Анна КУЗНЕЦОВА
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 1997
Анна КУЗНЕЦОВА
МАТЬ
Позволите ли вы не объяснять, как случилось, что зачала я первого ребенка в одиннадцать лет, при этом я вас буду уверять, что мой первенец — не аллегория стихотворной строфы. Это был настоящий младенец, который лежал на своей первой пеленке и пытался ручонками уцепиться за воздух, пока я на него смотрела, и удивление подначивало взгляд: не создано ли это существо моим безукоризненным чувством поэтической формы?
Не знаю, насколько происшествие это может быть объяснимо тем фактом, что я жила тогда в дивной Грузии моих чувств, где одиннадцатилетняя женщина может быть наделена привлекательностью и физической зрелостью,— стране, куда меня похитил мой беловолосый курносый грузин, который дал нашему сыну грузинское имя Кузьма.
Второй ребенок появился в четырнадцатый год от моего рождения. Его назвали мы Гаврил — он и был тем архангелом, что показывал путь, но наше редкостное вероисповедание нам не позволяло добавить еще одну благозвучную “и” в его имя или “а” приписать на конце. Имя так и осталось коротким и странным.
Кузя с Гашей росли, удивленные четким порядком предписанной всем рожденным жизни, где на первом году человеком уже постигается логика дня, на четвертом — недели, на седьмом — всего года; где раскидистый клен за окном — это дерево, астра в стакане — цветок, а высокие стены и гулкие своды — наш дом, где мы держали за окном деревья, скрывавшие море с кричащими чайками, под окном — бело-розово-фиолетовые цветы, перед окном, на холсте для просушки — картошку, а на подоконнике в рифму “картошке” — пушистую кошку.
Наша Грузия часто меняла границы, для чего вела войны, в том числе и такие, которые отнимают отцов у детей. До совершенства своих лет я их прятала в доме, подозревая, что подвергнусь остракизму,— что-то сходное со страхом кастрации у фрейдистски изученных девочек той страны, в какую превратилась моя Грузия за эти семь лет до сентябрьского дня, когда Кузя понес разноцветный букет незнакомой учительнице, которой я просила его верить. Я держала его за дрожащую руку, наш архангел бежал впереди, и всем, кто когда-нибудь интересовался нашим родством, я с тех пор говорила, что они — мои братья, вполне удовлетворенная тем, что так просто избегнула Петровых мук предательства, потом раскаяния — в какой-то мере это верно, все люди — братья. А через день мой мальчик уже знал, что каждая из астр, которые в тот день покачивались в такт его шагам, на латыни — “звезда”.
Событий больше не было, кроме того, что два года спустя я проделала ту же прогулку со своим младшим сыном. А потом они сами находили другие дороги, возвращаясь все реже. Вот и весь мой рассказ.
Хочу только вспомнить момент, до которого я сохраняла с ними тайную связь в том непоэтическом мире, где они обречены были жить, где присутствовал их осязаемый облик и отсутствовала эфемерная суть. Где нужно притвориться сумасшедшим, чтоб обрести тоску,— все это странное чередование мыслей, поступков, реакций, ночное гнетущее эхо не видимых глазу вещей с географическим профилем лунного моря, необоримо схожим с давней Грузией, где был наш дом; и странница-страница в одном случайном дне из всех дальнейших лет с этим наследственным правом на существование на солнечном столе открытой книги, не значившей ни на щепотку больше всего, что еще было там, где жгла я бесполезный свет, пока прибой волнующихся строк не выносил простые утешения: ребенок — в твоем доме гость. Это были действительно гости: вежливые, предупредительные, озабоченные недоступной мне жизнью, далекой от на миг возникающего у меня ощущения за пределами всех перечитанных строк,— то, чего не учитывает никакая политика, даже поэзия. Что будто все же существует у моего рассказа продолжение преднамеренно солнечными пейзажами, до пределов залитыми оттепельной водой,— быть может, это место для прогулок в сидонской ткани, смятой на плечах, и с умозрительной сумой, куда, возможно, складывать придется оставшиеся от событий вещи?
Они исчезали, опять появлялись, переговариваясь на недоступных моему пониманию языках, где есть торий и иттрий, титан и уран, но нет ветра, и младенца Гаврила ребенок Кузьма не попросит: “Напомни мне, как выглядит Господь, я начинаю забывать Его улыбку”.
Я писала свои им послания в столбик, и в строчку, и зеркальным письмом, пока не поняла, как неприступна разница между их смыслом и моим в необщем нашем мире, где грусть всегда выходит лучше, чем веселье: вдруг станет блеклым, словно ситцевый испод, пейзаж с прибоем из далекого пространства, на подходе к которому волны мельчают, скрывают друг друга, конечные встречи и кричащих осенними чайками ангелов, что на пути к принебесной границе роняют крыла в беспечальную суть, где малыш, не сумевший взобраться на скользкий валун, вдруг кувыркнулся в ласковую воду, теряя одну из любимых игрушек, что названа “мать”.