Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2020
Михаил Павлович Одесский (р. 1961) – филолог, профессор Российского государственного гуманитарного университета.
[стр. 98—108 бумажной версии номера]
1.
Очевидно, что оформление современного протеста обусловлено давней традицией, которая маркирована идеологемами «революция», «террор» и другими понятиями, жестко связанными друг с другом. Столь же очевидно, что история этих идеологем, восходящая к концу XVII и XVIII века, ознаменовалась их постоянным семантическим преобразованием .
Наглядный пример – идеологемы «правые» и «левые».
Как известно, эти парные идеологемы сформировались в начале Французской революции (в период Учредительного собрания 1789–1791 годов) и им придавалось достаточно прозрачное значение, изначально восходящее к пространственному распределению сил в зале собрания. «Правые» – за сохранение «старого порядка» в различных его проявлениях, «левые» – за радикальное преобразование общества. Во время Русской революции «правые» и «левые» пережили трансформацию, о которой позволяют судить воспоминания Виктора Чернова (1953) – теоретика социалистов-революционеров, председателя разогнанного большевиками в 1918 году Учредительного собрания.
Для профессионального революционера идеологемы «правый»/«левый» – составляющие картины мира, и Чернов постоянно использует эти определения как в точно терминологическом смысле, так и метафорически. Вот как Чернов повествует о дискуссии в итальянском парламенте по вопросу, приглашать или нет в страну императора Николая II:
«[Депутат-социалист] саркастически заявил, что “обращается к любезности министра иностранных дел, чтобы он дал знать в Петербург, что царь сделает хорошо, если откажется от своего намерения, так как, если он приедет, он будет встречен свистками”. Чтобы избежать рукопашной между правой и левой, пришлось прекратить заседание» .
Тут все ясно: кто за визит в Италию самодержавного монарха – «правые», кто против – «левые». Или: в Шлиссельбургской крепости в пору революционных событий 1905 года «разложение охватило весь гарнизон сторожей и жандармов. Плохо разбираясь в происходящем, они уже начали разделяться на “правовой порядок” и на “левых”. Через последних просачивались извне все новости, и через них же проходили письма на волю» . Кто из охранников нарушает должностные инструкции и потворствует заключенным революционерам, те – метафорически – «левые».
Более сложный случай: по словам Чернова, в Центральном комитете эсеров руководителя Боевой организации партии Евгения (Евно) Азефа «шутя, нередко называли “кадетом с бомбой”» . Эсеры – социалисты, кадеты – представители либерализма; относительно эсеров кадеты – «правые». Значит, Азеф, который, по мнению товарищей, склонялся к либерализму, – «правый», хотя и организатор убийств первых лиц в государстве. В общем, «правый» руководит «левым» террором. Впрочем, эсеры здесь шутят, и игра с семантикой еще носит управляемый характер.
В 1917 году – между февральской и октябрьской революциями – бывшие подпольщики превратились в политическую элиту, и с привычной терминологией возникают новые проблемы. На шкале, где кадеты – справа, эсеры – слева, Чернов ищет место для председателя Временного правительства князя Георгия Львова: «У него не было кадетской догматичности, но не было и кадетского увертливого оппортунизма. Он был поэтому в эпоху революции часто левее кадетов и в общем беспомощнее их» .
События, однако, развивались так, что вскоре эсеры столкнулись с другой социалистической партией, которая была «левее» их. «Левее», потому что социалисты-эсеры были готовы на определенных условиях сотрудничать с Временным правительством, а другая социалистическая партия – большевики-ленинцы – нет. Чехарда начинается и среди самих эсеров. Чернов, подводя итоги партийному съезду 1917 года, так характеризует состав депутатов:
«С одной стороны, не очень большое (человек 50–60) левое крыло, очень темпераментное и решительное; с другой, – едва заметное по своей численности, человек 10–12, откровенно правое крыло, и на вид чрезвычайно компактный, охватывающий главную массу, от двух третей до трех четвертей съезда, центр; […причем, вскоре] из прежнего эклектически-компромиссного центра выделился левый центр» .
