Роман СЕНЧИН
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 1997
Роман СЕНЧИН
ВДОХНОВЕНИЕ
Осталось только завернуться в одеяло, лечь на кровать и ничего не видеть. Закрыть глаза, замереть. Еще один вечер, а потом наступит ночь, за нею приползет побитой, больной собакой следующий день. И что? Меньше трех месяцев хватило, чтобы и здесь мне стало невыносимо. И вот осталось только завернуться в одеяло, лечь на кровать и закрыть глаза. Ничего не видеть. Пошло-яркие картинки на стенах, непременные в каждой комнате, казенную мебель, стулья, которые рассыпаются и их нужно поминутно сбивать ладонями, грязные обои, пыльную паутину под потолком, за окном серую муть осени. Тоска, она мешает мне дремать, она цепкая, она трясет меня, толкает куда-то. Я распутываюсь, встаю, снова кутаюсь в одеяло. Кажется, в комнате минусовая температура, в щели окна дует, занавеска колышется от сквозняка. Что я здесь делаю? Я приехал, чтоб изменить свою жизнь, мне надоело там, я думал, что появятся новые люди, интересные люди; надеялся найти здесь что-то, о чем смутно догадывался, лекарство от вечного неудобства, скуки, неприкаянности. Не скрою, у меня были слишком радужные представления о Литературном институте. Но вот я понял, что попал в еще худшее дерьмо, в более глубокую яму. Там, дома, грели мечты, там многое можно списать на провинциальную тупость, кричать: “Болото!” — и плакать, что одинок и несчастен. Но и здесь, и здесь я одинок и несчастен. Я не могу писать, из меня текут лишь желчь и нытье — на это я, кажется, теперь только и способен. Нет денег, еды, никуда нет желания пойти, а ведь я в Москве, через пару месяцев меня вышибут отсюда, так как я совсем не учусь, я не сдам сессию, и меня отчислят. Я соберу вещички, побреду куда-нибудь дальше по жизни. Усталый, забитый, злобный. Как слезливо и романтично…
Открыл дверь. Выглянул в коридор. Коридор пуст. Лампы не горят, здесь еще холоднее. Зачем я выглянул? Закрываю дверь, принимаюсь ходить по комнате туда-сюда. В пачке несколько сигарет “Примы”. Закурить… Неизвестно, куплю я завтра новую пачку или нет… Нет, повременю, пока можно и потерпеть.
У Марины и Оксаны я не ел почти неделю, может, чего-нибудь дадут пожевать. Они добрые, если у них есть, они не откажут. Мы учимся в одной группе, на прозаиков; Марина приехала откуда-то из Средней Азии, а Оксана — с Поволжья, обе уже нашли работу: одна репетитором, ходит к какому-то мальчику и учит его английскому языку, другая в отделе писем в редакции мелкой газеты.
Оксана сидит за столом, пишет, Марина режет хлеб. В сковороде аппетитно парит жареная картошка, рядом копченая скумбрия. Да, я подгадал в самый раз.
— Добрый вечер, девушки! — говорю я.
Они отвечают: “Привет, привет!” — и приглашают к столу.
Да, жареная картошечка и рыба, что может быть лучше!.. Девушки выглядят усталыми, им не до разговоров, мне, если честно, тоже. Но для приличия я спрашиваю:
— Как день прошел?
— Нормально,— отвечает Марина.— А у тебя?
— Так… Скучно, одиноко…
Говорить нечего. О литературе мы наговорились в первые недели знакомства, почитали произведения друг друга, поспорили, все выяснили, а теперь идут будни — то, что называется жизнью… Вот Марина вспомнила смешное из сегодняшней лекции по введению в языкознание, стала пародировать преподавателя и, наконец, рассмешила Оксану, и я тоже немного похихикал…
Хорошо, поел, теперь можно вернуться к себе, с удовольствием покурить. На сытый желудок не так страшно встретить ночь.
— Пишешь что, Оксан?
— Да так, пытаюсь…
— Дашь почитать?
— Ну, как готово будет.
Писательницы… До пятого курса научат их стряпать терпимые поделки. Такие дотягивают до диплома, становятся профессионалами. Как там? “Литературный работник”.
В коридоре я встретил Андрея. В первый момент я обрадовался, а потом испугался, ведь Андрей — это значит чуждые мне разговоры, споры, напряги…
— О, Андрей, ты откуда?
