Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 6, 2020
Александр Александрович Писарев (с. р. 1988) – редактор, переводчик, младший научный сотрудник сектора социальной философии Института философии РАН.
[стр. 228—239 бумажной версии номера]
Отечественные интеллектуальные журналы предложили читателям интереснейшие обсуждения классических тем. Одни из них ждали возвращения в оборот, будучи когда-то вытесненными на обочину, другие оставались едва известными в России. Так, «Художественный журнал» проводит ревизию обстоятельств забвения художественного реализма, а также возможностей и оправданности его реабилитации. «Логос» посвятил двухтомник малоизвестным философским учителям молодого Делёза и влиянию самого французского философа на современный интеллектуальный ландшафт. «Stasis» продолжил эту тематику и, отталкиваясь от делёзовского концепта геофилософии, погрузился в бурно развивающееся поле философской проблематизации Земли и земного. «Ab Imperio» в одном номере остался на поверхности Земли и разбирался с империями, созданными «в приступе рассеянности», а в другом – обратился к исследованию динамичной природы сообществ, структурирующих себя в качестве наций.
Сомнения реализма
«Художественный журнал» (2020. № 114) посвящен критике и ревизии понятия реализма и реалистической установки в искусстве. Центральный нерв дискуссии – возможность и оправданность реабилитации реализма в современном искусстве после многих лет его критики. С одной стороны, реализм не опознается в качестве жизнеспособной ориентации современным художественным сознанием – обусловлено ли это модернистским вытеснением репрезентации и повествования или неудачными попытками левых его обновить (с. 77). С другой стороны, реализм, как показывают исследователи, никуда не исчезал и продолжал в разных неявных формах существовать. Правда, проблема не только в поляризованности позиций по его поводу. Сложность состоит уже в выделении какого-либо инварианта в основе всех версий реализма (с. 25, 173–174). Подобная неустойчивость содержания понятия свидетельствует о том, что оно держится скорее сопряженным с ним постоянно возобновляемым аффектом, чем идеей.
Итак, современные художники чаще отвергают реализм как подозрительную стратегию. Например, Иван Новиков напоминает, что, «размышляя о “реализме” сегодня, необходимо постоянно помнить о его исторической укорененности в идеях “белого превосходства” и провластного конформизма по отношению к государственным структурам угнетения» (с. 173). В свою очередь Павел Отдельнов заявляет: «В слове “реалист” мне слышится претензия на некую окончательную достоверность и объективность» (с. 25). Но к XXI веку чувственное, возвышенное отцом-основателем реализма Густавом Курбе, было скомпрометировано: оно оказалось теоретически и идеологически нагруженным, поэтому, по мнению Отдельнова, реальное меняет очертания – теперь это невидимое, непредставимое. Прицел смещается с погони за реальным на охоту за скрытой идеологией: «остается сталкивать разные нарративы и создавать ситуации, в которых идеологическая составляющая могла бы быть идентифицирована» (с. 29). Ввиду этих трансформаций Отдельнов «не видит для себя необходимости в очередной раз реинкарнировать термин позапрошлого века, который сегодня возможно использовать только со многими оговорками и уточнениями» (с. 29).
Некоторую роль в отторжении отечественными современными художниками реализма сыграло насаждение его специфической версии в государственных художественных институциях. Краткую генеалогию этой версии читатель найдет в исследовании Николая Смирнова. Поскольку (после Латура и Харауэй) чистые формы – это достояние идеальных аналитических пространств, а не действительной истории, то и реализм подчас инкорпорировал, контрабандой протаскивал в искусство чужеродные себе элементы. Как показывает Смирнов, одним из истоков реализма, преподававшегося в постсоветских государственных художественных школах и училищах, могла быть софиология Владимира Соловьева.
