка неторопливо надела шубу, взяла ружье и пошла на пост.
Забыли мы это, не замечали, что несколько дней Антонина Федоровна не попадается нам на глаза. Вдруг открывается дверь, и входит долго отсутствующая соседка. Ее и не видно — вся завешана венками чеснока, лука, с плеч снимает мешок, до половины заполненный семечками.
— Антонина Федоровна приехала! Наверное, ездила в деревню насчет пенсии?
— Ну да,— простодушно отвечает она и рассупонивается.— Бери вот, от моей младшей сестры. Насилу узнала ее… Хорошо съездила… Ставь чайник — в горле пересохло.
— Сейчас, сейчас! О, и тыква, и фасоль!
— А как насчет пенсии? — Надо ведь было найти одного-двух свидетелей, которые бы подтвердили помощь Антонины Федоровны партизанам и бойцам.
— Якая там пенсия! — воскликнула соседка.— Хлопцы все усе-е до одного повмирали!
Она это сказала, как бы радуясь за себя, что сама-то жива, здорова… А пенсия…
— Це надо хлопотать да просить… На что оно? — Потом задумчиво проговорила, дуя в блюдечко с чаем:
— Скоро, ох, скоро пробегла жизнь… Садись,— кивнула она мне,— чайку попьем. Ты не приучайся, чтоб кто-то тебе поднес. Сперва заслужить должна. Вот сколько заслужишь, столько и дадут тебе пенсии. Но это еще тебе не ско-о-ро…
Теперь, спустя много лет, я все думаю о встреченных мною простых женщинах, так похожих на моих героинь. Укладывались ли их жизни в кем-то заготовленные каретки? Образование, манящее в дальние дали, любопытство, талант, войны, зависть — да мало ли еще что ломает желанные формы, корежит спокойное жизненное течение. Вот и Илюша, племянник мой… пропал в Чечне. Пишу это, а мысли сейчас только о нем — не знаем мы, жив ли он, что с ним… У него двое детей — женился он рано, жену привез с Кубани. Отдыхал там и влюбился в кубанскую казачку. Валя, его мать, жена моего брата Геннадия, переживала, плакала, ругала его: мол, рано жениться, сам ребенок еще. А он, глаза потупив, брови домиком, серьезно так, по-взрослому: «Я — жертва любви!» «Ну раз жертва,— рассмеялась Валя,— женись». И жена его тоже совсем молоденькая, он ее и звал «девочка», она его в ответ «мальчиком». Так и до сих пор они «девочка» с «мальчиком». Читает он много, и молчун он у нас. Прежде чем сказать, помолчит, подумает. Я еще раз повторю (только о нем мне сейчас и хочется, нужно говорить, писать): все он в самые горячие «точки» рвался, снимал на переднем крае бесконечных нынче войн. И как мы им гордились, как за него переживали! Как-то я ему об этом сказала, посетовала: зачем тебе это — постоянная опасность, взрывы, стрельба?.. Он, помолчав, тихо ответил: «Тетя Нонна, это мое призвание».
Вот и уложи жизнь в каретку, попробуй втиснуть ее в удобную форму…
МОЛОДАЯ ГВАРДИЯ КЛИПМЕНОВ
Прошлым летом мы вышли как-то из павильона «Мосфильма» во двор, чтобы продышаться немного. Сели на скамейку и стали разглядывать стайку подростков, почти мальчиков, сидящих на траве. Они такие симпатичные, одеты по моде, пахучие, приветливые. Щурятся от солнышка, потрескивают жвачкой, смеются, толкают друг друга. Это клипмены. Видать, что-то снимают и тоже вышли подышать. Я вспомнила понравившийся мне телеклип — реклама водки. Там черная кошка гуляет сама по себе между предметами и забавно проецируется — превращается в пантеру на водочной бутылке. Клип удался. Он прошел по всему миру и получил разные призы.
Меня не один год волновала мысль о форме кино. Всегда напрашивается возможность очистки от ненужных заусенцев, от лишних по смыслу метров пленки. Порою и на стуле ерзаешь и зеваешь от тягомотины эпизода. «Воды много»,— говорят про такое кино. А бывает наоборот — ритм фильма слишком вольно меняется. Тот клип с кошкой и водкой подтверждал известную истину — краткая выразительность только украшает фильм. Я преклоняюсь перед односерийными фильмами. Кино — это не театр, не телевизионные «посиделки». Классики его изначально создавали как выдох, как выстрел: «А-ах!» — и все! Кино родилось, появилось на свет односерийным.
