Рассказ
Дмитрий Стахов.Проверка паспортного режима
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 7, 1997
Дмитрий Стахов Проверка
паспортного режима
РАССКАЗ
Сколько я знаю Стрижкова, он все время пьет чай. Не чай — чаек. Стрижков любит все в ласкательном наклонении. Такие они люди, стрижковы. Ласковые. Прихлебывают, проворно двигая нижней губой. Нижнегубные стрижковы любят еще и сласти — конфеточки, мармеладик, любят намазать печенье джемиком или шоколадной пасточкой с орешками.
По большому счету они заботятся о здоровье, не пьют, не курят, а вот навернуть сладенького эти твари случая не упустят. Тем более на халяву: как ни заглянешь в какую-нибудь редакционную комнату, а там — Стрижков. Сидит, покачивает ножкой в такт жевательным движениям, излагает концепцию «новой прессы». Сия концепция — стрижковский конек. Послушать Стрижкова, так это он ее создал. Его разбуди ночью, крикни ему в ухо «Пожар!», а он тебе — информационные потоки, точки напряжения, искажение и потеря информации, формальные и неформальные сообщения. Уж лучше не будить! Пусть задохнется продуктами горения!
Но еще стрижковы озабочены тем, чтобы все было хорошо. Чтобы работа двигалась успешно, чтобы все улыбались, были довольны и ни в коем случае не расстраивались. Их навязчивое стремление к хорошему, помноженное на упертость в теорию информации, делает из них оградителей от неприятных эмоций. Мир прекрасен, интересен, и каждого в конце ждет не смерть, а льготная путевка. Которую и вручат в теплой, дружественной обстановке. Это какие-то монстры!
Мой же Стрижков, как доподлинно было известно, вырывал из журналов статьи и фотографии, что могли бы расстроить его дражайшую половину. Сначала — чтобы половина не разрешилась раньше времени, потом — чтобы не пропало молоко, потом — чтобы воспитание сына не пошло вкривь и вкось. Цензура не помогла — половина сбежала от Стрижкова, и он начал звереть. Еще бы! Теория грамотно организованных информационных потоков дала сбой! Он стал лютым. Иными словами, проявилось стрижковское нутро. Звериный оскал сквозь добродушные ухмылочки. Как тут не вспомнить карикатуры Бориса Ефимова и текстовки Ник. Энтелиса! Хорошая была, к слову, парочка.
Но зверство его означало все то же — стремление к хорошему, к доброму. Теперь он устраивал взбучки с особым сладострастием, разнося сотрудников журнала за недостаточное рвение в поиске позитивных новостей. В поисках хорошего Стрижков вполне мог угрохать полмира. И у него еще была зона для развития.
Вот этого я не учел. Протягивая в номер «косуху», мне следовало помнить: Стрижков не дремлет, «косуху» разрешено тянуть только тем, кто согласен делиться со Стрижковым. Я же делиться не собирался. Я хотел забрать все сам.
Во мне еще плескалось выпитое вчера. Плюс то, что я пил ночью, плюс две пива, заглоченные утром вместо завтрака. А я притащился в редакцию! Почти героизм. В небольшом зале рядом с кабинетом главного шла летучка. Я представил, как они оба, главный и Стрижков, сидят во главе длинного стола, и понял: стоит мне увидеть эту сладкую парочку — и меня всенепременно стошнит.
Я просочился в свою комнату, сел за стол заболевшей референтки, вытащил из сумки ежедневник и попытался представить себе хотя бы приблизительный план действий. Полная тишина. Никаких просветов. Все плясало перед глазами, к затылку временами словно прикладывали горячее полотенце, и тогда заходилось сердце. Про ощущения во рту лучше и не говорить.
И вот, когда буквы, пометки и значки в ежедневнике мало-помалу приобрели понятные очертания, в комнату вошел Стрижков. С чашкой дымящегося чая. Весь окутанный запахом лимона. Скрипя кожей новых туфель. Со взглядом острым, как стрелка брючек. Стрижковская траектория была такова, что никаких сомнений не возникало — он шел к моему столу, дабы покопаться в ящиках. У меня нет паранойи. Нет и мании преследования. Но намерение провести шмон было просто-таки написано на стрижковской харе.