Траектория трансфера этого идейного комплекса пролегает через испытавшего влияние Соловьева Павла Флоренского, который на протяжении шести лет преподавал во ВХУТЕМАСе (с. 18), и в еще большей степени Владимира Фаворского (с. 20). Последнему удалось пришить к соцреалистическому требованию правдоподобия религиозно-мистическую формалистическую изнанку, то есть к реализму действительного – реализм идеального. Это сочетание рефлексивно проявилось, например, у художников МОСХа и гораздо менее осознанно – скорее как традиционализм – в мейнстриме художественного сообщества вплоть до сегодняшнего дня (с. 21–22). «Такая авторская позиция в наше время мне представляется этически спорной, если не сказать аморальной», – высказывается по поводу такого государственно финансируемого ложного реализма Новиков (с. 177).
В пику художникам теоретики и историки, представленные в номере, не торопятся отвергать реализм и выявляют его фундаментальную роль в современных художественных процессах. Примечательно, что свои размышления они начинают с демонстрации неустойчивости или поверхностности связи реализма и миметического начала (с. 31, 50).
Борис Гройс диагностирует существование нового реализма и прослеживает его генеалогию. Авангард безуспешно пытался тематизировать профанное, фактическое измерение искусства как реальное. Выполнить эту задачу удалось только современному искусству в пространстве Интернета за счет «интеграции [этого искусства] в информацию о его авторе как о реальной, профанной персоне» и в особенности за счет документации художественного процесса (с. 32). С искусством мы в основном сталкиваемся через художественные документации: «эта присущая современному искусству позитивистская фактологичность и порождает ностальгию по реализму». Отсюда запрос на новый реализм, в котором искусство возвращается к психологизму доавангардного реализма (с. 33–34). Это «возвращение недовольства реальностью, которая переживается как деспотическая сила», в том числе – реальностью самой художественной системы:
«Если писатели и художники хотят быть реалистами, они должны научиться жить под подозрением, что их изображение человеческой психологии суть чистый вымысел – до тех пор, пока история не подтвердит реализм их произведений» (с. 35).
Разговор о травматичности контакта с реальностью выводит дискуссию на социально-политическую проблематику реализма. Именно этот контекст реализма XIX века – с поправкой на изменившуюся ситуацию – актуализирует Джон Робертс. Он размышляет о «реализме в его отношениях с классовой, коллективной репрезентацией и с сегодняшним “кризисом политического”» (с. 37). При этом в методологическом плане Робертс отказывает этой позиции в субстанциальности и на материале истории разных его версий XIX–XX веков показывает, что реализм – это «процессуальное и переходное место встречи различных формальных традиций» (с. 39).
Современный реализм отделяет себя от классовой идентичности и идентитарности в принципе: «борьба альтерреализма за его различимость всегда начинается не с некоей воображаемой классовой идентичности или эстетики реализма, а с реальных условий существования, в которых оказываются реализм и рабочее движение» (с. 45). Разъединяя, например, репрезентацию рабочего и репрезентацию труда, реализм, по Робертсу, ищет фундирующее опыт противоречие, а не идентитарное содержание видимостей. Поэтому реализм – философская проблема и критический горизонт, а не эстетический идеал или когнитивная машина, привязанная к видимостям. Образцовость реализма в том, что он «как философская и неидентитарная программа может сделать противоречия капиталистического опыта различимыми и продуктивными, прорабатывая их» (с. 50).
Очень близка идеям Робертса о базовом противоречии опыта позиция фотографа Аллана Секулы, чьему переизобретению реализма посвящен отдельный блок статей. Вопреки и левому, и модернистскому здравому смыслу (с. 77) он развивает документальный реализм. Секула указывает на неизбежно необъективный и аффективный характер документального и фотографического (с. 72, 58) и критикует поддерживаемый капиталом культ «гения», привнесенный в фотографию ее коммерциализацией. В противовес предлагается критический реализм, при котором произведения конструируются изнутри всегда-уже означенных конфликтных ситуаций, находящихся в горизонте преобразования общества, и подчиняются повествованию. В случае Секулы речь идет о критике монополистического капитализма и его насилия по отношению к телам рабочих. (Интересно, что, имея сходные предпосылки, Отдельнов не считает возможным или полезным переизобретение реализма.)