Эсеры – бесспорно «левая» партия. Потому слова теоретика подразумевают, что депутаты съезда – партийная номенклатура – разделилась на лево-левых, лево-правых и лево-центристов, а лево-центристы в свою очередь – на левых лево-центристов и нелевых лево-центристов. Сам Чернов – революционер, «левый». Он же – министр Временного правительства, лидер солидной партии. В итоге он левый лево-центрист: «правее» Владимира Ленина, но не «правый». Семантическая трансформация явно становится гротескной и неуправляемой, хотя пока – вопреки причудливости – реконструировать ее возможно.
В советский период процесс продолжился. Ленин в брошюре «Детская болезнь “левизны” в коммунизме» (1920) осудил «ошибку левого доктринерства», одновременно оговаривая, что она «в настоящий момент в тысячу раз менее опасная и менее значительная, чем ошибка правого доктринерства» . Следующий шаг совершает в 1928 году Иосиф Сталин в речи «Об индустриализации страны и о правом уклоне в ВКП(б)»:
«И мы говорим: где есть правый уклон, там должен быть и “левый” уклон. “Левый” уклон есть тень правого уклона. Ленин говорил, имея в виду отзовистов, что “левые” – те же меньшевики, только наизнанку. Это совершенно правильно. То же самое надо сказать о нынешних “левых”. Люди, уклоняющиеся к троцкизму, – это по сути дела те же правые, только наизнанку, правые, прикрывающиеся “левой” фразой. Отсюда борьба на два фронта и против правого уклона, и против “левого” уклона» .
Ленин, критикуя «ошибку левого доктринерства», все-таки симпатизировал левым больше, чем правым, напротив, у Сталина истина окончательно переместилась в золотую середину, сакральный центр. И закономерно, что в 1938 году показательный для Большого террора процесс направлен против «антисоветского “право-троцкистского” блока»: право-троцкистского, то есть право-левого! После Сталина «правые» и «левые» по-прежнему актуальны, однако теперь инакомыслящие «правыми» считают коммунистов, защитников нового «старого порядка», а себя, борцов за политическую свободу, – «левыми».
Булат Окуджава в невинной «Песенке о московском метро» (1957–1961 годы) лукаво намекал:
Порядок вечен, порядок свят:
те, что справа, всегда стоят,
А те, что идут, всегда должны
держаться левой стороны .
Вызванный для объяснений в идеологическую комиссию при ЦК КПСС (декабрь 1962 года), Окуджава осторожно комментировал, что речь идет о современной литературе, «что “правые” – это придерживающиеся традиционной манеры, а “левые” – это склонные к формализму писатели и поэты» , но слушатели все понимали адекватно.
В дневниковой записи от 31 декабря 1990 года филолог и писатель Александр Чудаков тревожно фиксирует: «Закончился какой-то период нашей истории. Демократия, как можно было предполагать, но не хотелось верить, оказалась слаба, гребем все правее и правее». Современные публикаторы поместили комментарий: «Тогда “правое” и “левое” еще употреблялось в значениях, противоположных сегодняшнему: “правое” означало в сторону советского» .
Понятно и предсказуемо возникли трудности с дефиницией событий 1991 года: «революция», «буржуазная революция», «переворот», «путч».
Таким образом, идеологемы, выражающие революционную традицию, не просто подверглись неуправляемым и экстравагантным трансформациям, но оказались решительно десемантизированы – это с одной стороны. С другой, в новейшей России сторонники рыночной экономики вполне в согласии с академическим узусом фигурируют как «правые», коммунисты – как «левые». Но только эти идеологемы (как и в западноевропейской политике) – насколько позволительно судить неполитологу – мало что охватывают и объясняют в актуальной политике. Это умонастроение эмблематизировано в тексте Михаила Безродного (2019): «левел или правел / лев ел» .
2.
Коль скоро актуальная (трудно точнее определить хронологические рамки) политика протеста не формулируется при помощи системы ранее бытовавших идеологем, то необходим совсем другой подход. В его поисках чрезвычайно полезным оказывается материал литературы – так называемая «новая драма».
