Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 1, 2021
[стр. 225—245 бумажной версии номера]
Russian Conservatism
Paul Robinson
Ithaca; London: Cornell University Press, 2019. — X, 286 p.
Брезгливое неприятие безвкусицы и примитивизма, которые серьезная гуманитарная наука уже давно и не без оснований усматривала в российской антизападнической мысли, обернулось тем, что русский консерватизм остался недооцененным исследователями. В итоге было упущено главное — а именно то, что за долгие века своего триумфального бытования в России консервативная идея никогда не отвергала перемен: она лишь настаивала на том, чтобы они шли в определенном русле, созвучном традициям государственного прошлого. Русские консерваторы, как, собственно, и их единомышленники во всем мире, чаще всего не восхваляли, а критиковали status quo, но при этом им, в отличие от социалистов или либералов, хотелось идти в будущее, не допуская разрыва с прошлым. Подобная установка, называемая «органицизмом», вылилась в России в богатейшую интеллектуальную традицию, пережившую все общественно-политические уклады и процветающую поныне.
Таковы, если излагать кратко, те методологические установки, которые Пол Робинсон — профессор факультета социальных наук Университета Оттавы — заложил в основание своей недавней работы, посвященной русскому консерватизму. Хронологические рамки исследования, установленные автором, не позволяют относить эту книгу к разряду сугубо исторических сочинений: погружение в имперский консерватизм дополняется анализом раннесоветского, позднесоветского и постсоветского консерватизма. При этом уже на первых страницах автор отмечает, что «русский консерватизм представляет собой предельно гетерогенное явление» (р. 10): говорить о том, что в России консерваторы верят в то или это, было бы большой ошибкой — на протяжении двухсот лет их убеждения были весьма пластичными и не раз менялись, заставляя консервативные группировки ожесточенно спорить между собой. Константы, впрочем, все-таки были: автор согласен с Александром Репниковым в том, что на всех стадиях консервативного развития присутствовали те или иные элементы формулы «православие, самодержавие, народность».
История русского консерватизма в книге дробится на три отдельных потока: культурный, политический и социально-экономический. В каждом из них попытки модернизировать общество, сохраняя так называемые «традиционные ценности», выглядели по-разному. В сфере культуры центральной озабоченностью консерваторов выступало нежелание ассимилировать западные ценности, радикально отличавшее консерватизм в России от его аналогов на Западе. Подобное умонастроение органично вписывало в консервативный свод православие. Автор считает, что Ричард Пайпс и его последователи преувеличивают степень сервилизма Русской православной церкви перед лицом государства, поскольку исторически православное духовенство никогда не соглашалось ограничивать свою политическую роль лишь обслуживанием государственной власти. Интересно, что, презирая Запад, РПЦ теснейшим образом связывала с ним свою священную миссию: ей предстояло ни больше ни меньше как этот самый проклинаемый Запад «спасти» (р. 17).
Говоря о политическом консерватизме, Робинсон также вносит ряд уточнений в устоявшиеся представления. Прежде всего он указывает на то, что выстраивание ассоциации между русским консерватизмом и сильным государством не выдерживает критики. Во-первых, сильную власть в России поддерживали не только консерваторы, но и их антагонисты в лице либералов и социалистов, надеявшиеся поставить ее себе на службу. Во-вторых, самодержавие в консервативной оптике означало не всемогущее, но, наоборот, ограниченное правительство, и для того были свои причины. Как полагает автор, подлинной напастью царской России всегда оставалось не сильное, а, наоборот, слабое государство: из столицы очень трудно было управлять бескрайними пространствами, не имеющими эффективной системы коммуникаций. Но если главными угнетателями народа выступают чиновники на местах, то тогда центральная власть естественным образом оказывается основной защитницей униженных и оскорбленных — в тех пределах, в каких она вообще могла эффективно функционировать. Именно это, по словам Робинсона, «объясняет подозрения, питаемые консерваторами XIX века в отношении государственной бюрократии и парламентских учреждений» (р. 18). Ставка же на царя для консервативного сознания означала не столько веру в сильное государство, сколько убежденность в том, что государственную власть нужно поставить под контроль единственной личности.
Наконец, социально-экономический консерватизм в России был пронизан фундаментальным противоречием, не позволявшим ему быть последовательным. Крепкое имперское государство требовало могучих вооруженных сил, а это формировало потребность в образованном населении. Но социальные процессы, происходившие по мере модернизационных сдвигов, подрывали базу традиционных ценностей и институтов, способствуя вызреванию деструктивных революционных сил (р. 20). Разрешить эту дилемму российскому правящему классу так и не удалось: ни в один период истории России ее правители не смогли гармонично сочетать выгоды прогресса с подавлением его опасных издержек. Эта проблема портила жизнь охранителям как имперского, так и советского времени. Фактически та же проблема остается центральной и для нынешней консервативной волны, обрушившейся на страну с внезапным, но закономерным появлением Владимира Путина.
За вычетом первой главы, в которой шлифуется дефиниция русского консерватизма, книга организована по хронологическому принципу. Сначала автор обозревает эволюцию культурного, политического и социально-экономического консерватизма в Российской империи начиная с царствования Александра I и до краха монархии. Каждый экскурс обстоятелен, его персонажи многочисленны — упомянуть здесь каждого просто невозможно, — а массив привлекаемых канадским историком русскоязычных материалов неизменно перекрывает используемые им иностранные источники. В конце этого состоящего из семи глав — всего в книге их двенадцать — обширного раздела, который можно условно назвать «имперским», анализируются консервативные теории и программы русских эмигрантов, оказавшихся за пределами России — включая таких горячо обсуждаемых сегодня персонажей, как Николай Бердяев, Петр Струве и Иван Ильин. Бесспорно, эта основная часть исследования выполнена весьма добротно и качественно, хотя назвать автора первопроходцем в обсуждаемой области, наверное, нельзя. Вместе с тем, поскольку официальные лица нынешней России с удовольствием цитируют именно консервативных мыслителей-эмигрантов, а не Константина Победоносцева или, скажем, Владимира Пуришкевича, русским идеям, рожденным и озвученным за пределами России, нельзя было не уделить внимания. «Хотя эмиграция была отсечена от тех процессов, которые разворачивались в Советском Союзе, она все-таки остается составной частью русской истории», — пишет Робинсон (p. 130). С этим, конечно же, трудно спорить.
Тем не менее наибольший интерес у отечественного читателя, вероятно, вызовут те главы, которые посвящены советскому и постсоветскому консерватизму. В одной из них судьба консервативной идеи рассматривается применительно к первым советским годам. Автор констатирует, что в послереволюционные годы большевики эффективно расправились с каждым из трех элементов знаменитой триады «православие, самодержавие, народность»: русский консерватизм в прежнем смысле прекратил существовать.
«Тем не менее с начала 1930-х в СССР стал понемногу утверждаться новый свод идей, который можно назвать консервативным. В этом ряду оказались национальные, религиозные и семейные ценности, которые начали играть все бóльшую роль в определении некоторых аспектов государственной политики» (р. 152).
Именно из этого свода после смерти Сталина вырос интеллектуальный консерватизм позднесоветского периода.
Провал планов всемирной революции заставил большевиков заняться строительством коммунистической нации в отдельно взятой рабоче-крестьянской стране. По мере ухудшения международной обстановки и приближения Второй мировой войны руководство СССР все более укреплялось в мысли, что основой такой нации может стать только «великий русский народ». В 1938 году русский стал обязательным языком обучения в советских школах, а еще раньше, в 1935-м, в школьную программу во всех республиках были включены стихи Александра Пушкина. Вторжение нацистской Германии подстегнуло националистический подъем в СССР, включавший ослабление государственных репрессий в отношении Русской православной церкви. Весьма решительно изменилось и отношение коммунистического руководства к институту государства: вместо курса на его «отмирание» была запущена политика его укрепления, объясняемая «обострением классовой борьбы».
