(книжная серия «Лики культуры»)
Панорама
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 1997
Выход из транса
Серия «Лики культуры», выпускаемая Институтом научной информации по общественным наукам (ИНИОН), уже достаточно прочно и достаточно солидно зарекомендовала себя. Тома зарубежных классиков теории и истории культуры один за другим попадают в списки «бестселлеров для интеллектуалов».
Уже вышли в свет однотомники М. Вебера, К. Маннхейма, Э. Трёльча, П. Тиллиха, В. Виндельбанда, двухтомник Я. Зиммеля, альманахи «Лики культуры», «Культурология. ХХ век», «Психоанализ и культура». На выходе еще несколько названий: однотомник Я. Бурхкхарда, антология «Опыт тысячелетия» и еще одна антология культурной антропологии «Хризантема и меч»; избранные труды Ричарда Нибура и Райнхольда Нибура «Христос и культура»; собрание сочинений Э. Кассирера; произведения Э. Гел-лнера, М. Шеллера… (Автор этого замечательного проекта и главный редактор серии «Лики культуры» С. Я. Левит.)
Что, однако ж, объединяет авторов серии помимо того, что они в большинстве своем — признанные классики философии, жившие и творившие преимущественно в конце ХIХ — первой половине ХХ века? Суть в самом слове «культура», ключевом гуманитарном понятии, которому в данных книгах дается подробное и разнообразное толкование. Именно тогда, когда ХIХ век — не как чисто хронологический, но как духовный этап — мучительно и трудно переходил в век ХХ, когда рушилась прежняя устоявшаяся «прекрасная эпоха», внутри которой все, казалось бы, было размечено и расчислено как на большой академической картине, человеческое сознание уяснило новую метапространственную ситуацию. Окончательно прочувствовало, что существует уже не в прежнем двухмерном мире, ограниченном субъектно-объектными отношениями. Третий мир, мир культурных ценностей, не сводимых к чистой субъектности либо объектности, властно заявил о своей суверенности, требуя от философии общения с собою на равных.
Но «культурные ценности» — до сих пор для нас словосочетание куда более зыбкое, чем «религия», «искусство» или «политика». Никто не мнит слово «культура» чужим, но всякий понимает его на свой манер, чаще всего сводя к чисто вкусовым обстоятельствам некоего идеала «достойной жизни». Сравнительно недавно довелось прочесть и услышать, как один гуманитарий правого (или, как сейчас уже по-новому вывернулось, левого) толка, скорбя о доперестроечной России, указал, что она, прежняя Россия, тем была хороша, что в ней продавалась «капуста провансаль с виноградинками» и «икряная вобла», которых сейчас не сыскать. Другой же литератор, совершенно иного, сугубо прогрессистского склада, с неменьшей решительностью заявил, что идеалы западной демократии тем, дескать, притягательны, что «можно по утрам есть йогурт». Это лишь пара из возможной массы примеров — вся масс-медиальная среда вокруг нас пестрит такого рода философской кулинарией.
Дело, разумеется, не в неточностях подобной прикладной культурологии (неверно насчет «икряной воблы» — ее и сейчас при желании нетрудно достать, неверно и насчет йогурта — прежде можно было каждодневно вкушать простоквашу, продукт с органолептической и медицинской, а следовательно, и общефилософской точки зрения совершенно равноценный). Дело в другом. До сих пор в русской традиции культура воспринимается либо «в плане воблы», в жанре бытового анекдота в духе Зощенко, либо — несмотря на обилие кафедр культурологии — по сути, нигилистически игнорируется вообще (и так, мол, уже есть все те же религия, искусство и политика, зачем неопределенно множить круги интеллектуально-исторических сфер?).
Вышеперечисленные же философы — от Виндельбанда до Тиллиха — на примере многовековых религиозно-художественно-политических реалий показывают, что, только осмыслив разнообразное культуротворчество человека в качестве совершенно особой среды, точнее, в качестве нового измерения, мы и сможем в какой-то степени понять, как, собственно, человек действует в истории и зачем она ему, эта история, вообще нужна. Вне такого философского культуроцентризма нам всегда будет не хватать чего-то сверхнасущного — той тонкой посреднической энергии, которая только и может соединить неуемно-подвижный, но одинокий мировой Дух Гегеля с незыблемо-устойчивой, но тоже фатально одинокой вещью-в-себе Канта.