«Новая драма» – российский культурный факт . Иван Вырыпаев – репрезентативный автор «новой драмы», а его пьеса «Кислород» в постановке Виктора Рыжакова (2002; жанровое определение – «АКТ, который нужно производить здесь и сейчас») послужила своего рода манифестом нового направления.
Пьеса представляет собой не показ, а рассказ: она состоит из десяти «композиций», которые читают двое ведущих – «Он» и «Она». Пьеса написана прозой – однако проза декламируется, напоминая читку рэпа. Основная сюжетная линия: юноша-бандит Санек из Серпухова – ради любви к Саше из Москвы – убивает лопатой и разрубает на куски нелюбимую жену; завязывается неистовый роман, а потом оба попадают в тюрьму (в авторской киноверсии 2009 года любовники – в духе французской «новой волны» – гибнут, преследуемые милицией).
Согласно продуктивному наблюдению Марка Липовецкого и Биргит Боймерс, общий характер пьесы Вырыпаева определяется «трансгрессивными формами социальности», а «рэп в современной культуре (причем в русской даже в большей степени, чем в западной)» «ассоциируется с трансгрессивными формами социальности – гангстерами, молодежными бандами, сутенерами и т.п.» . Это наблюдение приложимо и к «новой драме» в целом: не случайно заглавие монографии Липовецкого и Боймерс – «Перформансы насилия».
Иными словами, насилие, трансгрессия в «новой драме» не столько тема и социальная проблема, сколько особый дискурс, позволяющий авторам решать различные художественные задачи. В том числе, по словам Вырыпаева, успех «Кислорода» у зрителей объяснялся тем, что «со сцены говорили о таких вещах, которые волнуют любого современного молодого человека: любовь, политика, деньги, секс, Бог» .
Так – хотя это отнюдь не пьеса, отражающая политический протест, – политика в ней (наряду с любовью, Богом) играет ключевую роль. В композиции № 5 «Арабский мир» «Она» говорит:
«“Любовь” и “безумие” – такие же разные вещи, как религиозное сознание иракского мусульманина и американского еврея. И как мусульманину неприятен вид толстой женщины в брюках, набивающей свой желудок гамбургерами из свинины, так и Дэвиду Гоферману из Нью-Йорка неприятно находить женские волосы на своем подоконнике после взрыва 11 сентября, после того, как хозяйка этих волос – белокурая, полная женщина в брюках – отправилась в мусульманский ад, потому что внутри нее были непереваренные куски свиньи» .
«Он» подхватывает:
«А если следовать этой логике, если “безумие” сравнивать со свиньей, а джихад с любовью, то выходит, что лопата, рассекающая голову некрасивой женщины, есть не что иное, как меч Аллаха, карающий “неверную” за поедание свиных котлет, а вовсе не сельхозорудие, с помощью которого копают картофель и избавляются от ненавистных жен. […] Меня уже тошнит от всего этого говна, которое принято считать демократией, и я убежден, что так считают миллионы людей, живущих на этой планете, но когда приходит время высказаться, то оказывается, что у одних рот набит свиной колбасой, а у других сегодня суббота» .
А вот «Она» – о России (композиция № 3 «Нет и да»):
«И вот я не знаю, кто сегодня в Иерусалиме царь, и даже кажется, что там вообще нет такого человека, который мог бы все уладить […] Но зато одна моя знакомая, девушка с мужским именем Саша, за свою короткую жизнь уже два раза клялась небом и один раз землей. […] А уже землей она поклялась, когда ее рвало от водки с пельменями, которыми ее накормили друзья этого парня, с которым она изменяла мужу, в первый раз в жизни, потому что до этого она ничего подобного не ела. И тогда она поклялась землею, на которую блевала, что больше никогда не будет есть эти смертельные русские продукты, в которых нет ни одной частицы кислорода, а только тошнота и великодержавный пафос» .
Есть в пьесе рефлексия и об экологической проблематике (финальная композиции № 10 «В плеере»).
«Она»:
«Может быть, я была бы там счастлива, там – где нет кислородного голодания, там – где воду, простую пресную воду еще не продают в пластмассовых баллонах? Там, где в небе не висит серое аэрозольное облако? Где не тают вечные льды и где не горят торфяные болота, пропитывая дымом легкие городских жителей, легкие – богом созданные для того, чтобы потреблять кислород» .
