Беседа с Олегом Павловым
Послесловие
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 2, 1997
Послесловие
Мы открываем новую рубрику «Послесловие». Нередко, когда заканчиваешь читать произведение — все знают это по личному опыту,— бывает необходимо поговорить о прочитанном. Читателю нужен собеседник. Мы решили: пусть таким собеседником будет сам автор.Предлагаем беседу с Олегом Павловым.
— Олег Олегович, в вашем новом романе основное место действия — лагеря в Казахстане, время — 80-е годы, герой — охранник. Мы не встречаем знакомых по «Казенной сказке» героев, но сам собой напрашивается вопрос: «Дело Матюшина» стало ее продолжением?— Замысел и основной материал «Дела Матюшина» появились прежде, чем я задумал и написал «Казенную сказку». Уже был герой, его образ, и написана была основная часть. Но вот получается, что проза эта на шесть лет была отложена, а причины этой отсрочки были очень сложные, очень личные. Я понимал, что если я напишу отвлеченную от своей собственной судьбы солдатскую повесть, то, во-первых, она окажется социальной, а во-вторых, уже навсегда лишит возможности написать свой опыт. Социальной беллетристики армейской тогда, в начале девяностых, было много, и она была модной, а я плестись в этих хвостах не хотел, да это было и вовсе не мое. О самом же себе я много еще не понимал, и было только одно мучительное чувство, воспоминание прошлой жизни, важное для меня, но никак не просветленное, без чего также нельзя было писать; Габышева я тоже в себе не чувствовал — меня его роман потрясал, но и отталкивал полным отсутствием искусства и натурализмом. И я «Матюшина» вполовину сознательно, вполовину из предчувствия писать отложил, а написал «Казенную сказку», а точнее, выдумал. Вот как Лесков говорил о Левше, так и я важным считаю сказать о капитане Хабарове — что я его «сочинил», но в ответ на громадную униженность человека и достоинства человеческого, современную, но и всегдашнюю, историческую. Мне захотелось написать героический образ, такой, какой бы я сам и другие могли любить, уважать, в который бы захотелось верить, как в свет в окошке. И это было единственной целью этого романа, этой работы. И получился даже не один Хабаров, но и Санька Калодин, и Перегуд, и Величко. Получился и Скрипицын — олицетворение для меня уродства этой русской нашей униженности, произрастают из которой не рабы, но хозяева нашей жизни, маленькие человеческие деспоты, все и вся ненавидящие, хоть и сами неприкаянные, обездоленные. Потом было время, после «Казенной сказки», когда мне показалось, что Матюшин, герой такой, уже сам умер, что ничего этого больше в нашей жизни не будет, и я искренне отказался от этого замысла, и опыт мой, зло мое стали отступать в какую-то тень души. Я взялся за прозу очень радостную, но ничего этого радостного не написал, потому что началась другая история, то есть и не другая, а та же самая — русская история убийства. И мой Матюшин был героем этой истории, которая только на пяток лет погрузилась в свою дрему, но вся сила темная, безысходная зла стала и в людях, и в истории на глазах пробуждаться. Зло — это бунинское «окаянное». В том смысле окаянное, что, содеянное против человека и Бога, остается без раскаяния, и, как в аду, есть только одно кромешное познание зла, ни лучика света. Круги этого полумистического, полуреального ада стали для меня главами — так сама собой сложилась форма «блуждания», хождения по кругам, которая усиливалась в моем сознании образом зоны,круга взаправдашнего лагерного. Каждая часть романа — как исход на новыйкруг.— А почему роман?— Тут все оказывались героями, равноправными Матюшину, то есть естественно рождалась такая основа симфоническая, соборность такая в прозе, под повесть никак не подходящая, повесть-то и рвущая по швам. Я бы считал «Дело Матюшина», как и «Казенную сказку», повестью поэтической, но факт личной судьбы, автобиография, это поэтическое, хоть оно и есть в описаниях, рушит, оставляя одну драматическую экспозицию происходящего,— эти четыре части, четыре эти экспозиции я и называю сознательно романом — они по сути и есть романные. То есть писать я знал и ощущал, что смогу. И была внутренняя убежденность расследовать эту драму и сделать ее понятной, раскаянной до конца для самого себя. Себя самого обмануть и невозможно. Конечно, у этого романа или вокруг этого романа роится много попутных вопросов, смыслов, но моей главной художественной и человеческой целью было преодоление зла.