Валерий ХАЗИН
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 1997
Валерий ХАЗИН
ФРАУ ЦЕЛЕР
I
Кажется, мусульмане до сих пор называют евреев “народом книги”. До сих пор, уверяют знатоки, это имя или прозвище (по-арабски “ахл алькитаб”) подобно восточному кофе сохраняет обжигающий привкус зависти и презрения, недоступный европейцам. Едва ли кто-нибудь возьмется всерьез оспаривать это утверждение, как никто уже теперь не может сказать, где в действительности начинается запутанная история Frau Za░hler, в которой неизбежны не столько евреи, сколько книги.
Слегка упрощая дело, можно начать с момента, когда тридцатилетний немецкий инженер Райнер Целер поднялся в вагон вечернего семичасового поезда “Женева — Монтрё” и, пройдя немного вперед, быстро огляделся. Вероятно, тут он задержался дольше обычного, чем обратил на себя внимание двух-трех пассажиров, и заметно помрачнел. Не исключено, что газета, купленная им на перроне, неприятно и довольно шумно зашуршала, едва не выскользнув у него из-под мышки. Вопреки надеждам Райнера вагон был почти полон и все места возле окон заняты. Это расстроило и планы, и настроение инженера, хотя ехать ему было менее часа: он направлялся в штаб-квартиру корпорации “Нестле” на ежегодный Конгресс шоколадников и должен был сойти, не доезжая Монтрё, в городке со смешным названием Веве.
Райнер, лишь полгода назад возглавивший проектный отдел большого кондитерского концерна в своем родном Аахене, в Вестфалии, специализировался на технологиях приготовления шоколадной массы, к поездке готовился давно и ждал от нее многого. Ему еще не приходилось бывать на профессиональных слетах такого масштаба, и, когда руководство решило отправить его на Конгресс в Веве, поручив к тому же сделать пятиминутное сообщение о новых методах очистки, молодой инженер Целер, несомненно, ощутил знобкое дуновение удачи. Из Аахена в Кельн он выехал полный радостных предчувствий. Однако, надо полагать, путешествие волновало его не только и не исключительно в видах карьеры, но и само по себе…
Во французской Швейцарии (“на юге”, как выражалась его матушка) Райнер не был со школьных лет. Поэтому из Кельна он не поехал в Цюрих или Базель, а взял билет до Женевы, чтобы легкомысленно потратить там часа три, блуждая по улицам, надышаться воздухом воспоминаний и почувствовать, как ветер с озера перемешивает вечерние голоса и краски, запахи воды и кофейные ароматы в сумеречный полузабытый дурман… Садясь после этого в поезд, Райнер очень рассчитывал продлить удовольствие и провести ближайшие пятьдесят минут пути, любуясь озером и французским берегом в дымке, и зелеными предгорьями Альп, но — увы — вагон был почти полон… Что мог увидеть Райнер, усевшись наконец рядом с полной дамой, которая болтала без умолку со своей приятельницей напротив, еще более полной и одышливой? Он осторожно вздохнул и раскрыл газету.
Здесь его ожидало новое разочарование. Сообщение о Конгрессе шоколадников помещалось где-то на предпоследней странице и занимало пятьдесят строк. Почти три полосы было отведено итогам последнего джазового фестиваля в Монтрё. Большая же часть номера, не считая международного раздела, посвящалась скандалу вокруг какой-то литературной премии имени Набокова (“самой элитарной из европейских”, говорилось в анонсе), которую назавтра в местечке Кларанс, опять-таки неподалеку от Монтрё, должны были вручать некоему Леону Марковичу, сербскому эмигранту, недавно получившему политическое убежище в Германии.
“Скандал, какого Швейцария не знала со времен пребывания в Цюрихе мистера Джойса”,— гласил заголовок, набранный предельно крупно над фотографией Марковича — в лице его Райнеру почудилось что-то восточное, беспокойное, почему-то вызывающее чувство неловкости.
Пролистывая огромное — в две страницы — интервью лауреата, Райнер поймал себя на том, что едва сдерживается: обилие славянских имен раздражало даже больше, чем нелепое совпадение странной литературной шумихи с его приездом в Швейцарию; но всего неприятнее было то, что ничего другого не оставалось, кроме как читать все это здесь и сейчас, потому что — стоило оторваться от газеты — слышным становилось непрекращающееся французское мурлыканье справа…
Как выяснилось, присуждение скромной в общем-то литературной премии прошло бы совершенно не замеченным, если бы не вызвало бурю самых разнообразных протестов. Газета публиковала — одно под другим — обращения европейского отделения Всемирного еврейского конгресса и Общества педагогов Швейцарии. Оба призывали членов жюри отказаться от своего решения, “которое,— прочел Райнер,— является позором для Швейцарии, всегда славившейся своими демократическими традициями и терпимостью, поскольку благодаря этому решению оказывается поддержка литератору, чьи произведения представляют собой самую изощренную, завуалированную и потому наиболее опасную пропаганду антисемитизма в истории послевоенной Европы”.
