Стихи. Вступление Е. Витковского. Публикация Александры Петровой
Сергей ПЕТРОВ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 11, 1997
Сергей ПЕТРОВ
Спиной к былому…
Петров Сергей Владимирович, уроженец Казани (1911—1988), учился в Ленинграде, был арестован — о счастье! — еще до убийства Кирова (если бы после — не посадили бы, а просто к стенке поставили), сидел в «советской одиночке» (это такая одиночка, в которой сидят 10 — 12 человек и где филолог Петров выучил латышский язык со слов неграмотного сокамерника-латыша), в общей сложности провел в тюрьмах, лагерях и ссылках больше двадцати лет, переехал в Новгород, был принят (как переводчик) в Союз писателей СССР.
Его охотно печатали как переводчика: делался том Кеведо — ему отдавали прозу, которую не брался расшифровать ни один испанист, делался том «Жизнеописания трубадуров» — Петрову заказывали вставные стихи со старопровансальского, от которых прочие переводчики бежали как черт от ладана, и так далее. То он вдруг писал стихи на шведском, то на исландском. А в принципе всю жизнь писал стихи на драгоценном, только-петровском русском, который и без словаря-то в его исполнении не всегда поймешь, ибо русский язык Петрова — не боюсь завраться с преувеличением — самый богатый в XX веке, сопоставимый лишь с языком Ремизова.
У Петрова не было учеников, хотя состоял он в Ленинградской писательской организации. Зато были — есть и теперь — ученики у его поэзии. Созданная Петровым самостоятельная поэтика — сразу и Рильке, и протопоп Аввакум, и Мандельштам — как хороший чернозем: нравится, не нравится, а поучиться у нее, получить живых соков всегда можно. Он почти ничего не напечатал из собственных стихотворений при жизни, да и после смерти не очень ему везет. Может быть, повезет теперь, на страницах «Октября».
Е. ВИТКОВСКИЙ
Я смерть как не люблю природы показной,
Август
и не поймут меня ни молнии, ни громы.
Но я попал под августейший зной
и в рыбьи жидкие хоромы.
И, как зеленые воздушные шары,
кусты на берегу раздулись постепенно,
и от медвежьей лапчатой жары
крушу с размаху водяные стены.
На грудь всей грудью прет ордастый лес,
и в августе густом я — как букашка в травах.
Сквозь дебри месяца я вскользь пролез.
Но дальше легче ли, скажи, о Боже правый!
Новогодняя фуга
Я под боком живу у новогодья,
не то задумчиво, не то навеселе,
и все солено-горькие угодья —
как скатерть-самобранка на столе —
разостланы. И пробки из бутылок
не выбивает старая судьба.
Сижу спиной к былому, а в затылок
бабахает безмолвная пальба.
И пробираюсь я сквозь дебри января —
седые ледяные громоздины.
И кажется, что стал я пьян, варя
во ржавом котелке мыслительные льдины.
Природа восстает со сна, как древле ода,
а скатерть-самобранка на столе
и стелется все дальше год от года,
и перебранка сыплет по земле
метелицей, и телятся коровы —
галактики в божественном хлеву…
Вопросы, как послед, сизо-багровы,
и как-то боком я еще живу.
Пусть боком, но зато и избоченясь.
Стучу и падаю — ну что из бочки гром.
Еще живу, что квас шипучий, еле пенясь,
и, из последней мочи ерепенясь,
я боком выхожу, и оком, и нутром.
1974
* * *
Что же ходишь ты возле жизни?
Ах, не думай и не гадай!
Хоть единой слезинкой брызни
или слово, как руку, дай!
Протяни! (Не на отсеченье!)
Ну а я тебе поручусь
за торжественное мученье
всех пяти оголенных чувств,
за святое четвертованье,
за изломанный костный хруст
и за то, что я, как сознанье,
всеобъемлющ и, значит, пуст.
1967
Веселый поселок
Ей-богу, вид убогий за окном,
и около коробки иль колоды
идет с портфелем ежедневный гном,
пустосердечный и густобородый,
весьма разумный выкидыш природы.
И вот, как при Бианте, все при нем:
желудок, мозг, получка и покупки,
и поступь человечья, и поступки.
Хотя в нутре он малость и поломан,
но отдавать себя в починку лень,
и, может статься, вовсе и не гном он,
а сам себе полузабытый гномон
и на несуществующий плетень
наводит он невидимую тень.
А хмурый городской бездомный день
стоит вокруг, как ультразвучный гомон,
и к беззаботным гномовым ногам
не пристают ни грязь, ни шум, ни гам.
С людьми связавшись, время веселилось,
и вот история проистекла:
деревья из бетона и стекла
во град Петров переселились.
Настаивает глупо зодчий черт
на тошной точности и праве линий
прямыми быть, и красоте аборт
он делает, а воздух так же сперт
и заперт, как в великом равелине.
Да и не черт! А так себе, бесенок,
под стать ветришке В-Ус-Не-Дую,
который вертит хвостиком спросонок
и в кубики играет врассыпную.
И вижу я поселок невеселый,
где не гнездятся даже воробьи,
где чахнет зелень и в кругу семьи
чирикают безбедно новоселы,
глядят по телевизору кино,
пьют водку, пиво, иногда вино,
мурлычут и играют в домино,
козла, как Азазелло, забивая,
«Шумел камыш» квартетом запевая,
и беды, и обиды забывая
и про себя легонько забывая.
Ох, мужики и наломали дров!
И все еще летят швырки косые,
кривоколенные. Красуйся, град Петров,
и стой в истории упрямо, как Россия!
1977
Сорок лет со дня смерти Андрея Белого
Лазурь черна…
О. Мандельштам
Был рунист и жирел, как валух.
А экран был — как ранка к ранке.
Жизнь, заверченная на штурвалах,
колесованная на баранке.
Распят был на себе, как Бог.
Молодец посреди богородиц.
О буддический скоморох,
изнасилованный юродец.
Во взошедший над веком лбище,
как в огромную полусферу,
когтем вписывала судьбища
и отчаяние, и веру.
Как малиновый куст, кипел
шут атласный в багровой рясе
и кровавые сгустки пел,
уходя навек восвояси.
В три пространства, как бес, свища
вдоль по осени оробелой,
мозгу ярого был свеча,
только мозг был белый-пребелый.
* * *
Когда живется мне, и я тогда живусь,
переживаясь от стены к обрыву.
А то скачу себе, не дуя даже в ус,
зато уж — до горы, и в хвост, и в гриву!
И, погоняя своего коня,
без шапки, без креста, без чекменя
я еду от меня ко мне через меня.
И, каждой Божьей вере изменя
и ничего вокруг не присеня,
я думаю, как бы остаться живу.
Воистину, я круглый дурачина
посередине своего ума!
А жизнь — одна сплошная кортома.
Срядилась жить — готова котома,
и догорай, моя лучина!
Сильней всех истин — смерть. Но то-то и кручина,
что истина сама и есть кончина,
иначе ведь она и не сама.
1972
Публикация Александры ПЕТРОВОЙ
∙