Эту статью сопровождает два комментария. Первый принадлежит Бенджамину Бухло и предлагает развернутый анализ стратегии Секулы. Бухло вскрывает ее противоречия и объясняет «несчитываемость» критических проектов Секулы в сегодняшнем постиндустриальном обществе, скрывающем свой производственный базис, и в порождаемом им «мире искусства».
Во втором комментарии Максим Шер, признавая свой долг перед эстетикой этого фотографа, намечает линии расхождения в фундирующей ее политической теории. Во-первых, вопреки ориентации на широкую аудиторию и предполагаемой ангажированности Секулы его проекты оказались доступны только узкому кругу и стали достоянием истории искусства, а не политики (с. 92). Во-вторых, претендуя на роль критически настроенного политического интеллектуала, разоблачающего угнетение капиталом трудового люда, он фактически воспроизводил критикуемую им фигуру гения-одиночки (с. 92). Однако проблема шире – критический подход в искусстве и академии доказал свою практическую бесплодность и коммерческую привлекательность. Поэтому Шер призывает критически мыслящих художников «просачиваться» в иерархии и институции, но не встраиваться в них. «Главное же – не идти на поводу у ориентализма (западного и доморощенного) и перестать заниматься (само)экзотизацией в попытке получить быстрое признание» (с. 114). В немалой степени вслед за Секулой Анна Пилипюк предлагает реабилитировать типический реализм как стратегию изображения общего. После времен «безосновного барокко» в искусстве «стоит обратиться к его миметической способности, наглядно доказать возможность общего» (с. 108). Паоло Чирио, так же отталкиваясь от критики документального, предлагает доказательный реализм:
«Доказательный реализм исходит из того, что реальность можно увидеть только путем одновременного учета множества порождающих ее инфраструктурных сигналов, референтов, отношений и процессов различных параметров. […] Художники, представляющие доказательный реализм, обращаются к условиям, порождающим создание их произведений» (с. 158).
Подводя итог, хочется указать на любопытную черту композиции этого номера. При всем разнообразии позиций в развернувшейся дискуссии обрамляют ее резко критические высказывания современных художников, Отдельнова и Новикова. Последовательный читатель начнет чтение с высказывания, направленного против реализма, и аналогичным же высказыванием закончит. Едва ли это случайно: тяжелый бэкграунд реалистической установки никуда не исчез, и ее реабилитация угрожает если не «нормализацией этой дискриминационной идеологии превосходства» (с. 177), то забвением уроков, вынесенных из ее критики и преодоления.
Становление Делёзом
«Логос» (2020. № 4, 5) продолжает работать с крупным форматом и после трехтомника по истории науки подготовил для читателей двухтомник о философии Делёза. Первый том «Молодой Делёз» посвящен раннему периоду его творчества, а второй, «Темный Делёз», – специфическим интерпретациям его философии.
Первый том открывает статья редактора-составителя Артема Морозова. Он кратко картографирует дискуссию и вклад ее участников, а затем переходит к разбору проекта дианоэматики Марсиаля Геру – одного из референтных для Делёза мыслителей. Геру тематизировал историю философии как множество философских проблематик и решений с соответствующими им Реальными (поэтому это радикальный идеализм).
«Философии выступают решениями в двух смыслах: во-первых, они совпадают с а-историческим философским решением (décision); во-вторых, их понятия представляют собой не что иное, как решения (solutions) проблем, которые они же и ставят. Эти проблемы, или Идеи, и есть “реальность”, на которую так или иначе ориентируются философии, вот только “реальность” остается внутренней для каждой философии» (с. 6–7).
Впоследствии Делёз использовал эту концепцию как фундамент для материалистической мысли об имманентности, что особенно явно в «Что такое философия?». Более подробный разбор подхода Геру читатель найдет в статье Анны Лонго, опубликованной в том же томе. В юности и молодости Делёз, находясь под сильным влиянием Сартра, пытался преодолеть его. К этому периоду относится его эссе «От Христа к буржуазии» (1946). В нем Делёз критикует защищаемое Сартром буржуазное разделение жизни человека на внутреннее и внешнее и возводит эту пару к евангельскому противопоставлению Природы и Духа. Это эссе служит хорошей затравкой для исследования Евгения Блинова, предпринимающего попытку очертить генеалогию ранней философии Делёза на материале его публицистики 1940-х и первых историко-философских исследований 1950-х. В отличие от других авторов номера, Блинов работает с контекстом не только академической философии, но и политических, эстетических дебатов послевоенного времени. Уже на этом этапе Делёз разрабатывает собственный подход к истории философии, предполагающий превращение авторов – например, Юма и Бергсона – в концептуальных персонажей собственной, делёзовской, философии (с. 82).