Обращение педагогов было более сдержанным. Райнер даже усмехнулся про себя, наткнувшись на утверждение, что “жюри, вероятно, совершило ошибку, присудив столь престижную премию автору, рисующему темные стороны жизни подростков намеренно преувеличенно, с навязчивым, противоестественным натурализмом”. “Жюри,— говорилось в заключении,— работая в стране, давшей приют таким величайшим писателям столетия, как Джойс, Набоков и Борхес, могло бы, по-видимому, быть более разборчивым…”
Однако яростнее других протестовали феминистки. Фоторепортаж запечатлел десятка два молодых женщин — в разных ракурсах, под транспарантами — с гневно раскрытыми ртами и вскинутыми руками. Несколько дней подряд, по словам репортера, они пикетировали старинный отель в Кларансе, где заседало жюри, и требовали исключить Марковича даже из числа номинантов. Тут же печатались открытое письмо Лиги свободы и пространное интервью ее президента, некоей Лиз Полак. В центр страницы, в рамку, были вынесены фото и слова госпожи Полак: “Видимо, после России Европа остается единственным варварским островом, где господин Маркович, один из самых разнузданных мужских шовинистов, может не только безнаказанно оскорблять женщин изданием своих произведений, но и получать за это премии. Если “набоковское жюри”, лицемерно апеллируя к свободе слова, не пересмотрит своего решения, мы воспользуемся своим правом “свободы от слова” и добьемся бойкота книг Леона Марковича, так что ни одна уважающая себя женщина не прикоснется к его грязным писаниям”.
Райнер чувствовал уже легкую дурноту и не стал вчитываться в материалы под заголовком “Защита Марковича”, где помещались хвалебные статьи критиков и письма литературных мэтров.
В одном из них сюжеты сербского литератора были названы “головокружительными”, а стиль уподоблялся “глотку холодного шампанского в жаркий полдень: мгновенный озноб и опьянение, после которого у вас перехватывает дыхание, а жажда становится сильнее…” В другом бросилось в глаза начало фразы: “Автор таких шедевров, как “Мириам и Мария”, “Конец войны” и “Пинг-понг”, мог бы давно уже…” — но дочитать ее Райнер не смог. Он успел только прочесть в самом низу колонки о том, что швейцарское издательство “Нуар сюр блан”, специализирующееся на восточноевропейской литературе, “намерено в ближайшее время выпустить в мягкой обложке избранные произведения Марковича на его родном, сербском языке с параллельным французским переводом и…” В этот момент объявили Веве.
Здесь, собственно, и происходит самое интересное в той череде совпадений, началом которой была купленная на вокзале газета (ее, кстати говоря, Райнер с наслаждением засунул в контейнер для бумажного мусора прямо на перроне).
Уладив формальности в штаб-квартире “Нестле” и затем в отеле, он поднялся в номер, осмотрел — по всегдашнему своему обыкновению — шкафы и ящики стола у окна и отправился в душ. Через полчаса, вымытый и свежий, он распаковал вещи, включил телевизор, убавив громкость до минимума, открыл бутылку Warsteiner’а и улегся в постель с объемистой папкой, врученной ему при регистрации. Улыбаясь, Райнер нашел свою фамилию в списке участников, краткую справку о себе и не без удовольствия отметил, что его доклад, запланированный программой на завтра, после второго кофе-брейка, будет выслушан крупнейшими авторитетами шоколадного дела. Он даже нарушил данное себе дома слово и пробежал два раза текст своего сообщения, давно, впрочем, выученного наизусть. Потом отложил папку и скорее по привычке, чем с намерением почитать, достал из верхнего ящика прикроватного столика книгу в непрозрачной суперобложке. Раскрыв ее, он вздрогнул.
Вместо полагающейся в отеле такого класса Библии он держал в руках том рассказов Леона Марковича на немецком, очевидно, забытый прежним постояльцем и почему-то не убранный горничной. Страницы книги, зачитанной и распухшей, были вдоль и поперек испещрены мелкими карандашными пометками на французском. Титульного листа не было.
