Нонна МОРДЮКОВА
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 3, 1997
Нонна МОРДЮКОВА
Записки актрисы
ЗАКАДРОВЫЕ СТРАСТИ-МОРДАСТИ
Фестиваль «Шок» в городе Анапа. Одни наслаждаются морем, встречами со зрителями, болтовней с коллегами, другие из любопытства впиваются в экран, смотрят рекомендованные фильмы или так называемые «свои», где сам участвовал.
Самые главные люди — это члены жюри. Мы их называем героями, потому что с утра до заката солнца они должны честно, без отлынивания просмотреть четыре-пять фильмов. Они и едят отдельно от нас, и в море купаются отдельно, потому что, не дай Бог, раскрыть тайну дискуссий о фильмах до момента награждения. Куда там!.. Все равно просачивается. С середины фестиваля уже витают ориентиры, намеки и собственные предположения.
Люди — навсегда дети. Ну, ты ему хоть эскимо на палочке дай, но отметь, поощри, выдели… И вот кувыркались, кувыркались разные фильмы на экране фестиваля, да и смело их прочь из решающей битвы за призы. В финал выходят две картины: «Барышня-крестьянка» по А. С. Пушкину режиссера Алексея Сахарова и «Ширли-мырли» Владимира Меньшова.
Наблюдать за финалистами было одно удовольствие!
Сахаров, тучный, добрый, с влажным лбом, все курил и курил, ходил и ходил по коридору неподалеку от просмотрового зала. (За дверью шла азартная игра — просмотр фильма при полном аншлаге.) Смолоду мечтал похудеть — и никак! Так и остался милый «бегемотик» — медлительный, вежливый и очень талантливый. Я у него снималась в фильме «Случай с Полыниным» — именины души! Знает и свою профессию, и жизнь, и людей. К примеру, привез он съемочную группу аж в Сибирь. Фильм этот был у него первый по счету. И вот первый съемочный день, знакомство с коллективом, и надо не ударить в грязь лицом при первой разводке кадра. Кругом заснеженные кедры и непроходимые сугробы. «Светики» и «технари» ждут, куда волочить нешутейную по величине и весу «амуницию». Леша и так, и так объясняет оператору, возле какого кедра обосновываться. Оператор смотрел-смотрел на красавцев кедрачей и не понимал, какой из них тот самый. Леша оглянулся, пошарил глазами, увидел спасительный плотницкий топорик и запустил его вперед. Топорик пролетел метров восемьдесят и воткнулся в ствол дерева.
— Видишь? — Белозубый Леша, с красным от мороза лицом, улыбнулся.
Съемочная группа восхитилась его мастерством. Зауважала. Познакомились… Личный пример — это сила, это основа.
Вот и сейчас на фестивале Алексей Сахаров личным примером призвал наконец бросить всяческую бузу, мутившую в последние годы киноискусство. Он выставил фильм, на котором мы будто испили ключевой воды, надышались свежим воздухом, напитались чем-то нашим, родным.
После просмотра облепили его с поздравлениями. Сенсация! Леша, взволнованный, оглядывал всех с благодарностью. Коллеги признали и поняли: блестящий фильм! Я расплакалась.
Растеплился фестиваль. На обеде обнимали создателя фильма. Те места за столом, где сидели режиссеры картин о «сексе с трупом», были пусты. Об этих не будем.
Назавтра выставлялась картина Владимира Меньшова «Ширли-мырли».
Прочитав сценарий, я отказалась сниматься. Еще бы! Володя сказал, что роли нет, но я должна прийти и «привнести».
— Да не привнесется, Володя! Если нет, на чем привносить…
— Ну ты… сможешь. Заплатим хорошо… Три миллиона.
Я замолчала в раздумье. Три миллиона! Я и не держала в руках таких денег тогда: перестройка шла, денег не хватало, талоны появились…
— Согласна?
— Согласна.
Ну ничего! «Пропутаню». Бочком, бочком, незаметненько и отработаю.
На съемках всячески увиливала от кинокамеры, потому что артисту необходима конкретность в действии. А этого нема! Меньшов — настырный: то рюмку даст подержать, то велит станцевать с «послом». Хорошо, что спиною. И набралось «гениальной» игры — не нужной ни мне, ни зрителю. Особенно торт, брошенный мне в лицо…
Три миллиона отсчитали и разошлись по-хорошему. Больше никогда не буду сниматься за деньги!
Остальные работали с душою, каждому было, что играть.
И вот Анапа, фестиваль. Володя на просмотр не явился. Его видели купающимся в море в одиночку, потом отдельно от всех на ужине. Несмотря на аншлаг в просмотровом зале и на успех в Москве в кинотеатре «Россия», он знал, что после фильмов «Любовь и голуби» и «Москва слезам не верит» планка успеха резко упадет вниз. Так и вышло: «Ширли-мырли» кинематографисты приняли спокойно и тихо. «Барышня-крестьянка» смела с пути и этот фильм.
Видим, Меньшов является к обеду, ужину один, ни с кем не общается… Обиделся! Как мальчик — обиделся… На рейде стояли корабли. Моряки с удовольствием приглашали к себе на творческую встречу тех, кто свободен. Володя деловито уходил к машине, присланной за ним, к вечеру возвращался. Морякам до лампочки оценки фестивалей! Главное — увидеться с известным актером и режиссером. Однажды Володя приходит к обеду, держа в руках подарок — бескозырку. Слегка просветлело лицо «поверженного героя».
Когда улетали, он с благоговением поставил в проходе самолета спортивную сумку, в которой сверху лежала бескозырка. Через проход возле сумки сидела я. Мы разговорились с ним и с его соседкой по креслу Инной Макаровой. Инна защебетала что-то о необходимости выпить водки. Чего там говорить, все побаиваются летать на самолете, а рюмочка-другая снимает страх. И правда — выпили, осмелели. Набрали высоту, табло погасло. Вижу, как протискивает себя между креслами Леша Сахаров. Он, наверное, вспомнил мои восторженные слезы, когда я поздравляла его с картиной, и решил потолковать обстоятельно. Он дошел до меня, неся две рюмки водки, как в светском собрании. Неторопливо уселся на сумку с бескозыркой и подал мне выпить. Мы чокнулись, выпили, я увидела, что Леше хорошо. Он приготовился к долгому разговору со мной. Тем более давно не виделись. Друзья все же.
— Леша! — закричал Володя Меньшов.- Леша! Встань, встань! Ты сел на мою сумку!
