Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 1, 2021
Игорь Игоревич Кобылин (р. 1973) — доцент кафедры социально-гуманитарных наук Приволжского исследовательского медицинского университета, старший научный сотрудник научно-исследовательской лаборатории историко-культурных исследований Школы актуальных гуманитарных исследований Института общественных наук РАНХиГС, редактор журнала «Неприкосновенный запас».
[стр. 183—198 бумажной версии номера]
В статье «Об одном проигранном споре, или Ибн Рушд и большевики» Эдуард Надточий, реконструируя средневеково-теологический бэкграунд полемики Эвальда Ильенкова с советским «позитивизмом», довольно подробно останавливается на последней — незавершенной — книге этого философа [1]. «Ленинская диалектика и метафизика позитивизма» была опубликована в 1980 году, уже после самоубийства автора. Бóльшая часть работы посвящена критике концепции Александра Богданова — вернее, прояснению ленинской критики богдановского эмпириомонизма. Понятно, что эти давние споры интересовали Ильенкова не просто в качестве исторического эпизода развития марксистской мысли в России — разбирая чрезвычайно резкий отзыв Ленина на работы Богданова, он продолжал тем самым свою давнюю дискуссию с Давидом Дубровским по проблеме сознания. Однако, как справедливо полагает Надточий, сделанный Ильенковым ход уводит эту дискуссию в область не философской, а идеологической критики: Дубровский, с его нейрофизиологическим подходом к сознанию, оказывается наследником разоблаченного Лениным эмпириокритицизма, а спорить с самим Лениным невозможно. «Идиолекту, в котором написан текст Ильенкова, заведомо нельзя предъявить возражений — они опасны» [2]. Почему — задается вопросом Надточий — Ильенков, сам неоднократно подвергавшийся идеологическим проработкам, воспользовался этим запрещенным в честной дискуссии приемом?
Ответ на свой вопрос Надточий находит у психолога и философа Феликса Михайлова, близкого друга Ильенкова. По словам Михайлова, импульсом к написанию «Ленинской диалектики…» послужила уверенность Ильенкова в том, что, несмотря на все официальные славословия в адрес вождя мирового пролетариата и его учения, Ленин исторически проиграл. А Богданов, чье имя упоминалось только в связи с ленинским «Материализмом и эмпириокритицизмом» и чья «Тектология» будет переиздана только в перестроечные годы, исторически выиграл. Богдановский позитивистский «гносеологизм», ориентация на естественнонаучное познание и технико-манипулятивное управление социальным миром обрели новое воплощение в структурно-кибернетических увлечениях шестидесятников. Семиотика, машинный перевод, автоматизированные системы управления — определенного рода техницизм давал о себе знать во всех сферах жизни в диапазоне от стиховедческих исследований до реорганизации реальных производств. Объективное знание, предоставляемое точной технонаукой, понималось как противоядие от бессмысленной, но потенциально смертоносной идеологизированной речи предыдущей эпохи. Но, как показывает Надточий, парадоксальным образом сталинизм — это тоже наследник не столько Ленина, сколько Богданова. Конечно, будучи консервативной революцией, сталинизм боролся против радикальной авангардной культуры 1920-х, но, уличая ее в формализме, редукционизме и левачестве, он диалектически сохранил инженерно-конструктивистский дух авангарда: «Если […] посмотреть на высказывания Сталина, ставшие лозунгами его эпохи, и на стиль его управления, то мир “Красной звезды” и “Инженера Мэнни” мы узнаем без труда» [3]. В общем, несмотря на то, что полноценная технократия в СССР не сложилась ни в ранне-, ни в позднесоветскую эпоху, к определенным типам технократического дискурса власть относилась едва ли не более благосклонно (при условии, что этот дискурс не покушается на сложившийся идеологический консенсус), чем к попыткам возродить реальный ленинизм [4].
Среди важнейших агентов этого стыдливого технократизма Надточий числит и выросшую из Московского методологического кружка (ММК) группу «щедровитян»:
«Наконец, во второй половине 1970-х в фавор у КГБ входит рефлексивная методология Г.П. Щедровицкого, старого знакомого и оппонента Ильенкова еще со времен аспирантуры в МГУ в 1950-е. Она носит полуподпольный характер, но ее развитию больше не мешают (хотя в это время происходит разгром всех приватных интеллектуальных сообществ) и даже пытаются использовать» [5].