— Плесни чайку,- выдержав паузу, сказал я, и Стрижков чуть было не вывернул на себя содержимое кружки.
Надо отдать ему должное. Он всегда держит себя в руках. Если и выпускает, то быстро ловит. Стрижков погрозил мне пальцем, безропотно отлил из кружки в подставленную мной давно не мытую щербатую чашку, уселся бочком на мой стол. И вздохнул. Очень тревожно вздохнул Стрижков.
— Ну? — спросил я, прихлебывая.- Что на этот раз?
— Почему ты не на летучке? — вновь вздохнул Стрижков.
Чай у него был просто класс. Меня вдруг посетила крамольная мысль, что с таким человеком лучше было водить дружбу, что с ним лучше было делиться доходами от «косухи». Что исполнительный редактор влиятельного журнала всегда лучше, чем плативший мне — пусть наличными и сразу — делец. Который и подбил меня на эту «косуху». С другой стороны, оба они были тем еще дерьмом, но, главное, во мне сидел борец с крамолой. Примерно так же прочно, как в Стрижкове борец за добро. Мы могли бы с ним вместе наломать хороших дров!
— Так! — кивнул я.- Следующий вопрос, пожалуйста!
— От тебя пахнет! — Стрижков наморщил нос.
— Вопросы! — сказал я.- Пожалуйста, вопросы!
Но и без вопросов все было ясно. Путем немудреной комбинации я ухитрился продержать свободное место. Ни ответсек, ни главный, ни Стрижков ничего не заподозрили. Когда же номер надо было подписывать, пустое место продолжало зиять. И вот тогда я втюхал свой материал. Свою «косуху».
— Ты поступил непорядочно! — вздохнул Стрижков.- Мало того, что это не твоя тема, но ты еще и подставил всех нас. Теперь все будут думать, что мы на содержании у…у…у…- На Стрижкова было жалко смотреть!
— Твой тесть все уладит,- перебил я.- Все будут думать: мы на содержании у «У», а мы, в самом деле, на содержании у «У — у»!..
Про стрижковского тестя говорить не стоило. Он сидел настолько высоко, что за ним начиналось безвоздушное пространство. Холод и вакуум чистой власти. Он действительно мог все что угодно. Он и делал все что угодно, если его об этом просили. Иногда тесть вступал в дело без просьб. Видимо, просто решал: «Пора!» — и по собственной инициативе наводил порядок в хозяйстве зятька. Но Стрижкову хотелось казаться самостоятельным.
И Стрижков покраснел, набычился. Его прозрачные глаза замутились. Ему стало тесно в пиджаке, рубашке, галстук начал его душить. Он мотнул головой.
— Знаешь,- сказал Стрижков решительно, так решительно, что мне показалось, эту решительность он репетировал,- ты всем надоел. Что-то из себя корежишь, ставишь себя выше всех, а на самом деле…
— А на самом деле ты говно!
Последние слова произнес главный редактор, тихо, как кот, вошедший в комнату. Он был не по-редакционному прифранчен, весь блестел, сверкал. Его желтые зубы отдавали не в охру, как обычно, а в стронциановую светлую. Он стоял в дверях, а ответсек, словно детеныш большой птицы-правды, птицы-информации, птицы-властительницы дум и чаяний, птицы-квохтушки, выглядывал из-под его локтя.
— Простите? — переспросил я.
Не было нужды переспрашивать. Все мои гневные тирады, все приготовленные заранее реплики типа «Сам такой!» пропали зазря. Новые времена, новые нравы. Кодекс законов о труде еще действовал, но всем на него было плевать. Манатки я собрал минут за сорок. И вышел прочь. Без расставаний, слез, печали. Карьера, надежды, несколько лет работы — все коту под хвост!
На улице были весна, слякоть и дождь. Дождь залил очки, потек по усам, застрял в бороде. Слякоть всосала в себя мои стильные башмаки, и там, где была прочна кожа, где строчка была крепка, вдруг обнаружились дефекты, ногам стало сыро. Все всегда наваливается вместе. Ничто никогда не ходит поодиночке. Поодиночке ходит только хорошее, но хорошего на свете нет: нам лишь кажется, что вот оно, долгожданное, а на самом деле кругом только дерьмо.