Он взял его двумя руками за локти, но куда там! Леша блаженно курил сигарету, затянулся дымком и приступил к беседе. Володя, негодуя, попытался поднять его, но центнер не поднимешь, тем более «расслабленный» центнер…
Тут Володя сбивает его собою вбок, Леша не замечает, как оказывается на ковровой дорожке, и продолжает беседу. В гневе Володя, чуть не плача, берет в руки искореженный подарок. Мнет его, выпрямляет, но тщетно — бескозырочки не стало. Сел, уперся лбом в иллюминатор, так до посадки в Москве ни разу и не повернул лица в салон.
Неподалеку сидел маститый, богатый и славный актер театра. Я смотрела на него: важный стал, тихий, степенный, семейный. А раньше бывало — разлетайтесь кто куда! Чуть что — в драку. Из Сибири приехал — когда и рюмочку примет, а когда и вторую. Большой, мускулистый красавец шахтер встал перед экзаменационной комиссией да как крикнет, расставив руки: «Не шуми, мати зеленая дубравушка, не мешай мне, добру молодцу, думу думати!» Талант пришел, человек из народа пришел, от самой русской земли… Весь женский род задохнулся: выбирай любую! А ему только роли учить да книги читать в общежитии, по всем предметам сплошные пятерки. На семестровый экзамен Сталина сыграл. Еще больше тогда актер славился, если вождя сыграет. А он — и Кирова, и дядю Ваню, и Эзопа. Уж так внимательно слушал режиссера — хоть в кино, хоть в театре. Сам такой буйный, неуемный — в ролях, а в жизни — мягкий, нежный и… суровый.
Явление в искусстве становится известным еще на корню, то есть еще во время учебы. Разные театры и студии приглашали его в штат, а он не мычит, не телится, будто что-то задумал. А задумал не он. Задумала зазноба из Харитоньевского переулка. Красивая, чопорная однокурсница, обиженная актерскою судьбою. Таланта в ней ни на копеечку. Она металась, искала себе применение, но… Один раз даже Надежду Крупскую пыталась сыграть в учебном спектакле о революции — не получилось. Хотели отчислить за профнепригодность, но она вступила в партию, и ее оставили учиться до конца. Дальше задача была полегче — приручить этого шахтера в штопаном свитере и кирзовых сапогах. Стали они иногда исчезать и жить на ее барской двухэтажной даче. Машина «форд» привозила и увозила их. Он ничего такого сроду не видел. Не заметил, как оказался в золотой клетке. Что делать?! Захотелось на волю. Бросился в общежитие, к своим. Наварил картошки, бутылку поставил и пригласил ребят «на возвращение». Уж так баловался с ребятами, так щекотал девчу-
шек — любо-дорого.
Но ненадолго, вернулся. Началась игра — перетягивание каната. Один раз даже ее мамаша пожаловала за ним на машине. Он опять поддался комфорту: отмылся хорошенько, отъелся, отпился, а в понедельник утром — «по-над забором, по-над забором — и до Колчака». От этого перетягивания каната защищался только неистовой работой в театре и в кино. Вскоре стали вручать ему ордена, звания, вплоть до Ленинской премии. Отменный актер и сейчас. Я с ним не раз снималась в разных фильмах, у нас до сих пор приятельские отношения.
Привезут, бывало, его на съемку, а он ляжет на траву и, глядя в небо, как заорет: «Ой, девчата! Ой, как с вами хорошо! Вы, как картошка, никогда не надоедите!» Однажды после такого вступления помолчал, потом тихо сказал: «Тяжело мне живется… Ну я когда-нибудь расскажу…» Вдруг вскочил как ошпаренный, красный как рак, и закричал на весь лес:
— Сейчас вот Леньке проспорил бутылку — не на что купить! Не на что! Меня из дому выпускают с рублем, не поверите? Правда. У нас целый дом фарцы всякой, спекулянтов… Только и слышишь: «Шуба, сервиз, ковер, дубовый паркет…» И никто никогда не спросит: «Не тяжело ли тебе играть главные роли в кино, в театре?» И на ра-ди-о теща не рекомендует отказываться!.. Валидол сую в рот… Вот только с вами и отдохнешь… Втянулся я… Она баба неплохая, но больно клетка золотая… С вами лучше…
Приезжаю я как-то в Касимов на съемки, останавливаюсь в Доме крестьянина, бывшей церкви, глядь — старинной массивной ручки на двери уже нет.
— Да тута ваш артист был, ручищи большие, сильные… Он ее и свернул… Два мешка церковной лепнины набрал. Сказал — для дачи. А мне что? Церква заброшенная. Все растаскали… Не охраняется.
Догадалась я, о ком речь. Значит, свыкся окончательно с золотой клеткой.
Так он и ужился с женой, сделался солидный, важный. Преподает, ставит спектакли. И вот заворачивается грандиозный фильм. Орава известных актеров приглашена со всей страны. Он на самую главную роль.
Для съемок выехали в экспедицию, расположились среди русских красот средней полосы.
Утром за завтраком появляется буфетчица. Модно одета и накрашена. Игриво облизывает губы, спрашивает: «Что прикажете?» Посмотрела завлекающим взглядом на нашего героя: «Ой, какой вы!» Покраснела, прикусила пухлые губки.
— О-те-то-да-а! — оценила ситуацию пожилая с юмором актриса. — Откуда вы, такой пончик? Как вас зовут?
— Ничего особенного, Зина.- И залилась звонким смехом: — Зин, поди-ка в магазин! Ха-ха-ха!
— А выпить у вас есть? — спросил он.
— Для вас любой каприз! Ха-ха-ха!
Съемочная группа насторожилась, зная об очень редких, но метких запоях маэстро. Пропустили момент, когда буфетчица Зина и маститый артист с корнем были вырваны из земли и похищены неведомой силой. Паника. В мегафоне звучит призыв искать. Облазили все улицы и дворы деревни. Вдруг в один из вечеров главный «сыщик» — помреж, глядя на компас, уверенно сообщил: последний раз его видели ночью, когда он перебегал шоссе, а потом махнул мимо пахоты.
Режиссер тяжело дышал, глядя себе под ноги. Каждый день простоя стоил больших денег…
— Чего вы ищете? — спросила проходившая мимо бабка с ведром.- Артиста?
— Да! Где он?
— Где она, там и он,- ответила бабка и рукой указала на окна избы.
В избе на столе натюрморт длительного запоя. Укрытые тонкой простыней гуляки спят крепко…
К вечеру примчалась жена, подогрела воду, помыла своего амурчика мочалкой с мылом. Поди ж ты! Талантливый, бурный в разговорах, интересный и остроумный, он при виде жены моментально затих. Ничего из себя не представляющая жена убедила муженька, что тот Богу должен молиться за подарок в лице супруги. Это она снизошла до него, подарила себя ему.