Действительно, достаточно даже беглого знакомства с тезаурусом методологического учения и приемами работы самого «ГП» (как звали «щедровитяне» своего учителя), чтобы убедиться в сугубо технологическом характере этой школы мысли. Уже семинары ММК Щедровицкий понимал как настройку коллективной «мыследеятельностной мегамашины». При этом участники семинаров — люди с разным научным бэкграундом — были одновременно и элементами этой мегамашины, и ее техниками-наладчиками. Вернее, в ходе технической стыковки различных дискурсов машина только и начинала работать по-настоящему. Биограф Щедровицкого, журналист Матвей Хромченко, приводит любопытное свидетельство ГП о том, как проходили обсуждения:
«Все работали как техники [курсив мой. — И.К.]: скажем, Василий Васильевич Давыдов — как антропотехник, другим приходилось организовывать коммуникацию и мышление, третьим — какие-то области дизайна, педагогики в целом и т.д. И они начинали вырабатывать форму методологической организации — не исследовать, а реально творить ее в “колбе” семинара» [6].
Функция же руководителя и модератора, то есть самого Щедровицкого, заключалась в управлении машиной: он должен был вести ее таким образом, «чтобы это сложное, не имеющее правильной геометрической формы образование катилось вперед, порождая массу разнообразных продуктов» [7].
В какой-то момент эзотерическая форма домашних семинаров перестала удовлетворять ГП. Надточий не приводит конкретных примеров «фавора» методологии у КГБ, но Щедровицкий действительно стремился к социальной реализации своих идей в любых условиях. Отсюда и постоянные попытки легального выхода во «внешнюю историю». Эти поиски способов реального социотехнического воздействия, как раз и вызывали настороженность внутри вроде бы близкого ему структурно-семиотического круга. Хромченко описывает показательную историю с подготовкой одного семиотического сборника Института востоковедения. Там наряду со статьями Топорова, Пятигорского, Лекомцева должны были быть напечатаны тексты Щедровицкого, Юдина, Лефевра и Розина. Книга долго готовилась к выходу, и, когда работа практически подошла к концу, ответственный редактор сборника, лингвист Юрий Рождественский, решает вдруг убрать все «методологические» статьи. Хромченко подробно рассказывает о длительных дипломатических переговорах, которые вел Щедровицкий после этого неожиданного решения. В результате выяснилось, что кто-то из «либеральных мыслителей» (ни сам Хромченко, ни Владимир Ерохин, на которого он ссылается [8], не называют его имени), знакомясь с материалами сборника, усмотрел в статьях «методологов» лингвистический неофашизм, «недопустимые геополитические притязания» и сомнительную теорию социального инжиниринга [9]. В конечном счете «Семиотика и восточные языки» вышла в том виде, в каком первоначально задумывалась, но в небольшом редакторском предисловии Рождественский специально оговаривает, что подход Щедровицкого и его коллег — это не столько семиотика, сколько социология, и «редактор оставляет за собой право не разделять этого подхода» [10].
Понятно, что в случае с отзывом таинственного «либерального мыслителя» мы имеем дело с устным пересказом — его слова не задокументированы, и нельзя поручиться, что они были правильно переданы или вообще были когда-либо произнесены. Но выглядит вся эта история чрезвычайно правдоподобно — тексты «щедровитян» действительно производят впечатление каких-то технических пособий по социальному манипулированию. А если вспомнить двусмысленные высказывания Щедровицкого о неизбежности грядущего мирового тоталитаризма и представить себе реальный масштаб организационной сети, в которую в 1980-е через управленческие игры вовлекалось огромное количество людей (включая будущих членов правительства Российской Федерации и ключевых политтехнологов 1990-2000-х), то представление о нем как о лидере загадочной технократической секты становятся легко объяснимы. Техника вообще быстро окутывается полурелигиозной аурой — пользователь просто не понимает, как она устроена, и начинает видеть в ней систему магических девайсов, обслуживаемую «техноклиром». А уж когда объектом предполагаемого технического воздействия является само общество, разговоров о тайных политико-«метафизических» целях и средствах такого воздействия едва ли удается избежать [11]. Впрочем, и взвешенные современные оценки учения Щедровицкого исходят из того, что методологический проект — это прежде всего система социальных технологий, призванная «сверху» оформить податливую социальную материю. И такой авторитарно-технологический «гилеморфизм» будет с неизбежностью противостоять любым попыткам построить делиберативную демократию [12].
Эти оценки, безусловно, во многом верны, но, как представляется, оргуправленческая концепция Щедровицкого — явление несколько более сложное: подчеркнутая технологичность сочетается здесь с не менее подчеркнутым «идеализмом» [13], представление о бессубъектности мышления — с настоящими гимнами человеческой личности, а научно-техническая терминология и любовь к схемам — с жесткой критикой науки. Кроме того, «истерия конструктивизма» (Виталий Куренной), «прогрессорство» в духе братьев Стругацких уравновешивались у Щедровицкого акцентом на естественной эволюции или «самодвижении» объектов управления: если такого автономного естественного самодвижения нет, то и никакая управленческая регуляция в принципе невозможна. Наконец, стоит вспомнить, что Щедровицкий отталкивался от того же «деятельностного подхода», что и почти весь гуманистический советский марксизм 1950-1960-х, включая Ильенкова Конечно, «системомыследеятельностная» методология (СМД-методология), созданная в рамках ММК, довольно сильно отличалась от ильенковской философии (и отличалась, как это ни странно, скорее в либеральную сторону), но, отвечая на те же вызовы, она имела много общего с этой последней.