Мысль показалась мне плодотворной. Настолько, что я подумал: не позвонить ли Стрижкову, не поделиться ли с ним? Если не она, я бы, пожалуй, даже двинул домой. Или в тот самый банк, что подбил меня на «косуху»: там оставалось примерно процентов двадцать пять от моих тридцати сребреников, за которые я продал честь журналиста. Но мне и так хватало «капусты». Банк не поскупился: в нем работали киты, для них тысяча баксов была, что для меня пригоршня мелочи.
И тогда я протянул руку, голосуя проезжающей машине, а через пятнадцать минут уже подходил к подъезду Губеровича. Даже успев взять пива и бутылку водки в ларьке у арки: Губерович живет, если кто не знает, в доме с аркой. Это вам не новостройки у черта на куличках, а центр, трах-тибидох! Здесь во двор попадают через арку, в подъезд входят через высокую дверь с кодовым замком, поднимаются по высоким гранитным ступеням. Дом Губеровича строили пленные немцы. Недобитые нордические воины. Теперь здесь живет еврей Губерович. Хоть видимость справедливости есть на белом свете.
Открыв дверь подъезда, я очень удивился, что в нос не ударил запах мочи и немытых тел,- в полуподвале у Губеровича всегда был самый настоящий бомжатник. Меня, напротив, окружил аромат недавно вымытых ступеней, свежей краски, каких-то новых, мне как человеку советскому незнакомых строительных материалов. Даже больше — в маленькой каморке справа от двери, где в пору моей и Губеровича молодости было удобно быстренько приложиться к бутылке портвейна, где совсем недавно жил старый бродяга Сидор, сидел молодой человек в камуфляже и читал — читал! — толстую книгу. Он ни о чем меня не спросил, он только оценил меня сразу и точно, с одного внимательного взгляда, и снова углубился в чтение.
Я поднялся на второй этаж и постучал в дверь — звонок у Губеровича, мне кажется, не работал никогда. Мне открыли, и я шагнул в темную прихожую. Что-то подсказывало мне: «Ты правильно поступил, приехав сюда! Ты не пожалеешь!»
И я не пожалел. Ибо тут же, в темной прихожей, меня обняли голые полные руки, мне в губы впился большой влажный рот, а когда поцелуй с надрывным чмоканьем завершился, голос Зойки, давней губеровичевой подруги, возвестил возле самого уха:
— Витя! Пришел твой татарин! С пакетом! В пакете звенит…
Зойка забрала пакет, а из комнаты выдвинулся Губерович. Надо сказать, что был он нечесан, несвеж, на нижней губе висел маленький окурок, а в правой руке на отлете Губерович держал зажженную сигарету. Он затягивался, ничуть не обращая внимания на окурок, из чего я сделал вывод: здесь пили давно и круто, все деньги, что Губерович получил за свою последнюю работу, уже спущены, и я для них ангел-спаситель.
— Здорово,- сказал Губерович, пожимая мне руку.- Закурить есть?
— Есть,- сказал я и достал сигареты.
Губерович угостился, переложив зажженную сигарету в левую руку, прикурил.
— Меня опять накололи хохлы,- сообщил он жалобно.- Опять напечатали мой перевод. Мало того, что не спросили разрешения, так еще и не заплатили…
Снимая куртку, я наблюдал за ним и пытался понять, какой сигаретой он будет затягиваться: из левой руки, из правой или, чем черт не шутит, раскурит окурок. Однако все оказалось проще: мы прошли в комнату, и там на софе обнаружилась укрытая одеялом бледная и востроносая девица, которой Губерович и вставил в тонкогубый рот взятую у меня сигарету. Вошла Зойка и отняла у него другую. Ему ничего не оставалось делать, как раскурить окурок. Что он и сотворил с необычайным искусством.
— Ну что, татарин, есть небось хочешь? — спросила Зойка.- У Витьки тут шаром покати. Масло вот есть сливочное, но намазать не на что.
Девица посоветовала, на что можно намазать масло. Губерович ее высмеял и сказал, куда можно всунуть масло. Зойка хмыкнула и предположила, что ни мне, ни Губеровичу это не интересно, так как и он, и я импотенты. Губерович обиделся и сказал, что она дура, дура безмозглая, дура беспамятная, раз не помнит его семикратного подвига прошедшей ночью.