Съемки идут. Жена сидит под деревом, от мух отмахивается, а Зинка в купальнике загорает неподалеку. Вдруг наш ненаглядный наклонился над плотницкими инструментами, собрал в кулак штук шесть гвоздей-двухсоток, засунул за ремень молоток, деликатно взял свою супругу под руку и повел на второй этаж дачи, где они квартировали.
Слышатся мощные удары молотка, потом наш герой спускается и кивком головы подает Зинке знак к отходу.
— Дорогой! — кричит режиссер.
— Креста у тебя на животе нету,- отвечает ему «дорогой» и тает с Зинкой в зарослях.
Что за фокус? Оказывается, жена заперта на втором этаже — вернее, замурована за забитой дверью, а нашему герою — несколько часов свободы от всего и всех…
А между тем Москва свои жернова крутила. Как-то зазвонил телефон.
— Нонночка! Наш кинотеатр «Космос» устраивает юбилейный вечер, творческий отчет героя вашего фильма.
— Отлично… А я при чем?
— Ну как же! Вы в стольких фильмах с ним встречались! Расскажете, вы можете…
— Хорошо, я согласна.
Времени было еще достаточно, но дама из кинотеатра дергала меня чуть ли не каждый день, да и не только меня — всех почти из нашей съемочной
группы.
— Раз сказала — буду.
И вот по закону подлости ближе к юбилейному вечеру ненаглядный наш и канул со съемок с буфетчицей.
Я ничего не знаю, продумываю, что надеть, как выглядеть хорошо, что сказать…
В назначенный день долгожданный звонок.
— Нонна Викторовна, мы вышлем вам машину к семнадцати часам, начало в восемнадцать.
Выхожу, сажусь, еду… Водитель молчит. Чувствую, витает напряженка. Подъезжаем. У входа стоит бледный, словно мелом припудренный наш администратор Эдик.
— Что с тобой? Ты болен?
— Хуже.
— Юбилей-то будет?
— Обязательно, но… без юбиляра.
Мы переглянулись с пришедшими актерами… Стали думать.
— Ну, Нонна, что вы, не выкрутитесь? Такая бригада!.. Я предлагаю так: все выходим на сцену, аплодируем и садимся на стулья под экраном. Вы по очереди будете рассказывать о нем все, что только можно. Шалевич пусть, как от театралов, начинает, а ты, как от киноактеров. Я за это время съезжу в Монино на съемки и упаду в ноги режиссеру, чтоб отпустил его на вечер.
— А почему так уж падать? Всегда отпускают. Что мы, его съедим, что ли?
— Вы же знаете, какой режиссер вредный! Он никогда не отпускает актеров из экспедиции, кроме как на спектакль. Ладно, ребята, я поехал, а вы начинайте.
Первый выступающий задал стиль неспешной дружеской беседы. Из кабинета администратора несло винегретиком и жареным луком…
— Ничего, выкрутимся!
Выходили мы друг за дружкой, говорили, говорили. Зритель доволен, слушает, аплодирует. Мы и по второму разу подходим к микрофону. И когда вконец обалдели, я как раз стояла у микрофона, слышу: сзади стул скрипнул,- обернулась. Эдик садится. Я выразительно глянула: «Ну, как?» Он отрицательно покачал головой: «Не отпустил».
Потом Эдик встал рядом со мной, зааплодировал, зал тоже… И сказал:
— Дорогие зрители: съемки закончились, актер переодевается — и сразу к вам. А чтоб время зря не проходило — сделаем небольшой перерыв и покажем вам двухсерийный фильм с участием нашего героя.
Публика вышла в фойе, а мы — к винегрету.
Кончился перерыв, и Эдик попросил меня объявить фильм.
— Ой, я боюсь! Мне кажется, они стащут с меня юбку и начнут лупасить за обман.
Выхожу на сцену, а зрителей-то всего человек пятнадцать осталось, а ведь был полный зал. Может, обман почуяли, а может, просто утром рано на работу, да и всегда в Москве с транспортом проблемы…
Разные характеры и всякие ситуации бывают в кино. Он, актер, потом и сам мучается, стыдится своего поступка. Зато как отлетит в дали дальние, в думы творческие, то и не вспомнит ни о каком таком случае, и люди радуются, глядя на экран или на сцену: он ли это? Откуда такой талант в человеке? Актер рождается с запасом на бесконечное сострадание, на крайности в поступках своих и постоянную надежду. Актер не копит свои силы, не думает о безбожном расточении себя.
Наше орудие производства — душа, анализ, поиски живой крови, искренности и многого не видимого никому. Со стороны незаметно, но «прижигание» души временами бывает нестерпимо жарким. Вот и ответь тут зрителю, как мы работаем в кино. Ведь все равно, рассказывая о съемках, актер будет крутиться вокруг да около, потому что передать лепку роли, проследить за каждой стадией ее развития он не сумеет. Процесс актерской работы непоэтичен и неромантичен. Это грызня, споры, поиски и попытки, и снова попытки, то есть дубли. Много дублей. Попадание в «яблочко» — радость, восторг всей съемочной группы. Но это «яблочко» нарабатываешь иногда целую смену. Я не говорю о кинематографе, скатившемся к бессмыслице, когда легкой походкой ходят актеры, лежит на раскладушке под зонтиком режиссер, примитивный текст сам выговаривается, что над ним суетиться… Режиссеру остается только уловить момент, когда высказать свое резюме: «Ну что, ребятки, отстрелялись?» Потягушечки, сладкий зевок — и к машине. Дело сделано. Но зато с какими значительными лицами они, сидя рядом с вождями, слезно просят деньги на высокое и нужное народу дело — искусство кино. И таким-таки дают деньги.
Так вот, те фильмы, что десятки лет не стареют, не обесцвечиваются и волнуют и по сию пору весь мир, снимаются не так.
Надо подобраться к нам вплотную во время споров, репетиций, взглянуть в наши глаза и увидеть, как в такт сердцу бьется кончик воротника режиссера и как трудно дышать актеру, так трудно, что вопль вырывается наружу.
Например, как в «Родне» у Никиты Михалкова. Идея фильма была ясна: показать, что не надо торопиться разрушать семью, как много теряют люди, когда порывают со своей родней, с местом, где родились. Но это только кажется, что все ясно и просто… Боже, что это была за работа! Сердце иногда останавливалось, режиссера ненавидела, а он неотступно требовал исполнять только так, как он видит. Такого, как Никита Михалков, можно и послушаться, но ведь не всегда. Бывало, все в тебе сопротивляется, тянет к другому решению. Ссоры были, творческая любовь была, единение и смешливость возникали обязательно, как награда за трудный рабочий день,- смех, смех и смех… Он заводной, остроумный и изобретательный. Футбол, чаепитие, гитара, песни, рассказы… И вот драка!