«Деятельностный подход», который сегодня, кажется, обретает второе дыхание в рамках так называемого «материального поворота» (material turn) [14], позволяет многое прояснить не только в оргуправленческой концепции Щедровицкого, но и в позднесоветской гувернаментальности (gouvernementalité)[15] в целом. Как известно, Мишель Фуко, разработавший целую теорию гувернаментальности на материале полицейских регулярных монархий и (нео)либеральных техник «руководства поведением», выражал недвусмысленный скепсис по поводу правительности чисто социалистической. Однако он полагал, что реальный социализм не может совсем обойтись без определенных «гувернаментальных» инструментов и потому заимствует конкретные техники то у административно-полицейской науки, то у экономической правительности либерализма. Сегодня гибридная гувернаментальность социалистических обществ (и в ее теоретическом, и в практическом выражениях) стала предметом планомерного изучения. Хотя проблематика «деятельностного подхода» куда шире конкретных управленческих проблем, именно в его свете становятся понятными условия (не)возможности идеальной социалистической правительности и суть тех паллиативных мер, которые восполняли ее отсутствие в странах «Восточного блока».
Считается, что основы «деятельностного подхода» были заложены советскими психологами — Рубинштейном, Выготским, Леонтьевым, Лурией — еще в 1920-е. В период оттепели он становится актуальным и в философии — Ильенков, Батищев, Юдин, тот же Щедровицкий так или иначе отдали ему дань. Понятно, что советские философы во многом опирались на достижения советских же психологов, но вот, реконструируя деятельностную, «ильенковскую» линию в марксизме как принципиально отличную от официозного «диамата», ученик Ильенкова — Сергей Мареев — видит ее исток в концепции раннего Лукача. Хотя культовая книга Лукача «История и классовое сознание» (1923) была полностью опубликована по-русски только в 2003 году, ее значение для становления советской философии трудно переоценить:
«Именно эта работа впервые столкнет догматический “диамат” Деборина с попыткой Лукача восстановить подлинные взгляды Маркса на философию. Таким образом “линии” Плеханова — Деборина в советской философии будет впервые и открыто противопоставлена другая “линия”, которая найдет свое продолжение у Выготского и Ильенкова» [16].
Размышления раннего Лукача тем более важны для разбираемой здесь проблемы, что он с особой остротой поставил вопрос о соотношении двух «естественностей»: «естественности» природной и «естественности» неизменных законов рыночной экономики, которые управляют жизнью человека в рамках капиталистической тотальности. Поскольку это ключевой вопрос для понимания правительности XIX-XX веков, есть смысл остановиться на нем поподробнее.
Как показал Марк Бассин, для раннесоветской и сталинской культуры было характерно «прометеевское» отношение к природе [17]. Последняя мыслилась как слепая сила, которая ограничивает прогрессивное развитие человечества. Выйти из подчинения природе и затем планомерно преобразовать ее в соответствии с рациональными целями освободившегося человека — так можно сформулировать одну из главных задач советского общества. В послесталинское время, когда естественные науки старались обеспечить себе относительную независимость от идеологического диктата, природа — их главный объект — также обрела некоторую «автономию». Деидеологизированная научная рациональность теперь как бы непосредственно соотносилась с объективными природными процессами, одинаково протекающими при любой общественно-экономической формации. Более того, институализированная технонаука, ставшая в 1960-е одним из важнейших элементов государственного планирования, все чаще предупреждала, что насильственное вмешательство в эти природные процессы может обернуться самыми катастрофическими последствиями. Природа, на первый взгляд полностью покорившаяся «неукротимой большевистской воле», способна, как выяснилось, мстить своим покорителям. Необходима новая стратегия — стратегия синхронизации социальных ритмов с природными.
