И. Б. ЛЕВИН
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 5, 1997
Публицистика и очерки
И. Б. ЛЕВИН Гражданское общество
и Россия
Понятие гражданского общества относится к числу совсем недавно вошедших в наш обиход — отчасти этим можно объяснить его малую укорененность. По-видимому, даже без специально проведенных опросов можно утверждать, что это понятие все еще пребывает в нашей стране на довольно далекой периферии массового сознания. Тем самым, однако, судьба уберегла — пока — «гражданское общество» от той печальной участи, которая постигла такие понятия, как «демократия» и «рынок». Неумеренное и неосмотрительное их использование, а главное — контраст между возбужденными этими словами ожиданиями и той действительностью, которая явилась под их оболочкой, привели к тому, что «демократия» и «рынок» приобрели устойчиво негативную окраску в глазах едва ли не большинства россиян. С «гражданским обществом» этого (еще) не произошло, но гарантий на буду щее нет.
Было бы любопытно проследить (например, с использованием контент-анализа) историю употребления термина «гражданское общество» в России за годы с начала перестройки. На первых порах это делали с оглядкой, сопровождая обязательным эпитетом «социалистическое» (1). Потом стали понимать все смелее и чаще: с пылкой надеждой на выход из мрака тоталитаризма на лучезарные просторы свободного, самоуправляющегося и «самонастраивающегося» общества, но без сколько-нибудь ясного понимания, о чем идет речь. Определения гражданского общества той поры часто походили больше на описание то ли анархистского андеграунда, то ли «неформальной экономики» («гражданское общество есть желание и способность людей жить вне решений властей») (2). Можно было услышать, что заменой гражданскому обществу может служить нация: мол, ту полноту человеческих отношений, которые индивид ищет в гражданском обществе, ему способно дать окружение соплеменников и т. д. Вероятно, это и было одной из причин, по которым публицистическая мода на гражданское общество довольно скоро пошла на убыль.
Как минимум прохладно отношение к гражданскому обществу и правящих политиков (у оппозиционных национал-патриотов оно изначально было не в чести). В сознании «верхов» гражданское общество, по-видимому, ассоциировалось с представлениями о неуправляемой социальной стихии, если не прямо с бунтом (в памяти администраторов, особенно из недавней номенклатуры КПСС, вряд ли стерлись воспоминания, например, о том, как в 1989 г. протестом экологистов был сметен первый секретарь обкома в Самаре, и некоторые другие сходные эпизоды).
Во всяком случае, в правительственных декларациях, в трактовке лозунга «Стабильность!» «партией власти» во время парламентской кампании 1995 г., да и в выступлениях самого президента Б. Ельцина, упоминания о гражданском обществе отсутствуют: его нет ни как ценности, ни как перспективы. В свою очередь, от лидеров «новой волны» (вспомним хотя бы А. Лебедя) можно услышать, что гражданское общество — если не блажь, то по крайней мере роскошь, которую могут позволить себе только тучные страны Запада, но не Россия. Похоже, позиция всей правящей политической элиты в целом выражает своего рода молчаливое согласие с «отторжением завязей гражданского общества» (М. Гефтер).
Допустим, что политиков можно понять. Но вот что пишут вполне академические специалисты: «Длительное подавление гражданского общества существовавшими политическими институтами определило неуправляемый, часто разрушительный характер возрождения демократии в России, вытеснение в сферу стихийного, где единственно возможным способом существования были формы протеста, придало формирующемуся гражданскому обществу конфликтный, агрессивный характер. Оно оказалось ориентированным прежде всего на уничтожение созданных ранее социальных институтов как объективаций сознательного («несвободы») и поощрения стихийных тенденций общественного развития («свободы»). Однако нарастающее господство стихийного во всех сферах общества ныне так же губительно сказывается на формировании и функционировании элементов гражданского общества, как когда-то абсолютизм сознательного» (3).
Гражданское общество неактуально, так как оно помеха с огромным трудом воздвигающемуся зданию российской государственности — примерно так можно синтезировать суть этих и множества других публицистических и научных выступлений последнего времени. Примечательно, что ни на учредительном заседании Академии политической науки, ни на первом заседании Научного совета РАН по проблемам политологии (то и другое летом 1995 г.) гражданское общество, судя по опубликованным отчетам, даже не упоминалось в числе необходимых объектов изучения (4).
Сказанное относится не только к России. На всем пространстве бывшего «соцлагеря» гражданское общество — идеальная конструкция и практика — наталкивается на неприятие политиков (для революционно мыслящих радикал-демократов оно слишком расплывчато и постепенно, в глазах «чистых» либералов, или элитарных демократов, подозрительно отдает популизмом, у националистов вызывает раздражение тем, что «дробит» и отвлекает в сторону общественную энергию, и т. д.) и одновременно не получает достаточной укорененности/массовой поддержки со стороны населения.
Некоторые авторы при этом предполагают, что указанный кризис закономерен как итог первой фазы в осмыслении и становлении гражданского общества и предвещает в дальнейшем новый виток восхождения. Возможно, но тем настоятельней необходимость понять причины отмечаемой (при) остановки. Не претендуя на строгость, можно выделить, по-видимому, примерно такие варианты объяснения:
— в процессе осмысления/освоения традиционной, т. е. западной, «модели» гражданского общества на постсоветской почве были совершены ошибки и допущены отклонения (типа тех, что инкриминируются Гайдару по поводу экономических реформ), которые исказили конечный результат;
— гражданское общество, т. е. его единственно известное, западное воплощение, в принципе не подходит России, ибо является плодом, выросшим на совершенно иной, чуждой почве в результате совсем иного, чем наше, многовекового — постепенного и стихийного — развития;
— гражданское общество есть лишь идеалтипическая конструкция: в лучшем случае — некая идеологизированная отвлеченность, в худшем — миф; все попытки его определения и отграничения не случайно вязнут в паутине переплетающихся различений и оговорок, самое большее — знаменуют приближение к цели, ускользающей, как линия горизонта;
— гражданского общества, о котором мы спорим, уже не существует; к моменту, когда эта проблематика актуализировалась на постсоветском пространстве, оно претерпело столь существенные перемены, что ныне его облик, структуры, природа стали совсем иными, чем прежде.
Возможны также комбинации этих вариантов или их частей. Более того, накопление эмпирического и аналитического знания о предмете порождает больше вопросов, чем ответов. Есть риск, что необходимые упорядочение и систематизация смыслов, элементов содержания, интерпретаций того, что мы называем гражданским обществом, способны обернуться своего рода «игрой в бисер».
С учетом всего этого данная статья представляет собой попытку обзора проблемы с трех точек зрения:
1) исторически-теоретической обоснованности понятия «гражданское общество» и степени его методологической годности для практического (политического) целеполагания;
2) принципиальной применимости понятия к разным этнокультурным (цивилизационным) контекстам;
3) изменений самого понятия (его отдельных характеристик, параметров) в современных условиях тех стран, где, собственно, и произошло его рождение.
В треугольнике: государство — общество — гражданин Литература о гражданском обществе безбрежна, подходы к его определению многомерны. К счастью, ныне в нашем распоряжении имеются обобщающие работы и пособия, которые позволяют охватить картину в целом. С опорой на них (5) можно попытаться пунктирно прочертить след, оставленный усилиями мыслителей, бившихся над определением понятия «гражданское общество». Первое, что обращает на себя внимание в этой траектории,- это ее изломы, резкие переходы от одной позиции к другой, диаметрально противоположной, по главному вопросу: о соотношении государства и гражданского общества.