К ранним работам Делёза относится лишь недавно обнаруженный курс «Что такое обоснование?» (1946), в зачаточном виде содержащий в себе идеи всей последующей делёзовской философии до 1968 года. Кристиан Керслейк, детально разбирая запись курса, защищает тезис, что тот является продолжением проекта фундаментальной онтологии Хайдеггера (с. 102), и таким образом открывает обсуждение темы влияния Хайдеггера на Делёза.
Эту почти экзотическую и малоизученную тему углубляет Джеймс Бахо; он прослеживает влияние немецкого философа через философию математики Альбера Лотмана (с. 111). В поиске ответа на вопрос о природе проблем и Идей математики Лотман использовал идею вопрошания из ранней хайдеггеровской онтологии и построил обновленный математический платонизм. В нем он выстраивает двухчастную структуру: математика и реальность, на которую она ориентируется и которая конституируется проблемами-Идеями. Бахо показывает, как эта концепция повлияла на делёзовскую теорию диалектических проблем-Идей и что именно в последней Делёз заимствовал у Хайдеггера.
Надо сказать, что учение Лотмана – это, по сути, точка отсчета для обширной традиции французской эпистемологии, которая стремится преодолеть субъект-объектную оппозицию при помощи понятий проблематики и проблемного поля. Помимо Лотмана и хорошо известных за пределами Франции философов (Бергсон, Башляр, Кангилем, Альтюссер, Фуко), в нее входят Жильбер Симондон и Раймон Рюйе. Последний также является референтной для Делёза фигурой, обзор его «эмбриологической философии» дан в тексте Игоря Красавина. Думается, по сей день господствующее в России мистифицирующее восприятие Делёза как экстравагантного и туманно-самопротиворечивого философа делает появление такого номера весьма важным. Делёз здесь демистифицируется, обнаруживается история его идей и проясняется их внутренняя организация.
Второй том, напротив, обращен к анализу влияния самого Делёза на философский ландшафт последних десятилетий. Он посвящен интерпретациям делёзовской и бурно цветущей постделёзианской мысли. Один из упреков, предъявляемых некоторым из левых наследников Делёза, – чрезмерная страсть к инфляции вымысла и злоупотребление научной фантастикой, особенно при обсуждении будущего. Армен Арамян и Денис Шалагинов разворачивают этот упрек в полновесное обвинение левого постделёзианства в реакционном размывании границы реальности и вымысла, в интеллектуальном эскапизме (с. 25). В частности, предметом их разбора становится идея гиперверия и ее реализация в работах британской группы CCRU и левых акселерационистов.
Продолжает обсуждение выходец из CCRU Иэн Гамильтон Грант. Не секрет, что Делёз нередко контрабандой протаскивал в свою философию идеализм и трансцендентность. Отчасти дополняя затеянное Джеймсом Бахо исследование, Грант ищет ответ на вопрос, каким же именно идеалистом был Делёз. Он обнаруживает в мысли французского философа и гегелевский призыв к новому миру, и «безосновное» Шеллинга (с. 62), и этико-телеологию Канта (с. 64). Сам Грант склоняется к приоритетности шеллингианского элемента и путем обращения к натурфилософской химии как чувственной динамике разворачивает соответствующий ему абсолютный натурфилософский эмпиризм, объясняющий идеальное при помощи реального.