Эти два вроде бы противоположных подхода являются на самом деле двумя сторонами дуализма, заложенного еще в работах Энгельса «Анти-Дюринг» и «Диалектика природы». В последней Энгельс, как известно, пишет, что три фундаментальных диалектических закона являются наиболее общими законами развития и природы, и общества, и мышления. Так, иллюстрируя закон перехода количественных изменений в качественные, он приводит примеры в основном из химии, но добавляет, что «этот же самый закон подтверждается на каждом шагу в биологии и истории человечества» [18]. Казалось бы, речь идет о принципиальном единстве социума и природы. Однако общность абстрактных законов в концепции Энгельса не отменяет неустранимого параллелизма развития природного и социального. Как проницательно замечает Лукач, критикуя концепцию диалектики в «Анти-Дюринге», у Энгельса полностью отсутствует «самое существенное взаимодействие: диалектическое отношение субъекта и объекта в историческом процессе» [19]. Именно потому, что это диалектическое отношение не было продумано, в советской философии появляются «диамат» (марксистская онтология) и «истмат» (марксистская социальная философия) в качестве отдельных дисциплин. А природа — неважно, трактуется ли она как пассивный объект радикального преобразования или, напротив, как наделенное «самодвижением» естество, с которым общество должно не просто считаться, но совместно «коэволюционировать», — остается в советском дискурсе чем-то внешним и чуждым. И задушевная лирика, воспевающая родные просторы, положения не спасает. «Волюнтаризм» и «фатализм», которые Лукач атрибутирует буржуазному сознанию, слепому по отношению к подлинному положению вещей, проявляют себя и в советской «экополитике» с очевидной наглядностью: «сталинский план преобразования природы» и «универсальный эволюционизм» академика Моисеева — это два полюса одного целого.
Сам же Лукач понимает природу как «общественную категорию», его диалектика — это диалектика встречи. В очерке «Изменение функций исторического материализма» он пишет:
«То, что на определенной ступени общественного развития считается природой, то, как выстраивается отношение этой природы к человеку и в какой форме происходит его взаимодействие с ней, следовательно, то, что может означать природа по форме и содержанию, объему и предметности, — все это всегда обусловлено обществом» [20].
Отталкиваясь от знаменитого высказывания Гегеля о том, что истинное должно быть понято «не как субстанция только, но равным образом и как субъект» [21], Лукач снимает дуализм бытия и мышления, субъекта и объекта, теории и практики через посредство категории деятельности. Бытие являет себя в конечном счете в качестве продукта деятельности, а сама деятельность — как ключевой инструмент преобразований бытия. Человеческая история и есть сама материалистическая диалектика в полноте ее — как сказал бы товарищ и собеседник Лукача Михаил Лифшиц — «онтогносеологического» определения. Социально-исторический процесс — это одновременно и разворачивающееся самопознание общества, так что все философские категории являются в то же время и формами его наличного бытия. Отсюда — критика небезызвестной теории отражения. Мышление не отражает внешнюю ему реальность, а полноправно участвует в ее становлении в рамках единого диалектического процесса. Как комментирует Лукача его исследователь и переводчик Сергей Земляной: «Лукач и Корш сделали решающий шаг к осознанию сущности марксистской диалектики как метода рассмотрения таких систем, таких целостностей (тотальностей), в которых в качестве одного из конститутивных элементов выступает сознание в любой из форм его наличного бытия» [22].
Как же меняются границы между «природным» и «социальным» в этом диалектическом движении? Если не углубляться в детали анализа докапиталистических формаций и сосредоточиться только на капитализме, то картина, нарисованная Лукачем, выглядит следующим образом. Капитализм окончательно разрушил все естественные связи человека с природой. В результате она оказалась как бы раздвоенной. С одной стороны, возникла природа в качестве внешнего ресурса как кладовая материалов, полезных ископаемых и прочих эксплуатируемых естественных богатств. С другой, в результате тотального овеществления всех человеческих отношений появилась «вторая природа» — непрозрачная система экономики. Вытесненное вернулось в преобразованном виде: зависимость от природно-географических условий сменилась зависимостью от железных законов рынка. Подробному разбору овеществления Лукач посвятил очерк «Овеществление и сознание пролетариата». Капиталистическое общество, — пишет он там, — нужно рассматривать в качестве конкретной тотальности, где товарная форма определяет и все формы предметности, и все коррелятивные им формы субъективности. По Марксу, товарная форма — это своего рода зеркало, которое «отражает людям общественный характер их собственного труда как вещный характер самих продуктов, как общественные свойства данных вещей, присущие им от природы» [23]. А раз отношения между людьми воспринимаются самими людьми в «фантастической форме» отношений между вещами, то можно сказать, что человек сталкивается со своей собственной деятельностью как с чем-то ему предельно чуждым. Его собственный труд предстает перед ним как нечто почти природное, как некая объективная автономная данность, заставляющая повиноваться своей «антигуманной закономерности». Лукач демонстрирует, что эта инверсия проявляется и в объективном, и в субъективном планах. Объективно человек оказывается во власти рыночных механизмов. Он старается прогнозировать экономическую ситуацию, пытаясь вычислить закономерность ее изменений, чтобы адаптироваться к ним ради своей выгоды. Однако, как бы ни были успешны его прогнозы, «экономика» в качестве отдельной и независимой сферы жизни остается квазиприродной силой, «естественной средой» — понятной в частностях, но непостижимой в целом. Именно в этом качестве она и становится основой либеральной гувернаментальности, о которой позже будет писать Фуко: условиями возможности эффективной работы рынка является адаптационное «невмешательство» и сущностный эпистемологический дефицит — невидимая рука должна быть поистине невидимой.