Наиболее явным свидетельством консервативного поворота автор считает стимулируемое сталинской властью «возрождение семейных ценностей». Откликаясь на падение рождаемости, советское государство с начала 1930-х усложнило юридическую процедуру развода, в 1934 году вновь объявило преступлением гомосексуализм (переставший быть криминальным деянием в 1917-м), а в 1936-м запретило аборты. Одновременно государство всеми силами принялось поощрять деторождение. В целом же Робинсон полагает, что консервативная волна в СССР стимулировалась теми же факторами, которые поддерживали консерватизм в царской России, — общество слишком быстро менялось:
«В 1930-е годы сами темпы советских трансформаций делали консервативный откат практически неизбежным, они порождали серьезную социальную сумятицу, заставлявшую режим ради поддержания порядка и стабильности вновь апеллировать к традиционным институтам» (р. 160-161).
В своих рассуждениях о позднесоветском консерватизме канадский историк отталкивается от того факта, что к 1960-м Советский Союз существовал уже полвека и это позволило ему обзавестись собственной исторической, политической и экономической традицией. «Это обстоятельство способствовало появлению самобытного советского консерватизма, призванного сохранить существующую систему» (р. 163). Официальный курс на стабильность разделялся и подавляющим большинством граждан, что позволяло некоторым зарубежным исследователям именовать СССР «одной из самых консервативных стран мира» (р. 164). Главными выразителями этих настроений стали советские интеллектуалы, озабоченные сохранением «культурного наследия». Их деятельность автор иллюстрирует на примере писателей-«деревенщиков» 1960-1970-х и журнала «Молодая гвардия». Опасаясь за «дружбу народов», власти были вынуждены противодействовать наиболее явным эксцессам русского национализма, культивируемого в консервативной среде. Отдельное направление позднесоветского консерватизма являла диссидентская литература, на страницах которой продолжались бурные дебаты дореволюционной и эмигрантской поры. Именно здесь наиболее зримым оказывалось возвращение в русскую консервативную мысль религиозного компонента. Православные мотивы парадоксальным образом объединяли «лояльных» консерваторов, ориентированных на сохранение советского строя, и «нелояльных», — желавших его ниспровержения. Наиболее ярким персонажем среди последних стал Александр Солженицын. В целом же, утверждает автор, накануне крушения СССР официальный консерватизм коммунистических лидеров все более ощутимо начал отступать под давлением неофициального консерватизма диссидентов. Мало-помалу последний начал превращаться в вызов для коммунистической системы. «Это позволило русскому консерватизму сыграть заметную роль в последние годы существования Советского Союза» (р. 180).
В течение двух десятилетий, последовавших после распада СССР, Россия совершила «консервативный поворот», ассоциирующийся с именем Владимира Путина. Для этого процесса были характерны возрождение русского православия, централизация власти, порча отношений с Западом и принятие социально консервативного законодательства. Главной причиной, обусловившей подъем консерватизма, стал провал либерально-демократического проекта, робко запущенного в начале 1990-х и свернутого после расстрела Борисом Ельциным Верховного Совета РСФСР. Среди современных российских консерваторов Робинсон выделяет две группы. Первую составляют так называемые «консервативные демократы», считающие, что демократия хороша лишь в том случае, когда она уважает национальные традиции и национальный суверенитет. По их мнению, России нужно придерживаться относительного изоляционизма во внешней и экономической политике, поскольку это единственный способ сдерживания проамериканской глобализации. Разумеется, при таких предпосылках у России нет и не может быть никакой «вселенской миссии». Вторую группу автор называет «радикальными консерваторами». Это направление исходит не из сдерживания Запада, а из энергичного отпора ему посредством проведения экспансионистской внешней политики и противопоставления западному универсализму русского мессианизма. Несмотря на некоторые различия между ними, оба течения можно считать родственными из-за приверженности православию, сильному государству и русскому национализму. Консерваторы полагают, что современный либерализм, продвигая глобализацию, передает изъятый у национальных государств суверенитет транснациональным корпорациям. Это делает его недемократичным, превращая в эффективную демократическую альтернативу именно консерватизм, опирающийся на поддержку большинством населения исторических традиций и национального суверенитета. Консервативная демократия, впрочем, довольно оригинальна, поскольку она, по словам ее сторонников, не принимает ни разделения властей, ни приоритета прав человека.
Заключая свой обзор российского консерватизма путинской поры, автор приходит к выводу, что его влияние не поддается четким и однозначным оценкам. С одной стороны, православие в 2000-е стало вездесущим, но, с другой стороны, его отношения с государством очень далеки от дореволюционной «симфонии». С одной стороны, представители власти толкуют об «уникальности русского мира», но, с другой стороны, политические возможности русских националистов более чем ограничены. С одной стороны, консерваторы неустанно критикуют неолиберальную экономическую модель, которой придерживается режим, но, с другой стороны, их критика не имеет никаких практических следствий. Все это, однако, не означает, что консервативная риторика путинизма имеет чисто инструментальную природу. За этим, по мысли автора, стоит лишь то, что в России политический консерватизм не имеет почти ничего общего с консерватизмом религиозным и культурным. Российские идеологи консерватизма в контексте своей страны оказываются радикалами, а российские политики, напротив, выступают в роли прагматиков. Именно это делает консервативные рецепты далекими от жизни и неосуществимыми. Тем не менее, завершая книгу, Робинсон пишет:
«Консерватизм остается важной частью политического и интеллектуального ландшафта России. Учитывая ускоряющиеся темпы глобализации и модернизации, можно предположить, что нынешняя консервативная реакция со временем будет не слабеть, а усиливаться. Следовательно, идеи, обсуждаемые в этой книге, интересны не только с исторической точки зрения — именно они, хорошо это или плохо, в ближайшие годы будут предопределять российское будущее» (р. 215).
Вывод, как мне кажется, довольно грустный, но, как представляется, не слишком состоятельный, поскольку консервативная идеология в России во всех отношениях бесплодна. Причина проста: в основе любого «здорового» консерватизма всегда лежит традиция, исправно передаваемая нынешним поколением следующему поколению, наследие, которое лелеют и берегут на протяжении веков; в нашей же стране, пережившей несколько революций, такой традиции, увы или к счастью, нет — и не может быть. Она давным-давно исчезла, а на ее месте так ничего и не появилось. Притязания же православия принять на себя ее функции — при 5% жителей страны, соблюдающих православные обряды, — выглядят не вполне адекватными сложившимся реалиям. Соответственно, мнимый консерватизм не способен создавать новые социальные формы, он только упорно — до поры — мешает обществу развиваться. Иными словами, в силе остается диагноз, в начале ХХ века поставленный Николаем Бердяевым:
«Русский консерватизм невозможен потому, что ему нечего охранять. Славянофильская романтика выдумала те идеальные начала, которые должны быть консервированы, их не было в нашем историческом прошлом. Поэтому консерватизм наш не утверждал какую-то своеобразную культуру, а отрицал творчество культуры» [1].
Спустя полтора десятилетия после того, как эти строки были написаны, бедная Россия, насквозь, по мнению тогдашнего официоза, консервативно-православная, свалилась в самую кровавую революцию за всю человеческую историю. Короче говоря, не будем обманываться.
Андрей Захаров, доцент факультета истории, политологии и права РГГУ
Французская революция
Дмитрий Бовыкин, Александр Чудинов
М.: Альпина нон-фикшн, 2020. — 468 с. — 3000 экз.
И все-таки великая
Чтобы уподобить историю мраморной глыбе в руках скульптора, не нужно обладать слишком богатым воображением. Стоит, однако, иметь в виду, что в ее обработке участвует не только сам творец-историк. Оценивая историческую реальность, заказчик во все времена требует от творца придания мрамору такой формы и такого вида, которые наилучшим образом служат его, заказчика, целям. Но если история как акт жизни неизменно горяча, то камень исторического нарратива скорее холоден — и этим пользуются политические деятели, ожидающие от историков нужных для себя интерпретаций былых событий. Разумеется, связи здесь далеко не прямые: ведь порой «дух времени» работает тихо, и, чтобы стать его проводником и пропагандистом, историку вовсе не обязательно внимать каким-то «указаниям» или «инструкциям» начальства, желающего с помощью исторических нарративов добиться максимальной легитимации собственной власти. Все получается естественно, как будто само собой.