“Бред какой-то”,— прошептал Райнер и собрался захлопнуть книгу, но, взглянув в оглавление, вздрогнул опять. Среди десятка произведений, собранных в томе, предпоследним значился рассказ под названием “Frau Za░hler”.
Райнеру показалось, что у него кружится голова.
Нужно сказать, что он женился меньше года назад по страстной любви на сербской беженке, с которой за месяц до свадьбы познакомился в ночном дансинге в Триесте, где проводил свой первый большой отпуск. Тогда все происходило как во сне и складывалось необыкновенно удачно: сразу после свадьбы Анне выдали вид на жительство, и она начала ходить на курсы немецкого, он получил наконец место начальника отдела, смог снять хорошую квартиру в центре — и чувствовал себя непрерывно и неприлично счастливым. Тогда же, подтрунивая над ее произношением, он стал в шутку называть Анну “фрау Целер”, а она подыгрывала, притворялась обиженной, надувала губы, но глаза — глаза ее смеялись…
“Frau Za░hler”,— прочитал Райнер еще раз, вспоминая глаза жены и не веря своим. Нервничая все сильнее, он отыскал нужную страницу.
Рассказ открывало длинное рассуждение о евреях и мусульманах, которого Райнер не понял и, не дочитав, пролистнул. Руки у него дрожали, как бывает, когда выпьешь натощак крепкого кофе…
Это была изложенная от первого лица история школьного учителя и ученицы, закружившихся в вихре внезапной любви во время последней войны в Сараеве. Героиню звали Анна… Тут у Райнера взмокли ладони, но через секунду он вздохнул с облегчением, прочитав на другой странице: “…никто в округе не знал, что Анна — теперь моя Анна — Анна Градич носила фамилию отчима, а по отцу была наполовину еврейкой, как не знал никто и не знает теперь о нашем безумном романе…”
Роман, разворачиваемый автором на фоне боев, пожаров и мародерства, длился четыре месяца. Любовники встречались в самых невероятных местах — как им казалось, втайне от мира и войны. Каждый жест, каждое слово были исполнены ужаса и пронзающего соблазна. Каждое новое свидание могло стать последним… Любовь была ослепительна, равно как и откровенность рассказчика, и Райнер пролетал не дыша сцену за сценой. Больше всего изумляло то, когда, как и почему героиня смеялась.
Оглушительным был ее смех в эпизоде, где герои яростно предавались ласкам в опустевшей школе, на сдвинутых в угол партах, под артобстрелом, который вели с окраин города мусульмане. И почему-то совсем жутким — страницей ниже — показался звенящий хохот Анны Градич, танцующей на русских бронетранспортерах совершенно пьяной.
“Бред какой-то”,— поминутно шептал Райнер, лишь слегка успокоенный тем, что девичья фамилия жены не совпала с фамилией героини.
Между тем было ясно, что все это очень скоро кончится катастрофой, но впечатление, которое произвел на Райнера финал, почти без преувеличения можно назвать шоком.
Рассказ завершала следующая фраза: “После того как однажды ночью мусульмане вырезали несколько сербских семей, а сербы через день взорвали бомбу на мусульманском рынке, стали ждать погромов… Анна — моя темная, моя тайная — тень моя, Анна, растаяла в ночи… Говорили, что она достала фальшивые паспорта и вместе с матерью бежала в Триест, где вскоре вышла замуж за немецкого инженера и уехала к нему в Аахен”.
Некоторое время Райнер лежал не шевелясь. Потом зашвырнул книгу в угол, глотнул пива и расхохотался. Ему вдруг стало легче. Он подумал, что такое количество совпадений неправдоподобно и слишком похоже на роман. Через пару минут он совсем успокоился, разобравшись с кнопками телевизионного пульта и разыскав новости “Евроспорта”, сообщившие результаты игр Бундес Лиги и последний гамбургский счет.
Поразмышляв еще немного и как будто удивляясь сам себе, он переключил телевизор на платный канал “для взрослых”. Как ни странно, ему даже не было жалко тридцати франков. Он оставил канал включенным и до половины третьего наблюдал эквилибристику и стоны порнодивы, так и не снявшей до конца фильма своих черных ажурных, полупрозрачных перчаток…
Так или почти так (если верить немногочисленным и противоречивым свидетельствам) Райнер Целер впервые столкнулся с книгой Леона Марковича.