Один пример из «Ликов культуры» — взятый почти наудачу. Германо-американский богослов Пауль Тиллих, задавшись в своей «Теологии культуры» вопросом о причинах «почти шизофренического раздвоения» современного сознания между «религиозным» и «светским», находит корень беды в игнорировании того общего, но многомерного поля культуры, внутри которого оба аспекта сосуществуют. Религия, понимаемая не как «особая функция духовной жизни человека», но как особый «аспект глубины», на все функции накладывающий свой отпечаток, и есть религия, воспринимаемая культурно-исторически, в некоем реальном трансцендентализме общей теории ценностей. Поясним мысль Тиллиха сугубо русским примером. Стихотворение Пушкина «Дар напрасный, дар случайный» есть факт искусства. Ответное стихотворное послание митрополита Филарета Московского, недавно причисленного Православной Церковью к лику святых («Не напрасно, не случайно…») — скорее факт богословия, риторическое утверждение божественного достоинства, а не праздной бренности человеческой жизни. Но исторический момент встречи этих двух поэтически выраженных интуиций есть факт культуры как метапространства взаимодействия, в этой своей уникальной взаимодейственности и долженствующего быть истолкованным. Пособиями к такому толкованию книги данной серии и призваны служить.
«Выход из транса» Г. Померанца? — первый выпуск серии, посвященный трудам нашего современника и соотечественника. Поэтому сразу возникает вопрос: оправдано ли такое «причисление к ликам», действительно ли данный труд (именно труд, ибо он компактен и целостен, несмотря на то, что представляет собой сборник статей разных лет) заслуживает включения в ранг «стандартных книг» философии, как принято говорить в англоязычном мире, то есть книг с устоявшейся репутацией, книг надежных, одинаково пригодных и для медитативного чтения, и для учебных целей?
Авторская репутация Г. Померанца — от первых востоковедческих статей до книг, сперва тамиздатских, а теперь одна за другой выходящих в России,— складывалась три с лишним десятка лет. Как философ он связан со школой ИНИОНа, с кругом таких авторов, как Гальцева, Роднянская, Ляликов, Лёзов, Чаликова и другие. Речь идет не о каком-то направленческом единстве, но об общем русле формирования философского творчества. Посвятив массу времени реферативной работе (ведь Институт научной информации по общественным наукам и создавался изначально как штаб реферирования зарубежной гуманитарной литературы для идеологического аппарата ЦК), они нашли в ней духовные ниши для продумывания собственных идей. Идей, уже никоим образом не «служебно-записочных», но восстанавливающих достоинство вольного любомудрия. Углубленное знакомство с новейшими, нередко «спецхрановскими» изданиями о странах Востока, так называемого «третьего мира», переживающих сложные процессы модернизации или «ускорения» либо, напротив, консервативно-фундаменталистского «торможения», имело для Г. Померанца очень большое, воистину инспиративное значение. Мировой хаос идеологий побуждал к поискам особого, «неэвклидова» пространства истории. Европоцентризм — что можно проследить по предлагаемым читателю текстам — преодолевался вместе с характерным новоевропейским «умоцентризмом», привыкшим вослед Гегелю считать процесс понимания истории процессом исчерпывающего ее разъяснения, так что в итоге-то (что с особой остротой зафиксировала постмодернистская критика идеологий) от исторического материала вроде бы ничего не осталось, как в пустом, отработанном археологическом раскопе. «Материя исчезла, остался один гуманизм»,— как саркастически выражает наш автор итоги умо- или идеоцентрических усилий.
Особый интерес книги Г. Померанца в том — причем интерес, явленный в живой хронологической шкале, своего рода хронотопе сомнений и находок,— что подобное давнее умоискушение дано не в чистой оппозиции, как у Кьеркегора, Бахтина или Поппера, но в картине непосредственного отторжения «чужого», которое совсем недавно, порой буквально на той же странице, было «своим». Пафос всеизъяснимости — гегельянски-суперрациональный либо шпенглериански-иррациональный — не опровергается антагонистически, но внутренне дезавируется как системное самовольство, пробавляющееся научными мифами.
Читатель, правда, сталкивается порой с отвлеченными конструкциями, где Ренессанс, к примеру, противопоставляется барокко, а позитивизм — декадансу, как периоды веры в разум противопоставлены периодам развенчания последнего. Ритм этот абсолютно неадекватен ключевым фигурам времени вроде Дюрера, который самозабвенно почитал разум и беспощадно его в своей «Меланхолии» развенчал. Если же говорить о духовных течениях, то мы знаем, что зачастую импрессионизм переплетается с символизмом, как два побега из общего корня — два побега, породившие в итоге искусство Марселя Пруста. Бытуют в книге и этноцентрические мифы, создающие лишь иллюзию толкования, как бы вуалирующие апорию — неразрешимую задачу. Вряд ли, если мы действительно хотим увидеть, что происходило и происходит в истории, целесообразно полагать, что какой-то из этносов бывает более безудержно в судьбах своих, по выражению Г. Померанца, «открытым бездне», — роковым трагедиям бытия, нежели любой иной. Все открыты и все закрыты судьбе до своего часа. Наконец, еще одним типичным редутом предрассудков остается своего рода «стратолатрия», когда создается своеобразный культ определенного слоя общества. Рабочие, как было когда-то, либо ближе к нашему времени крестьяне или интеллигенция идеализируются, воспринимаются как вершина, будучи причастной к которой, можно с охватом, по-хозяйски, окинуть взором всемирно-историческое пространство.