Пожали друг другу руки, потрясли их. Подходим к комнате.
— Заходи, вот мое жилище.
С Андреем мы после десятого класса отправились в Ленинград, он там зацепился, стал теперь в свои двадцать четыре одним из главных торговцев обувью, имеет трехкомнатную квартиру, дорогую машину, свой торговый дом, склады. Из школьного хулигана Андрюни он превратился в солидного мужчину, знающего себе цену, с головой на плечах и пухлым бумажником в кармане. Он вроде и считать-то как следует не умел, а теперь ворочает миллионами, контролирует доходы-расходы, разбирается в накладных, за пять минут принимает рискованное решение, поняв каким-то чутьем, что оно принесет ему выгоду.
Я включил свет — свет немного сглаживает убогость комнаты,— налил в банку воды из пластиковой бутылки, включил кипятильник.
— Ты один, что ли, живешь? — спросил Андрей, положив “дипломат” на старый диванчик, который по причине многодневного отсутствия моего соседа Дениса не был застелен.
— С парнем вообще-то, но он здесь редко теперь появляется.
Андрей с легким презрением оглядывал обстановку. Он, если честно, меня раздражает. Рядом с ним я особенно чувствую свою ничтожность. Каждое его движение выдает уверенного, знающего, как надо жить, человека.
— А где он?
— В институте работает дворником, потом едет к девушке, ночует у нее.
— А ты не работаешь?
Я хмыкнул:
— Мне учиться хватает.
— А деньги?
— Стипендия семьдесят тысяч, родители…
— Я-ясно.— Его голос напоминает следовательский, и наш разговор как допрос.
Я решил перевести его на другую тему:
— Ты надолго в Москву? Да садись, Андрей, что ты стоишь… Сейчас чай будет готов.
— В четыре утра самолет в Варшаву.— Он сел, развалился на шатком стуле, закинул ногу на ногу.— Еще зайти здесь кой-куда надо. Почему так
холодно?
— Комната угловая, батареи чуть теплые, да и окно не заклеено, сквозит… Обогреватель есть, но что-то там отпаялось…— Я тоже сел.— Как дела, процветаешь?
— Идет потихоньку,— кивнул Андрей.— Еще один склад арендовал. Бухгалтера пришлось взять, сам уже не справляюсь.
— Рад за тебя. Вот, полюбуйся машинкой.— Я показал на стоящую на столе пишущую машинку.— “Самсунг”. Спасибо тебе.
— Сколько стоит?
— Шестьсот шестьдесят. На вэдээнха купил, год гарантии. В ней специальная лента есть — не то слово или букву напечатал, можно тут же стереть.
— Да,— усмехнулся Андрей,— тебе эта лента как раз необходима.
В начале октября я ездил в Питер к Андрею за деньгами на эту машинку. Он, конечно, дал как старый друг. В целом одобрил мое поступление в Литинститут, хотя, кажется, не верит, что я буду учиться. Я тоже думаю: долго мне здесь не выдержать… Вода закипела, я заварил чай в кружке.
— Что-нибудь новенькое написал?
— Конечно! — Я постарался ответить бодро.— Несколько рассказов, сейчас над повестью работаю.
— О чем?
— Повесть? М-м… Из жизни рабочего… один день его жизни.
— Я-ясно.— Андрей еще раз оглядел комнату.— Покажи-ка обогреватель. Здесь же холодно невозможно!
Я вытащил из-под дивана электроплитку, служившую обогревателем. Андрей осмотрел ее.
— У тебя отвертка есть?
— Нет.
— Тогда подсоединим напрямую.
Он действовал как заправский электрик; я закурил, наблюдал за работой; окончив операции с проводками, Андрей спросил:
— Куда поставить?
Я показал под обеденный стол.
— Только осторожней, не задевай, может замкнуть. Ну-ка включи.
Я вставил вилку в розетку, спираль постепенно стала краснеть.
— Порядок.— Андрей удовлетворенно глотнул чаю.— Тут дел-то на пять сек. Сам бы мог, не ребенок… Да, я твою писанину привез.— Он открыл дипломат, вынул папочку, положил рядом с машинкой.— Вот…
— Прочитал?
— Прочитал.— Он сделал паузу.— Но деньги вбивать в это не буду.