2
Имя Райнера Целера замелькало в газетах Германии примерно через полгода. Репортеров, освещавших дело, почему-то немедленно охватывал голливудский пафос, заголовок “Целер против Целера” стал общим местом. Бракоразводный процесс никому ранее не известного инженера из Аахена мгновенно превратился в скандал с примесью уголовщины и всколыхнул страну.
Развода требовала жена Райнера, Анна Целер, сербская политическая эмигрантка, которая сбежала от мужа в Берлин и там публично обвинила его в систематическом принуждении ее к извращениям и в изнасиловании.
Процесс получил огласку благодаря активному вмешательству немецкого филиала феминистской Лиги свободы и лично ее президента, Лиз Полак, английской подданной польского происхождения, специально прибывшей в Берлин для участия в слушаниях.
Выяснилось, что незадолго до побега из Аахена Анна Целер, не имевшая в Германии ни родных, ни близких, ни достаточных средств, написала в Лигу свободы отчаянное письмо, в котором рассказала о своей полной беззащитности и умоляла помочь. Это письмо мисс Полак предъявила суду.
Слушания продолжались более месяца. Интересы фрау Целер отстаивали братья Шерман, лучшие адвокаты Берлина, оплачиваемые Лигой свободы. Лиз Полак, чьи фотографии постоянно появлялись теперь рядом с рисованными портретами Анны Целер, почти ежедневно выступала с заявлениями и давала интервью.
“Сегодня,— говорилось в одном из них,— Германии предстоит доказать свое право называться демократической страной. Сможет ли немецкое правосудие возвыситься над собственными предрассудками и позорной волной ксенофобии, поглотившей пол-Европы? Защитит ли оно женщину, нашедшую в Германии спасение от национального насилия, но — увы — не избежавшую насилия индивидуального? Или показания Анны Целер покажутся суду недостаточно убедительными на том основании, что она все еще говорит с акцентом, а в ее жилах славянская кровь перемешана с еврейской?”
Доказательств действительно было маловато, и процесс затягивался. Адвокаты непрерывно требовали приглашения новых свидетелей.
Их показания в конце концов и решили дело. Многочисленные соседи, знакомые и даже сослуживцы инженера Целера признавали, что в последнее время Райнер “был не в себе и часто выпивал лишнего”, а фрау Целер нередко видели подавленной. Обнаружилось и еще кое-что. Анна Целер, посещавшая вместе с другими эмигрантами курсы немецкого языка, по праву считалась одной из лучших студенток в группе. Она блестяще сдала экзамен и даже получила от преподавателя курсов — в качестве особого поощрения — книгу с произведениями знаменитого сербского писателя, ее соотечественника. Однако вместо того, чтобы через два дня явиться на торжественную церемонию вручения сертификата, фрау Целер вопреки всякой логике накануне ночью покинула квартиру в Аахене и уехала в Берлин… В тот же вечер многие видели, как Райнер в компании приятелей путешествовал из бара в бар и к ночи был совершенно пьян…
Суд признал его виновным и приговорил к пяти годам тюрьмы…
На этом карьера Райнера Целера была закончена. Быть может, и жизнь. Известно, что его освободили досрочно, но с этого момента о нем никто ничего не слышал — он исчезает бесследно, не оставив ни бумаг, ни устных свидетельств, и таким — именно таким — образом покидает наше повествование.
3
Разумеется, об Анне Целер скоро забыли. Говорили — правда, без уверенности,— что она примкнула к феминисткам и сразу после процесса получила место личного секретаря Лиз Полак.
Сама же мисс Полак продолжала появляться в столицах Европы на мероприятиях Лиги и время от времени возобновляла борьбу за бойкот и запрещение произведений Леона Марковича, впрочем, без особого успеха: тиражи сербского автора росли и отлично продавались, хотя пресса давно и явно утратила интерес и к самому Марковичу, и к эскападам мисс Полак. Кое-кто из журналистов осмелился предположить, что глава Лиги свободы состоит в сговоре с Марковичем и все ее филиппики — не что иное, как рекламный трюк, периодически разыгрываемый, с тем чтобы лишний раз эпатировать публику и привлечь внимание к книгам сербского писателя. Утверждали даже, что Леон Маркович и Лиз Полак давно ведут между собой тайную переписку. Некоторые, напротив, высказывали сомнение в самом существовании Лиз Полак, называя ее тенью, фантомом и остроумной выдумкой Марковича.
Словом, история грозила обернуться фарсом, но закончилась трагедией три месяца спустя, когда мисс Полак — невыдуманная и живая — совершенно неожиданно покончила с собой в своей лондонской квартире на Ульва-роуд.