Началось с того, что Никите нужно было снять мое лицо с наитрагичнейшим выражением. Это финальный эпизод на вокзале, где провожают новобранцев в армию и я между ними кручусь с ведрами, ищу бывшего мужа, Вов-чика ищу. Я твердо решила позвать его домой, в деревню, обо всем сговорились вчера. «Ведь ты же обещал… Нам надо ехать… Э-эй!» Мне сыграть надо было смятение, граничащее с потерей и гибелью. Я знала, как готовиться к такому крупному плану и как его выдать на-гора─. Никита знал мои возможности, но хотел чего-то большего. (Мы слышали, что за границей кинорежиссеры сильно бьют актрису по лицу, отскакивают от камеры, и оставленная актриса «гениально» играет — и слезы ручьем, и тоска прощания. Люкс!) И вот Никита «приступил к получению» такого выражения лица, которого не было у меня еще ни в одном фильме.
Уселся, лапочка моя, на кран вместе с камерой и стал истошно орать — командовать огромным количеством новобранцев и выстраивать в толпе мою мизансцену. Я на миг уловила, что ему трудно. Мегафон фонит, его команды путают, а мы с Ванькой Бортником — «мужем» — индо взопрели от повторных репетиций. Вдруг слышу недобрую, нетворческую злость в мой адрес. Орет что есть духу:
— Ну что, народная артистка, тяжело? Тяжело!.. Подложите-ка ей камней в чемодан побольше, чтоб едва поднимала.
Шум, гам, я повинуюсь. Чемодан неподъемный, но азарт помогает. Снова, снова и снова дубли. Чувствую, что ему с крана виднее и что-то не нравится. Для него быть в поднебесье на виду у молодежи и не решить на их глазах, как снимать, невыносимо.
— Ну, что, бабуля, тяжело? А? Не слышу! Подложить, может, еще?
— Мне не тяжело! — срывая связки, ору ему в небо.- Давай снимай!
— Нонна Викторовна! Делаю картину я. Могу слезть и показать вам, как нести тяжесть и в это же время искать свою надежду, своего мужа Ваню. Где ты, Иван?
— Здесь я! — с готовностью кричит Ваня Бортник.
— Вы видите его, народная артистка? Или вам уже застило? Да, трудно бабушкам играть такое.
Я поставила тяжеленные вещи и устремилась к вагончику. (На съемке у нас вагончик — комната отдыха.) До сих пор не могу понять, как Никита почти опередил меня, и в тот момент, когда я стала задвигать дверь, он вставил в проем ступню и колено. Не пускает. Я тяжело дышу, вижу, что и он озверел. Ткнула его со всей силы кулаком в грудь — не помогает. Схватила за рубашку, посыпались изящные пуговички с заморской пахучей одежки. Тут я пяткой поддала по его колену и, ничего не добившись, кинулась на постель.
Сердце вырывалось из ушей.
Секунду он постоял молча, потом закрыл дверь и вышел вон.
Через некоторое время входит Павел Лебешев, оператор.
— Нет! — вскакиваю. — Уезжаю в Москву! С этим козлом я больше незнакома.
К окну подъехала «скорая». Она всегда дежурила у нас на съемке. Пока врачи щупали пульс и готовили укол, я орала на весь вокзал:
— Уйди, Пашка! Не будь подхалимом. Сниматься больше не буду! И его духи больше нюхать не буду.
Пашка садится на противоположное сиденье и говорит:
— Понимаешь, сейчас отличный режим…
— Не буду!
— Солнце садится, объемность нужная!
— Не буду!
— И отменная морда у тебя…
— Не буду! Отстань!
Он встал, попросил сообщить, когда я буду готова продолжить съемку. У меня мелькнула реальная, практическая мысль: «Морда отменная, режим натуры отменный, надо скинуть этот кадр…» И, придерживая ватку на месте укола, я встала как вкопанная в кадр.
Боковым зрением вижу: к камере подходит Никита.
— Значит, так…
— Молчать! — ору я.- Пашке говори, а он — мне! Через переводчика, понятно?!
Подходит Павел.
— Сейчас мы снимем крупный план, где ты зовешь мужа.
— Хорошо,- говорю.- Давайте. Ваня, ты здесь?
— Здесь.
— Паша! Слушаюсь твоих команд.
Никита тихо ему в ухо, а Пашка корректирует: правее, левее, туда посмотри, сюда.
— Приготовились! — кричит Никита.
— Приготовились. Начали,- тихо говорит Павел для меня.
Я им выдала нужный дубль и резко пошла к машине.
— Давай еще один,- попросил Пашка.
— Обойдетесь! Небось на кодаке снимаете. Я сегодня Род Стайгер, даю один дубль!
В гостинице долго стояла под душем, пытаясь решить, что делать. Бросить картину я могла по закону. Но роль бросать жаль…
Вытерлась, застегнула все пуговички халата, слышу деликатный стук в дверь.
— Кто?
— Мы.
Это мои «товарищи по перу» — Всеволод Ларионов и местный, днепропетровец.
— Садитесь,- говорю.
Ставятся пиво, кукуруза вареная и нарезанное сало в газете. Я суечусь с посудой, достаю колбасу, вяленую рыбу, хлеб.
— Негоже позволять мальчишке так унижать тебя перед всем честным народом.
Я молча накрываю на стол, ставлю стулья. Снова стук, но уже не деликатный.
— Да-да,- говорю.
Входит Никита и прямым ходом в спальню. Такое впечатление, что и не выходил из нее никогда.
— Нонночка,- зовет меня. Я не гляжу на него. Он еще раз: — Нонночка…
Обернулась, вижу красное, мокрое, в слезах лицо, тянет ко мне ладони, зовет к себе. Я посмотрела на сидящих, их как корова языком слизнула.
Так и стоим — он ни с места и я. «Нонночка»,- заплакал.
Ох, негодный, таки добился! Пошла я, не торопясь, к нему, он обнял меня и смиренно застыл.
Так постояли мы, потом он сказал:
— Пойдем, милая моя. Пойдем ко всем нашим, чтоб они видели, что мы помирились.
Выходим, на Танюшку, его жену, наталкиваемся. Она взволнована.
— Танечка! Посиди у телевизора. Мы скоренько придем,- говорит Ни-кита.
С криками «ура» нас принимали, целовали, угощали, пока Таня не крик-
нула:
— Никита, тебя Берлин вызывает!
Хорошо, когда у режиссера жена не актриса. Уютно в экспедиции, чистосердечно поболтать можно, потискать маленьких еще тогда их деток. Танюшка — переводчик и в прошлом фотомодель. Что я ей? Чем лучше работаю, тем как бы лучше для фильма, а значит, и для ее мужа Никиты.