Напомним, что, хотя исходные категории в осмыслении гражданского общества заимствованы из обихода Древней Греции и Древнего Рима — «politeia» (греч.) и «societas civilis» (лат.),- самого этого явления в античном мире не было и быть не могло. «Полития» — по определению — представляла собой нерасчленимо слитное существование общества и государства, гражданина и политика. Не знало этой категории и феодальное общество с его концепцией «органицизма», обеспечивавшей цельность социума, в недрах которого, впрочем, уже вызревали субъекты будущего гражданского общества: структуры самоуправляющихся городов-коммун, купеческие гильдии, ремесленные корпорации, монашеские ордены и т. д.
Отец современной политической науки Н. Макиавелли практически соприкасался с такого рода образованиями, но мыслил еще, как и подобает человеку эпохи Возрождения, категориями «республиканских добродетелей» («virtu─ repubblicane»). Предтечи современной теории государства Т. Гоббс и Г. Гроций придавали огромное значение договоренностям между частными лицами — членами общества, но именно признание автономного существования множества носителей разнонаправленных воль и интересов было для них главным доводом в пользу непререкаемого главенства государства над обществом.
Как вполне различимая самостоятельная политическая категория гражданское общество рассматривается Дж. Локком. Более того, в «Двух трактатах о государственном правлении» Локк, по существу, признает за государством лишь тот объем полномочий, который санкционирован общественным договором между гражданами, сообщающимися между собой — в рамках закона — по собственному разумному выбору. В принципе подобные воззрения были типичны для мыслителей эпохи Просвещения, наиболее пристально анализировавших интересующее нас соотношение: Ш.-Л. Монтескье, Ж.-Ж. Руссо, Ф. Хатчесона, А. Фергюсона и др. По-разному интерпретируя, аргументируя, детализируя положение о гражданском обществе как источнике легитимности государства, они сходятся на признании верховенства гражданского общества над государством.
В отличие от этих предшественников, чьи идеи готовили почву для революций в Америке и во Франции, Г. В. Гегель отталкивался от несовершенства и ограниченности человеческих интересов и отношений в гражданском обществе. Абсолютная свобода в гегелевской системе получала воплощение лишь в Государстве, которое соотносилось с гражданским обществом, как небо с землей.
К. Марксу либеральная традиция (как, впрочем, и «марксизм-ленинизм») приписывает полное опрокидывание построений Гегеля. Поскольку центральное место в теории исторического материализма заняли производственные отношения, гражданское общество — в такой трактовке — оказывалось просто синонимом базиса, детерминирующего надстройку — государство. «Небо» и «земля» в очередной раз поменялись местами.
В действительности мысль Маркса была не столь плоской. В его анализе (если иметь в виду зрелого Маркса и не ограничиваться несколькими расхожими цитатами) гражданское общество — это та сфера, в которой постоянно происходит превращение, взаимопроникновение буржуа в гражданина и наоборот. Не случайно решение проблемы гармонизации частных и общественных интересов, индивида и социума — решение, которое современники и предшественники искали для наличного общества,- Маркс переносил в неопределенное будущее, «синхронизируя» преодоление (буржуазного) гражданского общества и исчезновение государства как такового (а стало быть, и власти, и политики).
С высоты сегодняшнего дня теоретический спор о дихотомически-иерархическом соотношении государства и гражданского общества, занявший XVIII и XIX века, возможно, несколько отдает схоластикой. Приведенный здесь в телеграфно кратком пересказе, он тем не менее может быть полезен хотя бы как напоминание об историзме: меняющейся, преходящей природе рассматриваемого явления, заставляющей даже самых пылких приверженцев приоритета гражданского общества признавать, что оно не вечно, что в современном мире, где выживание социумов определяется в первую очередь по признаку экономической эффективности, «неясно, как долго еще либерализм и гражданское общество продержатся в фаво ритах» (6).
«Зигзаги» теоретического спора интересны также тем, что отражают не только историю теории, но и — что существенней всего — историю самого гражданского общества, насквозь пронизанную острыми конфликтами, кризисами, наконец, сокрушительными политическими революциями. Это константа эволюции гражданского общества, не подлежащая забвению и нисколько не отменяемая тем обстоятельством, что в унаследованных нами представлениях о нем (по существу, сложившихся в таком виде к концу XIX века) оно выступает как самый действенный фактор интеграции общества, его «сплочения» с государством.
Разработку понятия «гражданское общество» трудно представить себе без вклада последнего из крупных мыслителей марксистской ориентации — А. Грамши. Распространено даже мнение, что именно к его «Тюремным тетрадям» восходит та трактовка гражданского общества, на которую наука опирается вплоть до наших дней. В этой трактовке получил свое первое осмысление драматический опыт «введения» в XX век: мировой войны и революций, гражданской войны и «победы социализма» в СССР, «великой депрессии» и распространения фордизма, антикризисного регулирования и утверждения тоталитарных режимов. В свете этого опыта по-новому оказались прочерчены сами границы гражданского общества: как по отношению к государству, так и по отношению к экономике. «Между (подчеркнуто мною.- И. Л.) экономическим базисом и государством с его законодательством и его принуждением находится гражданское общество (7, р. 1253). Но такая «промежуточность» не означает ни пассивности, ни нейтральности. Гражданское общество воспринимает и преобразует «сигналы», посылаемые экономикой, делая их внятными для государства, и одновременно активно опосредует «правила игры», устанавливаемые государством. При этом гражданское общество выполняет эти функции органичней, «деликатней», чем жесткие структуры государства. Для парной формулы «политическое общество (государство) и гражданское общество» Грамши подбирает следующий синонимический ряд: «сила и согласие, принуждение и убеждение, государство и церковь, политика и мораль,.. право и свобода, порядок и дисциплина» и даже (с «анархическим оттенком», как он сам оговаривается) «насилие и обман» (7, р. 763; см. также р. 868).
Современник начала превращения классово структурированного общества в общество массовое, Грамши определял совокупность институтов гражданского общества как своего рода «второе», или «резервное», государство, способное гарантировать целостность социума даже в условиях катастрофического национального кризиса. Об этом говорит его анализ различий ситуации 1917-1920 гг. в России и западноевропейских странах: «На Востоке государство было всем, а гражданское общество пребывало в первородном и студнеобразном состоянии; на Западе между государством и гражданским обществом существовало верное соотношение, и при дрожи государства сразу же обнаруживалась крепкая структура гражданского общества. Государство было лишь передовой траншеей, за которой находилась прочная цепь крепостей и казематов» (7, р. 866).
Это ставшее хрестоматийным определение обычно интерпретируется как свидетельство того, что Грамши — в противоположность Ленину, отстаивавшему возможность взятия политической власти до и без завоевания гегемонии в гражданском обществе,- уделял этой сфере первоочередное значение как полю развертывания революционной практики. Дело, однако, не ограничивается этим. Если вдуматься, грамшианская формула предвосхищает ту проблему, которая окажется в центре дискуссий о гражданском обществе к концу столетия. Для простоты ее можно выразить в виде дилеммы — кого и от кого защищает гражданское общество: государство от граждан или граждан от государства?