«Он»:
«Смысл в том, чтобы даже после смерти дышать кислородом, а не тем говном, которым я недавно надышался в паспортном столе моего района» .
Итак, политика в «Кислороде» присутствует. Однако политика здесь – экзальтированно эмоциональный протест, который никак не отливается в сколько-нибудь ясные идеологемы.
Более того, если Бог, любовь – отличительный признак мира Вырыпаева, то протестная политика, эмоциональная и не вмещающаяся в идеологемы, – общий признак литературы начала тысячелетия .
К примеру, в этом отношении сходен с «новой драмой» роман Сергея Шаргунова «Ура!» (2002) – признанный образец «нового реализма» (в современной литературной ситуации явления, альтернативного «новой драме»).
Герой романа – двадцатилетний Павел Уражцев – принадлежит к тому же типу, что и Санек из «Кислорода»: живет благополучно (москвич, семья не нищая), но его существование – существование постсоветского «трудного подростка». Сюжетная схема романа подчеркнуто проста: любовь к четырнадцатилетней Лене. Герой проходит через испытания, которые мотивируют включение дискурсов насилия и трансгрессии. Не в столь брутальном виде, как у Вырыпаева, не убийство и тюрьма, но наркотики и гомосексуализм.
Борясь за любовь, герой формулирует программу жизнестроительства, которая заявлена в названиях глав: «Выплюнь пиво, сломай сигарету!»; «Утро – Гантели – Пробежка!!!» В первом лозунге – восклицательный знак, во втором – три восклицательных знака. Но эта программа не столько вербализованное идейное послание, сколько выражение пассионарности как таковой.
Позитивная программа манифестируется в заглавии романа – «Ура!», то есть грамматическом междометии с восклицательным знаком. В предисловии к изданию 2012 года автор пояснял: «Ура!» – «о ярости созидания», «вой молодого волка, перерастающий в декламацию стихов», «букет пощечин» . Эксплицировать эту «ярость созидания» и ввести в рамки какой-либо идеологии невозможно. Однако то же самое можно сказать и о символе «кислород» в пьесе Вырыпаева. По словам драматурга, «кислород» символизирует не истину, но ее постоянный поиск . Липовецкий и Боймерс расшифровывают заглавный символ более жестко, физиологически – свобода любить и ненавидеть, повинуясь «нутряному», «животному» драйву» . И выявляют себя персонажи «Кислорода» не в идеологической самоидентификации, а в моторике, в танце (композиция № 1, где рассказано о кровавом преступлении Санька, озаглавлена «Танцы»). С этой точки зрения, показательно, как на литературу «нулевых» реагировал Лев Рубинштейн – классик московского концептуализма, позднее эссеист-аналитик.
Заглавие его сборника эссе (2008) не экспрессивное междометие, а демонстративное указание на понятийную парадигму – «Словарный запас». По ощущению поэта, в российском обществе господствует «языковая несовместимость» . Она характеризует не только конфликт правящей элиты с оппозицией, но и дискурс элиты самой по себе – «убойная смесь из коммуно-имперской и православно-фашизоидной составляющих» .
Семантически опустошенные слова-идеологемы алогично монтируются в бессвязные тексты, и подобного рода «экзотическая риторика» обретает грубоватую экспрессию.
Рубинштейн предлагает удивительный на первый взгляд культурологический диагноз – «постмодернизм»:
«В искусстве 90-х зацвел пышным цветом постмодернизм, основанный на более или менее конструктивном нарушении культурных, стилистических и прочих иерархий. Серьезное – смешно. Смешное – серьезно и драматично. Постмодернизм – игра в цинизм, игра в неразличение добра и зла, верха и низа, игра в нарушение границ и дистанций. Постмодернизм как бы заключал в кавычки весь круг рассматриваемых жизненных явлений. Таков был постмодерн, но другой была общественная атмосфера – вполне патетичная, проективная, изобличительно-разоблачительная. Постмодернизм ругали. Прежде всего за “моральный релятивизм” и демонстративный отказ от воспитательных функций. […] Так или иначе, но и постмодернизм вошел в быт. А самое главное и интересное – это то, что он прочно вошел в политическую практику. […] Ну а чем еще, кроме постмодернизма, можно объяснить все происходящее, где все артикулируемые понятия и категории, если они не взяты в кавычки, производят впечатление тяжкого коллективного бреда» .