— Семь раз? — Зойка посмотрела на Губеровича с ужасом.- Да от семи раз я бы сдохла. А ты? — обратилась она к девице.
— Я бы нет,- вяло ответила та.- От семи раз только аппетит разыгрывается…
— Ага! — сказала Зойка и толкнула меня локтем.- А ты, татарин, сможешь столько?
— Зоя,- начал я слишком серьезно,- Зоя! Во-первых, я не могу разговаривать на такие темы в присутствии незнакомых людей. Ты знаешь, я человек деликатный. Во-вторых, я тебе говорил тысячу раз: я не татарин! И, в-третьих, с чего ты взяла, что я импотент?
— А что ты стесняешься? — Зойка завелась.- Вот Губерович еврей — и ничего. Нормальная национальность. Не хуже прочих, а многих и лучше. И татары такие же. Что в татарах плохого? Не татарин! Надо научиться говорить правду! И не стесняться своей крови! И своей импотентности стесняться нечего. Это вполне нормальное явление. Как лысина. Всем нам придется когда-то стать бывшими. Так что, если кто стал бывшим чуть раньше, это не такая уж беда. Не надо стесняться!
Демонстрируя нестесненность, она поднялась, шагнула к софе и сдернула с девицы одеяло. Лучше бы она этого не делала. Девица была худа, как скелет, но главное — она была от ключиц до пальцев на ногах татуирована разноцветной тушью. Драконы начинали пожирать тигров на крохотных грудях, чтобы хвостами обвить плечи, крыльями прикрыть бедра, превратив тощий живот в арену страшной битвы. Стаи рыб плыли среди водорослей по рукам вниз, чтобы у кистей вынырнуть из воды и схватить широко раскрытыми ртами мелких мотыльков с ее длинных пальцев. Маленькие уродцы убегали по ногам, карабкались на колени, катились дальше, прятались в маленьких домиках на ступнях.
— Опоили разной дурью и упражнялись на мне недели три,- равнодушно, как экскурсовод в заштатном музее, произнесла девица.- Какой-то китаез из Амстердама приехал учить наших татушников. Я была у них моделью. Псы! Теперь мне домой ходу нет. Отец увидит — убьет. Он у меня крановщик. Матери все по фигу, мать-то спилась, а отца жалко…
Она некрасиво заплакала, отвернулась к стене, показав не менее живописно расписанную спину и плоские ягодицы. Сердобольная Зойка опустила одеяло.
— Вот такие делишки творятся нынче! — сказала Зойка и сунула стаканчик девице на софе.
Мы выпили, откупорили пиво.
— Ты не голоден? — задал свой обычный после первой вопрос Губерович.
— Нет,- ответил я.- Ты мне лучше скажи, что у тебя происходит в подъезде?
— Ха! — выдохнул Губерович.- В подъезде у меня теперь новая жизнь. Понимаешь? Центр. У всех просто спирает дыхание, когда называешь адрес. Престиж, блин. Так какой-то банк, Крезипакс…
— Кредит экспорт! — поправила Зойка.
— Точно! Банк Тампакскредит купил весь первый этаж. Под офис. И пару квартир в нашем подъезде для сотрудников. Те, где еще были коммуналки. Они и посадили внизу охранника. Но это все цветочки! Ягодка в том, что они начали на первом этаже ремонт, расхреначили трубы и пролезли ко мне. Мне ни в сортир сходить, ни морду помыть. Я через дыру покрыл их как следует, они пришли, извинились, все починили, за все заплатили, а попутно предложили продать им квартиру.
Губерович пожевал губами и назвал сумму.
— За эти деньги ты можешь купить дом в Испании да на первом этаже магазин, куда посадишь испанца, и тот будет торговать, а ты будешь ходить по кофейням и попивать кофеек,- сказал я.
— Ты понимаешь,- Губерович, притянув меня к себе, дохнул тяжелым духом,- я люблю свою страну. Я люблю переводить Керуака да Берроуза. Ни первое, ни второе в Испании никому не нужно, мне нельзя много кофе…
— У нас слабенькое сердечко,- заворковала окосевшая Зойка,- мы вообще старенькие…- Она набрала в рот пива и вдруг выпустила его струей прямо на Губеровича.- Семь раз! Ты слышал, татарин?