Недавно вышедшая книга, написанная видными отечественными специалистами по французской истории, посвящена одному из самых фундаментальных и ярких событий Нового времени. Предваряя все дальнейшее, хотелось бы сразу заметить, что предлагаемая авторами трактовка Французской революции кому-то из российских читателей, несомненно, покажется непривычной. И дело не в том, что аналогичных по духу интерпретаций никогда раньше не было — напротив, консервативная мысль XIX и XX столетий уже предлагала их во множестве, — просто за советские годы и первое постсоветское десятилетие мы от них основательно отвыкли. Если формулировать в нескольких словах, то под пером Дмитрия Бовыкина и Александра Чудинова Великая революция предстает страшным несчастьем, которое незаслуженно и несправедливо постигло благополучную в целом французскую монархию, готовую новаторски принимать будущее и предательски сраженную прямо на подъеме. Виновники этой беды также названы без обиняков — это идеологи Просвещения и испорченная ими элита: если первые взрастили вредную идеологию, то вторые под влиянием ее абстрактных постулатов перевернули всю Францию.
«Просвещенная элита с осени 1788 года стала основной движущей силой общенационального движения во Франции за решительные изменения в общественном и государственном строе. Именно аристократия, светская и духовная, начала раскачивать политическую ситуацию в своих, сугубо корыстных целях, и делала это до тех пор, пока в поток антиправительственного движения не включились другие слои населения» (с. 26-27).
Принимая во внимание такую оптику, не приходится удивляться, что российские историки как противники революционных перемен с самого начала встают на защиту королевской власти, которой, по их мнению, просто злонамеренно мешали проводить прозорливо намечаемые ею преобразования. Подробно перечислив и детально описав те обновленческие усилия, которые корона безуспешно предпринимала накануне революции — среди них реформы Машо д’Арнувиля (1749), Рене Николя де Мопу (1770-1774), Шарля-Александра де Калонна (1786) и другие, — авторы возлагают ответственность за их провал исключительно на близорукую французскую знать, думавшую только об одном: как бы навредить короне. Для читателя, однако, не слишком ясным остается пункт о том, что же хорошего было в монархии, которая не только не умела обновляться, но и раздражала все сословия без исключения, включая и высшее, призванное, по идее, служить ей опорой. Конечно, сурово укоряя французскую знать в потворстве революционному брожению, историки резервируют свою долю ответственности и за простонародьем, с готовностью подхватившим революционные песни. Причем, как отмечается в книге, объединению усилий никак не мешало то обстоятельство, что цели революции виделись аристократам и санкюлотам совершенно по-разному: «Пока в Собрании спорили о принципах и правах, парижан гораздо больше занимал вопрос хлеба насущного» (с. 73). Устремления и разногласия «патриотов», прочно оседлавших в первые месяцы смуты революционную волну, оставались абсолютно чуждыми простому народу, встревоженному куда более прозаическими соображениями. «У городских “низов” имелся собственный повод для недовольства, — пишут историки, характеризуя ситуацию первых революционных месяцев. — Зерно, собранное в предыдущем, и так весьма неблагоприятном, году, подходило к концу, и цены на хлеб в преддверии нового урожая неуклонно росли» (с. 56). Эта разнонаправленность устремлений будет оставаться особенностью революции вплоть до самого ее затухания.
На народные волнения, продолжавшиеся летом и осенью 1789 года, Национальное учредительное собрание, состоявшее из передовой аристократии и не менее передовой крупной буржуазии, отреагировало принятием Декларации прав человека и гражданина. Выдающийся документ, элементы которого можно обнаружить едва ли не в каждой современной конституции, провозглашал множество прогрессивных принципов; одновременно с его принятием во Франции отменялись сеньориальные повинности и упразднялись сословия. Иначе говоря, революционеры менее чем за три месяца сделали то, на что корона, которой вечно «мешали», не могла решиться десятилетиями. Однако, как отмечают ученые, с усвоением столь ценимых революционной верхушкой «естественных прав человека», включая самое фундаментальное из них — право на жизнь, незамедлительно возникли проблемы: набирая обороты, революция становилась все более суровой, попирая ту самую идеологию, которую провозгласила. На страницах книги это обстоятельство подчеркивается многократно. Но, хотя безжалостными предстают как хаотично-мятежная толпа, слепая в своей свирепости, так и структуры революционного порядка, продвигавшие светлые идеалы картечью и гильотиной, с авторами в этой части можно попытаться поспорить.
Скажем, пространно и красочно описывая состоявшиеся в июле 1789 года бессмысленные зверские убийства бывших королевских чиновников Жозефа Франсуа Фулона и Бертье де Савиньи (с. 62-65) или масштабную и немотивированную бойню в парижских тюрьмах в сентябре 1792 года (с. 135-141), авторы невольно или намеренно создают у читателя впечатление, будто именно революционеры стали для Франции подлинными первооткрывателями бесчеловечности [2]. Это не совсем так, ибо изощренные наказания и дикие пытки существовали во Франции — как и во всем «цивилизованном» мире той поры — задолго до революционных потрясений, а публичные казни, в проведении которых усердствовала королевская власть, не только не уступали в зрелищности смертоубийствам, позже творимым революционерами, но иногда и превосходили их. Старый порядок, говоря словами Мишеля Фуко, за тысячу лет «приучил народ к жестокости» [3]. Экономические тяготы и политическая неразбериха в свою очередь не могли способствовать смягчению нравов, сделав издавна знакомую вседозволенность повсеместной. Кроме того, логика казни предполагает насаждение страха, а в революционные периоды на страх возникает повышенный спрос. Как бы то ни было, винить в революционных бесчинствах только разнузданность безграмотной толпы — это и не объективно, и несправедливо.
Обращает на себя внимание и тот факт, что, рассуждая об избыточности и неизбежности революционного насилия, российские специалисты не в состоянии выдержать какой-то одной строгой линии. Более того, они, к сожалению, заметно предвзяты: если соображения гуманизма неизменно отвращают их от стихийных непотребств санкюлотов, то в случае похожих бесчинств, творимых «законной властью», они всегда находят для нее веское слово оправдания. Например, эта легитимистская установка недвусмысленно заявляет о себе, когда нерешительность Людовика XVI, во всем уступавшего своим гонителям (и распрощавшегося из-за этого с головой), сопоставляется с грядущей твердостью Бонапарта: «Сложившаяся в Париже [накануне падения Бастилии] ситуация требовала от короля таких же решительных шагов, которые в схожих обстоятельствах шесть лет спустя предпримет генерал Бонапарт, расстреляв повстанцев картечью» (с. 59). Но король, как известно, оказался не на высоте: он не стал никого расстреливать — за что многократно подвергся авторскому осуждению. Такая позиция вполне в духе времени: ведь нынешние «национальные лидеры», с презрением относящиеся к демократии, не устают убеждать подданных и друг друга в том, что власть, не умеющая и не готовая проливать кровь, — «ненастоящая» власть.
Одним из достоинств книги можно считать то, что о контрреволюционном движении в ней рассказывается не меньше, чем о самой революции. В этом видится своеобразное восстановление баланса, который в прежние времена в русскоязычной исторической литературе закономерно и неизбежно нарушался. Героем этой сюжетной линии выступает граф Прованский, младший брат казненного в 1793 году монарха, принявший титул Людовика XVIII. Его образ убедительно опровергает до сих пор бытующий штамп, согласно которому французские Бурбоны, пережив революцию, «ничего не забыли и ничему не научились». Напротив, их представители выгодно отличались от многих своих современников-монархистов именно тем, что смутные годы научили их со вниманием относиться к запросам эпохи. Ни в чем не напоминая безвольного конформиста, каким оказался не сумевший предотвратить революцию Людовик XVI, граф Прованский отнюдь не был и слепым упрямцем, идущим напролом. Глава контрреволюционеров оказался гибким политиком, умевшим приспосабливать свою программу к требованиям момента, на ходу исправляя допущенные промахи.