Но инверсия обнаруживает себя и в субъективном плане. Рабочая сила при капитализме — это такой же товар. Рабочий как бы раскалывается на объективированную вещь-товар и торгующего ею на рынке труда владельца. Причем, как замечает Лукач, это раздвоение характерно не только для фабричного пролетария, занятого монотонным физическим трудом, но и для «белого воротничка» — интеллектуальные или «духовные» способности так же отчуждаются от личности, как и физические.
«Даже если средства общественного культивирования подобных способностей, равно как и их материальная, и “моральная” меновая стоимость, в корне отличны от тех, что используются в отношении рабочей силы, […] тем не менее сам фундаментальный феномен остается одним и тем же» [24].
Хотя при капитализме ложное или овеществленое сознание присуще обоим антагонистическим классам, только у пролетариата есть шанс от него освободиться и стать тем самым движущей силой революционного преодоления всякого отчуждения. Идеологическая слепота буржуазии является необходимым условием самого ее существования — здесь «ложное сознание» оказывается истинным элементом функционирования экономической машины. Выстраивая управленческую навигацию в «диких джунглях» конкурентной борьбы, буржуа не в состоянии увидеть историческую преходящесть этих джунглей вместе с их неизменными законами и специфической рациональностью. Пролетариат же — в силу своего объективного положения в структуре капиталистической тотальности — может увидеть эту тотальность целиком.
«Превосходство пролетариата над буржуазией, которая превосходит его во всех прочих интеллектуальных, организаторских и т.д. отношениях, состоит исключительно в том, что он способен наблюдать за обществом исходя из его центра как взаимосвязанное целое и поэтому способен действовать центрально, изменяя действительность» [25].
Классовый интерес пролетариата как бы диалектически совпадает с интересом всего общества: освобождая себя, он и сам гибнет как отдельный класс, и разрушает классовую структуру вообще; его классовое сознание — это и есть «раскрытие сущности общества» в целом.
Конечно, позиция Лукача несколько уязвима: вместо железных законов буржуазной политэкономии у него возникают гегельянские диалектические законы исторического развития. Но возможный упрек в замене одних законов другими справедлив лишь отчасти. Лукач всячески подчеркивает, что эти диалектические законы не действуют автоматически. Бессознательная «хитрость разума» перестанет работать, как только человечество освободится от пут овеществленных отношений. Перефразируя Маркса, можно сказать, что социализм — это и есть та формация, в которой разум должен, наконец, выступить в своей разумной форме. Критикуя Розу Люксембург за излишнее доверие «органичному историческому развитию», Лукач настаивает на том, что после революции экономика должна быть организована сознательным образом — никакого «естественного» врастания прежних отношений в социализм быть не может. И главным агентом этой сознательной организации является пролетарское государство — первое «сознательное» государство в истории, лишенное всякой идеологической маскировки. И, хотя логически место для этой сознательности уже подготовлено, исторически ее можно и не достичь. И тогда «слепые силы» увлекут человечество в пропасть.
Даже такой схематичный пересказ головокружительных диалектических размышлений Лукача позволяет понять, почему его советские наследники в 1960-е выступали против гувернаментальных новинок, особенно в модных кибернетических вариантах. Сама кибернетика — это наука, ориентированная не на истину, а на эффект; она помогает не столько преобразовать сложившуюся данность, сколько оптимально адаптироваться к ней. Ее применение в советской экономике, конечно, возможно, но она не в состоянии решить главной проблемы — преодоления отчуждения и построения такого общества, где восторжествует «всеобщая, общественно-человеческая, разумная воля» (Эвальд Ильенков). В небольшой статье «Машина и человек, кибернетика и философия» Ильенков в соавторстве с двумя другими «деятельностниками» Василием Давыдовым и Анатолием Арсеньевым так пишут о кибернетических надеждах шестидесятников:
«Они думают, что коммунизм можно построить на пути математически-электронного усовершенствования нынешней системы отношений, то есть на пути увековечивания нынешнего положения дел, на пути передачи нынешних управленческих функций не демократически организованному человеческому коллективу, а другим машинам» [26].
Впрочем, любая прививка гувернаментальности — будь то автоматизированная система управления или комбинирование социалистического планирования с рыночными механизмами — это «увековечивание нынешнего положения дел». Социализм — диалектически переходный этап, и любой управленческий «апгрейд» просто капсулирует этот этап в его переходности (если не возвращает назад к капитализму). Критиковать реальный социализм имеет смысл только с позиции «виртуальной реальности коммунизма» (Виктория Файбышенко), в тотальности которого уже снято всякое отчуждение [27].