— …и сам я там никому не нужен! — утираясь, продолжил Губерович.- Хреново то, что от банкиров приходили не раз. И не два. Даже угрожали: мол, не согласишься, почикают. Я им сказал, что квартира завещана дочери. Пусть попробуют получить! — Взгляд его затуманился, и Губерович явно задумался о вечном.
По второй налил я, по третьей — тоже. Пить водку под курятину и пиво у Губеровича дело непростое. То, что хмелеешь, то, что хочется где-то приклонить голову, а места нет,- дело десятое. У него всегда что-то происходит. Причем даже если от закуски ломится стол, пьется не сучок, а «Балантайн» и на софе полеживает не татуированная пэтэушница, а заглянувшая к последнему битнику калифорнийская профессорша. Всегда что-то происходит. И, надо признаться, мне очень хотелось, чтобы что-то произошло и на этот раз.
Мы выжрали бутылку, выпили все пиво, я сходил, взял то же самое, плюс чипсов и орешков. Зойка обозвала меня пижоном, оценила орешки как баловство. Губерович снисходительно ухмыльнулся.
— А вот скажи мне, дорогой друг,- начал он, глубоко затягиваясь и одновременно высасывая полбутылки пива,- скажи, что это ты шикуешь? Тебе повысили зарплату? Ты получил гонорар?
Что было ему ответить? Если тем более врать не хотелось? Да, я торговал собой, как мог, брал, сколько давали. Мое продажное и умелое перо приносило стабильный доход. Я и у себя в редакции продавался, как последняя шлюха, но там меня еще дурили разговорами об ответственности журналиста, о том, что все мы якобы должны писать только правду, правду и ничего, кроме правды. Одним словом, мне там нагло гадили в мозги в то время, как в тех местах, где мое перо было в цене, никто не собирался заниматься их промывкой. Там платили по результату. Ведь все очень просто: один раз попробуешь, получится, привыкнешь, а там и пошло-поехало. Главное — солидная рекомендация: этот — сможет. Остальное значения не имело.
Говорить обо всем этом Губеровичу не имело смысла. Губерович не любил журналюг и к моей работе относился резко отрицательно. Ему легко было переводить всякую заумь и при этом оставаться чистеньким, питаться кашкой и плесневелыми сухарями. Он уродился таким, а я другим. Мне же надо было вертеться, мне это доставляло удовольствие.
— Я написал заказной материал,- сказал я.- Пропихнул обманом, дело вскрылось, меня выгнали, и теперь мои бывшие коллеги везде будут трубить, что я продажный, что я сука, что я…
— В «Русский порядок»-то возьмут? — хохотнул Губерович.
— Туда — обязательно!
— А для кого ты писал? Если не секрет, конечно.
— Для твоего Тампакса. Меня купили те, кто хотел тебя выселить.
— Тесен мир…- обреченно вздохнул после небольшой паузы Губерович.
Тут оказалось, что недавно принесенное уже выпито, и темнота в комнате сгустилась, места стало как бы меньше, воздуха стало не хватать. Меня начало клонить в сон, мне и с открытыми глазами начало что-то сниться, что-то начало происходить перед моим взором, удивительно динамичное, увлекательное. Я понимал, что пора уходить, что оставаться у Губеровича нельзя — иначе придется остаться надолго, пока не устанет сам Губерович, а он уставал очень медленно, после трех-четырех дней загула, усталость свою проявляя в том, что вдруг садился, как был, всклокоченный за письменный стол и начинал судорожно переводить что-то из Гинзберга,- но я не мог пошевелиться, а сидел на стуле возле стола, курил, курил, курил.
На софе, словно страдая чесоткой, беспрестанно шевелилась татуированная. Зойка, выудив откуда-то веник, ходила по квартире, сметала пыль в большой эмалированный совок. Губерович, запрокинув голову, спал в кресле.
Я вновь — в который раз — задумался о своей судьбе. Правильно ли я поступил, продавшись банкирам, не лучше ли было тянуть лямку, пописывать статейки, заметочки, текстовочки? Правильно ли я сделал, поставив на сиюминутное в ущерб длительному? Не следовало ли продолжать служить, тяв-тяв, на задних лапках, вместо того чтобы показывать свою крутизну и мнимую независимость?