Эволюция его взглядов весьма показательна. Скажем, в 1793 году, исполняя обязанности регента при своем малолетнем племяннике Людовике XVII, граф Прованский в рассуждениях о постреволюционных порядках настаивал на «восстановлении французов всех сословий в их законных правах, равно как и в правах пользования их захваченной и узурпированной собственностью, в суровом и показательном наказании преступлений, восстановлении законов и мира» (с. 158). Реализация подобных заявлений, несомненно, означала бы возвращение к дореволюционным привилегиям высших сословий и физическое истребление поверженных революционеров. Однако уже в «Веронской декларации», появившейся через два года, в 1795-м, Людовик XVIII заметно смягчает свою риторику: в этом документе «упоминалось лишь о фундаментальных законах французской монархии, о католической религии, о сословиях, […] гарантировались равенство всех перед законом и равный доступ к государственным должностям» (с. 258). Наконец, к 1799 году, по мере того как революционные преобразования все прочнее укоренялись в общественном сознании, непризнанный венценосец уже выражал готовность к принятию порядков, утвержденных революцией. С течением времени, указывают авторы, «Людовик XVIII все больше укреплялся в мысли о том, что Генеральные штаты станут необходимым мостиком между системой представительства, созданной Революцией, и прежней — практиковавшейся при Старом порядке» (там же). Мы не знаем, исполнил ли бы граф Прованский обещанное, если бы не появление Наполеона, но важно уже то, что представитель Бурбонов к концу потрясений отстаивал программу, немыслимую для монархистов в их начале.
Революционный процесс между тем тоже набирал обороты. Правда, за все годы революции, как показывают авторы, новой системе так и не удалось стать по-настоящему демократичной, даже несмотря на свержение диктатуры Максимилиана Робеспьера. Напротив, после термидорианского переворота ограничение народовластия и введение революционной стихии в жестко регламентированное русло становятся главнейшими задачами политического класса. Авторы иллюстрируют это, подробно описывая систему, утвердившуюся во времена Директории. В те годы выборы в Совет пятисот, нижнюю палату парламента, жестко и последовательно фальсифицировались, а любая оппозиция, как правая, так и левая, подвергалась постоянному давлению властей. Директория была крайне далека от идеала представительной демократии, но, несмотря на то, что выборы при ней никогда не проводились честно, она все же демонстрировала борьбу реальных политических сил, стремящихся по контрасту с якобинскими временами избегать открытого насилия. Другим наследием Директории, навсегда запечатленным во французской политике, стало формирование трех классических идеологий, сохраняющихся в тех или иных формах и сегодня. В этом качестве выступили либерализм республиканцев, консерватизм роялистов и социализм неоякобинцев. Диалектика же идеологий, рожденных Французской революцией, сформировала в европейской культуре, по словам Иммануила Валлерстайна, ключевой для нее алгоритм — этос законности, необходимости, неизбежности политических перемен [4].
Завершая книгу, авторы выделяют те основные принципы Французской революции, которые всего за одно десятилетие, с 1789-го по 1799 год, сумели стать политическими аксиомами, перевернув не только европейскую, но и мировую историю.
«Свобода, границы которой определены лишь законом, равенство всех перед законом, гарантии собственности и безопасности, всеобщее и равное налогообложение, равный доступ ко всем общественным должностям, свобода совести и свобода печати, свобода передвижения и свобода собраний, презумпция невиновности» (с. 428).
Без всех этих вещей невозможно представить ни одного государства, претендующего на то, чтобы считаться современным. Открыто отвергать идеалы, выношенные и протестированные той давней революцией, сегодня неприлично, причем расписываться в почтении им вынуждены даже те, кому они ненавистны. А что это означает? Отсюда следует вполне очевидная вещь: Великая революция, какой бы малосимпатичной она порой ни казалась, не была — вопреки мнению некоторых историков — бесполезной и бессмысленной. Совсем напротив.
В заключение скажу о том, что авторам, на мой взгляд, удалось. Книга написана хорошим литературным языком, что для отечественных научных работ отнюдь не норма. Повествование не разбухает от чрезмерных углублений в биографии исторических личностей, событийная канва упорядочена и систематизирована, читателю понятно, что откуда следует. Историки широко обращаются к историческим документам и свидетельствам современников, что очень обогащает контекст. Наконец, в работе подробно раскрываются относительно новые для отечественного читателя «контрреволюционные стороны революции» — например, пути роялистского движения или перипетии Вандейской войны. Да, авторский взгляд тяготеет к легитимизму и охранительству; но, во-первых, время сейчас такое — поношение революций в тренде; а во-вторых, это вовсе не повод отказаться от чтения интереснейшей исторической работы.
Маргарита Шакирова
A Promised Land
Barack Obama
New York: Crown Publishing Group, 2020. — 904 p.
Земля обетованная? Или Неопалимая купина?
Осенью 2020 года читающий мир принял очередной бестселлер от семейства Обама. На этот раз, следуя недавнему и весьма успешному примеру супруги, свои мемуары опубликовал 44-й президент США. В первый же день продаж, начавшихся в середине ноября в Северной Америке, американские и канадские читатели приобрели немыслимое количество экземпляров книги — 887 тысяч, что перекрывало предыдущий семейный рекорд, установленный автобиографической книгой Мишель Обамы «Становление», которая была опубликована в 2018 году. (Напомню, что тогда в стартовый день были проданы 725 тысяч экземпляров творения «первой леди» [5].) Интересно, что 17 ноября президентская книга одновременно вышла на 25 языках, включая китайский, арабский, вьетнамский и целый ряд европейских.
Рекорды на этом не кончились: к концу ноября в той же Северной Америке к потребителям ушли уже 1,7 миллиона копий мемуаров Барака Обамы. Из-за небывалого спроса издателям пришлось спешно увеличить и без того гигантский первоначальный тираж с 3,4 миллиона до 4,3 миллиона экземпляров. К минувшим рождественским праздникам книга продолжала занимать первое место в рейтинге «The New York Times» и получила престижную читательскую награду «Goodreads Choice Awards» в номинации «Лучшие мемуары и лучшая автобиография» за 2020 год [6]. Подобный ажиотаж удивляет, в особенности если учесть, что в последние годы многие люди не читают ничего длиннее записей в твиттере или постов в фейсбуке. Надо сказать, что книга Барака Обамы не просто long read: в ней 900 страниц и даже за вычетом справочного аппарата, а также многочисленных и редких фотографий, читателю все равно остаются около 700 страниц чистого текста. Более того, «Земля обетованная» — лишь первый том президентских воспоминаний. Иначе говоря, продолжение следует, и есть повод погадать, как оно будет расходиться.
Только что вышедшую первую часть открывают события, мысли и чувства детских лет будущего политика, а заканчивается она на середине первого президентского срока, в момент уничтожения «террориста номер один» — Усамы бен Ладена. Сам автор в сентябре 2020 года оставил в социальных сетях запись о том, что считает собственную автобиографию попыткой дать честный отчет о своем президентстве [7]. Честно говоря, не уверен, что этот замысел всецело удался: в чем-то определенно «да», в чем-то явно «нет». Бесспорно, автор очень искренне рассказывает о своем детстве, взаимоотношениях с родителями и страстной любви к жене. Но вот в описании некоторых исторических событий ему определенно не хватает четкости: из-за дефицита подробностей во время чтения не раз ловишь себя на ощущении, что рассказчика ограничивает гриф «совершенно секретно». Впрочем, что не вызывает ни малейших сомнений, так это то, что Барак Обама с помощью своих мемуаров действительно post factum хочет разобраться в мотивах, желаниях и устремлениях, которые вдохновляли его во время восьмилетнего пребывания во главе самой могучей державы мира.
На первых страницах автор сообщает, что идея написать мемуары возникла у него практически сразу после завершения второго президентского срока, во время последнего перелета на «борту номер один» ВВС США. Они с Мишель, пишет он, «были вымотаны и опустошены, физически и эмоционально, причем не только трудами предыдущих восьми лет, но неожиданными результатами выборов, в ходе которых некто, огульно отвергавший все, за что мы боролись, был избран моим преемником» (р. 9). Последующие месяцы, спокойные и размеренные, наполненные долгими прогулками и семейными радостями, позволили будущему автору заново обдумать политические баталии прошедших лет и собственную роль в истории. Барак Обама сел за рукопись. Причем именно за рукопись, а не за компьютер, как он многократно подчеркивает. Ибо книга от начала и до конца писалась на бумаге, а черновики правились вручную, авторучкой, — позволяя автору видеть те огрехи и недоработки, которые компьютерный экран зачастую скрывает.