— Хм… Сам же предложил что-нибудь выпустить… книжку…
— А ты меня обманул,— объявил Андрей и помахал рукой перед лицом, давая понять, что ему крайне неприятен дым вонючей моей сигареты, я послушно затушил ее.
— Почему это обманул?
Сейчас начнет мне все объяснять. Каждую нашу встречу он указывает, что я выгляжу, думаю, живу совсем не так, как надо; он делает мне замечания, что я хожу, шаркая подошвами, не мою руки перед едой, пью сырую воду, вовремя не стригусь. Он делает это не потому, что хочет обидеть меня, просто он хочет меня изменить; люди, выбившиеся из грязи, считают обычно своим долгом вытащить вслед за собой ближнего. И вот теперь наступил момент, когда Андрей будет учить меня, о чем надо писать.
— Ты говорил, что правду пишешь, а на самом деле…— Он еще не готов сказать откровенно, ему нужна моя реплика, и я ее выдаю:
— А что там?.. Про жизнь же, правдиво…
— Правдиво,— кивнул Андрей,— а не правда. В жизни, по правде, не так. В жизни и хорошо, и плохо, и это все перемешано, а у тебя мазано одним цветом.— Он пожал плечами.— Может, и талантливо написано, я в этих делах не особенно разбираюсь, но мне лично читать было неинтересно, иногда просто противно. Во-от… Короче, мне кажется, надо писать другое.
— Что?
— Нормальное, чтобы интересно было и…— Он употребил умное словечко: — Объективно. Понимаешь, людям и так в жизни хреново живется, а тут они еще это почитают… Что они увидят в твоей писанине? Они этим и так по горло сыты. По-моему… Я не знаю, что там говорят вам в вашем институте, но задача литературы, если уж она есть, не в таких делах… Не в таких вещах, как у тебя.
Я стал терять терпение.
— О чем прикажешь написать, чтобы тебе понравилось?
— Не знаю,— не заметил Андрей моей издевки,— не знаю, ты же у нас писатель. Думай.
Спорить, особенно с Андреем, мне не хочется. Споря, несложно и разругаться, а Андрей последний, у кого можно попросить помощи, денег. Уже несколько раз я порывался послать ему телеграмму, но откладывал до крайней нужды.
— А если я не вижу ничего здесь хорошего? Нет, вижу, но от этого меня тошнит, ведь это-то и есть настоящая ложь. Сами себя веселят, чтоб с ума не посходить. Заметил, сколько теперь праздников стало? По любому поводу концерты, народные гулянья, салюты, и все для того, чтобы скрыть вот это… м-м… это все…— Я поморщился и махнул рукой.
— Никто и не просит про праздники. Про жизнь надо, про нормальную жизнь. Вот,— Андрей чуть замялся,— вот, например, я. Как я целый день вкалываю, бегаю, верчусь, а вечером отдыхаю. Я живу нормально, и день у меня складывается и из проблем, и из неудач, и, конечно, из радостей… Нормальная жизнь. Вот и напиши, ха-ха! — Он хохотнул, чтобы не показаться наглым.— Напиши хоть обо мне. Месяц же наблюдал мою жизнь, в блокнотик что-то записывал. Вот и пиши теперь. Объективно.
Я ответил честно, а может, и нет:
— Скучная у тебя жизнь…
На что мы не способны — легче всего отрицать. У меня нет энергии и мозгов, чтобы жить, как Андрей, заниматься тем, чем он. Поэтому нужно было сказать, что у него скучная, неприемлемая для меня жизнь.
— Я так не считаю.— Голос Андрея стал сухим и спокойным.— Я не считаю, что у меня скучная жизнь… Ну ладно, пусть скучная, но это жизнь. Я чувствую себя человеком. А у тебя что там в рассказах, в повестях? Сидишь где-то в выгребной яме, вокруг помойка, высунешься: “Ой, какой мир гадкий!” — и обратно в яму. Все алкоголики, шлюхи, психи. Да, конечно, есть помойки, без них нельзя, но ведь и другое есть.
Как здраво он рассуждает!