Но не приведи Господи с талантливым режиссером найти общий язык да с полуслова понимать и восхищаться друг другом, когда появляется истерзанная завистью его жена-актриса. Искусство, как ты сладко и как ты горько! Если способная и профессиональная актриса поглядывает на наш с ее мужем творческий «пинг-понг», для нее сильнее боли нет на свете. Ей видны все точки нашего душевного единения, наш эмоциональный подъем, наше торжество в момент достижения искомого решения кадра или эпизода. Когда это случается, удержаться от благодарной улыбки невозможно, пусть даже в это время за нами наблюдает жена. Это всесильная ревность и всесильная измена жене-актрисе. Разве можно сравнить чувственность к мужчине с чувством совместного достижения взаимопонимания в творчестве? Искусство сильнее всего.
Жена-актриса готова броситься с обрыва не от земной ревности, а от отторжения ее от этого локомотива искусства, который мы ведем сейчас без нее.
Мне частенько приходилось испытывать на себе ревнивый взгляд жен-актрис. Я не находила способа унять их муки.
Но один случай был вселенский. Не знаю, почему меня избрала для своих терзаний та актриса. Я в фильмах ее мужа снималась редко, и то в эпизодиче-ских ролях. Перед ее глазами была масса женщин, и наших, и иностранок, в десятках фильмов мужа. И сама она снималась у него. Так чего ей? Как случилось, что я задела ее сердце, заставила страдать, ревновать, завидовать? Не отрицаю: между мной и режиссером возникли единение и понимание, когда я тютелька в тютельку исполняла то, о чем сговорились. Волей-неволей торжество выражалось на наших лицах. Ну как бы это все объяснить поточнее… Пришел ко мне телевизионный мастер настроить новый телевизор. Сел к нему лицом, стал пальцами перебирать, как по клавесину, заулыбался: «Ищет, ищет, милый…» Совершенство аппарата восхитило мастера, и он улыбнулся. Вот наконец я и добралась до характеристики творческой близости, тяги и благодарности друг другу.
Так вот, запускает муж очередной фильм, и жена узнает, что одну из ролей он хочет поручить мне. Представляю себе, какая завертелась история! На подушечке, лежа с мужем, много можно чего наворковать. И ворковали во все века. Вплоть до разжигания войн… Пользуясь подушечкой, жена переправляет весь фильм снимать «за кордон», хоть он весь из русской жизни, а мою роль берется исполнить сама.
Искусство, жестокая ты вещь!
Помню, ездила я по Сибири с творческими вечерами. Машина теплая, водитель Иван Герасимович, упорный такой. Гололед не гололед — гонит с любой скоростью. Надо поспеть. Люди ждут. Неразговорчивый: налег на руль — и вперед. Я все же сумела распознать, что у него пятеро детей, живут в маленьком поселке, жена валенки катает на фабрике, а дети любят рисовать. В каком-то городе накупила цветных карандашей и альбомов для рисования. Купила не от щедрости, а от воспоминаний детства. Собственно, и вспоминать было нечего: этого добра у нас в детстве не было. Когда уже в старшие классы пошли, и то лекции писали на ненужных книгах между строк… Я покупала все это и представляла онемение детишек при виде альбомов и цветных карандашей. А запах… Сейчас повсюду есть бумага и краски, но дорого, а их пятеро, и они любят рисовать.
Потом заехали мы на какую-то ферму. Я раздухарилась, выступаю, народ доволен. Перед дорогой не только ужин был, но и убийственный подарок. Сначала гром аплодисментов, потом вижу: дом едет на колесиках размером с собачью будку. А это не будка, а огромный торт-теремок. Вот это да!
Водитель с каким-то дяденькой хорошенько пристроили торт на багажник на крыше. Мчимся дальше. Я сперва сама мозговала свою мысль, а потом и Ивану Герасимовичу сообщила:
— Решила вашим детям торт подарить. Во радости будет — на всю жизнь!
— Да что вы, Нина Викторовна…
Я не поправляла его, потому что он не знал, что, кроме Нины, есть еще и Нонна.
— Не о чем говорить! Завезем торт детям.
— Спасибо, спасибо…
— Обрадуются?
— О! Не то слово!
Ну вот, отлично. Опять я не из щедрости. Я не знаю, что такое щедрость и скупость. Представилось мне чудо чудное — въезжает дом, а его можно есть. Когда я маленькая была, то мечтала, чтоб скамейка или кадушка была из конфет. Укусил и дальше пошел…
Вот и закончились мои гастроли. Вздохнула с облегчением, приустала я за восемь дней. Подъезжаем к вокзалу. Провожающих немного, но есть. И из местных руководителей, и просто зрителей. Обычная вокзальная суета, размещение по купе. Сердце екнуло: не забыть бы проститься с Иваном Герасимовичем.
Поезд цокнул колесами и тихо начал двигаться… Я увидела машущую руку своего водителя и то, как он спускался по лестнице в темноту. Крикнула ему что-то на прощание. Чую, неспокойно у меня на душе. Поезд маленько ускоряет ход. Вспомнила: торт!
— Стойте! Стойте! — кричу во все горло.
Проводница с недоумением взглянула на меня.
— Миленькая, остановите! Он забыл… Понимаете, торт для детей забыл.
— Не могу, дорогая, не могу.
— Остановите!
— Не хулиганьте! Думаете, если артистка, то вам все можно?
Из купе высунулись люди.
Я побежала к стоп-крану, дернула рукоятку вниз, а сама спрыгнула на ходу на заснеженный кустарник. Тапочка по пути слетела с ноги — черт с ней! Вижу, Иван Герасимович протирает стекла машины.
— Ива-а-ан Гера-симович!
Он выпрямился, пшикнули тормоза всего состава, а я, едва дыша, ругаюсь:
— Ну как же вы забыли торт?!
— Я не забыл… Неловко было без вашей команды.
— Так бы и уехали?
Поезд стоит…
— Быстрей в машину! — скомандовал он.- Простыть в наших краях ничего не стоит.
Я юркнула на сиденье рядом с ним, и мы поехали к моему вагону.
Несколько железнодорожных фуражек появились возле вагона. Как могла, ерничала, умоляла, просила. Иван Герасимович вошел в вагон и попросил помочь вынести торт на перрон. Фу-у! Вот теперь до свидания… «Так это такой торт?!» Я только молча кивнула. Душа начала успокаиваться, но ни одна дверь не открылась, никто не пригласил на чай. Проводница и та успела сообщить: «Чай будет утром».
Слышу: «Что хотят, то и делают», «Ну, это же Мордюкова», «Самолет остановит», «А что ей!», «Такие торты получать!». Я поменялась с одной дамой, чтоб укрыться на верхней полке. Укуталась одеялом и стала «думу думати». Представила, как дети раскроют глазки, им будет непонятно, что калитку от заборчика можно положить на тарелку и съесть.