Щедровицкий не менее скептичен в отношении научного управления и кибернетики, чем Ильенков, но линия его размышлений довольно серьезно отличается от мысли последнего. Поскольку нас интересует именно управленческий аспект «методологии», последующее изложение будет отталкиваться в основном от лекций Щедровицкого, прочитанных в 1980-е реальным советским управленцам — важно не только, что он думал о «системомыследеятельностном» подходе, но и как формулировал его ключевые положения для руководящих работников Минэнерго или Министерства рыбной промышленности.
Прежде всего, как уже говорилось (и как видно из самого названия), базовым понятием СМД-методологии является понятие «деятельности».
«Всякий объект есть объект деятельности. Вообще, когда мы говорим “объект”, то это значит, что нечто принадлежит деятельности, именно деятельность очерчивает границы объекта. Сам по себе объект границ не имеет» [28].
Но если для большинства советских марксистов-«деятельностников» идеалом представлялся полностью «осуществленный гуманизм природы» (Карл Маркс), то у Щедровицкого сохраняется принципиальная двойственность, или «кентавричность», любого объекта. Все существует одновременно в двух мирах — в мире человеческой деятельности и в «сыром» мире радикально внешнего. И, хотя само это различение так же задано «мыследеятельностью», гибридность окружающего мира принципиально неустранима. Внутри каждого объекта есть некоторое темное пятно, инертный материал, или «материя», которая заставляет его двигаться по собственным законам и оказывать сопротивление «давлению» нашей деятельности, включая деятельность оргуправленческую. Именно эта «темная сердцевина» вещей накладывает ограничение на конструктивистский произвол того или иного «прогрессора».
В рамках подобной — то ли посткантианской, то ли постфихтеанской — онтологии главной проблемой оказывается не полное снятие отчуждения, а склейка естественного и искусственного, объективных законов и целеполагающего, «деятельностного» конструирования. Новоевропейская наука, построившая абстрактный мир идеальных объектов и онтологизировавшая собственную абстракцию в качестве «объективного мира», как раз такой склейкой и не занимается. Сфера законов и сфера целей стыкуются всякий раз вслепую, порождая многочисленные управленческие ошибки. Отсюда и недоверие Щедровицкого к научному управлению вообще и к кибернетике в частности. Кибернетическая система полагается на натурализованный закон обратной связи, но в ее схеме «не фиксированы цели», а кроме того, невозможно определить, «кто управляет, а кто управляем: прямая и обратная связи симметричны, и в структуре объекта разница между управляющей и управляемой системой не зафиксирована» [29].
В этом контексте становится более понятной та роль, которую Щедровицкий отводит живым управленцам в социальной структуре. Во-первых, управленческая деятельность — это своего рода высший тип деятельности: деятельность над деятельностями. Индустриальное фордистское производство, с его механизированным конвейером и «механизированным» рабочим как элементом конвейера, заслонило от человека «деятельностную» природу жизненного мира, а перенос центра тяжести с производства на управление возвращает ему ее: «Человек должен управлять — и в этом должна состоять его деятельность. Управлять протекающими вокруг процессами и собственной жизнедеятельностью» [30]. Но, поскольку производство и разделение труда никуда не делись, эта высшая деятельность хотя и несколько демократизировалась, но не стала всеобщей. Настраивать баланс между естественным и искусственным должны профессионалы. Если позиция пролетария у Лукача обеспечивает короткое замыкание между партикулярным (классовым интересом) и универсальным (интерес «совокупного общества»), то управленец Щедровицкого сохраняет к этому универсальному партикулярно-привилегированный доступ. Он и «винтик» внутри организационной структуры, и личность в пространстве «клуба» — места, где свободно и творчески обсуждаются профессиональные проблемы. И он единственный, кто проходит полный «мыследеятельностный» цикл — от простой «мыследеятельности» через чистое мышление (представление ситуации в рефлексивных схемах) вновь к своей «мыследеятельности», но теперь, уже воплощая в ней схемы чистого мышления.
«Проблема реальности этих схем, соединения их — это тончайшая проблема, связанная с человеческим пониманием. Ученый может быть догматиком, ученый может иметь шоры на глазах. А руководитель не может, потому что он имеет дело со сложнейшей практикой, где все эти планы “завязаны”, взаимодействуют тончайшим образом. И сегодня теоретически никто не отвечает на вопрос, как они “завязаны”» [31].