Читателя может удивить, что, несмотря на грандиозный массив авторского текста, детству и юности Барак Обама посвятил меньше одной главы. При этом нельзя не отметить, что в этой «детской» части повествования поднимаются весьма серьезные и острые темы: трудно, например, равнодушно отнестись к рассказу о разводе родителей автора и о детстве без отца. Впрочем, будущий президент, по его собственному признанию, никогда не чувствовал себя ребенком из «неполной» семьи, поскольку мать, бабушка и дедушка полностью компенсировали ему отсутствие отцовского наставления. Барак не ощущал себя ни несчастным, ни ущемленным, не церемонясь на страницах мемуаров с мифом, согласно которому «лучше иметь плохого отца, чем не иметь никакого», — и добавляя, что это отсутствие никак не мешало ему с детских лет впитывать принципы доверия к ближним и неприятия лжи. Прочие нехватки и пробелы своей жизни мальчик возмещал с помощью книг: любовь к чтению, привитая матерью и бабушкой, стала для него и отдушиной в невзгодах, и путем саморазвития. Примеряя на себя образы и поступки любимых героев, рассказывает автор, он старался жить, не предавая светлых книжных идеалов и стараясь приспособить к ним реальный мир: «Я был как Дон Кихот, только без Санчо Пансы» (р. 23). Будучи представителем мультикультурной семьи, маленький «Бар» — так называли автора в домашнем кругу, — в детские и юношеские годы успел пожить в Малайзии и на Гавайях. Близкое знакомство с разнообразием человеческих привычек, обычаев и традиций с раннего детства приучили Обаму воспринимать и ценить богатство, пестроту, неоднозначность нашего мира. Этот навык очень пригодился ему позднее, когда он занялся политикой.
В самом начале книги, после весьма короткого описания детства и юности, Барак Обама рассказывает о «главной встрече своей жизни». Речь идет, разумеется, о Мишель Робинсон, позже ставшей его женой. Барак стажировался в юридической фирме, где его наставницей назначили Мишель, — так они познакомились. По мере развития их отношений супруга становилась для него все более верным другом и самым надежным партнером. Практически в каждой главе, описав ту или иную ситуацию, требовавшую принятия решения, автор рассказывает, какие советы давала ему жена: ее мысли всегда оставались для него наиболее ценными. Глубокое уважение, неподдельная благодарность и нескрываемое восхищение, демонстрируемые автором в отношении Мишель, кому-то могут показаться довольно нестандартными: нынешние политики-мужчины редко признают роль других людей — и, в частности, жен — в собственных достижениях. Но в этом повествовании 44-й президент США не устает благодарить супругу и восхищаться ею, открыто признавая, что именно она всегда оставалась его вдохновительницей. Кстати, в упоминавшихся выше мемуарах самой Мишель описывается точно такое же ее отношение к мужу. Иначе говоря, нетипичная история, вызывающая уважение. Не исключено, что как раз это делает книгу эмоционально правдивой.
Впрочем, автор ставил перед собой гораздо более широкие задачи:
«Прежде всего я надеялся честно рассказать о времени, проведенном в должности. Это означало, что нужно было не только описать важнейшие исторические события, разворачивавшиеся у меня на глазах, и представить важные персонажи, с которыми я в ходе этих событий взаимодействовал, но одновременно раскрыть политические, экономические и культурные процессы, предопределявшие те вызовы, с которыми сталкивалась моя администрация, и те решения, которые ответно принимались мной и моей командой» (р. 9).
Столь широко обозначенная задача обусловила явный переизбыток описаний, в центре которых диалоги или встречи, отмеченные автором как крайне важные. Наверное, читателей, не слишком интересующихся американской политикой, такая перегруженность будет раздражать. Обама, однако, пытается оправдаться, предлагая свою мотивацию, звучащую вполне убедительно:
«Мне хотелось, чтобы читатели почувствовали, каково это — быть президентом США; я хотел чуть-чуть отодвинуть занавес и напомнить людям, что, несмотря на все свое неимоверное могущество, президентство — всего лишь работа, а наше федеральное правительство — человеческое начинание, каких много. Мужчины и женщины, работающие в Белом доме, ежедневно переживают знакомую многим смесь удовлетворения, разочарования, офисных трений, промахов и триумфов» (там же).
Детальность и скрупулезность исключительно важны для автора, поскольку он не просто просвещает читателей и не только наставляет молодых людей, размышляющих о карьере на государственной службе. Самое главное для него, как мне кажется, состоит в том, что он сам пытается с максимальной доскональностью разобраться в собственных мотивах и аргументах, заставивших в той или иной ситуации поступить так, а не иначе: тем более, что, по откровенному признанию автора, после завершения президентства он вдруг понял, что не всегда способен рационально объяснить, почему в каком-то случае было принято одно, а не другое решение. Иначе говоря, эта книга не только описание очень важной и очень интересной работы — это, если угодно, еще и суд над собой, попытка выставить нравственные оценки собственным мыслям, суждениям и делам.
Барак Обама был не только 44-м президентом США, но и лауреатом Нобелевской премии мира. Сюжет с премией стал в книге одним из центральных. Получив известие о том, что ему присуждена самая видная миротворческая награда, автор, которому не понятно, почему именно он удостоен такой чести, задается вопросом «За что?» (р. 443). На страницах воспоминаний он пространно рассуждает о том, сколь многое осталось им не сделанным на том поприще, за достижения в котором присуждается знаменитая премия. Был ли он самым подходящим претендентом, не самозванец ли он? Он убежден, что толпы людей, собирающихся на митинги, чтобы поддержать его, не могут служить здесь беспристрастными судьями: все эти американские граждане, тянущие руки из-за ограждения, чтобы потрогать своего президента или дать ему подержать собственного ребенка, искренни, но не объективны: «Я понял, что на каком-то очень важном уровне они уже не видят меня как человека, со всеми моими причудами и недостатками» (р. 145). Обама же не хочет превращаться в символ, ибо твердо уверен, что в центре любого позитивного свершения, которого добивается страна, должно стоять слово «мы», а не слово «я». И в этом плане он, в отличие от своего преемника, подлинно демократический лидер. Напоминая себе о том, что он простой человек, президент США прячется на заднем крыльце своей чикагской квартиры, чтобы покурить, наблюдая за енотами: он потакает собственной дурной привычке, чтобы освободиться от приступов величия. Позже, когда политическая кампания не позволяет ему быть у смертного одра матери, он корит себя еще более жестоко. Публикацию этих мемуаров можно считать своеобразным сведением счетов, в котором Обама-человек имеет дело с Обамой-мифом.
В итоге герой мемуаров предстает перед читателем неисправимым идеалистом. «Я заблудился в закоулках собственной головы», — пишет он, вспоминая свои университетские годы, до краев наполненные социальной работой и гражданским служением (р. 22). Это резкий контраст по сравнению с тем, что он будет чувствовать потом, в Белом доме, могущественный хозяин которого всегда «заперт в ловушке собственного высокомерия» (р. 525). Если верить его словам, то в политической работе он всегда ценил человеческое: ему был необходим «добрый, от сердца идущий и поднимающий настроение всем вокруг» смех Хилари Клинтон (p. 98), а неуемно веселый и неизменно разговорчивый Джозеф Байден был приглашен им в вице-президенты в первую очередь из-за того, что «у Джо есть сердце» (p. 172). В психологическом отношении показательна и трепетно хранимая Обамой коллекция амулетов и сувениров, подаренных ему избирателями. Среди них — покерная фишка из Лас-Вегаса, презентованная ему неизвестным байкером; сердце из розового стекла от слепой девушки из Нью-Гэмпшира; серебряный крест от монахини из Огайо. Впрочем, эти жизнеутверждающие вещицы не могут поколебать глобального философского пессимизма, никогда, по сути, не покидавшего Обаму-политика, знающего цену творениям рук человеческих. Так, экскурсия к пирамидам Гизы напомнила автору беседу Гамлета с могильщиками:
«Все это теперь забыто, не имеет значения, обратилось в пыль. Точно так же будут забыты, причем довольно скоро, все речи, с которыми я выступал, все законы, которые я подписывал, все решения, которые я принял. И я сам, и все те, кого я любил, когда-нибудь обратимся в пыль» (p. 372).