Здесь следует напомнить, что на протяжении большей части XX века гражданское общество будто выпадает из аналитического поля обществоведения, чтобы вернуться в него лишь в 70 — 80-е гг. Фиксируемая многими авторами эта «странность» имеет вполне постижимые причины. XX столетие стало временем беспримерной экспансии государства в сферы частной жизни граждан. Даже если оставить в стороне крайние — тоталитарные — формы этой экспансии, нельзя не заметить, что она происходила практически по всему региону развитых стран.
Сущностным содержанием этого процесса (динамика которого не в последнюю очередь определялась «соревнованием двух систем») было переосмысление понятия гражданских прав. Гражданство (citisenship) наполнялось социальным содержанием, превращаясь в юридически закрепленное право гражданина (entitliment) на получение некоей услуги — бесплатного образования, медицинской помощи, пенсии и т. д.- от государства.
Строительство «социального государства» (welfare state) широко развернулось после второй мировой войны. Особенно сильный импульс оно получило на рубеже 60 — 70-х гг., когда мир стал свидетелем беспрецедентно мощного — для периода «нормального» развития — выброса энергии социального протеста: забастовочных кампаний, антивоенного движения, «молодежного бунта», формирования массовых «контркультурных» потоков и т. д. Именно началом 70-х гг. исследователи датируют момент полномасштабного развертывания «социального государства» (за критерий берется увеличение доли социальных затрат до 60 и более процентов государственных расходов) в большинстве западных стран.
Однако функционирование структур «социального государства» и связанный с этим рост масштабов перераспределения средств через бюджет повлекли за собой хорошо известные негативные последствия. Одним из них стал «фискальный кризис», рост бюджетного дефицита. С другой стороны, расширилась зона иждивенчества, ослабли стимулы к напряженному труду, конкурентной борьбе, стала ухудшаться социодемографическая ситуация. На этой почве в 70 — 80-х гг. развернулось неоконсервативное (по другой терминологии, неолиберистское) контрнаступление, питавшееся идеями таких теоретиков либерализма, как Ф. Хайек, Л. Мизес, Р. Нозик и др., и получившее наиболее выразительное практическое воплощение в правительственной деятельности таких государственных руководителей, как М. Тэтчер и Р. Рейган.
Именно с этой попыткой отразить экспансию этатизма, с усилиями внедрить в массовое сознание лозунг «Больше рынка, меньше государства!» и связано «воскрешение» интереса к проблематике гражданского общества. Если в начале века гражданское общество сыграло роль щита для государства, которому угрожала революционная социальная стихия, то к концу столетия его мобилизация имела целью защитить свободу индивида от ставшей «чрезмерной» опеки государства: его компенсирующих акций (affirmative actions) — когда, например, как в США, вводятся квоты, жестко резервирующие рабочие места для женщин, негров, инвалидов — и вообще всякого рода «асимметричных вмешательств» (Р. Дарендорф), призванных гарантировать реальное равноправие менее зажиточной части граждан.
Существует и другой мотив, также, впрочем, берущий начало от социального взрыва на рубеже 60 — 70-х гг. В середине десятилетия 70-х интерес к гражданскому обществу возрождается одновременно в диссидентской среде восточноевропейских стран и неомарксистских кругах Латинской Америки и Южной Европы, т. е. там, где ощущался более или менее острый дефицит демократии. Дискуссии на эту тему не просто обогащали теоретический арсенал борцов с авторитарными режимами, но и питали быстро набиравшие вес общественно-политические движения («Солидарность», «Хартия-77» и т. п.).
Разумеется, есть немалые различия между борьбой за демократизацию общественно-государственных порядков в странах «реального социализма», в условиях военно-диктаторских режимов (Греция, Испания, Бразилия) или в такой стране «блокированной демократии», как Италия. Однако с более общей исторической точки зрения речь идет как бы об одном потоке. Сливаясь и переплетаясь, две тенденции — которые условно можно обозначить как «правая» (неоконсервативная) и «левая» (радикал-демократическая) — дали жизнь беспримерно широкому социальному экспериментированию в «пространствах» гражданского общества. Семидесятые-восьмидесятые годы стали временем возникновения новых общественных движений, необычных форм общественно-политической мобилизации (партии-движения, партии-«сети», партии-«антипартии» и т. д.), развития так называемого третьего, или альтернативного, сектора экономики (предпринимательство без цели получения прибыли, ассоциации самопомощи и многое другое), разработки — нередко с последующим законодательным оформлением — принципиально новых социально-этических норм и т. д.
Итог такого развития, предстающий взору в 90-е гг. после поражения Р. Рейгана и М. Тэтчер, после распада СССР и конца «биполярного мира», весьма специфичен и, похоже, пока не получил удовлетворительного концептуального оформ-ления. С одной стороны, государство не только консолидировало, но и расширило свои «завоевания» на «территории» гражданского общества (фактически сохранив структуры «социального государства» и дополнив их нормами и механизмами контроля над гражданами, например, ради противостояния терроризму). С другой — гражданское общество энергично вторгается в пределы государства, навязывая ему институционализацию совершенно новых ценностей и норм (например, множество запретов и ограничений экологического характера, требования кодекса «политкорректности» и т. п.). Можно сказать, конечно, что гражданское общество тем самым лишь выполняет свою естественную функцию: выявлять вызревающие в недрах социума запросы и транслировать их — через политические партии — на уровень государственных институтов, обеспечивая первичную общественную мобилизацию в их поддержку. Однако, когда силу нормы приобретают инициативы заведомо миноритарных групп (акты, легитимизирующие права сексуальных меньшинств, некоторые формы девиантного поведения, неоправданные ограничения в быту и т. д.), приходится говорить о качественно новом переплетении и взаимообусловливании структурных и функциональных характеристик гражданского общества и новой конфигурации его отношений с государством, плохо укладывающейся в ложе старых представлений, ограничивающихся «совокупностью независимых от государства социальных акторов и каналов коммуникации» (8). Сохраняя внутреннюю диалектичность своих отношений, связка государство — гражданское общество, можно сказать, вышла на качественно новый уровень — уже не симбиоза даже, а своего рода взаимного прорастания.
К этому, впрочем, мы вернемся чуть позже. Пока же отметим, что у некоторых западных исследователей, наблюдающих за процессом освоения новых форм жизнеустройства в странах Центральной и Восточной Европы и России, возникает в этой связи небезосновательное предположение о некоей подмене понятий: то, что нам представляется категориями гражданского общества, на самом деле просто совокупность организационно-институциональных форм, призванных обеспечивать функционирование демократии (9, рр. 117, 124 и др.). Демократия и гражданское общество между тем далеко не одно и то же. Демократия с ее стержневым принципом главенствования большинства представляет собой свод процедур, позволяющих устанавливать «правила игры», в которых этот принцип реализуется без попрания прав меньшинства. В этом смысле демократия может быть установлена и там, где гражданского общества не существует (избитый пример — введение американцами демократического конституционного строя в Японии). Гражданское же общество нигде и никому не дано было «учредить». Оно вырастает — постепенно и спонтанно — из корней, которые лишь отчасти можно описать в функционально-институциональных терминах. И когда, скажем, даже такой просвещенный политик, как Е. Гайдар, полагает, что за считанные месяцы можно «сформировать дееспособные политические и экономические институты гражданского общества» (10), невольно возникает подозрение, что и на новую действительность мы не разучились еще смотреть сквозь призму райкомовских представлений о партстроительстве.