Ряд материалов тома посвящен частным сюжетам, вытекающим из того или иного аспекта философии Делёза. Так, одним из внутренних оппонентов позднего Делёза был Франсуа Ларюэль с его проектом нефилософии. Артем Морозов анализирует этот проект, продуктивно сопоставляя его с натурфилософией Шеллинга/Гранта и философией самого Делёза. В свою очередь Олег Горяинов прочитывает его знаменитую философию кино как политическую онтологию, организованную вокруг эффекта шока, а Валерий Шевченко подвергает критике теорию ассамбляжей делёзианца Мануэля Деланда.
Как философствовать планетой
Очередной, на этот раз англоязычный, номер «Stasis» (2020. № 1) посвящен материалистическому повороту современной теории, в котором в попытке привести в соответствие истории и жизненные миры человека и нечеловеческого сходятся философия, естественные и гуманитарные науки.
Чтобы выхватить в пестром бурлящем котле подобных проектов значимые силовые линии синкретических и междисциплинарных дискуссий и программ, редакторы решили избрать в качестве оптики номера делёзовский концепт геофилософии как политической «пространственной модели имманентного мышления, устанавливающей взаимосвязь между территорией и Землей» (с. 7). «Климатические изменения, пандемия и социальный коллапс […] создают процессуальную композицию, которая не может быть воспринята отдельными позитивными науками» (с. 8–9).
Начать чтение номера стоит с манифеста Майкла Мардера о геофилософии и Земле. Он построен вокруг четырех тезисов: у нас никогда не было философии Земли, сама Земля еще никогда не была собой, у нее никогда не было определения, и она никогда не была моральной. Опираясь на обширный философский материал, Мардер не столько утверждает конкретную исследовательскую программу или философское учение, сколько выявляет неразработанную проблематику и поле для будущих исследований и размышлений. Пример попытки помыслить Землю по-новому представляет эссе Джованбатисты Тузы. Но в этом поле вовсе не обязательно вести речь о Земле напрямую: еще есть земное. Одним из способов поворота к нему стала идея плоской онтологии, реализованная, например, в проектах объектно-ориентированной онтологии и нового материализма. Это тип онтологии, в которой предикат «быть» однозначен, поэтому человек, дорога, пыль и муха существуют в одном и том же смысле. Такой формальный ход устраняет иерархии вроде оппозиций природа–культура, человеческое–нечеловеческое и предположительно открывает возможность для наделения вещей агентностью. Но действительно ли возможно такое уравнивание? Критический подход к этому решению читатель найдет в статье Вадима Квачева. Автор вслед за многими западными философами пытается выявить политико-экономический эквивалент такой онтологии и на этом основании дисквалифицировать ее. В данном случае таким «частичным» эквивалентом «для наивного наблюдателя» оказывается теория предельной полезности (с. 26). Плоская онтология маскирует иерархичность цепочек создания стоимости ложным тезисом о равенстве ее акторов и, конечно, оказывается продуктом символического порядка капитала (с. 29–30).
Критическую линию продолжает Бенджамин Норрис, анализирующий антикантианский новый реализм Маурицио Феррариса. Оказывается, что новизна этого проекта условна, так как в общих чертах он повторяет критику антиреалистских эпистемологий, предложенную Фридрихом Якоби за два века до того, и вместе с ним обнаруживает реакционный антипросвещенческий характер. Как видно, реалистические стратегии обращения к земному имеют давнюю историю, поэтому не удивительно, что нынешний материалистический поворот – это не только и даже не столько новые онтологии, сколько новые прочтения старых учений. Пример такого прочтения дает Майкл Льюис. Он реконструирует философию природы, на которую опиралась философская антропология Хельмута Плеснера. Интересно, что эту задачу Льюис ставит в горизонте одной из более общих задач современности – синтеза лакановского психоанализа и постфукольдианского анализа биополитики.
Одним из мощных мотивов и тематик материалистического поворота является переосмысление животного. Этой теме посвящена необычная статья Захария Рейны. Он изучает старую практику суда над животными в контексте устройства модерного законодательства и его возможных, но нереализованных сценариев развития, чтобы предложить усиление политики нового материализма (с. 124–125). Ресурсная привязанность человека к Земле рано или поздно закончится: на смену нефти, возможно, придет солнечная энергия. Имре Земан анализирует социальные и политические черты возможного солярного перехода. Вопреки техно-детерминистской идее о том, что технология солнечной энергии per se произведет радикальные социальные преобразования, Земан указывает, что сам переход потребует особой политики.