— Я знаю, Роман,— чуть помолчав, несколько смягчившимся тоном продолжил он,— что я и моя жизнь тебе не особенно симпатичны, но, извини, понадобилась тебе машинка, ты ко мне приехал, деньги взял, и тут же нос воротишь, глядя, как я эти деньги делаю. И я тебе уже объяснял, зачем я их делаю: хочу жить по-человечески. Хочу, чтобы у меня были хорошая квартира в удобном месте и машина и чтобы я был одет так, чтоб не стыдно за себя было. Раньше я тоже не понимал, а теперь не понимаю, как так вот,— Андрей обвел взглядом комнату и остановился на мне,— так жить можно. Для меня это не жизнь, если сказать откровенно. И помнишь, ты смеялся, что я торговый дом назвал “Данилов”? Да, я хочу, чтобы ее знали и знали, что у Данилова — у Андрея такая фамилия — обувь самая лучшая и надежная.
Я хмыкнул:
— Если б ты ее сам еще шил…
— И это будет,— уверенно сказал он.— Пока только начало.
— Мда…
Помолчали, я подлил чаю. Андрей же не мог не обратить внимания на мою шевелюру.
— Опять оброс, неприятно же. Ты на себя в зеркало смотришь?
— Нет.
Он поморщился.
— Что ты все ублюдка из себя строишь, а? В двадцать пять лет это уже не смешно даже. Появишься таким еще в Питере, я точно говорю — разобью
дыню.
— Если мне нравится так… имидж… И у тебя компаньон, кстати, есть, у него волосы тоже достаточно длинные.
— У Бориса, что ли? У него шишка на шее, он ее прикрывает.
— Зря у меня шишек нету,— вздохнул я с сожалением.— Еще чаю поставить?
— Не хочу.— Андрей посмотрел на часы.— Идти надо, дел до самолета полно.
Для приличия я попросил:
— Посиди еще, поговорим…
— Да о чем говорить? Дураком прикидываешься или других за дураков держишь… Объясни тогда, как, по-твоему, жить надо, а? — Андрей подождал, вдруг я действительно что-то выскажу, и, не дождавшись, спросил: — У вас все тут такие, писатели? — Сам же себе и ответил: — А, нет, сосед твой, наверно, не псих — работает, москвичку подснял. Он с москвичкой живет?
— Вроде…
— А ты нашел тут кого? Хотя кого ты…
— Ну, так,— перебил я, потянулся за сигаретой,— приходит одна поэтесса, но скоро уже перестанет…
— Почему?
— Скучно со мной… Да, ты прав… Только как измениться? Сил нет никаких…— Я закурил.— И чувствую, что… А как?
— Я тебе предлагал.— Андрей летом мне предлагал остаться в Питере, поселиться у него в запасной однокомнатке и работать.— Подняться сейчас не фиг делать, особенно если тебе помогают… Слушай, потом покуришь, когда уйду. Дышать нечем.
Я раздавил почти целую сигарету в пепельнице. Андрей рассматривал
пачку.
— “Прима”… А вот, помнишь, тебя в школе гасили? И правильно делали. Еще сильнее надо было, чтоб научился.— Он отбросил пачку на край стола, поднялся.— В Греции, кажется, там всех уродов, придурков еще младенцами уничтожали, чтоб не мучились и других не мучили. Надо было это оставить.
— Угу, угу,— закивал я,— надо было. Не можешь бороться — сдыхай.
— Ладно, черт с тобой… Если что, пиши или приезжай, помогу, само собой, но советую бросить фигней страдать. Пьешь, наверно, балбес?
— Так, редко… Денег нет.
Тоже поднявшись, я заметил, что Андрей, вообще-то будучи ниже меня сантиметров на пять, выглядит выше. И глаза его смотрят на меня как бы
сверху.
— Совсем нет? — Это он про деньги.
— Скоро стипендия,— уныло ответил я и ответил так уныло, что Андрей поскорей достал из кармана бумажник.
— Вот сотня. Шоколадку купи поэтессе. Но если пить будешь, узнаю и… Специально приеду. Понял? — И заговорщически, с прищуром, по-мужски спросил: — Хорошенькая?
— Да, семнадцать лет,— ответил я и, пряча деньги в ящик стола, поблагодарил: — Выручил, Андрей, спасибо!
Вышли в коридор, на лифте спускались на первый этаж.
— Тут такое дело: решил у вас базу открыть,— делился Андрей своими планами.— Рынок знаешь “Петровско-Разумовский”? Обговорить надо с людьми…
Через минуту мы расстанемся, и неизвестно, на какое время. И между нами вновь проскакивают искорки старой угасшей дружбы.
— Давай, Ромка, делом давай занимайся. Пишешь — пиши. Что-нибудь вроде “Тихого Дона” напишешь, напечатаю без разговоров! — Он хлопнул меня по плечу на прощание.— Давай!