Помню, как мы сидели в просмотровом зале на «Мосфильме» и затаив дыхание смотрели двухсерийный фильм Шукшина «Калина красная». Василий вертелся, чесал макушку, кряхтел. За несколько секунд до финала громко встал, хлопнул в ладоши и решительно сказал: «Одна!» — серия, имел в виду. Бывает, что в процессе съемки студия и создатели восхищены текущим материалом. Дирекция незамедлительно провоцирует изменить серийность — из одной сделать две. Студия выигрывает: получается за те же деньги и время не один фильм, а два. Студии, съемочной группе и актерам платят как за два фильма. Обоюдный интерес. Однако Шукшин в угоду этим интересам не стал корежить картину. Но вот в «Трясине», которая изначально была запущена как
«А-ах!», как выстрел, как выдох, то есть односерийным фильмом, режиссер не устоял — угодил «Мосфильму». Виктор Мережко знал, почему сценарий был рассчитан на одну серию, но в кино принято не считаться с автором. А надо бы… Есть определенная заданность жанра, сценария. Недаром, скажем, в спорте — четкое разделение по дистанциям: сто метров, километр и так далее. Односерийный «забег» сценария должен быть неукоснительно односерийным.
Когда я увидела удачный клип, подумала: все же молодежь кумекает, ищет… Уловить момент, крик, подтекст — это много. Налетел на меня где-то на презентации клипмен. Слегка ерничая, убеждала его, что я не клиповая актриса. Он распалился, стал доказывать, что можно забавно снять. Я бы и рада была продолжить спор с ним на съемочной площадке в новом для себя качестве, но мысли нет.
— А зачем она? — говорит он.
— В этом-то и интерес: снимать срез, миг, намек. Пусть по времени это будет сорок секунд, но сорок секунд мысли,— настаивала я.
Мы расстались, а через несколько дней звонит Денис Евстигнеев. Я обрадовалась: «Вот это другое дело!» Его фильм «Лимита» очень понравился мне. И вдруг он предлагает сняться в клипе. Я-то думала, что в фильме…
— О, нет, нет, ни за что!
На другом конце провода пауза и дыхание. Он начал говорить о железнодорожницах в оранжевых жилетах.
— Сколько по времени это должно пройти?
— Полторы минуты.
— Денис, дорогой, клип мне не осилить — я реалистка до мозга костей. Полторы минуты!..
— Это много.— Он еще помолчал, а потом предложил встретиться завтра на «Мосфильме».
Там нас уже ждал художник Павел Каплевич, и мы затерялись в море одежды, хранящейся на складе. Увлеклись, как дети. Пашка прыгал по узлам и ящикам и отменно одевал нас. Этот процесс важен очень. Мы, потные и красные, вздохнули наконец, и довольный Пашка сообщил Денису:
— Ну вот так, я думаю.
Режиссер потер руки и, смеясь, сказал:
— Пойдемте, теперь займемся тем, зачем вы, собственно, сюда и при-ехали.
— Действительно! — засмеялись мы.
Два дня на жаре между рельсов снимались с Риммой Марковой ради полутораминутного изображения на экране. В этот клип вмещен глубокий жизненный смысл. Такой вот клип по мне.
В ХХ веке много чего появилось. От фривольности ядерных игрищ народились неизвестные доселе вещества, имеющие формулу, но не поддающиеся познанию. Крутятся неизвестные соединения, которые располагаются как и где угодно. Англия согласна на полное уничтожение любого скота… А СПИД? Разве есть хоть малая надежда, распознаю этого монстра. А дети-мутанты?.. Это уже другая формула в науке. Кино тоже заслужило наказания. Людям нужен фильм «Белоснежка и семь гномов», а им подают всевозможные откровения патологии. Распад страны, распад всего — в том числе и кино. На этом фоне обнаружилась незаполненная ниша, куда непринужденно и легко вошли клипы. А клипы бывают разные. У Евстигнеева — с мыслью и состраданием. С клипом надо на «Вы». Бойтесь полностью попасть в его вечные объятия. Клип опасен…
Мне припомнился фильм, где Чурикова и Скляр обрадовались безжизненной территории, совсем без людей. Как хорошо! Бурьян, палисадник и скошенное сено ничье. Дом пустой. Ходи, разглядывай, подавайся любви… Хорошо! А между тем эти два человека находятся в радиационной зоне. Наблюдающие сообщают друг другу: «Они светятся…» Так и вошли в свою гибель — ни боли, ни страха, а только блаженство… Не случится ли так, что сугубо клиповое творчество выест реальное предназначение профессии кинорежиссера?
Экран — это магическая зрелищная сила. Его функция — забрать зрителя без остатка. А мы разошлись: «Бей, кроши, бросай детей в окна!» Тут тебе и мозги на асфальте, и кровушка течет, и голый зад, да и секс — пожалуйста. Так лучше уж бессмысленные клипы — там хоть крови нет!
Святое изобретение человечества — экран, а мы порою делаем из него помойку.