Но предрассудки и мифы у нас на глазах обнаруживают свою несостоятельность. «Решающая трагедия нашего времени — это трагедия интеллигента»,— писал когда-то Г. Померанц, но подчеркивает, что сейчас считает этот тезис неверным. И это только один из многих моментов ментального самоосвобождения. Изживание «однониточной теории» (по выражению самого автора) и выход к созерцанию нелинейного поля — равно в минувшем, настоящем и будущем измерениях культуры — происходят крайне эффективно и ярко, мы бы даже сказали, живописно (отдаленно, конечно, очень отдаленно напоминая крушение романтико-идеалистических иллюзий у Ницше). Тексты у нас на глазах становятся прихотливо-стереоскопичными.
Два фактора являются тут решающими. Во-первых, опыт изучения восточных религий, в первую очередь буддизма и дзэн-буддизма. Тонкое вчуствование в дзэнские парадоксы приближает автора к многомерному бытию, уводя от искуса гносеологических абстракций.
Второй фактор — искусство, его переливчатая духовная энергия. Искусство во всех его модусах, в инфернальном гротеске и возвышенных сублимациях. «Квадрильон» (1962—1963) — это замечательный этюд в босховско-шемякинском духе, пестрое чистилище гиперинтеллектуализма, где единственной путеводной надеждой служит ирония. И, напротив, начиная с вводного очерка «Довлеет дневи», в тексте зачастую доминирует умиротворенное созерцание, созерцание изо-творческое, явленное как вершина культуры, с пейзажами (коктебельскими и пицундскими закатами) в виде своих парадигм, в виде икон природы, «выражающих невыразимое» (согласно знаменитому определению сути искусства у Гете). Многочисленные цитаты из стихов и поэтической прозы (из Волошина, Пастернака, Д. Андреева и других) усиливают эффект того, что автор называет «иконологическим», или «ипостасным», мышлением, которое делает видимое ведомым без ущерба для Целого.
Конечно, панэстетизм (и в этом тоже сказывается печальный опыт немецкой философской романтики, а вслед за ней — очень многого, что связано с понятием пресловутой «русской идеи») может быть столь же нигилистичным к объекту познания, как и панинтеллектуализм. Но Г. Померанц в лучших своих страницах умеет тактично удержаться на границе искусства и бытия, сохранив ту меру ответственности, благодаря которой только и можно постичь множественность исторических миров. «Формы сознания, достигнув полноты развития, сознают свои границы и необходимость диалога»,— пишет автор, закрепляя принципы этой онтологической эстетики. История не просто «могла произойти иначе», она вечно происходит иначе, то есть сразу в нескольких модусах, догадка о которых и открывает нам суть диалога культур.
Цитатно-ассоциативная насыщенность сочинений Г. Померанца часто заключает в себе плодотворнейшие намеки, не огрубляя эти намеки утяжеленными выводами. В самом начале доклада «Выбор ХХI века», итогового по отношению ко всей книге, он напоминает нам, как ревнитель старины адмирал Шишков, недовольный словом «развитие» (калька с французского «de─veloppement», введенная Карамзиным), возражал, что это, мол, «расщепление веревки, и ничего хорошего здесь нет». Историческая — равно и вольная, и подневольная — наука с тех пор во многом таким «расщеплением веревки» и занималась. Можно, однако же, вспомнить и обратную цель, намеченную в Соломоновом учении о том, что «нитка, втрое скрученная, не скоро порвется» (Екклезиаст, 4, 12). Если и не абсолютно всем содержанием, то по крайней мере главной интенцией своей книги наш автор показывает, что ему куда симпатичней строй второй метафоры.
Читатель, который захотел бы изучить все ранессансно-барочное христианство на базе одних только «Мыслей» Паскаля, оказался бы в итоге крайне обделенным. Но он был бы куда более обделен и разочарован, если бы захотел обойтись без этих «Мыслей». Всякая аналогия хромает, но, мы думаем, примерно то же можно сказать и о «Выходе из транса». Пусть книга Г. Померанца не заключает в себе всей философской суммы оттепельно-застойного времени вкупе с «катастройкой» (и грешит своими немалыми — хотя и наглядно самореставрирующимися — изъянами). Но без нее теперь, наверное, уже не обойтись всякому, кто к этому диковинному времени исследовательски неравнодушен — будь то ученый, студент либо простой любознатель.
Будем надеяться, что и последующие выпуски серии будут столь же полновесными и непраздными. В период, когда понятие фундаментализма обретает столько превратных оттенков, превращаясь скорее в боевой клич, нежели в формулу углубленного духовного самоопределения, всякая истинная фундаментальность является установкой в высшей степени культуростроительной, в равной мере и созидающей культуру, и изъясняющей ее превратности и перспективы.
Михаил СОКОЛОВ