Она приняла большую дозу снотворного. На рабочем столе, с которого заранее была тщательно стерта пыль и убрано все лишнее, она оставила акку-
ратную записку из трех слов: “Я сама. Простите”.
В ее кабинете, поразившем полицию почти стерильной чистотой и порядком, были обнаружены, помимо документов Лиги свободы, разнообразные издания книг Леона Марковича с пометками, сделанными рукой Лиз Полак на польском и английском языках, и подробное завещание, заверенное нотариусом.
Поскольку обстоятельства смерти мисс Полак (хотя и странной, но, бесспорно, добровольной) не вызывали никаких сомнений, полиция передала документы ее адвокату и закрыла дело.
Подлинной сенсацией стало не столько ее необъяснимое самоубийство, сколько завещание и две связанные с ним находки. Состояние Лиз Полак, а также все ее движимое и недвижимое имущество наследовала Лига свободы — этим, собственно, исчерпывался раздел завещания, касающийся материальных аспектов.
Большая же и самая детальная часть документа была посвящена книге “Великие неизвестные”, рукопись которой, вычитанная и подготовленная к печати, была обнаружена в том же кабинете. Согласно воле покойной, эта книга, а точнее, антология (“труд жизни моей”,— говорилось в завещании), передавалась американскому издательству “Харпер Коллинз”, получавшему права на три переиздания рукописи в течение пяти лет. Пожизненной наследницей и распорядительницей всех прочих имущественных авторских прав на любое издание и использование книги Лиз Полак сделала свою шестнадцатилетнюю племянницу, проживавшую в США, сопроводив это решение убийственным комментарием: “Когда меня не станет, целая толпа недоучек и ублюдков начнет делать на этой книге миллионы. Пусть же девочка получит свое и проживет жизнь безбедно, а ее дети никогда не узнают горький вкус эмигрантского хлеба. Быть может, так мне удастся сделать счастливым хотя бы одно живое существо…” Едва ли кто-нибудь тогда воспринял эти слова как пророчество…
Сегодня антологию “Великие неизвестные” можно найти в любом книжном магазине по обе стороны Океана. Это чудо энциклопедического жанра, своего — то есть женского — рода тайная история литературы, главными героями которой стали бесчисленные жены и любовницы, помощницы и секретарши, соблазнительницы и вдохновительницы писателей-мужчин всех времен и народов,— это завораживающий каталог реальных страстей, разрывов, скандалов и адюльтеров, подаривших миру столько шедевров и невозмутимо расставленных в алфавитном порядке по именам героинь,— теперь эта удивительная книга переведена даже на русский и китайский.
А в те дни обнаруженная рукопись, плод колоссального и невидимого труда, стала настоящим открытием, правда, понятым не сразу.
Не исключено, что в самой передаче книги издательству “Харпер Коллинз” таилась некая мрачная ирония, столь свойственная словам и поступкам мисс Полак: незадолго до ее самоубийства именно это издательство выпустило труд двух американок, Беверли Уэст и Нэнси Песке, — сборник переиначенных знаменитых любовных историй, в которых согласно аннотации “такие мужские парсонажи, как Самсон, Ретт Батлер и Хитклифф, наконец-то демонстрируют ответственность, верность и понимание”. Известно, что Лиз Полак называла этот сборник “феминизированной блевотиной”. Известно также и то, что благодаря первому же изданию “Великих неизвестных” дела “Харпер Коллинз” вновь быстро пошли в гору.
Впрочем, тогда, в первые дни после смерти Лиз Полак, внимание публики занимала другая находка, сделанная полицией в ее кабинете.
Это был обрывок любовного письма, которое Лиз не успела или не решилась отправить. Плотный, сложенный вдвое листок был найден в рукописной толще “Великих неизвестных”, откуда выступал краешком наподобие закладки. Почерк, без сомнения, принадлежал мертвой хозяйке. Адресата установить не удалось. Полицейский, открывший письмо первым, был ошеломлен его страстностью и бесстыдством.
Позднее некоторые фрагменты письма (возможно, сфальсифицированные) попали каким-то образом в прессу. Вот лишь наиболее сдержанные из цитировавшихся выражений.
“Только ты знаешь,— писала Лиз Полак неизвестному,— а губы, твои мучительные губы не знают, где проходят границы вожделения, что плывет и пылает за ними. Молю тебя: вернись. Вернись — ты увидишь, что там, за пределами страсти, не одно лишь пресыщение, но и нежность — не правда ли, нежность?”