Все мы, конечно, в большей или меньшей мере оказываемся в положении китайского императора из андерсеновской сказки (помните: «Замычала корова. «Это соловей?» — спросил император») и нуждаемся в ясных, по возможности не слишком заумных описательных категориях, которые бы позволяли «узнавать в лицо» институты гражданского общества среди нескончаемо разнообразной массы социальных явлений. Однако добиться этого непросто. Возьмем, например, такой надежный, казалось бы, признак наличия (или отсутствия) условий развития гражданского общества, как способность социума к самоорганизации. Ограничься мы только этим — и сразу возникает риск, что передовыми по части «выращивания» гражданского общества окажутся регионы наибольшего распространения организованной преступности. Речь должна идти поэтому о самоорганизации как творческом процессе, где под творчеством понимается поступательное движение, раздвижение горизонтов, преодоление косной инерции. Модель же воровской шайки или гангстерской «семьи» отсылает вспять: в архаику, в пещеру, в джунгли.
Сложнее с организациями, которые, не вступая в открытый конфликт с законом, ограничивают права граждан на почве национальных или, допустим, сословных отличий. Почему закрытый аристократический клуб в Англии признается принадлежностью гражданского общества, а кастовые структуры в Индии — нет? Можно ли причислить к гражданскому обществу ку-клукс-клан? А «Память»?.. Критерий самоорганизации усложняется, обрастает уточнениями и поправками, среди которых определяющими выступают направленность и цели, в конечном счете — мотивы, по которым создаются те или иные ассоциации.
Между тем мотивация — категория психологическая, элемент сознания. Американское общество, описанное А. Токвилем (и принимаемое многими за эталон гражданского общества), отличалось не просто повышенной способностью стихийно структурироваться в группы, объединения, коллективы по водоразделам самых разнообразных интересов, но и тем, что получало при этом санкцию со стороны религиозно-этических норм, коренившихся в глубинных пластах его культуры. Но это переводит разговор о гражданском обществе в иную плоскость.
В цивилизационном контексте Зависимость социально-политической морфологии от этнокультурного и — шире — цивилизационного уклада — факт хорошо известный. Особенно рельефно такая зависимость прослеживается в структурах гражданского общества, которые, как многократно отмечалось, вырастают прямо в «теле» социума, из его сокровенных глубин. И возникающие здесь проблемы «отторжений» и «несовместимостей» приобретают чрезвычайную остроту. Воспользуемся свидетельством специалиста, известного этнопсихолога Э. Геллнера, чья последняя работа «Условия свободы» увидела свет на русском языке через год после кончины автора. Отвергая распространенное мнение, будто «наличие гражданского общества рассматривается как непременное условие всякого человеческого существования», исследователь без околичностей устанавливает жесткие границы явления: «Феномен гражданского общества существует в странах североатлантического региона… На востоке и юго-востоке наша либеральная цивилизация граничит с иными обществами, относящимися к двум совершенно различным типам». Речь идет о регионах с исламским и конфуцианско-буддийским цивилизационными укладами, в которых «мы сталкиваемся (или сталкивались) с вопиющим отсутствием гражданского общества» (6, сс. 23 -24).
Объясняется это тем, что религии, лежащие в основе указанных цивилизаций, задают иную ориентацию отношениям индивида и власти, индивида и социума; ориентацию, не предполагающую отстраненной (от государства) и автономной активности человека, его участия в каких-то «альтернативных» группах. Большую роль при этом играет сам тип организации религиозной жизни, устройства культовых учреждений, принципы отношений как внутри духовенства, так и между ним и вла-
стью (как следует оценивать российскую ситуацию в свете этого анализа, автор деликатно умалчивает).
Здесь, впрочем, нет необходимости ни подробно пересказывать, ни подвергать критическому разбору ту аргументацию, на основании которой Геллнер делает свой решительный вывод. Непосредственно интересующий нас сюжет торопит выяснить другое: а как же относиться к тем институтам гражданского общества (в западном понимании), которые — по крайней мере формально — существуют в странах, где гражданского общества, по определению (Геллнера), быть не может?
Понятно, что смысл одних и тех же терминов («партия», «профсоюз», «ассоциация», «клуб» и т. д.) может быть разным в разных социокультурных контекстах. Достаточно сопоставить, скажем, представления о церкви в таких странах, как Польша (или Россия) и США. Или: одно и то же социальное благо, допустим, бесплатная медицина, как отмечают исследователи, переживается в Англии или Скандинавии как итог борьбы за важное гражданское право и долг государства перед обществом, а в странах бывшего «соцлагеря» воспринимается как льгота и стимулирует рост иждивенческих тенденций (9). Не может ли случиться так, что, развиваясь в среде, «исторически чуждой» гражданскому обществу, институты общественной самодеятельности приведут к результату, противоположному ожидаемому?
Для размышлений над подобными коллизиями у обществоведов всего мира есть уникальный полигон — Италия. В этой стране в рамках единого национально-государственного устройства сосуществуют два не просто разных, а полярно ориентированных типа социального уклада: в центрально-северных областях и на Юге. В 70-е гг., обобщая целый пласт исследований западных (особенно американских) социологов, Ю. Лисовский предложил четкий различительный критерий: в южноитальянском обществе преобладает ориентация на «короткие», родственно-соседские связи, в северном — на «длинные», типа партия-профсоюз (11).
Один из основателей этого концептуального подхода, Э. Бэнфилд, определил ориентацию на «короткие» связи как «аморальную семейственность» (amoral familism), имея в виду, конечно же, не безнравственность, а близорукость (с позиций пуританско-протестантской морали) стремления максимизировать выгоды для себя и своего ближайшего окружения в противовес (если не ущерб) интересам сообщества (12). Неудивительно, что в такой среде форма и содержание институтов гражданского общества могут расходиться весьма далеко: то, что в Турине и Милане выступает как партия, в Неаполе и Палермо может оказаться клиентелой (группой лиц, служащих одному покровителю), профсоюз — рэкетирской шайкой, ассоциация — ответвлением мафии и т. д. Соответственно одни и те же внешние воздействия, импульсы, воспринимаемые двумя столь различно ориентированными социальными укладами, могут порождать не просто разные, но и противоположные последствия.
Десятилетия спустя другой известный американский социолог, Р. Патнэм, не только подтвердил, но и еще больше заострил вывод насчет такого рода «дуализма социального развития». Анализ Патнэма, опирающийся на грандиозный информационный массив (изыскания длились 20 лет и носили беспрецедентный по масштабам и глубине характер), был нацелен на выяснение вопроса: как социокультурный контекст влияет на функционирование институтов, конкретно — областных органов самоуправления, учрежденных в Италии в 1970 г. Все зависит, по мнению исследователя, от уровня «гражданственности» (civicness). На Севере, где этот уровень высок, областные правительства успешно работают на благо общества. На Юге «само понятие «гражданин» искажено. Индивид думает, что публичная администрация здесь функционирует в интересах других — нотаблей, «начальников», «политиков»,- но только не в его собственных. Лишь крайне немногие участвуют в выработке решений, касающихся общественного блага… Редким является и участие в общественных и культурных ассоциациях. Частная благотворительность заменяет собой солидарность. Коррупция рассматривается, как правило, самими политиками. К демократическим принципам относятся с цинизмом… Практически все сходятся на том, что законы издаются не для того, чтобы их соблюдали. Однако, опасаясь неисполнения закона другими, люди требуют большей суровости от государственных властей». В свою очередь, ужесточение административных мер лишь подливает масла в огонь. «Став заложником этого порочного круга, население чувствует себя беззащитным, угнетенным и недовольным… Ясно, что любая форма представительной власти здесь является менее эффективной, чем та, которая действует в условиях более гражданственного общества» (13).