Собственно, Щедровицкий вроде бы только и делает, что отвечает на этот вопрос, но, несмотря на эзотерический наукообразный язык и бесконечные схемы и модели, никакого готового — технологического — рецепта «завязывания» не дает. Весь тренинг сводится к тому, что «руководящий состав» ведомства постепенно подводят к мысли о необходимости принимать самостоятельные решения. Говоря языком Шмитта и Агамбена, управленец — это минисуверен, приостанавливающий автоматическое действие научно разработанного административного норматива ради достижения амбициозной практической цели. «Технологичность» тут, видимо, надо понимать в изначальном смысле греческого «технэ» — как некое искусство или умение. Рассказывая работникам Минэнерго о противостоянии личности и организации как об основной «социокультурной оппозиции нашего времени», Щедровицкий совершенно не случайно вспоминает позднесредневековую и ренессансную Флоренцию. Как показал Джон Гревилл Агард Покок в классической работе «Момент Макиавелли» (1975), именно в конце Средневековья — не только в Италии, но и в Англии — складывается представление о собственно историческом событии как о чрезвычайном происшествии, ставящем под вопрос автоматическое действие естественного и основанного на нем позитивного законов. И в этом смысле история, понятая как чрезвычайное происшествие, — это тест на суверенность правителя. В нормальной ситуации он опирается на существующие законы или традиции и обычаи, сконденсировавшие опыт предыдущих поколений. Это область jurisdictio. Но мог наступить момент, «когда неизвестность становилась полной, реакция требовалась мгновенная и управлять мог лишь один человек; монарх обретал абсолютную власть в том смысле, что его решения не были ограничены ни обычаем, ни советом, но они мгновенно не становились — ибо не могли стать — общими законами поведения» [32]. Здесь правитель вступает в область собственно управления (gubernaculum). Другими словами, история как сфера событийно-уникального всегда требует virtuозного суверенного ответа.
Конечно, председатель рыболовецкого колхоза мало похож на ренессансного итальянского тирана. Но в 1988 году, в разгар перестройки Щедровицкий настойчиво внушал повышающим квалификацию специалистам в области рыбной промышленности, что именно теперь мы, наконец-то, вернулись в историю, а значит, будет затребован новый тип руководителя, способный ответить на ее вызовы:
«Оргуправленец должен работать совершенно специфическим образом. Он ведь должен принять решение. […] У меня есть подозрение, что оргуправленцы и в нашем обществе, и в любом другом — это цвет нации» [33].
Как восходящий революционный класс «живые, пластичные, мобильные» оргуправленцы противопоставляются Щедровицким партийной и советской номенклатуре, извлекающей частную выгоду из общественной собственности и реагирующей на любую нестандартную ситуацию закономерно-стандартным образом.
В целом «деятельностная» модель ОРУ (организация-руководство-управление), предлагаемая Щедровицким, напоминает не столько либеральную gouvernementalité в описании Фуко, как я пытался показать ранее [34], сколько «ойкономическую» машину Агамбена, совмещающую суверенный и гувернаментальный полюса в рамках одной и той же структуры [34]. Как известно, «методология» оказалась более чем востребована в постсоветской России. И поэтому не приходится удивляться, что нынешняя «ироническая империя» (Глеб Павловский) являет собой наглядный пример лишь на первый взгляд кажущегося парадоксальным сочетания неолиберальной экономической оптимизации и суверенной политической виртуозности, функционирующего в режиме непрерывного чрезвычайного положения.
[1] См.: Надточий Э. Об одном проигранном споре, или Ибн Рушд и большевики // Синий диван. Философско-теоретический журнал. 2017. № 22. С. 129-143.
[2] Там же. С. 133.
[3] Там же. С. 135-136. «Красная звезда» и «Инженер Мэнни» — романы Богданова, которые подробно анализирует Ильенков в своей «Ленинской диалектике…».
[4] «Разве ты не видишь, что расчет Богданова на надсоциальную, надобщественную суть технократического управления обществом от имени науки — опасная антиутопия, но именно она у нас воплотилась в жизнь, прикрывая, как и положено, неограниченную власть того класса или слоя партбюрократии, который себя огосударствил в качестве тотального собственника и субъекта власти». Слова Ильенкова цит. по: Михайлов Ф. Он сам целая школа // Драма советской философии. Эвальд Васильевич Ильенков. Книга-диалог. М.: ИФРАН, 1997. С. 124.
[5] Надточий Э. Указ. соч. С. 132.
[6] Хромченко М. Методолог. М.: Луч, 2020. Т. 1. С. 397.
[7] Там же. С. 408.
[8] См.: Ерохин В. Вожделенное Отечество. Роман-хроника. М.: Laterna Magica, 1997.
[9] Там же. С. 428-430.
[10] Рождественский Ю. От редактора // Семиотика и восточные языки. М.: Наука, 1967. С. 4.