Не возраст мне подсказывает это, а опыт. Экрану пристало изображать, как актер Закариадзе в фильме «Отец солдата», забравшись среди перестрелки в пустое здание, нашел сына. Они перекрикивались. Гулом гудели их голоса. Отец добрался до сына и осел, держа в руках выдохнувшего его: «Отец…» «Какой ты стал большой, как ты вырос»,— гениально запричитал Закариадзе.
Ну, черный кот прошел, отражаясь в водке,— это лишь забавный миг. У нас и того нету, не видать что-то подобного в наших клипах. Наслаждайтесь жвачками, радуйте родителей, работайте не покладая рук, но, когда начнете взрослеть, посматривайте на жизнь нашу. Если не собираетесь уехать, волей-неволей пожелайте, чтоб вся ваша жизнь не распалась на клипы, не превратилась в пир во время чумы.
Меня во время учебы во ВГИКе общефакультетским собранием решили отчислить со второго курса за «богохульство». Познакомившись с личностью Карла Маркса, я заявила педагогу и курсу:
— На черта он нам сдался! Все равны, тишь да гладь, да божья благодать! А как же искусство? Оно не может возникнуть без страдания!
Это высказывание, конечно, было интуитивным. Какой из меня политик! Но из души неграмотного человека раздался крик — это предчувствие мучений, страданий и тяжкого труда в своей профессии, потому что мы не могли себе представить, какую песню заводить, если не о родимой стороне, о людях наших, если не творить на радость, на надежду простому труженику. Гамлета играть можно и нужно. Образовывать людей необходимо, но все это получится только тогда, когда хлеб будет, вода будет, воздух чистый будет. Идет по синему морю белый лайнер, человеку хорошо разлечься в шезлонге, подставить лицо солнцу и ветру. Он счастлив целых двадцать дней отдыхать между небом и землей. Но в трюме идет другая жизнь — трудовая. Не будь ее — лайнер утонет.
Так когда-то в коммуналке Григорий Чухрай ночами на кухне писал режиссерский сценарий «Баллады о солдате». Фильм полетел по белому свету. Классическая библейская картина. Я не утверждаю: чтобы стать талантливым, нужно пройти нищету, голод, лишения.
Но знать почву, своих людей, их образ жизни — это необходимо для творческого человека.
«Хочешь оставить след в искусстве — вторгайся во все отечественное»,— говорил художник Васнецов. Где живешь, там и спасение. К примеру, я хорошо знаю горцев, вообще Кавказ, потому что там выросла. От души позавидовала режиссеру Хотиненко, его таланту понять душу горца, его жизнь через русского солдата, роль которого исполняет в фильме «Мусульманин» Женя Миронов.
И клип обязан доносить до зрителя свою мысль. Смешной ли это случай или грустный. На первой стадии беззаботная игра, как любая игра, вплоть до компьютера. Шарики разного цвета. Здесь же и прелестный задик Ветлицкой, на него мастерски накладывают масло-какао. Она улыбается, выставляя красивые зубы. Зачем это все? Так, за здорово живешь, хорошие мальчики незаметно внедряются в радиационный палисадник. Они не догадываются, что в зону никчемности идут… Вряд ли кто восхитится нашими клипами, потому что клип — это продукт таланта, поднаторевший в большом кино или в другом виде искусства.
Недавно показали клип Майкла Джексона. Вот это клип! Майкл пошел, а вернее, поплыл, то есть он пошел по сцене медленно, не говоря уже о его пластике. Мы впились, замерли, заволновались: впустив нас к себе на сцену, чтоб мы последовали за ним, он едва заметно дернул на миг подбородком, дразня зрителей знакомым движением. Ради этого мига был сочинен клип. Значит, только богатый талантом, богач таланта, оцененный всем миром, способен на такую драгоценную зарницу. Цветными шариками и поющими рок-попами, под ветродуем, как говорится, ни с того ни с сего разве увлечешь зрителя?! И разве на этом можно сделаться богачом таланта? Нет, детки, нельзя. Правда, в клипах есть возможность ознакомиться с техникой съемок, с аппаратурой, освещением, с хорошенькими актрисами. И больше ни-че-го!
Вот я вам подарю одну из десятка зарисовок, возникших в моей голове. Нуте-ка! Снимите! Представьте: иду по широкой улице Москвы. Вдруг слышу, как десятки машин одновременно остановились и загудели во все моторы. Оказывается, старая худая женщина на середине перехода буквально влипла в неостывший асфальт. Одну ногу вытаскивает, а туфель остается на старом месте. Вторую вытаскивает — то же самое. Машины — исчадие ада — орут, как бешеные. Женщина пытается как-то двигаться, боясь их угрозы: ноги освободила, но оставила вытянутые пустые чулки в туфлях. Вернее, чулки еще тянутся за ней. Несколько шагов сделала, пока не освободилась от приставучих чулок. Наконец босая ступила на тротуар. Я подбегаю к ней, беру под руку, мы возле цинкового карнизика полуподвального окна. Я сажаю ее на этот карнизик. Иссохшая, худая, она хватается за жизнь. Кажется, что грудная клетка пуста, так сильно и гулко бьется сердце, со свистом дышат легкие.