Отчего же столь устойчиво неприятие Югом этоса гражданского общества? В поисках ответа Патнэму приходится совершать погружение в глубины истории. Именно там, на удалении чуть ли не в тысячу лет, он обнаруживает «развилку», от которой движение Юга и Севера пошло в противоположных направлениях. На Юге под господством норманнов укоренилась военно-феодальная монархия с жестко
иерархизированным строем всех общественных отношений; на Севере возникли города-коммуны с растущим числом горизонтально построенных структур. Таким образом, неблагоприятный для гражданского общества социокультурный генетический код Юга имеет историческое, т. е. вполне посюстороннее происхождение. Что, однако, не смягчает пессимизм авторской оценки — скорей, наоборот, придает ей оттенок обреченности.
Труд гарвардского профессора в этом пункте любопытным образом перекликается с той дискуссией, которая ведется у нас вокруг перспектив развития российского общества. Обществоведение в посткоммунистической России оказалось в свое-образной ситуации. После стремительного изъятия из оборота «марксистско-ленинской методологии» в образовавшуюся пустоту хлынула лавина идей и концепций самого различного происхождения и свойства. Согласно расхожей метафоре, «распахнулись окна»; возможно, точнее было бы говорить о «дверках холодильников» — львиная доля новых материалов восходит к дореволюционным временам и авторам.
Как бы то ни было, впервые за многие десятилетия открылись не только новые методические подходы, но и целые ранее пребывавшие под глухим запретом дисциплинарные поприща: геополитика, психоанализ, религиоведение и богословие и т. д. В разверзнувшихся безднах обнажились глубинные факторы обусловленно-сти российского общественного развития: от ландшафтно-климатических до этнонациональных, культурно-религиозных, военно-исторических и т. д. Сквозь пелену времени прорвались давние речи о «западном» и «восточном» векторах, роли и значении «византийского наследия», «миссии евразийского Хартленда» и прочих материях, остававшихся terra incognita для нескольких поколений исследователей.
При этом, однако, изменились не просто объем знаний о том или ином предмете и взгляд на него. Сменилась сама мировоззренческая парадигма. В основе прежней, которую с известной долей приблизительности можно было бы назвать левогегельянской, лежала дерзко оптимистическая уверенность в возможности изменить все и вся: от мертвой природы до живого человека. Ее цепкая привлекательность, не случайно лучше многих других уловленная поэтом, назвавшим свои автобиографические заметки «В соблазнах кровавой эпохи» (14), заключалась в этом ее «антимещанском», бунтарском, богоборческом ореоле.
Когда «реальный социализм» камнем пошел ко дну, на смену ему пришло прямо противоположное умонастроение. Следствием внезапно открывшегося интеллектуального изобилия стала по крайней мере на первых порах не динамизация мысли, а состояние своеобразного оцепенения: что-то вроде «зачарованности смертью», загипнотизированности неодолимой основательностью «вечных» историче-
ских факторов. Если, к примеру, тебе объясняют, что Берлинская стена (она же «железный занавес») прошла почти строго по линии плюсовой изотермы января, то какие, спрашивается, требуются еще политические, социальные или идеологические резоны для объяснения — и тем более преодоления — извечной несоединимости «Запада» и «Востока»?!
Причинно-следственные объяснения напрямую, сквозь тысячелетия протянутые к нашим дням (для их обозначения историки броделевской школы «Анналов» ввели понятие «long dure─е» — «долгих протяженностей»), действительно обладают завораживающе убедительной силой. Но вовсе не освобождают от необходимости всестороннего анализа наличной действительности. У итальянских социологов попытка Патнэма свести отторжение гражданского общества Югом к дальним историческим корням вызвала энергичные возражения и требование рассматривать социальную ситуацию во всем ее многообразии (Bagbasco A. Regioni, tradizione civica, modernizzazione, italiana: un commento alla ricerca di Putnam. Stato e merkato. 1994, № 40, aprile, p. 102.). Подобная же реакция, похоже, набирает силу в российском обществоведении, тем более что сама действительность, по-видимому, способствует тому.
По разным данным, в нашей стране действуют от 50 до 150 тысяч самодеятельных объединений частных лиц; если вспомнить, что считанные годы назад их перечень исчерпывался Клубом самодеятельной песни, «диким» туризмом да, пожалуй, сборами «у Пушкина» (6 июня в Москве и 11 февраля в Ленинграде, на что начальство всегда смотрело весьма косо), контраст не может не поражать. Сотнями, если не тысячами измеряется число официально зарегистрированных партий и политических движений: от тех, что заседают в Думе, до Ассоциаций обманутых вкладчиков и Партии любителей пива. По поводу наших партий принято иронизировать — и небеспочвенно. Однако достаточно на мгновение представить себе, что их снова не станет, чтобы понять, насколько они в действительности уже вросли в нашу повседневность.
Можно по-разному относиться к тому, что число предпринимательских ассоциаций, лиг, союзов (а чаще всего это организации для лоббирования) перевалило за полторы сотни, как и к тому, что около полутора миллионов человеко-дней в год «съедают» забастовки, организованные профсоюзами разной ориентации; однако невозможно не признать, что и то и другое — неотъемлемая часть окружающей нас реальности.
Своя жизнь течет в трех десятках тысяч церковных приходов, мечетей, дацанов, синагог, молельных домов, в почти четырех сотнях монастырей, причем уже мало кого удивляет, что в среде единоверцев существует разный подход к одним и тем же фактам и событиям. Как, впрочем, и то, что вся наша жизнь по-разному освещается и интерпретируется разными средствами массовой информации.
Более 600 общественных объединений занимаются защитой прав потребителей; за 1996 г. ими рассмотрено свыше 270 тысяч обращений граждан и по их просьбе подано в суд 14 с лишним тысяч исков. По сведениям наиболее авторитетного исследователя отечественного экологического движения О. Яницкого, только на «зеленом» поле насчитывается «от нескольких тысяч до нескольких десятков тысяч» организаций. В орбите одного лишь Московского исследовательского центра по правам человека — около двух десятков правозащитных организаций, имеющих опорные пункты и группы на местах практически по всей стране.
На фоне этого перечня, а он далеко не полон, вполне убедительно, казалось бы, звучит вывод одного из первых исследований, в котором систематически рассмотрен национальный эмпирический опыт: «Плюрализм в российском обществе уже реален, свобода выбора расширилась… России не заказано движение к гражданскому обществу…» Однако если вспомнить исходный пункт нашего анализа — зависимость реального содержания форм самоорганизации от цивилизационного контекста,- то с категорическими суждениями придется повременить. Сами авторы исследования жестковато напоминают: «В разных своих аспектах одни и те же структуры… могут отражать как импульсы зарождающегося гражданского общества, так и тормозящие его развитие олигархические, клановые интересы» (15).
Сомнения насчет перспектив гражданского общества в России, таким образом, сохраняются, но их вряд ли правомерно толковать в пользу известного тезиса о незыблемом традиционализме российского общества (16), о «российской цивилизации» (в шпенглеровско-тойнбианском смысле) и общинно-соборном начале, исключающем выделение личности из массы, а следовательно, и становление тех начал индивидуализма, которые являются непременной предпосылкой развития структур гражданского общества. Подобное толкование было бы неверно уже потому, что оно во многом опровергается самими российскими традициями.