Как видно по материалам номера, о едином подходе едва ли идет речь – и, возможно, оно и к лучшему. Не зря манифест Мардера имеет негативный характер: поле только намечается и наполняется конкурирующими проектами. Хорошо, когда есть возможность ознакомиться с разными философскими рамками.
Империи, собранные в приступе рассеянности
В 2020 году «Ab Imperio» берется за тему «Встреча постимперской и постколониальной парадигм: новые формы группности в исторической перспективе». Современная ситуация является постимперской, так как характеризуется «новой активизацией изоляционизма, авторитаризма и национализма». Она же одновременно постнациональная, так как «никакое воображаемое или реальное образование (государство, нация, любое сообщество солидарности) не является одномерным, четко ограниченным и вполне изолированным, рассчитывающим на безопасное будущее отдельно от других» (№ 1. С. 17–18). Это означает, что линии объединения и распада групп больше не совпадают с национально-государственными и заново ставится проблема их природы.
Первый номер «Ab Imperio» (2020. № 1) посвящен теме «“В приступе рассеянности”: механизмы империестроительства». Британский историк сэр Джон Роберт Сили писал, что Британия «завоевала и заселила половину мира в приступе рассеянности» (с. 19). Другими словами, империестроительство иногда не объясняется никакими рациональными моделями и сложным образом собирает в себе множество параллельных целеполаганий и воображаемых вариантов социальной организации, по-разному соотносящихся и имеющих разный исход.
Особенно иллюстративна в этом отношении история колонизации «русского Туркестана», исследованная Константином Ивановым с точки зрения производства знания военными топографами, занимавшимися описанием неисследованных земель Центральной Азии. Он показывает, что научное знание играло «формообразующую» роль в российской экспансии, разворачивавшейся в отсутствие планов и вопреки прагматике («в приступе рассеянности»). Географические карты формировали ментальные пространства российских военно-политических элит, абстракции карт субстантивировались и начинали восприниматься как естественные границы, с которыми должны совпасть границы политические (с. 100–106). Более того, топографы опосредовали и сам полустихийный процесс колонизации, дискурсивно структурируя и математизируя его в кадастрах, атласах межевания, отчетах об этническом составе и конфликтах, других документах (с. 123–124). Отдельный интерес в исследовании Иванова представляет живое описание профессиональной подготовки и работы военных топографов, а также истории и контекста формирования военно-топографической службы.
Другой пример «рассеянности» дает Йолита Мулявичюте в исследовании обычно незамечаемой, но неожиданной практики жителей Северо-Западного края Российской империи. При всех антиимперских настроениях среди них пользовались популярностью изображения Николая II и членов царской семьи (с. 152–153): их помещали на видное место в доме (но иногда и символически портили, о чем свидетельствуют многочисленные записи в полицейских и судебных архивах, изучаемых автором, с. 147–151). Мулявичюте обсуждает возможные объяснения этого противоречия и склоняется к заключению, что дело не столько в демонстрации политической лояльности, сколько в том, что эти образы использовались для поддержания патриархальной иерархии внутри домохозяйства или для сдерживания агрессии чужаков (с. 155–157). Таким образом, этот «демонстративный монархизм» непреднамеренно способствовал укреплению режима и политического согласия.
Схожую диалектику сопротивления и принятия обнаруживает Норихиро Наганава, исследующий отношение татар к имперской власти – сначала царской, затем советской России – и собственной исторической субъектности. Он прослеживает связь между негативным отношением татарских интеллектуалов и военных мулл к участию татар в военных столкновениях с Османской империей второй половины XIX – начала XX века и активной деятельностью татарских политработников и Первой татарской бригады в годы становления советской власти. Добившись статуса нации, «волго-уральские мусульмане» – башкиры и татары – участвовали в «насаждении нового прогрессивного и справедливого» советского строя в Средней Азии. Так готовность противостоять любой колониальной власти обернулась установлением новых культурных и политических иерархий, а также маргинализацией других социальных групп.