Кем был этот возлюбленный Лиз Полак? Не разлука ли с ним послужила причиной ее самоубийства? Почему никому из окружения Лиз не было известно ничего ни о нем, ни об их тайном романе? Куда и почему он скрылся, и неужели это письмо было единственным свидетельством их любви?
Все эти вопросы остались без ответов, а полиция под сильным давлением Лиги свободы предпочла не усердствовать.
И если теперь никто уже не может сказать, где начинается запутанная история фрау Целер и всех соприкасавшихся с ней людей, то завершается она вполне определенно — самоубийством Лиз Полак, трагически открывшим Европе, что знаменитая феминистка не только вела двойную жизнь, мучилась нешуточными страстями, но и была первоклассной писательницей.
4
Именно так рассказывал нам эту историю профессор Эрик Штамм, наш главный редактор и учитель.
Я слушал ее уже в третий или четвертый раз и не переставал удивляться тому, что его неподражаемые интонации были неизменно выверенны, а изложение повторялось почти дословно. Лишь изредка он сокращал некоторые подробности женевской поездки Райнера Целера или опускал эпизод с порнографическим фильмом. Он говорил негромко, глядя куда-то поверх наших голов, как будто читая плывущий в воздухе текст.
Всякий раз, дойдя до последних слов и назвав Лиз Полак первоклассной писательницей, профессор умолкал и начинал неторопливо раскуривать свою знаменитую черную трубку. Было видно, что безмолвие, медленно заполнявшее наш маленький конференц-зал, доставляло ему удовольствие.
Он давал нам минуту-другую, чтобы каждый мог самостоятельно осмыслить всю странность этой ложной развязки, после чего делал несколько быстрых затяжек и осторожно улыбался.
“Вы спросите, конечно,— продолжал он,— при чем же здесь фрау Целер и куда, собственно, она подевалась?”
Тут мы вступаем в зыбкую сферу гипотез и догадок, и я могу предложить лишь версию происшедшего — версию, к сожалению, бездоказательную, но по крайней мере объясняющую многое…
Полиция, прекратившая дело столь поспешно, не заметила или сделала вид, что не заметила, двух обстоятельств: конкретного места в рукописи, куда было вложено письмо Лиз Полак, и того, что оно было написано по-английски.
Английский язык за исключением личных местоимений третьего лица, архаизмов и некоторых экзотических случаев не знает категории рода. Полицейские безуспешно пытались установить имя любовника мисс Полак, и никому не пришло в голову, что ее пламенное послание было адресовано вероломной любовнице, имя которой без труда читалось по инициалам, проставленным на странице рукописи “Великих неизвестных” — той самой странице, заложенной письмом. Сама страница была пуста, а вверху, посередине, твердой рукой Лиз Полак было выведено “F Z… Frau Za░hler”.
Здесь профессор делал еще одну паузу — совсем короткую — и оглядывал слушателей.
“Всякая антология или энциклопедия по природе своей неполна. В этом ее ущербность, в этом же — ее горькая прелесть и приближение к бесконечности. Энциклопедия устаревает раньше, чем выходит из печати, но зато ее могут продолжать другие, вообще говоря, до тех пор, пока не надоест.
Сегодня любая первокурсница знает, что фантастическая — в смысле, обратном жанровому,— фантастическая и летучая книга Лиз Полак не была закончена ею. Ни в одном издании “Великих неизвестных” нет раздела, посвященного женщинам, чьи фамилии начинаются с буквы Z.
“F Z”, — написала Лиз на пустом листе. Думаю, она знала многое о своей возлюбленной, Анне Целер, и намеревалась сделать ее одной из героинь собственной книги — намеревалась, но не успела. Или не смогла.
Думаю, на самом деле события развивались так.
Райнер Целер, бедняга, читая книгу Леона Марковича в Веве, испугался не зря. По-видимому, его жена до замужества действительно под чужой фамилией бежала в Триест из Сараево, где еще раньше была любовницей своего школьного учителя, и звали ее Анна Градич. Конечно, тогда трудно было вообразить, что провинциальный сербский учитель станет знаменитым писателем и сочинит рассказ, в котором опишет, не меняя имен и обстоятельств, историю своей тайной любви. Можно даже предположить, что бесстыдно автобиографический рассказ Марковича не что иное, как отчаянное послание, обращенное к далекой возлюбленной, или (кто знает?) попытка заговорить судьбу.
Во всяком случае, нам придется признать почти невероятное: все, что написано в рассказе “Frau Za░hler”,— правда, от первого до последнего слова. Точнее, в нем, в этом рассказе, в отличие от других произведений Марковича нет ничего, кроме правды.