— Ничего, ничего,— убеждаю я ее и бегу вытаскивать туфли.
— Чулки,— прошептала она.
Сбегала я и за поменявшими цвет чулками. Завернула их в газету, а туфли напялила ей на ноги.
Подождала, пока она более или менее отдышалась, и спросила:
— Что вы там так крепко прижимаете к груди?
Она развернула целлофан, вытащила из него сберкнижку, ногтем открыла ее и, сдвинув брови, выдохнула:
— Сегодня обмен денег назначили, разве ты не знаешь?!
Сорок секунд чистого действия… А какую горькую мысль оно несет! Хоть горькая, хоть сладкая, хоть соленая, а мысль в клипе должна быть, уже не говоря о том, что клип — это хобби, а не профессия.
В комедийном фильме тоже очень точно надо выводить мысли. Комедия по делу должна служить людям…
Расселили нас как-то с киноэкспедицией в деревне по разным хатам. Мне достались очень хорошие хозяева. Маруся, ее сын Коля и муж Анатолий — комбайнер. Жили они в любви и согласии. Одно плохо: муж пил по-черному. Пока работал в поле — ни капельки, потом с дружками на грузовике в магазин. Гур-ур, буль-оуль, кто домой, кто тут же прилег. Анатолий валялся мертвяком где-нибудь недалеко от магазина. Колька ежедневно брал двухколесную тачку и ехал за ним. Посадив с помощью взрослых невменяемого папку в тачку, он трогался к дому. Старался, чтоб ни рука, ни нога отца не попали в колеса. Для сельчан это привычно, никаких упреков.
— Мама, мамочка! Заплаканное сердце мое! Любимая! — кричал пьяный Анатолий, когда Маруся шла навстречу, чтоб помочь высадить его из тачки.— Любовь моя! Единственная! И тебя люблю, и Кольку.
— Ничего, ничего… Сейчас на топчанчик ляжешь под яблонькой и отоспишься,— приговаривала молодая красивая казачка. А потом мне: — Вы знаете, у него золотые руки и характер хороший. Утром будет, как огурчик. Покормлю его — и на работу. Ударник!
Как-то задождило. И нам плохо, и колхозу тоже. Сидим мы под яблоней, вареники лепим. Анатолий очень смешливый — от души прыскал от всех моих россказней. Надо же было так сблизиться с этой семьей и так в общем-то обнаглеть, что сама уже не помню, как я скорчила ему ту самую рожу, с которой он кричал по пьяни: «Мама, мамочка, заплаканное сердце мое! Маруся схватилась от смеха за живот и выскочила из-за стола. Коля тоже пунктирчиком, как-то дробью захохотал. Анатолий внимательно вгляделся в мое лицо, будто видел впервые. Потом, застенчиво улыбаясь, мотнул головой, отошел в сторонку и стал крутить цыгарку. Колька замолк, почуяв, что отцу моя шутка не понравилась. Обедали молча. Маруся еще кусала губы, сдерживая смех, Анатолий съел борщ, вареники, выпил молока и пошел к сараю. Вскоре он вышел с мотором от лодки.
— Папаня, можно я с тобой?
— Пошли,— буркнул отец.
Коля догнал его, и они скрылись в камышах. Маруся лбом уткнулась в клеенку и расхохоталась всласть:
— Ой, как у вас натурально получилось!
— Может, мне съехать на другую квартиру? Он, по-моему, обиделся.
— Кто? Толя? Вы что! И не выдумывайте. К вечеру все забудет. Вон, видите, на закате небо светлеет? Завтра работа будет вовсю.
…Прошли годы. Присылает письмо Мария. «Дорогая ты моя да разлюбезная, да какое же доброе дело ты сделала, Нонночка! Толик у нас так с тех пор и не пьет. Уже шестой год пошел. И не буду, говорит. И «мамочкой» больше меня не называет. Теперь я у него «дорогая», «миленькая моя».
«Какую же рожу я ему скривила?» — подумала я. Человек на миг остановил в себе течение крови и повернул его в обратную сторону. Этот эпизод я дала возможность использовать другой актрисе в подобной ситуации, но ничего не получилось: завод и концентрация ей оказались недоступными.
Так что и комедия, и трагедия должны быть пропущены через душу исполнителя до самого дна.
∙