«Дающая рука не скудеет»,- гласит мудрость. Насчет отдать, подарить, помочь — это я всегда готова. Наверное, и дающая душа не скудеет. Уж так хочется до донышка выложиться в каждой роли, чтоб аж подрумянилась, как хлеб… Тогда и подавай зрителю.
Колеса поезда мягко постукивают, а я взялась подхваливать себя, чтоб снять неприятный осадок («Такая да растакая эта Мордюкова!»). «Да,- говорю себе.- Ей все можно! Остановила поезд, видите ли…»
Ну, не выходить же мне в коридор и не сообщать всем, что детям торт подарить хотела, радость доставить…
Я еще и не то могу… Знали бы вы, как прекрасный режиссер Григорий Чухрай («Баллада о солдате», «Чистое небо») приступал к фильму «Трясина». Сколько актеров мечтали в нем сняться! Сценарий, роли заворожили всех. Жанр — трагедия. Ну, сначала, как обычно, кинопробы. Режиссер пригласил на них шестьдесят актрис. Но даже репетиции и пробы были интересны. Старались, искали, находили. Лишь Людмила Гурченко посчитала это унижением и добровольно вышла из «очереди». Да еще одна актриса, боевая, физически сильная, додумалась пойти к жене Чухрая, пыталась убедить ее в том, что была не в форме и поэтому сыграла на кинопробе плохо. От этого Григорий Наумович остыл к ней окончательно и вычеркнул из претенденток. Семь раз я играла самые трудные, самые драматические эпизоды. Как-то не выдержала и заныла:
— Я не доведу, не дойду, больше не могу…
Так горько рыдала в темном павильоне, что чуть не потеряла сознание.
— Дойдете! Кто другой не дойдет, но только не вы…
С театром мы поехали на гастроли. И от синего моря и красот юга дважды приходилось выезжать по телеграмме в Москву на пробы.
«Опять к Чухраю?! Он сошел с ума»,- сказал на проходной студии редактор Карен. А я сдаваться не хочу. Вдруг?! Меня вся группа жалеет, обещает — скоро конец, мол, пробам.
И вот однажды — я стирать собиралась — звонок. Мыльной рукой взяла телефонную трубку: меня утвердили на главную роль.
Машинально подошла к ванне с замоченным бельем, села на табуретку. «Молодец, Нонна,- сказала я себе.- Победила!»
ДУРКА
Ой, чай малиновый, Один раз наливанный, Один раз наливанный, А семь раз выпиванный… Ой, чай малиновый! Хорошо тому, кто родился в капусте… Тихий, добрый хутор. Трудовой народ нажарился за день на солнце, накрутился в поле досыта. Ночь пришла. Угомонились, млеют в постелях. Глаза закрыты, думу думают, «убаюкалку» поджидают. Вот она уже слышна. Знакомый сипатый голос приближается и мурлычет из года в год одно и то же четверостишие. Это блаженный Коля-Портартур. Появился он здесь с незапамятных времен, как и хутор. Люди уважают Колю — боязно брать на себя право оценивать тайны внутреннего мира нормой привычного типа человека. Всех устраивает его простая сущность, в которой только и есть что послушание, беззащитность, трудолюбие и всегдашнее ожидание поозоровать с детишками.
— Коля-я-я! Скажи «Порт-Артур»!
— Па-та-туй! — счастливо выкрикивает он, предварительно поставив ведра с водой на землю.
— Покатай, Коля (на плечах)!
Он выставляет указательный палец и отвечает: «Ни-изь-ля! Ни-изь-ля!» Дескать, дело на безделье менять нельзя.
Наутро хутор как мертвый — все до единого в поле: страда. Пекло, тишина. Мне девять лет. Я посажена мамой встретить самый-пресамый дорогой груз…
«Не пропущу, мамочка! Я тебя люблю, и то, что везут, мне тоже позарез нужно. Я тут, у хаты. Я жду!» Сижу, не шелохнусь, позволяю себе только кусачую муху отогнать. Вижу лишь ту часть дороги, что ныряет вниз… Наконец-то с провального места повалила пылюка! Я вскочила, прыгаю. Дядя Ваня с деревянной ногой толкает впереди себя двухколесную повозку, а на ней поперек что-то продолговатое. Будь она неладна, эта пыль, стоит на месте и не дает как следует увидеть обнову. Вижу наконец прилипшую к мокрому телу майку и качающегося от хромоты человека и понимаю: поперек повозки лежит шифоньерка!
— Шифоньерка! — кричу я.
Дядя Ваня заводит повозку во двор и ставит красавицу в тень под яблоню. Обтирает пыль, достает рисунчатый гребешок и надевает наверх. В гребешке выжжен кораблик.
— Ну вот, Петровна попросила… Сама и рисунок составила.
— Мама не составила рисунок! Она срисовала у Кукаречихи в городе!
Дядя Ваня набрал воды ковшиком из кадушки и, припав к ковшу, замер. Высосал весь ковшик, крякнул, сел в тень и стал крутить цигарку. Я вынесла из хаты железную коробочку из-под зубного порошка. На ней негр смеялся большими белыми зубами. Мама любила чистить зубы щеточкой.
— Вот вам деньги. Мама наказала взять, сколько надо.
Он достал все деньги из коробочки, потом часть из них взял, а остальные положил на место.
— На, поставь, куда следует… На что оно, такое высокое?
Как в городе! Мама сказала: «У нас будет шифоньерка. Как в го-ро-де!»
Отец по ее просьбе поставил обнову углом, как икону, и от нее мама протянула к двери домотканую дорожку. Жизнь стала интереснее. И вставалось утром, и ходилось как-то по-новому: глянешь на шифоньерку — и сердце радуется. Мы стали другие — по хате дух богатства и красоты стал летать. Первые дни я и из дому не хотела выходить, потом привыкла, стала бросать шифоньерку и бегать с детьми на край села.
— Е-е-дут, е-дут!
Мы наперегонки. Это на арбах наши мамы с песнями возвращаются с работы. У каждой в торбе засохшие крошки хлеба. Считалось — от зайчика. Мы верили и уплетали с радостью — как же, от зайчика! В сельпо дети не ходили, потому что деньги нам еще не давали. Конфет ни у кого никогда не было, вместо них стояла патока на прилавке…
И на тебе — попадаем в сельпо! В нем не сразу приморгаешься. Окон нету — лампа керосиновая висит, да двери здоровенные разведены по сторонам. А приглядишься, тут и увидишь: хомуты, сбруи, коромысла, платки, материя, бусы. Поправей — соль, уксус и пряники.