Примерно через полгода после того, как инженер Целер вернулся из Швейцарии, фрау Целер, она же Анна Градич, заканчивает курсы немецкого и получает от преподавателя подарок за особые успехи — книгу серба Леона Марковича в немецком переводе. Очевидно, Анна заглядывает в нее… Можно ли представить себе, что происходит в ее голове и сердце, когда она видит название “Frau Za░hler”?
Так или иначе она решает уйти от мужа к своему бывшему любовнику, живущему теперь где-то в Берлине и известному всей Европе…
Думаю, никакого изнасилования и прочих ужасов, о которых Анна рассказывала в своем письме Лиге свободы и на бракоразводном процессе, не было. Вероятно, ей пришлось выдумать все это, чтобы добиться быстрого развода и расположить к себе Лиз Полак — единственного человека, дававшего, по замыслу Анны, хоть какую-то, пусть гипотетическую, надежду приблизиться к сферам, где вращался теперь Леон Маркович.
На суде Анна знакомится с Лиз и вскоре становится ее подругой, помощницей, а позднее и любовницей. Не исключено, что она даже отчасти посвящает Лиз в историю своих взаимоотношений с Марковичем. Она разъезжает вместе с Лиз по Европе. Она ищет Леона Марковича…
Мы никогда не узнаем, где и как они встретились вновь. Предположительно, это могло случиться во время одного из визитов Марковича в Англию.
Фрау Целер — Анна Градич — бросает мисс Полак и бежит с Марковичем. Лиз пишет ей страстное письмо, но прерывается и не отправляет его. Собственно, отправлять его некуда. Понимая, что все кончено, Лиз Полак с какой-то обреченной скрупулезностью наводит порядок в делах и принимает целую упаковку транквилизаторов…
Мне кажется, что, засыпая, она не плакала, потому что видела перед собой Анну, свою единственную любовь, ту, которой так и не суждено было стать персонажем великой книги и открыть главу, начинающуюся с буквы Z”.
Произнеся это, профессор Штамм обычно снова раскуривал трубку и прикрывал глаза. Общее молчание, как правило, было длительным.
“Какой сюжет!” — вздыхал он через минуту, и все мы, сидящие напротив, отлично понимали его.
Мы, группа молодых и очень наивных филологов, боготворили профессора, хотя он и был старше нас всего лет на десять—двенадцать, и с энтузиазмом помогали ему, собирая материалы для продолжения его грандиозной книги — главного проекта издательства,— прославившей его антологии “Тексты-
убийцы”.
Это было время увлекательнейшей работы, напоминавшей детективную. Вышло уже два тома антологии, издательство процветало, мы были полны надежд и предвкушений.
Профессор говорил, что идея раскопать и собрать — в форме энциклопедии — историю всех текстов, которые послужили прямой или косвенной причиной гибели людей, не отвлеченной, символически-фигуральной, а реальной физической их смерти,— идея эта возникла в результате его собственной нелепой ошибки. В юности, уверял профессор, на глаза ему попалась книжка Джеймса Бойла “Секты-убийцы”. Заполняя библиотечный бланк, он якобы по рассеянности вместо “секты” написал “тексты” и, прочитав написанное, замер от ужаса и восторга.
Мы в это не верили, но работали, как сумасшедшие, над третьим томом, открывавшимся буквой N. Уже тогда антология стала бестселлером, и приобщиться к этой работе было и почетно, и радостно. Хорошо помню веселый, почти детский озноб, охватывавший меня, когда я читал “Сказание о Сатни-Хемуасе и мумиях”, предварявшее основной корпус антологии. Египетская сказка четырехтысячелетней давности рассказывала о безумии и гибели сына фараона, прочитавшего запретную книгу Тота в городе мертвых. Профессор считал эту книгу первым текстом-убийцей, зафиксированным историей письменной литературы.
Самыми заурядными в антологии были страницы, посвященные хрестоматийной истории гетевского Вертера с длинным перечнем англо-франко-немецких имен его реальных читателей-самоубийц. Самым захватывающим — раздел Dubia*, куда были включены, в частности, тексты двух маловразумительных русских классиков — Пушкина и Лермонтова: оба, по мнению профессора, наворожили обстоятельства своих будущих смертельных дуэлей.
Словом, никакие детективы не могли сравниться с антологией, вобравшей в себя подлинные факты, свидетельствовавшие о преступлениях литературы перед жизнью, когда тот или иной опубликованный текст начинал вдруг убивать людей наповал. Читать такую книгу, а тем более работать вместе с создателем над ее продолжением, было для нас невероятным счастьем.