Сказанное объясняет, почему Обама упорно и неизменно настроен на критическое самокопание, розыск собственных ошибок и промахов. Читателю даже может показаться, что он винит себя за многие вещи, в которых не виноват: например, за возвышение Дональда Трампа, которому были абсолютно чужды беспокойства первого президента США Джорджа Вашингтона, заботившегося прежде всего о том, «чтобы Америка благополучно пережила его пребывание в должности» (p. 227). Автор книги убежден: лично он сделал для страны недостаточно. Интересно, что среди прочих причин, на которых базируется это убеждение, Обама, в отличие от своих предшественников, многократно ссылается на особенности человеческой психологии. Сам переезд в Белый дом и привыкание к новым правилам, говорит он, ломают устоявшийся порядок жизни. Он проникновенно пишет об ужасе, который вселяло в него понимание, что отныне даже самое простое действие — например, подписание документа — требует крайней осмотрительности. Еще больше его раздражало, что нельзя носить любимые гавайские шорты. И вообще, протокольные правила поведения на людях, по признанию автора, настолько травмировали его, что каждый день в Белом доме воспринимался как мучение, гнетущее душу и разум и отодвигающее от подлинных жизненных целей.
Автор рассказывает о своих дискуссиях с женой накануне первой президентской гонки. «Почему именно ты, Барак? — как-то спросила она. — Зачем тебе быть президентом?» И он цитирует свой ответ — безусловно, ответ идеалиста:
«Нет никакой гарантии, что я справлюсь. Но в одной вещи я уверен твердо. Я знаю, что в тот день, когда я подниму правую руку и приму присягу, […] мир начнет смотреть на Америку иначе. Я знаю, что дети по всей стране — черные, испаноговорящие и прочие, не вписывающиеся в американскую жизнь, — тоже увидят себя по-другому, поскольку их горизонты раздвинутся, а возможности расширятся. Уже одного этого достаточно, чтобы попробовать» (p. 88).
В Белом доме, однако, ему будет казаться, что ничего не меняется, что все идет неявно и медленно. И хотя автор понимает, что он стал первым чернокожим президентом Америки — а это уже само по себе выдающееся свершение, — даже этот факт добавляет ему пессимизма. Он не доволен тем, что в ходе первой предвыборной кампании слишком много внимания уделялось «черным вопросам»: ведь главным должна была бы стать программа, а не цвет кожи. Обама с иронией вспоминает о митинге в Айове, где один из организаторов сказал ему: «Поверьте, даже если бы люди ничего знали о вас, они все равно заметили бы, что вы не похожи на 43-х ваших предшественников» (р. 126). В этом акцентировании расы, полагает Обама, было что-то несправедливое, но он вполне отдает себе отчет в том, что разыгрывание «черной карты» было самым эффективным и единственным способом победить. В конечном счете, заключает автор, ему просто повезло выйти на политическую арену в тот момент, когда темнокожий политик, сын белой еврейки и черного мусульманина, был в состоянии завоевать Америку. Все дело было в удаче, а не во мне самом — не без грусти констатирует автор.
Пессимизм стал лейтмотивом этого повествования. Даже в напряженной и захватывающей последней главе, где автор посрамляет двух своих злейших врагов за один уик-энд, он не может скрыть разочарования. В тот самый момент, когда американский спецназ по его приказу ликвидировал в Пакистане бен Ладена, он произнес на званом ужине в Вашингтоне речь, в которой высмеял Трампа, повсюду говорившего, что Обама родился за пределами США и потому не имеет права на президентство. Не скрывая, что вид «корчащегося от неловкости» оппонента — Трамп тоже был среди присутствовавших, — доставил ему удовольствие, Обама тем не менее вынужден признать: «Этот человек был воплощением зрелища, а в США образца 2011 года зрелище было разновидностью власти» (р. 689). Дальнейшее развитие событий подтвердило авторскую правоту. Что же касается триумфального ликования Америки над трупом «террориста номер один», то здесь Обама с сожалением отмечает: президенту удалось сплотить американцев, ликвидировав отъявленного злодея, — но зато он не смог консолидировать общество, предложив принципиальную для его администрации реформу здравоохранения.
В рецензии, адресованной российскому читателю, стоит затронуть еще один важный пункт. Разумеется, описывая свои встречи с мировыми лидерами, 44-й президент Соединенных Штатов не мог обойти вниманием и нынешнего руководителя Российской Федерации. Характеристики, которые он ему дает, трудно назвать лестными. Автор вспоминает, что во время подготовки к предстоящей встрече с хозяином Кремля американские эксперты по России говорили ему, что «Путин чувствителен к любому пренебрежению, даже кажущемуся, поскольку он считает себя главным мировым лидером» (р. 466), а общение с ним требует особых навыков, поскольку он остро нуждается во внимании. Увидевшись с президентом России впервые, Обама составил следующее впечатление: «Его голос отличала отработанная незаинтересованность, указывающая на человека, привыкшего находиться в окружении подчиненных и просителей — человека, привыкшего властвовать» (там же). Американский лидер отмечает, что президент России любит устраивать шоу, и дело не только в постоянном «проецировании почти сатирического образа мужской силы» (р. 462) — спектаклем является едва ли не каждое его публичное выступление. Представление себя публике, конечно же, волнует многих политиков, но у Путина, следует из книги, оно базируется на переоценке — как себя лично, так и собственной страны. Отсюда, по мнению Обамы, проистекает и главная проблема российского президента: он не понимает, что «Россия уже не является сверхдержавой» (там же).
Если с подобными характеристиками все более или менее ясно, то вот название этой книги осталось для меня полнейшей загадкой. Почему «Земля обетованная»? Возможно, автор намекает на то, что он, уподобившись Моисею, годами вел свой народ к счастливому завтра? Проблема, однако, в том, что он так никуда и не довел американцев: во-первых, почти на каждой странице Обама признается, что ему не удалось изменить страну; во-вторых, сограждане выбрали его преемником полнейшего антипода, проповедующего совершенно иные идеалы. Возможно, следующий том этих мемуаров и заслужит такого названия, а пока — в лучшем случае «Неопалимая купина»: готовность вести и сопутствующее этому горение у героя есть, но сам поход еще впереди.
Агрегатор рецензий «Book Marks» сообщает, что среди огромного количества отзывов, которые получила «Земля обетованная», 80% составили «положительные», а 20% «смешанные» [8]. (Получается, что отрицательных откликов вообще не было, что кажется немного странным.) Что касается лично моего восприятия книги, то его скорее можно отнести к «смешанным». На мой взгляд, автобиография Мишель Обамы — книга, более интересная, взвешенная и жизнеутверждающая. Барак Обама словно одержим развенчанием мифа о себе: ни на одной странице повествования автор не кажется довольным собой — он постоянно желает чего-то большего. Это очень по-человечески, но есть проблема: из сотен страниц трудно понять, чего же именно ему хотелось. Возможно, ситуацию прояснит второй том, хотя лично у меня нет уверенности, что я буду его читать.
Реза Ангелов
Любимый руководитель. Сегодня — приближенный вождя, завтра — враг народа. История моего побега
Чан Чжин Сон
М.: Эксмо, 2019. — 480 с. — 3000 экз.
В 21 год автор этой книги, обучаясь в пхеньянском вузе, отправил стихотворение на государственный литературный конкурс, и оно неожиданно получило премию. Так началось его невероятное карьерное восхождение, к 28 годам позволившее юноше войти в круг придворных поэтов Великого Вождя. Приобщившись к коммунистической номенклатуре, он получал товары из-за рубежа, имел доступ к иностранной прессе, пользовался полной свободой передвижения по стране. Казалось, что жизнь представила молодому человеку уникальный шанс, но однажды Чан Чжин Сон допустил политическую ошибку — и был вынужден бежать из Северной Кореи. Такова еще одна человеческая история, проливающая свет на подлинную жизнь одной из самых загадочных стран мира, уже многие годы будоражащей воображение журналистов, ученых и обывателей. Выраженную специфику конкретно этому повествованию придает тот факт, что его автор не принадлежит ни к чиновным бюрократам, ни к неимущим труженикам, составляющим большинство бегущих из КНДР граждан. Он литератор, пусть и особенный, и это обстоятельство задает весьма нетипичный фокус, обособляющий рассказ Чан Чжин Сона (это, кстати, псевдоним, а не настоящее имя) от обширного массива мемуаров, созданных в последние годы северокорейскими перебежчиками. Не исключено, что именно этим объясняются многочисленные литературные аллюзии, с которыми читатель сталкивается на страницах мемуаров. Это же обусловило и успех книги, вышедшей на английском в 2014 году, на зарубежном рынке: она удостоилась десятков рецензий в весьма солидных изданиях от «Der Spiegel» до «The Guardian».