Следует помнить, что в российской истории наличествует не одна лишь тоталитарно-автократическая традиция, не признающая иных отношений, кроме вертикально-иерархического: подданный — власть. Определенный след в этой истории оставлен и альтернативной, утилитарной традицией, восходящей, как считают, например, участники социокультурного семинара А. Ахиезера, к Петру I (царю, впервые взявшему в руки рубанок) и тем русским писателям (от Радищева и Крылова до Гончарова и Чехова), которые любовно пестовали образ рационально мыслящего и действующего русского человека, сознающего ценность гражданской автономии и знающего, как ею распорядиться (17).
Можно вспомнить в этой связи и о вкладе предпринимателей-старообрядцев в общественно-экономическое развитие страны, вкладе, настолько огромном (если сравнить его с удельным весом приверженцев этой конфессии в общей массе россиян), что возникает мысль об аналогии между ролью старообрядчества в России и той миссией, которую сыграли в формировании гражданского общества на Западе пуритане-протестанты.
В некоторых специфических, как принято считать, чертах русского психологического уклада уже содержатся зародыши, способные развиться в структуры гражданского общества. Это показывает, например, К. Касьянова, описывая своеобразный феномен диффузного лидерства (восходящий, должно быть, к традиции «старчества»), когда авторитет отдельного уважаемого человека очерчивает вокруг него, словно ауру, контуры неформальной, никак не институционализированной группы (18). Примечательно, что с этими наблюдениями напрямую пересекается проблематика эмпирических наблюдений в самых горячих точках общественной жизни России, где формирование структур гражданского общества выступает как актуальнейшая из практических задач. Речь идет, в частности, о судьбе новых, посткоммунистических профсоюзов и о том, что в условиях кризиса, по-видимому, лишь опора на уважаемых в своем кругу людей, чье влияние закрепляется и распространяется подобно авторитету главы семьи, способно обеспечить выживание этим организациям (19).
Кстати, потенции семьи как института, обеспечивающего первичное пространство частной жизни и способного в силу этого стать отправной точкой «роста снизу» гражданского общества в России, весьма велики. Это документально устанавливают авторы пилотного обследования молодежи, проведенного в 1995 г. В структуре российской повседневности, подчеркивают они, вопреки общепринятому мнению о падении значения традиционных форм наличествуют зерна, способные дать интересные всходы (20).
Наконец (хотя примеры можно множить), в самой структуре российской истории различима традиция изменчивости/адаптации к новым условиям в виде «догоняющей модели» развития. Суть этой модели как имитационно-творческой блистательно сформулировал Г. Федотов: «…Поразительна та легкость, с которой русские скифы усваивали чуждое им просвещение. Усваивали не только пассивно, но и активно-творчески. На Петра немедленно ответили Ломоносовым, на Растрелли — Захаровым, Воронихиным; через полтораста лет после петровского переворота — срок небольшой — блестящим развитием русской науки. …Погибни она, как нация, еще в эпоху наполеоновских войн, и мир никогда не узнал бы, что─ он потерял с Россией» (21).
Возможен, впрочем, и другой путь разрешения сомнений, и о нем еще раз напоминает новейший опыт Южной Италии. В самые последние годы здесь отмечаются немаловажные перемены, особенно в борьбе с таким «непобедимым» злом, как мафия. За решетку отправлена практически вся мафиозная «номенклатура», впервые с правосудием сотрудничают сотни самих членов банд, открылась брешь в непробиваемом, казалось, законе круговой поруки — «омерта─». Что-то сдвинулось в глубинах массового сознания, чего не объясняет «традиционалистская» схема Патнэма. И тогда местные социологи решили по-иному подойти к выявлению потенций гражданского общества. Они ограничили обследование лишь самодеятельными организациями культурно-просветительного характера. Результат оказался поразительным: по темпам распространения музыкальных обществ, кружков любителей старины, ассоциаций защитников природы, клубов краеведения и т. д. и т. п. Юг даже опережает Север (22)!
Иначе говоря, там, где не укоренились универсалистские, обезличенные нормы служебных отношений, где карьера зависит от персонального покровительства, а экономический успех — от политических решений, где поэтому и партии, и профсоюзы тяготеют к привычной форме клиентелы, динамика роста ассоциаций, не стремящихся к «выходу во власть», может более точно сигнализировать о вызревании гражданского общества. И пусть это — пока — лишь эмбрион, или «протогражданское» общество, но оно уже начинает, как показывают факты, исподволь воздействовать и на социально-политическую обстановку.
Если наша гипотеза верна, то наличие 200 театров в Москве (в самые благополучные прежние времена их число не доходило и до 50) или, например, ста с лишним издательств в Твери — не менее важное свидетельство жизнеспособности гражданского общества в России, чем существование политических партий и профсоюзов. Не то чтобы открытие, скажем, Музея уникальных кукол на Малой Дмитровке прямо вело к качественному скачку в демократизации нашего общества — связи здесь куда более сложны и опосредованны. Но для политиков — да и всего общества — возникновение подобного «самочинного движения» (Х. Арендт) представляет собой сигнал и одновременно стимулирующий вызов.
В постиндустриальном мире Итак, если российская этнокультура не содержит принципиальных противопоказаний к формированию гражданского общества в европейском понимании, более того — способна придать этому процессу дополнительные импульсы в силу догоняюще-развивающей модели (явленной миру Россией не меньше, чем за полвека до «японского чуда»), следует подумать и о других сторонах проблемы. Перспектива «наверстывания» предполагает знание того, что─, собственно, предстоит «нагонять»: какие именно показатели, уровни, формы? Дело ведь в том, что эволюция взаимоотношений государство — гражданское общество в той части мира, где институты гражданского общества и явились впервые на свет, не стоит на месте. А если так, то до какой степени мы способны предугадать ловушки и западни, которые современный мир расставляет на пути «догоняющего»?
Как бы ни продуктивен был поиск (потенциальных) ростков гражданского общества в национальном историческом прошлом, нельзя не видеть, что самым мощным стимулом к его развитию сегодня является имитационный эффект, индуцированный неслыханным развитием коммуникаций. В эпоху, когда фраза Маклюэна о «всемирной телевизионной деревне» у всех на устах, как никогда быстро распространяются не только идеи, но и образы и стили жизни, модели поведения, системы целесообразностей, потребленческие стандарты и т. п. С ними (внутри них) на новую почву попадают семена ценностей гражданского общества.
Одновременно эти новые факторы, обстановка постиндустриального, или информационного, общества производят немаловажные изменения в уже сложившихся структурах и отношениях гражданского общества там, где оно существует не первое десятилетие,- в развитых странах Запада. Одно из наиболее существенных изменений такого рода имеет своим предметом власть.
О том, что власть в ХХ столетии — как реальность и как отражающая эту реальность теоретическая конструкция — не соответствует более представлениям авторов прошлого, от Гоббса до Вебера, исследователи задумывались еще в предвоенные годы. Но лишь к 50 — 60-м гг. в политической науке сложилась обширная область современных интерпретаций власти уже не только как «свойства», атрибута, полномочий индивидуального или группового субъекта, но и — в растущей степени — как все более сложной и многоуровневой системы отношений. С опорой на труды бихевиористов (Х. Лассуэл, А. Каплан), в особенности философов Франкфуртской школы и, в частности, Х. Арендт и Ю. Хабермаса, стало возможным концептуальное выделение в категории «власть» таких типов отношений, как «влияние», «контроль», «авторитет», «доминирование», «давление» и т. д.