— А ты что, “Тихий Дон”, что ли, читал?
— Ну да… Естественно! Вот настоящая книга, про жизнь, про людей. Люди разные, жизнь у них разная, обстоятельства. Нельзя на все с одной точки смотреть. А ты все одно и то же, с позиции чмыря какого-то… Пиши объек-
тивно!
Он забрал у охранника паспорт, вышел на улицу.
Да, мы слишком далеки по жизни теперь. В семнадцать лет было куда проще: бухали, пробирались на концерты без билетов, снимали девчонок, шлялись по улицам. Теперь же пришла взрослая жизнь, нужно ее устраивать. И я не хочу выбираться из убожества и нищеты, я даже рад своему ничтожеству. В мой первый приезд в Питер этим летом, после почти пяти лет прозябания в Сибири, я нашел Андрея, и он на радостях повел меня в ночной клуб. Чтобы я чувствовал себя свободно, дал на расходы пятьдесят долларов. Пока он играл на бильярде, попивая минералочку, танцевал, я так напробовался различных коктейлей, пуншев, ликеров, коньяков, что наблевал прямо на стойку и свалился с неудобной, высокой табуретки. И я был доволен…
Черт, зря я положил деньги в стол, а не взял с собой. Сбегал бы сейчас к ларьку, купил бы бутылку. Потерплю до завтра, завтра с утра, вместо инсти-
тута…
В маленьком спортзале играют в настольный теннис, качают на тренажерах мускулы будущие литераторы. Они возбуждены, спорят о счете, стараются по-хитрому подать мяч, шумно выдыхают, принимая на грудь гриф штанги. Занятия физкультурой делают человека сильным и духовно, и телесно. Закаляют. Выиграл партийку — беги писать жизнеутверждающий стишок. Проиграл — не отчаивайся, тоже пиши что-нибудь оптимистическое. Человек все может, человек все победит, он сам строит свою жизнь. Главное — быть сильным!
За завтрашний день можно не переживать. Буду курить “Союз-Аполлон”, приготовлю куриный окорочок со спагетти, куплю сахар, кофе. Посижу наедине с бутылочкой, подумаю. Поживу. А там стипендия, потом, глядишь, перевод от родителей…
Я вернулся к себе, раскурил окурок из пепельницы, глотнул остывшего чая. Плитка делала свое дело, в комнате заметно потеплело, воздух напитался дезодорантом Андрея. И настроение улучшилось. Что ж, с Андреем мы видимся редко, он мне не откажет. Нужно просто не сопротивляться, не лезть на рожон, хотя бы делать вид, что я стремлюсь следовать его наставлениям…
Стук в дверь.
— Да, открыто! — кричу я.
Вошла Лена, та самая поэтесса, о которой я говорил Андрею. Она приходит почти каждый вечер, мы пытаемся беседовать, но это у нас не особенно получается. Ей, наверное, надоело со своими, ей хочется посидеть в тиши-
не, и моя комната ей как раз. Я затушил сигарету: Лена не выносит табачного дыма.
— У-у, у тебя плитка заработала! — заметила она.— Теплее стало.— Села на диван.
С минуту молчали. Она молчала, не страдая от отсутствия слов, а я смог выдавить только:
— Как день прошел?
Лена пожала плечами:
— Ничего…
Мне хочется жаловаться на Андрея, поиздеваться над ним, показать себя обиженным, смятенным. Лена обязательно меня пожалеет, а мне нравится, когда меня жалеют.
— …Хотел за свой счет издать, а почитал и вернул. Говорит, что не подходит, радости людям не несет…
Лена провела ладонью по моим волосам, я протяжно вздохнул. Родное ощущение тяжести и усталости вползало в меня, и я открывал все двери и окна, впуская его. Пусть, пусть вползает, если мне легче, когда тяжело. И жалобно я спросил Лену:
— Лен, а когда ты мне солнышко нарисуешь?
— Нарисую,— пообещала она.— Мы повесим его вот здесь, над твоей кроватью. И станет тепло и светло, и ты оттаешь и улыбнешься.
— Спасибо,— прошептал я, положил голову ей на плечо.
Эти самые минуты могут стать счастьем, лучшими минутами в жиз-
ни. Но почему из меня вылетают вздохи и стоны? От чего я успел устать, устать навсегда?