Автор начинает с истории своего очного знакомства с Вождем, состоявшегося в мае 1999 года. Приглашение на встречу с Ким Чен Иром поступило неожиданно и не предполагало отказа. Преодолев в сопровождении бдительных охранников сотни километров сначала на поезде, потом на микроавтобусе, а затем на катере, небольшая группа интеллигентов-партийцев прибыла в одну из рассыпанных по всей стране резиденций Отца всех корейцев. Получив указание обработать руки спиртовыми салфетками и ни в коем случае не смотреть Вождю в глаза, делегаты предстали перед национальным лидером. Вскоре напуганный автор узнал о причине той высокой чести, которая была ему оказана. Великий человек, внезапно подойдя к нему, осведомился, не он ли написал ставшую известной поэму о северокорейском оружии и, услышав утвердительный ответ, хмыкнул:
«Эти стихи за тебя написал кто-то другой? Верно? И не думай мне солгать! Тебя тут же расстреляют».
«Я почувствовал панику, — признается автор, — но Любимый Руководитель сердечно рассмеялся и хлопнул меня по плечу: “Ты задал стандарт для целой эпохи”» (с. 26-27).
Белая мальтийская болонка, с которой Ким Чен Ир не расставался во время приема, а также запросто снятые им в ходе банкета ботинки, дополнили оглушительное впечатление, полученное молодым человеком в ходе той памятной встречи.
Невероятное свидание на государственной даче имело свою предысторию. Выше говорилось, что молодой номенклатурщик Чан Чжин Сон был профессиональным литератором — правда, в его обязанности входило сочинительство совершенно особого рода. Он трудился в специальном отделе Трудовой партии Кореи, которому предписывалось определенным образом развивать культуру, но не самой социалистической родины, а соседней Южной Кореи. Сотрудники этой структуры, работая под вымышленными именами мнимых южнокорейских интеллектуалов, писателей и поэтов, готовили печатную продукцию, издававшуюся по шаблонам южнокорейских издательств, с их маркировкой и на их бумаге. В подпольном творчестве были представлены публицистика, художественные произведения, а также аудио- и видеоматериалы. Готовый продукт перебрасывался в общества дружбы с КНДР, действовавшие в азиатских странах, а оттуда — в Южную Корею, в распоряжение «борцов с марионеточным проамериканским режимом». Иногда, впрочем, изделия пропагандистов печатали в самой пхеньянской партийной прессе или озвучивали по местному телевидению, выдавая за произведения иностранных авторов, симпатизировавших КНДР. «С момента прихода на работу, — рассказывает Чан Чжин Сон, — наша задача заключалась в том, чтобы превращаться в южнокорейских поэтов и писать южнокорейские стихи» (с. 47). Точнее говоря, его коллеги становились такими южнокорейскими поэтами, которые всем сердцем поддерживают северокорейский режим и лично товарища Ким Чен Ира. Разумеется, занимаясь столь экзотическим делом, очень важно вживаться в контекст и чувствовать его, поэтому сотрудники начинали свой день с чтения южнокорейских газет и просмотра южнокорейских телепередач. Над рабочим столом Чана висел мобилизующий лозунг, одобренный между прочим самым высоким начальством: «Живите в Сеуле, не покидая Пхеньяна» (с. 45). Никому из сотрудников не позволялось выносить из кабинетов рабочие материалы, обсуждать свою работу с коллегами или интересоваться деятельностью других.
Как раз это оригинальное дело и позволило герою повествования удостоиться милости властей и совершить невероятный карьерный взлет. Дело в том, что после кончины в 1994 году основателя КНДР Ким Ир Сена на первый план партийной пропаганды вышла эпическая поэзия, которой очень благоволил сын усопшего Вождя, новый Национальный лидер. В отделе, где работал юный Чан, воцарилась паника, поскольку поначалу поэтическим творениям его сотрудников никак не удавалось произвести впечатление на Ким Чен Ира, а это было чревато организационными выводами. В свои 27 лет автор был самым молодым писателем в команде, но именно ему выпала честь исправить бедственное положение. В конце 1998 года он получил важнейшее задание, от выполнения которого зависело отнюдь не только его личное будущее: «Я должен был восславить Ким Чен Ира — властителя оружия, оплота справедливости, Вождя народов, которому известна лишь победа» (с. 57). После месяца кропотливого чтения южнокорейских первоисточников родилась поэма под названием «Оружие Вождя несет весну». Среди прочих в ней были и такие проникновенные строки: «Генерал Ким Чен Ир, / Один лишь Генерал, / Повелитель оружия, / Повелитель справедливости, / Повелитель мира, / Повелитель объединения. / Он — истинный Вождь корейского народа!» (с. 59).
Понятно, что почти любой диктатор, прочитав о себе подобное, не может не растрогаться. Поэму представили Ким Чен Иру в мае 1999 года; эффект превзошел все ожидания: за личной похвалой Великого Руководителя последовали приказ о публикации произведения в главной партийной газете, а также приглашение на встречу с Вождем. Так Чан Чжин Сон, не достигший еще и 30 лет, вошел в узкий круг избранных литераторов, вхожих в кабинеты самого высокого коммунистического начальства. Его очень ценили на работе; главным заданием молодого автора на следующий год стала эпическая поэма, уподобляющая Вождя «Улыбающемуся Солнцу», в связи с чем его на шесть месяцев освободили от остальных производственных обязанностей.
Описания творческих мук автора перемежаются с колоритными бытовыми зарисовками. Отправившись в поисках вдохновения в родной городок, находящийся в 65 километрах к югу от Пхеньяна, автор, довольно давно не выезжавший в родные места, был поражен многим из того, что увидел. Друг детства, встретивший его на вокзале, показал молодому партийцу людей, продававших у дороги воду для умывания: за пять вон у них можно было умыться без мыла, а за десять вон — с мылом. Эта относительно новая услуга была рождена дефицитом воды, наметившимся в КНДР в конце 1990-х. После встречи с соседями автор почувствовал себя опустошенным: едва выживая, эти люди тем не менее с неподдельным интересом спрашивали, как чувствует себя Великий Вождь и здоров ли он. «Я всячески изворачивался, но мне было безумно стыдно за то, кем я стал, — сокрушался Чан Чжин Сон. — Мои мягкие белые руки говорили о том, что я живу за счет бесчисленного множества других жизней» (с. 105, 107). В довершение ко всему в конце своих коротких каникул автор стал свидетелем народного суда и последующей казни крестьянина, укравшего государственный рис. Всю юридическую процедуру осуществили прямо на рынке, там же и привели в исполнение приговор. Между тем надо было возвращаться к «Улыбающемуся Солнцу»; автор, морально раздавленный и разочарованный, отправился назад в Пхеньян.
Восстановление делового ритма отрезвило; молодой литератор внушал себе, что ради жизни родителей он не должен позволять себе никаких опасных мыслей: «Если я буду идти тем же путем, то, демонстрируя преданность Любимому Руководителю, смогу занять самое завидное положение» (с. 119). Верноподданическая ода, однако, теперь никак не клеилась: вместо нее, Чан Чжин Сон, дрожа от страха, по ночам сочинял пропитанные реализмом стихи о жизни бедняков. В одном из стихотворений он рассказывал о мальчике, питавшимся только рисовым бульоном и не знавшим иной еды. Но, когда на день рождения ему подарили миску настоящего риса, ребенок возмутился до глубины души: «Он топнул ногой и отказался. / “Это не рис!” — воскликнул он» (с. 121). Между тем доступ к запрещенной литературе тоже делал свое дело: чем больше пропагандист узнавал о жизни в Южной Корее, тем сильнее задумывался над политической системой своей родины.