[11] Назначение в 2016 году на пост первого заместителя Администрации президента Сергея Кириенко вызвало целый ряд публикаций о возможном влиянии на него СМД-методологии — сын Георгия Щедровицкого, политтехнолог Петр Щедровицкий, был советником Кириенко в бытность того генеральным директором государственной корпорации «Росатом». В публикациях как раз подчеркивался «эзотерический» характер социального управления, предлагаемого «щедровитянами» — этой то ли сектой, то ли ложей посвященных. См., например: Гогин С. Человек, который переиграл Систему // Радио Свобода. 2016. 9 октября (www.svoboda.org/a/28041141.html). О полурелигиозной форме, которую приняла «методология», говорится и в некоторых научных публикациях. Так Николай Митрохин относит «методологию» к числу сциентистских вероучительных концепций. Методику Щедровицкого он описывает следующим образом: «Внук раввина адаптировал к советской образовательной действительности (базирующейся в ту пору в первую очередь на заучивании четко обозначенных тем и выстраивании иерархической системы знаний) принципы иешивы (младшей и средней еврейской школы) — с ее свободными выступлениями на заданную тему, живой дискуссией, модераторской, но не дидакционной ролью учителя и развитием коммуникативных способностей, но не знания как такового» (Митрохин Н. Советская интеллигенция в поисках чуда: религиозность и паранаука в СССР в 1953-1985 годах // Новое литературное обозрение. 2020. № 3(163) (https://bit.ly/3sPHbRG).
[12] См.: Кукулин И., Куренной В. Школа Щедровицкого и ее наследие. Часть 1 // Полит.ру. 2017. 31 марта (https://bit.ly/3sTbLcQ).
[13] См.: Щедровицкий Г. Я всегда был идеалистом… М.: Путь, 2001.
[14] См.: Левант А. Умная материя и мыслящее тело: теория деятельности и «материальный поворот» в современной философии // Стасис. 2017. Т. 5. № 2. С. 510-529.
[15] Поскольку переводческий консенсус так пока и не сложился, все три наиболее распространенных варианта перевода gouvernementalité — «гувернаментальность», «правительность» и «управленчество» — употребляются здесь как синонимичные.
[16] Мареев С. Из истории советской философии: Лукач-Выготский-Ильенков. М.: Культурная революция, 2008. С. 50.
[17] Bassin M. The Gumilev Mystique: Biopolitics, Eurasianism, and the Construction of Community in Modern Russia (Culture and Society after Socialism). Ithaca: Cornell University Press, 2016.
[18] Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. М.: Издательство политической литературы, 1961. Т. 20. С. 389.
[19] Лукач Г. История и классовое сознание. Исследования по марксистской диалектике. М.: Логос-Альтера, 2003. С. 106.
[20] Там же. С. 313.
[21] Гегель Г. Феноменология духа. М.: Соцэкономиздат, 1959. С. 9.
[22] Земляной С. История, сознание, диалектика. Философско-политическая мысль молодого Лукача в контекстах ХХI века // Лукач Г. Указ. соч. С. 39.
[23] Маркс К., Энгельс Ф. Указ. соч. Т. 23. С. 82.
[24] Лукач Г. Указ. соч. С. 194.
[25] Там же. С. 166.
[26] Арсеньев А., Ильенков Э., Давыдов В. Машина и человек, кибернетика и философия // Ленинская теория отражения и современная наука. М., 1966. С. 280. Подробнее об этом см.: Кобылин И. «Электронный Лоэнгрин»: провиденциальная машина советской кибернетики // Художественный журнал. 2019. № 111. С. 27-35.
[27] См.: Файбышенко В. Вещи без слов и целое без частного. Советская философия Эвальда Ильенкова // Логос. 2017. Т. 27. № 5. С. 45-64.
[28] Щедровицкий Г. Оргуправленческое мышление: идеология, методология, технология. Курс лекций // Из архива Г.П. Щедровицкого. М., 2004. Т. 4. С. 98.
[29] Он же. Оргуправленческое мышление… С. 91-92.
[30] Путеводитель по основным понятиям и схемам методологии Организации, Руководства и Управления. Хрестоматия по работам Г.П. Щедровицкого. М.: Дело, 2004. С. 9.
[31] Он же. Оргуправленческое мышление… С. 148.
[32] Покок Дж.Г.А. Момент Макиавелли. Политическая мысль Флоренции и республиканская атлантическая традиция. М.: Новое литературное обозрение, 2020. С. 64.
[33] Щедровицкий Г. Методология и философия организационно-управленческой деятельности: основные понятия и принципы (курс лекций) // Из архива Г.П. Щедровицкого. Т. 5. С. 19.
[34] См.: Кобылин И. Игры методологов: Мишель Фуко и «оргуправленческий» проект Георгия Щедровицкого // Логос. 2019. Т. 29. № 2. С. 268-287.
[35] Агамбен Дж. Царство и Слава. К теологической генеалогии экономики и управления. М.; СПб.: Издательство Института Гайдара; Факультет свободных искусств и наук СПбГУ, 2018.