И все больше и больше положение мое казалось совершенно аховым, таким, что впору было лезть в петлю. В петлю! Эта мысль заставила меня клацнуть зубами. Я впервые в жизни всерьез подумал о самоубийстве, хотя «подумал» — неточное слово: нечто проползло под кожей, процарапало мелкими коготками лопатки, обдало горячим дыханием шею, вцепилось в затылок. Как пушистый зверек, тяга к самоубийству перекатилась на грудь, сорвалась, упала вниз, на колени, там распрямилась, превратилась в туманное облачко, в котором играла блекло-голубая молния. Я слышал треск, ощущал запах озона. Молния набирала силу, она становилась толще, извивалась все причудливее и причудливее, грозила взорвать все вокруг, все вокруг испепелить. Мне не нужны были пригоршня таблеток, бритва, веревка, газовая конфорка, распахнутое окно на седьмом этаже или охотничье ружье, на курок которого я мог бы поставить большой палец ноги, еще влажный от сырой обуви, с прилипшей к ногтю ниткой от носка. Мне было достаточно укрепиться в решимости уйти, достаточно было неотрывно на облачко смотреть, и тогда после хлопка, после взрыва все мои несчастья были бы прекращены. Вместе со мной. Я набрал побольше воздуха, я приготовился. В облачке нарастал ритмичный треск, густеющий, набирающий мощи. Вот он перешел в гул, в глухие удары. Но вместо несущего избавление взрыва из облачка вылетел легкий дымок, обдавший прелым ароматом кожи и сукна, вместо грохота и грома вокруг застучали каблуки каких-то чужих, неприятных людей, а Зойкин истошный голос запричитал:
— Ордер! Ты мне ордер покажи!
Ох, не люблю я таких причитаний, и слово «ордер» мне никогда не нравилось!
Так и есть — в квартиру Губеровича ворвалось целое подразделение милицейских бойцов. Трое самых крутых были в черных масках, со всех сторон обвешаны амуницией, в бронежилетах, с автоматами. Автоматы, словно их стволы были самым радикальным средством от прилипчивого весеннего насморка, они норовили обязательно сунуть под нос: сначала мне и Зойке, потом и Губеровичу, который, позевывая, попытался встать с кресла. С крутыми были еще двое: лейтенант и сержант в форме, с «макаровым» в веснушчатом кулаке, да штатский с ментовско-комсомольской искоркой в желтоватых циррозных глазах. Вся эта гоп-компания, за исключением штатского, в сущности, повторяла на все лады одно лишь слово.
— Б…! Стоять, б…! Сидеть, б…! Спокойно, б…! Руки, б…! Что, б…Ж Понял, б…Ж! Не понял, б…Ж! Сейчас поймешь, б…! Б…!
За каких-то полминуты они так нас измучили, что мы были готовы выполнить все их требования, тем более что и мне, и Губеровичу по паре раз хорошо досталось. Ребра наши уже потрескивали, шеи ныли. Требования были предельно просты: лечь на пол вниз лицом, руки на голову и молчать. Мы подчинились.
Зойке они милостиво разрешили сесть на табуретку, два автоматчика встали над нами, все прочие начали шерстить квартиру. Делали они это с шумом и задором, круша все напропалую. Губерович попробовал возмутиться, но стоявший над ним тут же хряпнул по почкам.
Это был какой-то ад! Татуированную они не нашли, видимо, приняв то, что находилось на софе, за обыкновенную кучу тряпья. Так же долго они отказывались объяснить цель своего вторжения. В конце концов Губерович заорал так, что задрожал пол, снова бить его по почкам они не решились, и тип в штатском — туфли у него были, что говорится, «for cars and carpets»,- стоя над нами, глумливо объявил:
— Проверка паспортного режима!
Я скосил взгляд на Губеровича. Его горбоносый профиль был вдавлен в грязный пол. Им был нужен Губерович! Губерович, пьяница и бабник, бедняк, владеющий двухкомнатной квартирой в самом центре. Им было надо упечь его, упечь как можно скорей, по какому угодно поводу, запихнуть за решетку, хоть на день, чтобы там, в обстановке спокойной, пришить ему что-нибудь, вплоть до изнасилования висячего замка.