Это более адекватное современным условиям «прочтение» понятия «власть» помогает лучше понять, почему — и в каких именно точках — становятся проницаемыми перегородки, прежде более или менее исправно разделявшие государство и гражданское общество. Возникающие в этих точках «гибриды» могут иллюстрировать то, что выше было охарактеризовано как взаимопрорастание первого и второго. Например, расширение прав местного самоуправления (процесс, отмечавшийся едва ли не повсеместно на Западе в 60 — 70-е гг.) с формальной точки зрения представляло собой экспансию государства в пределы гражданского общества, хотя, по существу, предоставляло институтам этого последнего новые возможности воздействия на власть. То же можно сказать о ширящейся практике создания смешанных органов контроля — за состоянием окружающей среды, функционированием медицинских учреждений, муниципальных служб и т. д., в которые наряду с чиновниками входят представители профсоюзов, местных общин, экологических движе ний и т. д.
В целом, впрочем, такое размывание разграничений и огосударствление все новых сфер частной жизни воспринимается отнюдь не идиллически; хуже того, создает ситуацию дезориентации, болезненного переживания слома привычных представлений, травмирующей «сверхсоциализации». Реакцией граждан на все это становится поиск надежных точек опоры и, в частности, обращение к собственным «корням». Одна из форм такого поиска приводит к возникновению разного рода низовых (grassroots) объединений. Но «низовой» в большинстве случаев означает также «местный». В США — стране классических, как принято считать, форм гражданского общества — начиная с 60-х гг. наблюдается выраженный рост подобного рода локальных сообществ — «гражданских комьюнити». Позже нечто похожее стали отмечать и в других странах. Примечательно, что у некоторых авторов эта категория словно попросту вытеснила/впитала в себя более широкое понятие гражданского общества.
В соразмерном себе пространстве «комьюнити» человек восстанавливает утраченное было ощущение своего права на отдельное от государства существование, на власть над собственной судьбой. Тем самым облегчается его примирение с новой общественной системой координат. «Комьюнити» становится формой, или средой, в которой совершается «притирка» к ценностно-нормативным сдвигам, «происходит смена акцентов в системе идентификации индивида» — в конечном счете ко благу социетального целого (23).
По мнению некоторых исследователей, на новом витке воспроизводится — обостренная ситуацией постиндустриальной эры — вечная драма невозможной гармонизации частных интересов, представленных гражданским обществом, и коллективной воли социума, рационально выраженной государством. Эту коллизию
М. Вебер выразил с помощью известного парадокса «стального панциря»: порожденная рационально-аскетическим этосом протестантства организация общества, мыслившаяся не более чем «тонким плащом, который можно ежеминутно сбросить», обернулась — по мере поглощения гражданского общества государством, а государства — гражданским обществом — стальным панцирем всеподчиняющей регламентации.
В поисках выхода теоретическая мысль все чаще обращается к категории «социального капитала». Идея «социального капитала» как дополнения, необходимого для оптимального функционирования физического и человеческого капиталов, высказывалась рядом авторов еще на рубеже 70 — 80-х гг., но, как считается, была окончательно концептуализирована Дж. Коулменом в 1990 г. в его фундаментальном труде «Основания социальной теории». По его мысли, «социальный капи тал» — это потенциал взаимного доверия и взаимопомощи, целерационально формируемый в межличностном пространстве (24).
Одним из самых горячих поклонников и пропагандистов теории «социального капитала» является уже известный нам Р. Патнэм. «По аналогии с физическим и человеческим капиталом, воплощенным в орудиях труда и обучении, которые повышают индивидуальную производительность,- объясняет он,- «социальный капитал» содержится в таких элементах общественной организации, как социальные сети, социальные нормы и доверие (networks, norms and trust), создающих условия для координации и кооперации ради взаимной выгоды» (см., например: Патнэм Р. Процветающая комьюнити, социальный капитал и общественная жизнь. МЭиМО, 1995, № 4, с. 78). В отличие от капитала денежного «социальный капитал» по мере расходования только возрастает, поскольку чем интенсивней практика кооперации и взаимовыручки, тем прочней и эффективней сети солидарности и больше масса взаимного доверия. Нетрудно понять — и автор специально подчеркивает это,- что «социальный капитал» представляет собой жизненную лимфу гражданского общества, его сокровенную суть.
Стоит прислушаться к одному из его заключений, имеющему прямое отношение к нам: «Там, где отсутствуют нормы и сети гражданской активности, будущее коллективного действия выглядит мрачно. Участь Юга (Италии.- И. Л.) — это наглядный пример для «третьего мира» сегодня и для бывших коммунистических стран Евразии завтра в их эволюции к формам самоуправления. Социальное равновесие, основанное на принципе «Всегда уклоняйся, никогда не бери на себя общую ношу»,- вот, возможно, то, что ждет большую часть тех стран, где социального капитала недостаточно или вовсе нет. С точки зрения политической стабильности, эффективности правительств и даже самого экономического прогресса социальный капитал может оказаться еще более важным фактором, нежели экономические и людские ресурсы. Во многих бывших коммунистических странах гражданские традиции были слабы еще до прихода коммунизма, а тоталитарные режимы подорвали и тот скудный запас социального капитала, который имелся. Без норм взаимопомощи, без сетей ассоциативности и гражданской ответственности аморальная семейственность, клиентелизм, беззаконие, неэффективная власть и экономический застой окажутся более вероятным исходом, чем действительная демократизация и развитие экономики. Будущим Москвы может оказаться Палермо» (13, р. 216).
Объем «социального капитала» измеряется обычно по двум показателям: индексу доверия и членству в общественных объединениях (благо в США, например, оба эти показателя фиксируются — по опросам и в статистике — уже около полувека). И именно в процессе их измерения Патнэм обнаружил вдруг явную тенденцию к сокращению «социального капитала» в Америке на протяжении последней четверти века. Число членов разного рода добровольных ассоциаций (от родительских комитетов до клубов женщин-избирательниц и кружков игры в боулинг) за минувшие два-три десятилетия сократилось в пределах 25-50%; время неформального общения (informal socializing and visiting) с 1965 г. уменьшилось на четверть, а на деятельность в общественных организациях — чуть ли не наполовину; наконец, индекс доверия (процент положительных ответов на вопрос: «Можно ли доверять людям?») с 1972 г. снизился примерно на треть.
Проанализировав огромный массив данных и их возможных взаимовлияний, автор пришел к выводу, что фактором, расширяющим «озоновую дыру» над «социальным капиталом» США, является… телевидение. «На увеличение продолжительности пребывания перед телевизором в тех масштабах, какие отмечаются в Соединенных Штатах на протяжении последних четырех десятилетий, возможно, ложится прямая ответственность за падение объема «социального капитала» в пределах от одной четверти до половины, даже если не принимать во внимание, например, косвенные последствия в виде меньшего чтения газет или сокращения времени досуга в целом» (25).
Выводы и методы Патнэма, по-видимому, не могут быть приняты за истину в последней инстанции (в частности, они не находят полного подтверждения в практике других стран), однако уловленная им тенденция, бесспорно, опирается на знакомые каждому факты повседневной жизни. Самое мощное из средств массовой коммуникации — ТВ,- рожденное, казалось бы, для укрепления и обогащения ткани гражданского общества, оборачивается фактором подрыва коммуникации (т. е. общения, контакта между людьми) и орудием, способным нанести тяжкий урон гражданскому обществу.