В конечном счете «Улыбающееся Солнце» было завершено и одобрено, хотя, как и следовало ожидать, непозволительные душевные метания все-таки довели молодого номенклатурщика до греха. В январе 2004 года он совершил проступок, равносильный государственной измене, дав своему другу почитать южнокорейскую книгу — вопреки тому, что выносить материалы из здания, где он работал, было категорически запрещено. Дело усугублялось тем, что речь шла не просто о книге: в произведении, написанном южнокорейским историком, рассказывалось о восхождении династии Кимов к вершинам власти — то есть фактически раскрывалась информация, составляющая государственную тайну. Легкомысленный и безответственный шаг запустил череду событий, достойных авантюрного романа. К грандиозному ужасу партийного литератора, его друг забыл сумку с книгой в пхеньянском метро. Книга была маркирована специальным номером, который присваивался всем печатным изделиям, хранившимся в партийных спецхранах, поэтому органам правопорядка не составило особого труда выявить личность нарушителя. Через несколько дней Чан Чжин Сон был приглашен на беседу в Министерство государственной безопасности; от побоев и ареста на первом же допросе его спасло лишь то, что он принадлежал к касте «допущенных»: чтобы взять в оборот чиновника такого ранга, сотрудникам министерства требовалось особое разрешение, подготавливаемое, как правило, несколько дней. «Проколовшийся» пропагандист не стал испытывать судьбу: как только его отпустили, пообещав вскоре вызвать снова, он и его друг, не мешкая, решили бежать. Поскольку пересечь демилитаризованную зону на юге беглецам из КНДР не под силу и друзья об этом хорошо знали, они решили отправиться в другую сторону, на север — на границу с Китаем. На льду реки Туманган их задержали пограничники, но спасающимся удалось откупиться с помощью бутылки французского коньяка и шести пачек американских сигарет. Ориентировка госбезопасности на границу еще не поступила.
Ступив на китайскую землю, беглецы «совершили немыслимый акт предательства» (с. 165). Они гордились собственной смелостью, не догадываясь о том, что настоящие проблемы только начинаются. К тому моменту власти КНДР уведомили северных соседей о том, что из страны сбежали опасные и вооруженные молодые убийцы, а те в свою очередь развернули в приграничье масштабную поисковую операцию. Тем не менее чудесным образом попав в ближайшем городе Яньцзи в руки посредника-корейца, на протяжении нескольких лет помогавшего беженцам из Северной Кореи перебираться в Корею Южную — на китайской стороне границы сегодня живут сотни тысяч этнических корейцев, являющихся гражданами КНР, — друзья преисполнились надеждой. Радость, однако, оказалась преждевременной: на этот раз операция, задуманная их покровителем, сорвалась, и причины этого провала подробно описываются в книге. Когда проводник понял, что бессилен помочь, он посоветовал нелегалам попробовать получить помощь в местной корейской церкви. Идея, как выяснилось, была не самой удачной: когда беглецы сообщили охраннику одной из церквей, что они беженцы из КНДР, тот пришел в ярость и прогнал их, «как бродячих собак»: «Мы на собственной шкуре поняли, как ненавидят Северную Корею за пределами страны» (с. 289). В последней надежде друзья решили попытать счастья у южнокорейских бизнесменов, работающих в Китае, но из местного магазина, украшенного логотипом «Samsung», их выставили с тем же презрением, как и из протестантского храма. Очень скоро закончились деньги, а вместе с ними и еда; после этого перебежчики решили разделиться, полагая, что поодиночке пробираться в Южную Корею будет легче. Встретиться со своим другом автору больше было не суждено: позже он узнал, что, попав в руки китайских спецслужб, тот покончил с собой.
Автору, напротив, все время везло: на своем долгом пути он постоянно встречал китайских корейцев, готовых оказать ему те или иные услуги. Когда у него кончались выданные кем-то из них деньги, незнакомые люди покупали ему еду. Именно с их помощью Чан Чжин Сон отправился на запад, в Шэньян, рассчитывая оттуда добраться до Пекина. По дороге, в автобусе, он нашел туристический буклет с телефоном южнокорейского консульства, находящегося в этом городе, но, позвонив туда, услышал лишь рекомендацию обратиться в посольство в Пекине. Автор вновь впал в отчаяние. Как же так, размышлял он, нищая Северная Корея, живущая на китайские деньги, может позволить себе отправлять агентов на розыск беглецов в соседнюю страну, а богатая Южная Корея, экономический союзник Китая, не может и не хочет спасти своего соотечественника (с. 333)? В Шэньяне повторилось все, что уже было прежде: перебежчик вновь был вынужден спасаться от полиции, но опять нашлись милосердные соотечественники, готовые накормить, обогреть и спрятать его. Преодолевая множество трудностей, он смог добраться до Пекина, где связался с корреспондентом крупной южнокорейской газеты, который пообещал помочь. В конечном счете Чан Чжин Су под прикрытием журналистов и дипломатов (а также, вероятно, разведчиков) смог проникнуть на территорию южнокорейского посольства — и ощутил себя свободным человеком.
К хэппи-энду осталось добавить не так много. Автор не делится подробностями, но в декабре 2004 года, спустя почти год после побега, он опять-таки волшебным образом, не имея никаких документов, оказался, наконец, в Южной Корее, и уже через месяц стал аналитиком Научно-исследовательского института национальной безопасности в Сеуле, подчиняющегося южнокорейской разведке. Такой поворот едва ли удивителен; в своем фильме «Сеть» Ким Ки Дук наглядно показал, до какой степени спецслужбы Юга и Севера похожи друг на друга — и, конечно же, южане не могли обойти вниманием информированного коллегу-северянина. «Когда-то я был специалистом по Южной Корее, теперь стал специалистом по Корее Северной», — пишет он (с. 447). Не объясняет он и того, каким образом ему весьма быстро удалось отплатить долг спасшей его сеульской разведке, ограничиваясь лишь скупым замечанием: «В 2010 году я бросил работу и ушел с государственной службы» (с. 448). К середине 2010-х, на которой, собственно, повествование и заканчивается, он сосредоточился на общественной деятельности, учредив организацию, помогающую беглецам с Севера. Кроме того, Чан Чжин Сон вернулся к поэзии; его первая книга стихов, названная «Я продаю свою дочь за сто вон», была опубликована в Сеуле под тем же псевдонимом, под которым автор работал в закрытой партийной конторе в Пхеньяне, сочиняя поэму об «Улыбающемся Солнце». Книга хорошо продавалась, а ее главное стихотворение даже адаптировали для телевидения. Более того, по этому произведению была поставлена пьеса, которая шла в самом большом театре Южной Кореи — в столичном Центре искусств. Разумеется, знаменитого перебежчика ищут бывшие однопартийцы, ему угрожают открыто, через СМИ, и негласно, по закрытым каналам. По его словам, в 2013 году Министерство государственной безопасности КНДР даже опубликовало официальное заявление, в котором поэта-разведчика предлагалось «стереть с лица земли и всей вселенной» (с. 452). Чан Чжин Сон между тем не унывает: недавно женщина, с которой он познакомился уже в эмиграции и на которой позже женился, родила ему ребенка. К сожалению, попытки обнаружить в Интернете какие-либо данные о том, чем знаменитый перебежчик занимался в минувшую пятилетку, после выхода своей нашумевшей книги — и жив ли он вообще, — не увенчались успехом.
Юлия Александрова
[1] Бердяев Н.А. Судьба русского консерватизма // Он же. Sub specie aeternitatis. Опыты философские, социальные и литературные. 1900-1906. СПб.: Издание М.В. Пирожкова, 1907. С. 236.
[2] Избыточное тяготение авторов к натурализму иллюстрирует, в частности, фрагмент, рассказывающий о том, сколь глубоко «современников потрясла смерть подруги королевы, принцессы Ламбаль, подвергнутой жесточайшему сексуальному надругательству, которое продолжалось и после того, как женщина уже была мертва» (с. 140). Подобные зарисовки, щедро рассыпанные по страницам книги, иногда похожи на выдержки из криминальных хроник «Московского комсомольца» в лучшую его эпоху.
[3] Фуко М. Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы. М.: Ad Marginem, 2020. С. 15.
[4] Валлерстайн И. После либерализма. М.: Едиториал УРСС, 2003. С. 76.
[5] См. мою рецензию на эту книгу: Ангелов Р. Быть первой // Неприкосновенный запас. 2019. № 2(124). С. 275-280.
[6] См.: www.goodreads.com/choiceawards/best-memoir-autobiography-books-2020.
[7] См.: Harris E. Obama’s Memoir «A Promised Land» Coming in November // The New York Times. 2020. September 17 (www.nytimes.com/2020/09/17/books/obama-memoir-a-promised-land.html).
[8] См.: https://bookmarks.reviews/reviews/a-promised-land/.