— Ваш паспорт! — ткнул меня носком туфли штатский.- И ваш! — Он ткнул Губеровича.
— У меня нет с собой паспорта,- ответил я.
— Зойка! — крикнул Губерович.- Дай им паспорт! Он в спальне, в секретере!
— Москва — режимный город,- наклонился ко мне камуфляжный.- Надо всегда носить с собой паспорт, особенно таким, как ты.
— У меня есть удостоверение журналиста,- сказал я.- Оно в кармане куртки. Куртка висит в прихожей.
Видимо, штатский мигнул камуфляжному, и тот поставил меня на ноги. Грубовато, дернув за воротник, но без ударов по почкам, без пинков. Сержант принес из прихожей настоящую рокерскую куртку со множеством молний, кармашков, заклепок.
— Ваша? — спросил сержант.
— Нет,- ответил я.
Сержант шагнул в коридор и вернулся с моим таиландским куртецом.
— Мое! — признался я.
— В секретере паспорта нет,- сказала с порога встревоженная Зойка.
— Тогда в шкафу, в кармане пиджака…- Губерович явно завидовал мне, стоявшему на ногах.
Штатский, брезгливо выпрямив пальцы, залез во внутренний карман и вытащил мое удостоверение.
— Кац… Кацман Владимир Яковлевич,- прочитал штатский и внимательно посмотрел на меня, сверяя лицо с фотографией.- Корреспондент. Так-так… А как позвонить в ваше… в ваше издание, Владимир Яковлевич?
Я назвал первый попавшийся телефон. Секретариата. Штатский вытащил из кармана мобильное совершенство фирмы Эрикссон. Было занято.
— В шкафу паспорта нет! — выкрикнула Зойка.
— Командир! — обратился Губерович к стоявшему над ним камуфляжному.- Дай-ка я встану, в своей-то квартире!
Штатский, надавив на кнопку повторного набора, цокнул языком.
— Лежи, лежи! — Камуфляжный навел автомат на Губеровича.
— В письменном столе, в верхнем ящике, справа! — сказал Губерович Зойке.
В секретариате было плотно занято.
— И о чем пишете? — поинтересовался штатский.
— Обо всем,- ответил я.
— А мы нелюбезные! Да? Нелюбезные? — Штатский вновь нажал кнопку.- А журналисты и органы должны работать вместе, как вы думаете, Кацман? Или я не прав?
— В столе нет! — заорала Зойка.
— Тогда в пальто! — Губерович закашлялся.- Я ходил на почту за переводом!
— Или я не прав? — Штатский поморщился от их крика.
— Прав ты, прав! — сказал я.
— Ага! Грубит… Так! — В секретариате ответили.- Э! Скажите, у вас работает некий Кацман? Что? Я спрашиваю: у вас работает Кацман? Кто говорит? Кто-кто! Дед Пихто! Старший оперуполномоченный Бунько. Да! Задержан, задержан… А, уже не работает! С кем я разговаривал? Стрижков, исполнительный редактор… Ага, спасибо! Что? Порвать его удостоверение? С удовольствием!
— Нет в пальто! — Зойка встала на пороге в столь трагической позе, что стало даже смешно.
Бунько, разрывая мое удостоверение и отдавая мне половинки, мигнул камуфляжному. Тот отстегнул от пояса наручники и нацепил их Губеровичу.
— Ну, Кацман, тебя уволили, но ты пока погуляй, а твой приятель поедет с нами!
— Я здесь прописан! — закричал Губерович низким басом.- Я здесь живу!
— Он здесь прописан! — закричали мы с Зойкой.- Он здесь живет!
— Вот мы все и проверим. Во всем разберемся.- Бунько сделал руками такой жест, будто поднимал оркестр.- Все мы где-то прописаны.
Губеровича поставили на ноги. Губерович был готов перегрызть всем глотки. Ему в таком состоянии оказаться в милиции — значит точно изнасиловать висячий замок. Зойка заплакала. Уж она-то Губеровича знала.
— Ну, пойдемте, пойдемте.- Бунько повторил свой жест.
— Зойка! В морозилке банка пива. Дай мне ее с собой! — сказал Губерович.- Можно я возьму с собой пива?
— Можно? — спросили мы с Зойкой в один голос.