Описанная парабола выглядит горьким парадоксом для Америки. Но еще более парадоксальной она может оказаться в качестве предостережения России. Гражданское общество в нашей стране находится в зачаточном состоянии, а социологические опросы уже фиксируют устойчивое положение «Просто Марии» или «Богатых», которые «тоже плачут», в верхней части колонки ответов на просьбу назвать наиболее важное событие последней недели. Иначе говоря, как уже не раз бывало в процессе «ускоренного развития», мы рискуем начать платить по счету его негативных последствий прежде, чем воспользуемся его позитивными плодами. А ведь на подходе поколения, которые чуть ли не с пеленок приобщаются к Интернету…
Предложенные три среза современной проблематики гражданского общества могут самое большее дать представление о ее сложности, противоречивости, пестроте. Пожалуй, ясно в этой картине лишь то, что любые однозначные ответы на интересующие всех вопросы — так возможно ли гражданское общество в России? какого типа? в какие сроки? — могут быть лишь шарлатанством. Это не значит, однако, что из сказанного нельзя извлечь некоторые, пусть частные, но, хочется надеяться, небесполезные выводы.
Один из них заключается в том, что цивилизационная матрица России не является совершенно гетерогенной по отношению к тем цивилизационным контекстам, в которых исторически зародилось и получило развитие гражданское общество. Объективные потребности и постепенно формирующиеся субъективные запросы россиян отводят гражданскому обществу те же функции/задачи, которые изначально характеризуют его на Западе:
— продуцирование норм и ценностей, которые государство затем скрепляет своей санкцией;
— интегрирование общества, в частности, путем придания цивилизованного вида социальным конфликтам и тем самым гашения их;
— образования среды (почвы), в которой формируется развитой социальный индивид.
Принципиальным признаком, по которому можно судить о возможностях развития гражданского общества в той или иной стране, является способность ее населения к самоорганизации (при том, разумеется, что ее цели и мотивы носят творческий, созидательный, инновационный характер).
Все это побуждает взглянуть на перспективы российского посткоммунистического общества с менее пессимистической точки зрения, чем та, которая распространена в современной публицистике, особенно если учесть исторически присущий России тип наверстывающего, имитационно-творческого развития, о котором писал Г. Федотов. На этом пути, однако, особенно велика может оказаться опасность взаимоналожения двух негативных последствий: от чрезмерной продвинутости и от непреодоленного отставания (не случайно адресованная Италии фраза Энгельса о стране, страдающей как от развития капитализма, так и от недостаточного его развития, чаще всего применялась именно к России).
В одной из самых глубоких своих работ, «Россия и Маркс», М. Гефтер, обнажая интеллектуальную драму Маркса, на примере России открывающего для себя невозможность мирового единообразия в коммунизме, обозначает ее как «схватку разнонаправленных развитий». Движение в одном вроде бы направлении, но от далеко отстоящих друг от друга стартовых линий порождает ситуацию, когда процессы исторического развития/созревания попадают в контрфазу один относительно другого и рискуют фронтальным столкновением (26).
С другой стороны, за минувшие со времен Маркса десятилетия появились такие мощные факторы гомогенизации/глобализации мирового исторического процесса, которые глубоко изменили рисунок описанной закономерности. Что же предвещает (частичное) совпадение признаков/симптомов новейших тенденций в развитии гражданского общества на Западе и в России: рост исторического разрыва с перспективой фронтального противопоставления или, напротив, возможность (относительно) ускоренного сближения по уровням, направленности и социальному содержанию? Велик соблазн спрятаться за стандартной ссылкой на общественную практику, которая, мол, со временем сама укажет, расставит на места и пр., и пр. Если не знать, что за этой безымянной и безответной дамой нет никого, кроме нас самих. Таких, как есть. Уже вроде бы не подданных, но не вполне освоившихся в роли граждан.
Примечания 1. См., например, такой «манифест перестройки», как: «Иного не дано». М., 1988,
сс. 84-96.
2. Третьяков В. После путча, накануне реформы. Независимая газета, 23.10.1991.
3. Голенкова З. Т., Витюк В. В., Гридчин Ю. В., Черных А. И., Романенко Л. М. Становление гражданского общества и социальная стратификация. Социс, 1995, № 6, с. 22.
4. Полис, 1995, № 4, сс. 187-190.
5. Воспользуемся, например, книгой: Гаджиев К. С. Политическая наука. М., 1994,
сс. 61-84; или многократно переиздававшимся пособием: Held D. Models of Democracy. Oxford, UK, 1992.
6. Геллнер Э. Условия свободы. М., 1995, с. 202.
7. Gramsci A. Quaderni del carcere. Torino, 1975. Vol. II.
8. Рукавишников В. О. Социологические аспекты модернизации России и других посткоммунистических обществ. Социс, 1995, № 1.
9. См., например: Seilgman A. The Idea of Civil Society. N. Y., 1992.
10. Гайдар Е. Дни поражений и побед. М., 1996, с. 9.
11. Лисовский Ю. П. Южный вопрос и социальные конфликты в Италии. М., 1979.
12. Banfield E. C. The Moral Basis of a Backward Society. Chicago, 1958.
13. Putnam R. Making Democracy Work. N. Y., 1993, p. 135. (Стараниями Московской школы политических исследований эта книга недавно вышла на русском языке: Патнэм Р. Чтобы демократия сработала. М., 1996.)
14. Коржавин Н. В соблазнах кровавой эпохи. Новый мир, 1992, № 7.
15. Гражданское общество в России: западная парадигма и российская действительность (рук. и отв. ред. К. Холодковский). М., ИМЭМО РАН, 1996, с. 139.
16. См., например: Кара-Мурза С. СССР как традиционное общество. В сб.: Куда идет Россия? М., Интерцентр, 1997; см. также: Зарубина Н. Самобытный вариант модернизации. Социс, 1995, № 3; Айзатулин А., Кара-Мурза С., Тугаринов И. Идеологическое влияние евроцентризма. Социс, 1995, № 4.
17. См. Туркатенко Е. В. Культурные коды России и современность. Полис, 1996, № 4.
18. Касьянова К. О русском национальном характере. М., 1994.
19. См.: Олейник А. Н. Есть ли перспектива у социальных движений в России: анализ развития шахтерского движения, 1989-1995. Полис, 1996, № 3, сс. 70 -78.
20. Российская повседневность и политическая культура: возможности, проблемы и пределы трансформации (рук. и отв. ред. С. Патрушев). М., ИСП РАН, 1996.
21. Федотов Г. П. Россия и свобода. В кн.: Федотов Г. П. Империя и свобода. Нью-Йорк, 1989, сс. 78-79.
22. Cultura e sviluppo (a cura di C. Trigilia). Catangaro, 1995.
23. Грунт З. А. Коммунитаризм и изменения в системе ценностей американского общества. Рабочий класс и современный мир, 1989, № 5, сс. 146 -158.
24. Coleman J. Foundations of Social Theory. Cambridge (Ма), 1990. См. также: Швери Р. Теоретическая социология Джеймса Коулмена: аналитический обзор. Социологический журнал, 1996, № 1-2.
25. Putnam R. Tuning in, Tuning out: the Strangde Disappearance of Social Capital in America.- PS: Political Sience and Politics. December 1995. Vol. XXVIII. № 4, pp 666, 678.
26. Гефтер М. Из тех и этих лет. М., 1991, с. 49.