— Считаете ли вы, что цель достигнута и задачи, которые вы ставили перед собой в романе, решены?— Удалось преодолеть сам материал душевно, но не удалось преодолеть его художественно, не удалось перебороть собственный стиль. И вся тяжесть моего стиля в этой вещи невольно утяжелила ее. Понятно, что роман не мог быть легким, но он должен был проясняться ощущением прояснения жизни. И вот как раз стиль этому стал помехой. Немного удалось его сделать, надеюсь, воздушней, это чувствуется в созерцательных картинах, где есть небо, степь, ветер, дорога. А там, где появляется человек или же я обращаюсь к внутреннему миру героя, начинается драма и появляется эта тяжесть в языке, которая ощутимо мучила и меня самого, и я никак не мог это преодолеть.— Почему?— Для того, чтобы писать яснее, легче, необходимо что-то еще и в себе прояснять. Это не вопрос влияния или мастерства, это вопрос душевных возможностей. К примеру, в «Казенной сказке» героев я описывал, делал их достоверными. Здесь же я хотел написать образы как бы уже «очищенные», не отягощенные моим отношением к ним, я не хотел читателю ничего навязывать — ни идеологической, ни художественной заданности. Я хотел избежать литературной пародии на живых людей и сделать их просто живыми. Можно сказать так: все, что понимает герой, понимает и автор; чего не понимает герой — не понимает и автор. И все в действии романа должно объясняться образами самих героев, а не сюжетными плотинками, которые автор построил для сведения концов с концами. То есть здесь решался вопрос завлекательности для читателя. Вещь получилась незавлекательная, трудная, поскольку все ответы здесь есть, но только для тех, кто хочет их найти. Для тех, кто не хочет найти, ответов нет. Заставить читателя переживать и сопереживать герою я не хотел. Если в «Казенной сказке» я отдавал себе отчет, что капитан Хабаров вызывает сочувствие и симпатию, то Матюшин может и отталкивать, отвращать.— Насколько близки здесь герой и автор?— Это мой внутренний мир, не сегодняшний, но то, что наложилось через собственный опыт. И не только мой опыт: одной из задач этого романа я считал написать историю своей семьи, и прообразом семьи Матюшиных стала семья моего деда.— «Дело Матюшина», как и «Казенная сказка»,— мужские романы, даже если не говорить об их тяжеловесности, об авторском замысле, а только об их «населении». Это случайно, или таково было ваше намерение?— Это не случайность, и не закономерность, и не задумка, у всех моих героев есть могучая потребность любить, это есть, и это ощутимо. Но есть трагическая невозможность любви, не физическая, а скорее метафизическая. Грубо говоря, жизнь так складывается. Потребность в любви утоляется не любовью к женщине: это ощущение в лирических описаниях природы, в тоске, так что и любовь эта какая-то природная, а не плотская. Я не понимаю любовь как страсть, но чувствую, как она разлита по всему живому. И если бы в романе появилась страсть любовная, то появилась бы и женщина, но это был бы уже совсем другой роман. Я пишу людей, человека. Для меня история жизни человеческой — это по сути библейская история, которая начинается все же с образов мужественных. Был замысел другого эпилога, большего по объему, с описанием всей дальнейшей жизни Матюшина. Но в итоге вместо того написано было коротенькое «последнее воспоминание». Я решил оборвать действие на самой сильной ноте, когда Матюшин, как бы погибнув, рождается заново и осмысляется его жизнь. Но другая, новая, его жизнь — это уже ведь другая проза. Так или иначе, но и писал я ради того, чтобы привести его в ту зимнюю картинку. Если символом «Казенной сказки», образом ее стала бочка из-под капусты, в которой катили хоронить Хабарова, то есть и впрямь сказка, то у Матюшина в сумке оледенелой постукивает урночка с прахом отца — и в том нет никакого вымысла, только жизнь и смерть.Январь 1997 года∙