Вдруг в раскрытую настежь дверь заглянуло солнце. Я испугалась, слезы подступили к горлу… Ой, Боже ж ты мой! Откуда оно, это чудо? Висит и светится синим-пресиним огнем!.. Это матросочка из такой материи, как у мамы платье, кашемировое, праздничное. Юбочка в крупную складку, кофточка с флотским воротником. Манжеты и воротник окантованы белой и красной тесьмой. По синему полю да по шерсти шелк белый и синий. И главное — белая тесьма с палец шириной и рядом красная, как узкая соломка!.. Тут солнце зашло за двери, сумно стало в сельпо, предметы попрятались, но матросочка светилась синим фосфором, сопротивляясь темноте.
Тут и началась моя никому не известная трагическая жизнь. «Мамочка, были б мы с тобой счастливые люди, если б матросочку купили…» Я стала каждый день захаживать в сельпо, чтоб проверить: не купил ли кто? А может, это как пояснение для людей — учитесь шить?
Сидим ли мы в канаве, купаемся ли в реке — где только нас не носит! — матроска не отпускает мою душу. Залезли как-то на высокую грушу. Жара. Двор пустой. Листья шлепают зеленым глянцем. Одинокая бабка спряталась от жары в хату да и прилегла. Мы — с дерева вниз. Откушали огурчика, увидели печку, на ней чугунок. Подползли по-пластунски, жменями подчерпнули похлебки — не понравилось: сильно рыбная. А «сторож», собака Шарик, вот-вот сдохнет, но раз среди людей, то еще живой. (Это мы таращим глаза, орем, требуем помощи, когда нам плохо, а собаки уходят с глаз долой, пропадают безвозвратно.) Ох, Шарик, Шарик… Кости местами оголились, шерсть вытерлась. Хочет залаять, а получается «пук». Посмотрит в сторону хвоста и вздохнет печально. Большой, нескладный, из последних сил пытается встать, чтоб оправдать роль сторожа. Вынимает из-под себя одну лапу — кость, потом вторую; мордой по земле мажет, стараясь ее приподнять. С великими муками встает на все четыре лапы и — хах, хах — тут же падает.
Перед сном жалко стало Шарика, и мама отвлекла меня хорошим, родным голосом. «Эх, не успела заснуть»,- посетовала я. Сейчас поставит мои ноги в таз с холодной водой. «Ножки мои, ножки, и кому ж вы только достались?» Я канючу, зеваю, вскрикиваю, когда она ногтем больного места касается. Падаю, погружаюсь в глубокий сон, а мамочка еще вытирает мои непутевые ноги.
Наступает утро, пахнет молоком, оладьями и зубным порошком.
— Дочка, вставай, поедем в степь. Там начальство из района будет, сделаем маленький концертик. Ты закончишь.
— Ой, мама, мамочка! — вскочила я.
— Шо таке? — напугалась матерь.
— Мама, я поеду в степь… но, мамочка, сперва в наше сельпо зайдем.
— А чего мы там не видали? Ну, зайдем, все одно мимо.
— Тетя Ася,- кричу я,- открывайте двери!
— Шось горыть?! Чи шо? — отзывается продавщица.
Мы заходим. Матросочка на месте. Вроде туманом взялась, живая…
— Мама, бачишь?
— Бачу, дочка.
Мама услышала от меня просьбу такого рода впервые. Она спокойно оглядела матросочку и попросила продавщицу подать ее.
— Дорого, Петровна. Дуже дорого, як за платье на здорову людыну.- Мама неторопливо взяла мою мечту, понюхала, отставила на вытянутые руки и цокнула языком.
— Якая кра-со-та-а…
Она разложила матроску на прилавке и с легкой улыбкой задумалась.
— На шо она тебе? По огородам лазить и чужие груши рвать? — решила поддержать маму тетя Ася.
— Побудь тут, дочка. У батька─ там шось есть…
Она пошла быстрым шагом, а тетя Ася, увлекшись авантюрой, предло-
жила:
— А ну, давай померяем.
— Нет! — крикнула я.- Мерить не надо — подходит! Понятно?.. Ну, ладно, давай померяем!
Я прижала к себе матросочку, понюхала, как мама, и быстро поменяла сарафан на чудо-обмундирование. Тут и мама вернулась. Я возле магазина попрыгала счастливая, мама расплатилась, и мы пошли. Я впереди, она сзади, держа в руке мой сарафан.
— Ну и матросочка… Ну и люди! Придумали такую одежду для девочки,- негромко восхищается она.
Я до самого «концертика» бегала по хатам и дворам. Просили покружиться — пожалуйста! Юбка поднималась, как зонтик.
Мальчик, медленно проходя мимо меня, грустный, с влажными глазами, шепнул:
— Мне тебя жалко…
Ему было девять лет, как и мне. Я опешила от непонятной доселе печальной ласки. «Жалко» получилось как «люблю». Кинулась прыгать с телеги на телегу, чтоб скрыть испуг и согласие с его «жалко».
В степи, на концерте, ели много, а дядьки выпивали. Мама шепнула: «Те стишки, что про Ежова, не рассказывай». «Ладно».
Угомонился хутор, лежу и я, подложив ладонь под щеку. Хороший день получился: тут матросочка, а тут еще и пацан со своим «жалко». Хороший…
Ох, и сладко Коля завел:
Ой, чай малиновый,
Один раз наливанный,
Один раз наливанный,
А семь раз выпиванный…
Утром мама дыхнула зубным порошком и приказала:
— Сегодня и завтра будь дома! Я в Краснодар. Завтра вечером обратно.
Днем на хуторе появились заезжие начальники. «Дан приказ ему на запад, ей в другую сторону»,- заорала детвора, увидев их. Посовещались начальники мимоходом в правлении, раки (местный самогон) выпили и наметом поскакали на большак. К вечеру зажурились люди. А нам и «байдуже» (все равно) — купаемся в речке Уруп. Хорошо!
Увидала своего «жалкого» — быстрей в хату. Матроску надела — и на улицу. Что это по всем лавочкам и завалинкам тетки шепчутся?
А на следующий день никто на работу не вышел — все ловили поросят на сдачу. Дурка, как всегда, первая.
Вообще-то ее звали Шурка, но после одного случая за ней навсегда закрепилось имя Дурка. Но об этом позже. Так вот, Дурка растопырила руки — и ну ловить своего шестимесячника. Поросенка и пасти-то трудно, а поймать… Он то прыгает, визжит, а то, хитрец, подлез под вагончик и ну носом толкаться в дно. Прыгнет — ткнется; отдохнет, визгнет — и опять сначала. Он будто увлекал Дурку в игру: дескать, не лови меня, лучше посмотри, как я пятачком до вагончика достаю.
Отец наш без одной ноги, стоит, опершись на костыли, и вздыхает:
— Куда его уничтожать?.. Он еще маленький. Вырос бы к зиме…
Куда там! Наказ есть наказ.