— Рома, мне кажется, что ты никогда не улыбался. У тебя такое лицо, словно тебя обидели и ты вот-вот расплачешься.
— Никто меня не обижал, может, только я сам… Таких, как я, в Спарте сбрасывали со скалы, а нынешнее общество гуманнее. Зря…
Сегодня мы что-то разговорились. Повод, наверно, нашелся…
— Из всей своей жизни, из двадцати пяти почти лет, я полгода был полезным обществу человеком. Я работал на заводе жэбэи, делал плиты для домов… Но это же труд, трудно работать. Ныть легче… Я бесполезен, мое дыхание отравлено, глядя на меня, у людей портится настроение. И представляешь, Лен, меня это радует! И ничто меня не разубедит, что жизнь — гадкая штука.
— Жизнь не гадкая, Рома. Нужно просто уметь видеть ее. А ты не хочешь и не пытаешься…
— Да, не пытаюсь,— согласился я.— Здесь водка дешевая — вот это хо-
рошо.
— Не пей,— попросила Лена.— Когда я вижу тебя пьяным… Тебе нельзя пить… Это не выход, Рома.
— А больше ничего не остается.— В моем голосе была боль отверженного, раздавленного гения.— Мне нечего больше делать.
Лена снова погладила меня по голове.
— А хочешь, я тебе стишок прочитаю? Только не смейся…
Она помолчала, настраиваясь, волнуясь, наверное. Но ей очень нужно было, чтоб я услышал его… И она начала тихо, нежно, с грустинкой, какая посещает временами романтических девушек:
Мне говорят: “Люблю!” А я боюсь,
Боюсь, что снова обожгусь,
Обожгусь, и станет больно.
Все, хватит и довольно…
…Я сидел и с задумчивым видом смотрел на висевшие на стене полотенца. Их давно надо бы постирать… Любовь, да? Раствориться в любви. Внушить себе, что любишь, и раствориться. Смотреть друг другу в глаза и не замечать окружающего. Как легко быть счастливым! Вокруг ведь чужое, хищное пространство, там полно врагов, чудовищ, ловушек, опасностей. Все ищут спасения. Друг в друге. Но нет, нужно победить страх, быть одиноким и свободным.
— Хорошо… Трогательное стихотворение… А я раньше тоже стихи сочинял. Вот, например.— Выпустив долгий вздох, я принялся нараспев рассказывать:
В той общаге, что в новом районе,
Там Наташка девчонка живет,
Она днем на фабрику ходит,
Вечерами “Пшеничную” пьет.
Ей всего лишь лет девятнадцать,
Но на все ей давно наплевать,
Ни во что ей уже не поверить,
Никого ей уже не обнять.
Ну, и так далее. Оно очень длинное на самом деле… Это песня, я давно ее сочинил, когда в Ленинграде учился на штукатура. Лет семь назад…
— Грустное,— отзывается Лена и дальше молчит.
И молчит очень долго. Мне тоже уже нечего сказать. Ее присутствие теперь неприятно. Хочется остаться одному, завернуться в одеяло, лечь на кровать и закрыть глаза. Ждать следующий день. Быть одному. Тогда есть шанс не пропустить правду. Правда — когда не на ком отвести душу, нечем обмануться.
— Мне кофточку подарили,— заторопилась Лена,— апельсиновый цвет. Я хотела такие же джинсы купить под кофточку. Искала, ездила по магазинам, по рынкам, даже на центральном складе была. Сказали в конце концов, что нет такой расцветки джинсов в природе. Морковные есть, но не подходят…
— Сейчас снова наступило время критического реализма,— говорю я,— литература вернулась к тому, с чего в общем-то и началась. Но критический реализм поверхностен и недолговечен, и уже Гоголь это понял и отрекся… А идти дальше мы не готовы. От наблюдения до анализа очень долгий путь…
Лена поднялась.
— До свидания, Рома, спокойной ночи. Не переживай сильно. Ладно?