— Да, пусть возьмет,- разрешил Бунько. Это был его звездный час. Разрешить взять с собой пивка! Каждый бунько мечтает о такой форме гуманизма. Конечной и предельной. Ну, еще дать сигаретку. Покури, браток, пока тебя не отвезли.
Зойка вышла на кухню.
— Ищи работу, Кацман! — сказал мне Бунько. Камуфляжные с видом исполненного долга забросили автоматы за плечи, лейтенант отгрызал заусенец, сержант стоял столбом.- Работать надо, Кацман! Понял?
— Он в морозилке! — донесся с кухни истошный Зойкин крик.- Он тут вмерз! — Она вбежала в комнату.- Паспорт! Витя! Твой паспорт в морозилке! Во льду!
— А пиво? — спросил Губерович, глядя в пол.
— А пива там нет! — Зойка умчалась, и стало слышно, как она выламывает паспорт изо льда. Потом она появилась в комнате, держа развернутый паспорт кончиками пальцев.- Вот он!
— Я буду работать,- сказал я.- Я буду много работать! Очень много! Обработаюсь. И только для того, чтобы…
— Ну, договаривай!
На Бунько было жалко смотреть: такой облом! Он полистал паспорт Губеровича. Руки его слегка подрагивали. Или от холода, или от желания вмазать мне, Губеровичу, Зойке. И я решил не договаривать.
— Оштрафовать бы вас, Виктор Ильич! — сказал Бунько.- Это документ, это лицо страны, это…- Он посмотрел на сержанта и камуфляжных, кивком указал им на дверь.- Ну ладно! Приятно оставаться!
Бунько протянул паспорт Губеровичу, но за какое-то мгновение до того, как Губерович взял его, разжал пальцы. Паспорт, словно кусок рыбного филе, шлепнулся на пол. Бунько покинул квартиру последним. Как капитан тонущего корабля.
Хлопнула дверь, и Зойка метнулась на кухню.
— И что? Там-таки нет пива? — крикнул Губерович.
— Есть, конечно, есть! Только я решила о пиве не говорить, раз нашелся паспорт.- Зойка появилась с открытой банкой.- Ты будешь, татарин?
— Зоя! — сказал я.- Я не татарин!
— А что стесняться? — Зойка попыталась всосать пива, но не смогла и передала банку Губеровичу.- Вот Витя еврей и не стесняется!
— Да, старик, ты не стесняйся,- сказал Губерович, повторяя неудачную Зойкину попытку: даже Губерович не мог пить ставшее льдом пиво.
— А мне пива не дадут? — раздался с софы голос татуированной.- И вообще, народ, что это было? Они что, с чего-то сорвались?
— Это была проверка паспортного режима, дочка…- начал Губерович, передавая банку татуированной. И татуированная хлебнула! Да, подрастает крепкая молодежь! Им уже не страшны никакие преграды.
— Татарин,- Зойка тронула меня за рукав,- у тебя ведь еще деньги остались? Пока Тампаксбанк не крюкнулся…
Вы не поверите, но в этот момент меня посетила безумно пошлая мысль. «Зачем?! Зачем я живу?! — подумал я.- Чтобы пить с Губеровичем водку, объяснять Зойке, что я не татарин, рассматривать татуировки на малолетних кислотницах? Для того чтобы писать заказные материалы, продавать их по возможности дороже, а потом… Да, а потом — пить, объяснять и рассматривать!..» Мне стало так плохо, так тесно и тошно, что, если бы в руках у меня оказался пистолет, я бы тут же вышиб себе мозги, продырявил бы сердце. Я бы выпил яд, перерезал бы вены! Мне хотелось крикнуть: «Оставьте меня! Не трогайте!» — но я посмотрел на Губеровича, на Зойку, на татуированную. Я был им нужен. И тот, кто бы сказал, что нужен лишь как спонсор, был бы бездушным подонком. Каждый из них понимал мое состояние, пусть по-своему, но понимал. Лучше всех, конечно, Губерович. У него к нижней губе был вновь приклеен окурок, в щетине запутались пыльные лохмы. Он смотрел на меня с легкой усмешкой. Мол, и никуда тебе не деться, дружок! И не пытайся! Не ты первый, не ты последний! Он был прав.
— Остались,- сказал я Зойке.- До того, как я найду работу, я потрачу все!