По всем дворам суета, все норовят поймать своего порося — и в сетку.
«А то еще и за рогатый скот примутся»,- ворчат женщины.
Мама была председателем правления. Вернулась из Краснодара, а тут такое.
— Кто распорядился? — спросила она.
— Из района прискакали,- сообщила Дурка.
— Кто такие?
— Бэба Григорий, Кузьма Хуецкий и Хыдыный Тимоха.
Крыть нечем. Кому-то помощь понадобилась. Значит, поможем.
А вечером мы сидим с мамой на берегу Азовского моря, буксирчик ждем, чтоб утром в Ейске на базаре я тюльку продала.
Солнце село, пивнушка в три стола опустела. Мама улыбнулась и показала на соседний столик. Матрос, шатаясь, сел к нам спиной и уронил голову на кулак. Подсела женщина, вытянув к нему шею, что есть силы стала убеждать его, говорить о каком-то флигельке, где можно будет устроиться жить.
— Я буду вспоминать тебя в море,- отвечал он на все, что бы она ни говорила.
Женщина напрягалась, еще и еще страстно сулила своему собеседнику какие-то перспективы.
— Я буду вспоминать тебя в море…
— Смотри, смотри! — Мама положила мне руку на плечо.
Из-за кустов показался красавец казак Еремей. Фуражка в руке, голова опущена, на ней катаются кольца черных кудрей. Кончик шашки скребет береговые ракушки, он не пьяный, просто печальный.
— Ерема,- шепчет мама.- Свою подружку ищет.
Тут и она, Дурка, появляется из-за кустов. Села за свернутый канат. Ерема опустился на освободившееся место напротив матроса. Тот, не заметив смену собеседника, сказал погромче:
— Я буду вспоминать тебя в море.
Едва сдерживая хохот, мы пошли к буксиру. Устроившись возле чьих-то коленей, я проводила взглядом любимую фигурку своей мамы. И, глядя на воду, вспомнила вчерашнюю перепалку в правлении между Еремеем и Дуркой.
Атаман негромко постучал по столу и призвал утихомириться.
— Цыть, дамочка! Еремей, гутарь дальше!
— Ну, пошли мы на обрыв отдохнуть. Сели культурно. «Ера, мине холодно»,- заявляет. Я снимаю китель, собрался накинуть ей на плечи. А она как с цепи сорвалась! Ка-ак схватит за грешное тело, я чуть не крикнул… Ну, не стерпел и врезал ей по первое число…
Дурка все это время придерживала марлю на правой щеке, а тут забыла — с синим подглазником и вздутой щекой кинулась в наступление.
— Ось, послухай, батько! Послухайте, люди добрые! Усе пошли на кладбище. Мы тоже с Еремеем. Бес попутал — хлеба забыла взять. Все взяла — и закуску, и раки взяла. Сами знаете — поминальная. Ну, он и пошел до соседней могилы хлеба взять. А там эти блидя сыру купили, стали его угощать. (Сыр, замечу, в те времена был редким лакомством.) Жду-пожду… Уже и рюмочку выпила — сердце чуть не лопается, а его чуб все ветерком колышет и колышет. Уселся — и ни с места! Я и дернула с кладбища, аж тырса загорелась. В сарае поплакала, потом заснула как убитая. Тут он и является. Позвал на обрыв для примирения… Ну, там я не сдержалась, истинный Бог…
Дружный смех.
Атаман достал кисет, скрутил цигарку. Встал.
— Цыть! Не затем я вас позвал. Поважнее есть дело.
Все затихли.
— Так, Мешкова, назначаю тебя в гурт на Москву,- обратился он к Дурке.- Поедешь с делегатами района на получение грамоты нашему колхозу от товарища Калинина. А когда — скажу.
И вот как-то ранним утром атаман стукнул Дурке в окошко.
— Ты одна?
— Одна! С кем же, батько?
— Бери документы — и в правление.
— Якие документы? У меня нема. Паспорт у колхози.
— Метрики, свидетельство о смерти мужика.
Он ушел, а она быстренько сполоснулась, причесалась в момент — и уже на табуретке перед ним в правлении. Тут же и председатель, и парторг.
— Юбка черная есть?
— Есть.
— А кофточка белая?
— Есть, батько, прошвой вышитая.
— Шаль хорошая есть?
— Трошки потертая.
— Жинка моя принесет хорошую.
— Благодарствую.
— Завтра верхи (верхом) двинемся. Коня смирного дам тебе — и в район.
Дурка струхнула от незнания ситуации, но сработало «как все, так и я».
Так мы и жили: не дослушав как следует задания, кидались выполнять.
Приехали в Москву. Целый день они потели в одном из залов Кремля, зажатые охраной. Ни сесть, ни встать, ни воды выпить. Колхозы все шли и шли… Выкликали области, районы, деревни, станицы… Наконец наши услышали: «Мировой Октябрь» Кущевского района». Как на подбор, казаки и казачки пошли по ковровой дорожке. Аплодисменты. Красиво прошли, будто пританцовывая. Взгляды устремлены на лесенку, по которой будут подниматься. Стали подходить к сцене. Калинин улыбается, ждет, держа грамоту в руке. Поздоровался за ручку со всеми. Его улыбка была мятая и усталая, а наших распирал восторг. Дурка не просто подала руку Калинину, а и встряхнула ее как следует. В зале негромкий смешок.
— Идите назад,- шипели незнакомые люди.- Возвращайтесь…
Ну, наши с достоинством пошли к лесенке, чтоб спуститься со сцены.
И тут произошел исторический казус, о котором долго потом вспоминали в селе. Дурка подождала, пока все спустятся, и твердой походкой вернулась к центру сцены, минуя Калинина. Все изумленно замерли. А она подняла правую руку и крикнула:
— Товарищи делегаты! От имени нашего колхоза про-си-мо нас обложить хоть каким-нибудь налогом!
Тут она низко поклонилась с особым казачьим шиком: выставила ладонь и дотронулась ею до пола. Выпрямилась, поаплодировала залу и гордо пошла к лестнице. Раздалось несколько неуверенных хлопков. Никто не знал, как реагировать на эту незапланированную выходку. А Дурку окружили «вежливые», взяли под руки и проводили в комнату, где молча пили чай с баранками растерянные станичники.
— Дурка ты, дурка,- ласково оценил Еремей ее поступок.
Так и стала она с тех пор не Шуркой, а Дуркой — уж очень подходило это имя к ее безотказному до дури характеру.
Много лет подряд эту байку про поездку в Москву у нас пересказывали, присочиняли, но из истории своего села не выбросили.
Найдется ли сейчас такой человек, как Дурка, чтоб бежать выполнить наказ, не дослышав, не поняв его содержания?