Я остался один. Я опустошен, я спокоен, совершенно холоден. В такие минуты я знаю цену себе, как знают себе цену Андрей и тысячи подобных ему. Я горд, я горд тем, что ничтожен, слаб, безволен, я не прочь унижаться еще и еще, я могу бесконечно врать, стонать, и светлая радость наполняет меня; я горд тем, что я все-таки сильнее их. Я сильнее Андрея, который изображает преуспевающего, чистенького, цивильного малого; ему, дескать, многое по плечу, он может и сможет еще больше, если не опустит рук, не отступит с того пути, на котором стоит. Точнее — идет. И я горд тем, что я сильнее Лены; ей хочется тепла, любви, нежности, а я растекаюсь перед ней вонючей канализационной жижей и, показывая на себя, утверждаю, что таковы все остальные. И я прав. Они скрывают, гримируют, таят под оболочкой свою жижу, свою привычную, сладковатую, необходимую гниль… Я стою посреди комнатенки, закутавшись в грязное одеяло с казенными штампами, я тихо смеюсь, трясу кулаками. Вот она, правда,— быть непобедимым, неуязвимым, прозрачным, как привидение. А попробуй их затронь за живое! Они ранимы, у них столько болезненных мест! Они взвизгнут, оскалятся, они будут прыгать, рваться с цепи, пока не отомстят!.. А у меня ничего нет. У меня есть слишком много, чтобы бояться, что все отберут. И я не устану повторять, не устану писать, выворачиваться, брызгать слюной и приседать. Я любуюсь, я наслаждаюсь, я не хочу большего, не хочу идти с ними, с вами рука об руку, плечо к плечу. Нет, я не буду грызть, кусаться, бороться, защищать право быть человеком, право, которое придумали вы. Быть человеком в рамках ваших законов, традиций, норм морали. Хе-хе. Мой сосед, Денис, он добивается, вот он добивается, борется. Хе-хе. Вот увидите — он сможет, он женится, будет здесь полноправным. Закончит вуз как положено. Редакции. Публикации. Совещания. Хе-хе. Карьера, работа, по призванию, уважение, галстук. А я буду идти — непобедимый, униженный, но твердый, сжав кулаки. Я отвязан. Я рву спирали на плитке. Искры. Я докажу им… Склады, обувь, Польша, торговый дом, любовь, квартира в двух шагах от метро, победа в партии пинг-понга, мускулы, душевые комнаты, мексиканская бижутерия, слезы чужих писем, вечерок в ресторане, английский язык, седьмой сборник стихов, террорист, бегущий навстречу бессмертию, ночь после трудного дня, спокойная ночь после не даром прожитого дня. О, о, о! Мне ничего этого не надо. Этого ничего! Я отстраняюсь, я принимаю непристойную позу, я показываю, до какой степени мне не надо. Вот она, моя правда. Моя чистая, без оговорок, правда. Правда без иллюзий, без миражей, без спасительных блиндажей на случай артиллерийских обстрелов жизни. Мне незачем прятаться: чем больше осколков пролетит сквозь меня, тем большего удовольствия я достигну. Тем больше узнаю. Я смеюсь над вашими глупыми потугами! Семьи! Дети! Долг! Восьмичасовой рабочий день. Подоходный налог. Частная собственность. Кооперативная, общественная, личная. Гигантский шарообразный муравейник, где все муравьи поодиночке. Осиное гнездо, и осы жалят друг друга. Вот ваша система, ваши принципы, ваши традиции, а я, я — вне. Я ублюдок — я не знаю вас, моих истинных родителей, моих учителей, воспитателей, отцовского ремня, проповедующего о лучших путях. Нет, я ничего и никого не хочу, я не хочу хватать сладкий кусок и тянуть себе в пасть. Да, я одна из миллионов лягушек, попавших в горшок с нечистотами, но в отличие от других я уверен: возня не поможет. Лучше хлебать и опускаться на дно. Возня не спасет. Возня утомительна и бесполезна… Ха-ха! Какое завершение вялого вечера, столкновения с чужими желаниями, стремлениями, мечтами! Все покрывает мой смех. И проклятие, еще раз проклятие, бессильное, но неустанное, выплескивается из меня… Нищета превратила вас в жадных, зубастых, опасных зверьков. Нищета благополучия, будильников, копилок, автомобилей, семейных бюджетов, ваших гримас усталости и обиды, скрытых за вымученными улыбками в тридцать два искусственных зуба.
Так, скорей за стол, за мой верный рабочий стол! Писать… Ручка, тетрадь… для… ученика… класса… Писать:
“Осталось только завернуться в одеяло, лечь на кровать и ничего не видеть. Закрыть глаза, замереть. Еще один вечер, а потом наступит ночь, за нею приползет побитой, больной собакой следующий день…”