Тему переплетения империализма и национализма и расплывчатости самих этих понятий продолжает Тимоти Блаувельт. Он показывает, как во взаимоотношениях советской Москвы, Грузии и Абхазии логики этих явлений следовали друг из друга или подменяли друг друга. «Национализирующая» ориентация метрополии на национальные республики позволяла последним притеснять нетитульные национальные меньшинства, а попытка защитить последние вызывала обвинения в «империализме» со стороны республиканских элит. Во всех этих примерах сложной динамики, задаваемой множеством центров неравномерно распределяемой власти, важную роль играло знание, даже политики знания. Поэтому производству знания историческими акторами как способу осмысления и изменения социальной реальности посвящен отдельный теоретико-методологический форум с участием Сергея Глебова, Марины Могильнер, Бенджамина Балтазера, Игоря Кузнецова и Дмитрия Арзютова. В их статьях обсуждаются сотрудничество и обмен американских и советских этнографов (Франц Боас и Владимир Богораз, Лев Штернберг и Владимир Иохельсон) в «постимперский» период 1920–1930 годов. Читатель узнает о тонкостях и обстоятельствах трансферов идей Боаса и американских практик регулирования коренных народов в СССР, а советских практик нациестроительства – в политику США в отношении индейцев (через ученика Боаса, Арчи Финни, пять лет проучившегося в Ленинграде), а также о сопровождавших эти трансферы взаимных проекциях, ошибочных ожиданиях и интерпретациях. Если начинался номер деконструкцией империестроительства, то завершить его чтение стоит обращением к будущему. В рубрике «ABC социального воображения» исследователи из разных областей по приглашению редакции размышляют об идеальной организации будущего общества в принадлежащих к их профессиональной области аспектах. Среди участников – Елена Лукьянова, Иван Курилла, Сергей Абашин и другие. Как всегда в таких случаях, проекты будущего кое-что говорят как об обществе, так и о позиции, профессиональном и личном опыте самих исследователей. В предисловии к номеру редакторы предлагают рассматривать эти материалы как «фрагмент ментальной карты современного, наиболее передового социального воображения (а также структурирующих его ограничителей)» (с. 25–26).
На пути к нации
Следующий номер «Ab Imperio» (2020. № 2), продолжая обсуждать группность на пересечении постимперской и постколониальной парадигм, избирает в качестве темы номера «“Мы – народ”: “нация” между племенем и республикой». В его центре – тематизация императива историка «избегать в своем анализе редукционизма и сплющивания многомерных “вещей” в гладкие слова» (с. 23) и исследование гибридного и непредсказуемого процесса превращения многомерного и пластичного сообщества в нацию.
Первая тема разворачивается в рубрике «Методология и теория», где обсуждаются предосторожности, необходимые при освоении подхода новой имперской экономической истории. В центральном эссе, задающем проблемную рамку рубрики, Илья Герасимов, Марина Могильнер и Сергей Глебов диагностируют маргинальность экономической истории и связывают это положение с увлечением экономистов формулами и цифрами, их неспособностью предложить развернутый метанарратив о прошлом. Возможный выход – через освоение новой имперской истории – в интерпретации экономической деятельности и теории как невербальных языков самоописания через практику. В таком случае экономическая деятельность предположительно сможет стать универсальным аспектом исторических процессов в неоднородном имперском пространстве.
Рубрика «История» организована вокруг поиска ответа на вопрос о динамической природе сообщества, допускающего продуктивный анализ в качестве нации.
«Такое сообщество поддерживает неустойчивое равновесие благодаря постоянной внутренней коммуникации и уточнению вырабатываемой по ходу дела картины мира. Равновесие это может нарушиться в любой момент в случае неспособности интегрировать некое альтернативное видение сообщества или окружающего мира в гегемонный нарратив коллективного самовосприятия и саморепрезентации» (с. 24).