Всякий раз, принимая в группу новичков, профессор собирал всех нас в конференц-зале и рассказывал историю фрау Целер. Он называл этот сюжет блистательным образцом современного текста-убийцы и сравнивал воздействие короткого произведения Марковича с выстрелом снайпера. Он был убежден в том, что именно появление рассказа “Frau Za░hler” погубило жизни по меньшей мере двух людей — инженера Целера и писательницы Лиз Полак. “Возможно, были и другие жертвы”,— добавлял он с грустной улыбкой.
Что до меня, голос Эрика Штамма я готов был слушать часами, и даже хорошо знакомая история не казалась мне утомительной. Единственное, чего я никогда не мог понять и не осмеливался спросить у профессора,— что мешало ему перенести этот готовый сюжет на бумагу и поместить, пусть и досрочно, в ближайший выпуск антологии?
Ведь однажды, признаюсь, я случайно заметил на его столе папку с титулом FZ, которую он тут же спрятал в ящик… Значит, и сам он думал об этом, но чего-то ждал или боялся…
Как-то июньским вечером, выслушав историю фрау Целер в очередной раз и с удовольствием подискутировав с коллегами, я решился: нарочно замешкался у стола и, дождавшись, пока все выйдут, задал профессору давно мучивший меня вопрос.
Он быстро опустил и поднял глаза и принялся теребить свою бороду, как делал всегда, размышляя или внимая собеседнику. Было слышно, как за окном шумит ветер и поют птицы.
“Видите ли,— сказал он, помолчав,— в те времена, когда Леон Маркович еще жил в Берлине и подбирался к зениту славы, познакомиться с ним я не мог. Вот уже несколько лет, если верить слухам, он добровольно заточил себя в своем огромном доме где-то на берегу Женевского озера, никуда не выезжает и ни с кем не встречается. Мои друзья, знавшие его, уверяют, что жену его зовут Анна… Сюжет в самом деле хорош, но, думаю, публиковать эту историю пока рано, поскольку герои ее еще живы и, так сказать, бродят среди нас”.
5
Теперь, когда профессора уже нет с нами, время и обстоятельства позволяют мне рассказать о том, что открылось несколько лет спустя.
Эрик Штамм, наш учитель, наш главный — Главный — редактор, лукавил, отвечая тогда на мой вопрос, бестактность которого я понимаю только сейчас. Профессор солгал: совсем иные причины останавливали его руку, но кто из нас вправе судить его?
Я выяснил, что Эрик Штамм, еще не будучи профессором и знаменитостью, проходил свидетелем на процессе “Целер против Целера”.
Узнать остальное не составило труда.
Эрик Штамм был поволжским немцем, эмигрировавшим в Германию из захолустного городка Энгельс в Саратовской области. Он поселился в Кельне примерно в одно время с приездом молодой четы Целер в Аахен. Поскольку Эрик был филологом и владел русским так же свободно, как и немецким, ему удалось быстро получить место преподавателя на курсах, где обучались языку эмигранты из славянских стран. И хотя ему приходилось четыре раза в неделю ездить на занятия за семьдесят километров от Кельна, в Аахен,— такую работу нельзя было не считать удачей.
Одной из студенток Эрика Штамма (и это установлено документально) была Анна Целер, сербская эмигрантка, жена инженера Целера…
Не знаю, влюбился ли он сразу и было ли чувство хотя бы немного взаимным. Не уверен, догадывалась ли она о чем-нибудь. Достоверно известно одно: Эрик Штамм и был тем самым преподавателем, что вручил ей по окончании курсов злополучную книгу Леона Марковича. Полагаю, вручил, не заглянув в нее сам. Вручил не только в знак поощрения, но и как некий символ, как последнюю неясную надежду.
Сейчас, перелистывая страницы “Текстов-убийц”, я могу лишь с невеселым изумлением повторить слова моего приятеля, сказавшего как-то, что Эрик Штамм с каждым годом пишет все лучше, и для меня совершенно очевидно: до тех пор, пока он был жив, пока он любил и помнил свою лучшую студентку, история фрау Целер в его антологии появиться не могла.
Я вспоминаю голос профессора, наши вечерние беседы, давно растаявшие в табачном дыму, и пытаюсь представить себе смех Анны Целер — женщины, которую я видел только на рисунках судебных репортеров.
Возлюбленная трех великих и одного простого смертного, понимала ли она, что каждый шаг превращал ее в литературный персонаж, приближая к самому лживому фантому бессмертия?