Например, сообщество способно отстраиваться в качестве нации от произвольно выбранного «своего Чужого», распознавая в нем родственные сценарии национальной мобилизации (с. 73–74). Геннадий и Ольга Казакевич иллюстрируют это нациестроительством в Украине на рубеже XIX–XX веков. В качестве примера украинское национальное движение ориентировалось на Ирландию вопреки всем различиям между их ситуациями (с. 77), а позже – на Финляндию.
«Если топос Ирландии в начале ХХ века служил в первую очередь зеркалом, в котором отражалось современное состояние украинского народа, то Финляндия, по мнению ряда видных украинских деятелей, являлась ориентиром развития этого народа в будущем» (с. 87).
Авторы рубрики детально разбирают историю репрезентации Ирландии и Финляндии в украинской публицистике и литературе в контексте собственного украинского самопонимания, а также прослеживают влияние финского национализма и коммуникацию между финским и украинским сообществами в противостоянии имперской администрации.
Юджин Вебер считал, что условиями национальной мобилизации являются стандартизированное образование и всеобщая воинская повинность (с. 102). Константин Тарасов на материале истории российской имперской армии периода Первой мировой войны показывает, что, хотя описанные Вебером условия сработали, эффект от их работы был совершенно другим. В 1917 году армия раскололась, и это можно считать свидетельством провала попытки построить единую российскую политическую нацию. Отсутствие всеобщего стандартизированного образования и сильная неравномерность образовательного уровня офицерства (с. 109–112) наложились на масштабную политическую мобилизацию 1917 года, что привело к победе партикуляристских тенденций и к организации полуизолированных сообществ солидарности. «Военная мобилизация не только не упразднила сословное неравенство, но подчеркнула переплетающиеся имущественные, образовательные, этнические, религиозные различия» (с. 112). Революция, по сути, ускорила взаимоизоляцию и созревание этих сообществ в нации.
Но агенты формирования коллективного воображения зачастую бывают неожиданны по своему характеру. Так, Сергей Сергеев и Светлана Кузьмина анализируют роль научно-фантастических произведений Ивана Ефремова в появлении после смерти Сталина принципиально нового типа социального воображения. Оно позволило, например, советским художникам на равных присутствовать в международном поле современного искусства, а Андрею Сахарову, не высказывавшемуся по общественным вопросам, в 1968 году внести самостоятельный вклад в международную дискуссию о возможностях конвергенции противостоящих политических систем (с. 171–173). Это появление тем удивительнее, если принять во внимание атмосферу и события предыдущих двадцати лет, которые должны были оставить после себя выжженное поле.
«[Научная фантастика] взяла на себя задачу социального анализа и прогнозирования, связывая “разоблачение культа личности” и в целом историческую критику тоталитаризма с проектированием будущего социального устройства, при котором массовое общество смогло бы избежать трансформации в тоталитарное. И именно научная фантастика формировала социальное воображение социальной группы, к которой принадлежал академик Сахаров» (с. 173–174).
Авторы дают интересный и порой неожиданный обзор культурных традиций, которые осваивал Ефремов, синтезируя образ идеального общества будущего, и этот образ, в сущности, коммунистический, воспринимался писателем как тот самый «свой Чужой» советской нации, задающий ей нормативные ценности (в том числе ценности нью-эйдж).
Такого рода идеал, по-видимому, необходим, так как в его отсутствие сообщество теряет содержательное единство при наличии формального. Людмила Новикова дает пример подобной растерянности: ее испытывали горожане Архангельска в первые постсоветские годы, когда встал вопрос о десоветизации названий улиц. При сильном консенсусе по поводу необходимости этой процедуры (с. 141) отсутствовало согласие относительно списка политических и культурных символов прошлого (с. 155–158, 163). В результате проект практически провалился – топонимическая революция, прокатившаяся по многим городам бывших советских республик, здесь не произошла.
2020 год стал сложным для всех, и уже в ближайшее время он проявится в темах нашей интеллектуальной периодики. Пока же можно радоваться темам и номерам, составленным до пандемии. Реализм в искусстве, историко-философские штудии Делёза, выстроенные по рассеянности империи и превращающиеся в нации сообщества, возможно, представляют собой идеальные темы для чтения в конце этого безумного года.