Суммирую по необходимости пространную цитату: 1) культурная доминанта современной эпохи – постмодернизм, что выражается в десемантизации идеологем и в эпатажной их нестыковке; 2) поскольку постмодернизм – культурная доминанта, постольку он обусловливает литературную позицию и своих апологетов, и оппонентов, то есть реализуется в творчестве как постмодернистов, так и, например, «новых реалистов»; наконец, 3) раз постмодернизм – культурная доминанта, значит, он проникает в актуальную политику, маркируя не одну какую-нибудь группу, а весь политический обиход.
3.
Целесообразно напомнить, что использование идеологем – частный случай политического дискурса, который – по определению – испытывает воздействие двух языковых механизмов: референтной функции (по Роману Якобсону, установка «на референт, […] на контекст») и различных нереферентных функций .
В 1928 году Афанасий Селищев в монографии «Язык революционной эпохи» предложил свой список функций языка: коммуникативная, эмоционально-экспрессивная, номинативная, эстетическая. В разделе об эмоционально-экспрессивной функции он анализировал распространенные в советской публицистике прилагательные «решительный», «красный», «народный» и так далее. Селищев пришел к эффектному заключению:
«Во всех этих случаях эмоциональный элемент выражен весьма слабо или же он совсем отсутствует. […] Обратите внимание на интонацию, с какой произносятся сочетания с этими эпитетами: интонация ровная, спокойная, как при произношении обычных сообщений. Вот, напр., на собрании докладчик спокойным, деловитым тоном предлагает послать пламенный привет по такому-то адресу. “Согласны?” – “Согласны”, – отвечают отдельные голоса собравшихся» .
Разумеется, в политическом дискурсе соотношение референтных и нереферентных функций исторически изменчиво. Традиционно это соотношение выражалось в системе классических революционных идеологем, которым всегда надлежало быть не столько понятийно-точными, сколько мобилизующими. Ныне же материал актуальной литературы позволяет выдвинуть гипотезу: в современной России воздействие двух упомянутых механизмов обусловливает радикальную десемантизацию политического дискурса, что подразумевает: 1) оттеснение на второй план традиционных идеологем и 2) доминирование эмоционально-экспрессивного начала (имеется в виду форма, а не обязательно искренность).
Соответственно, десемантизацию современной протестной идеологии – как и языка власти – правомерно считать не отклонением от нормы, а сигналом, свидетельствующим о новой норме. Характеристика этой нормы требует специального исследования: так, если материал «Кислорода» требовал диагностировать почти хулиганскую составляющую, то совсем другие ее особенности обнаруживает недавняя пьеса Вырыпаева – «Иранская конференция. Пронзительная и умная история о проблемах, касающихся всех» (2018). В «Иранской конференции» политика имеет принципиальное значение, она вновь увидена под особым углом зрения, но иначе, чем в «Кислороде». Действие пьесы развертывается как высоко интеллектуальная дискуссия участников научной конференции, происходящей в Копенгагене и посвященной злободневным вопросам: ментальность Востока и Запада, права человека, распространение атомного оружия и тому подобное.
Завершает пьесу выступление приглашенного гостя – человека с образцовой для Запада судьбой (персонаж вымышленный!): нобелевского лауреата, женщины-поэта из Ирана, на родине приговоренной к тюремному заключению. Но – нетрудно угадать из логики пьес Вырыпаева – она не говорит о политике, она читает стихи:
Ты видишь пожар,
Ты видишь, как горит этот мир.
И теперь он горит для тебя.
Стой, смотри на огонь, плачь и люби. […]
Куда плывет эта лодка, без человека, без весел, без определенного
смысла, совершенно одна.
Уносимая теченьем реки эта лодка плывет за тобой.
Стой на своем месте и жди.
Послушай меня.
Верить и Знать –
Это и есть вся наша жизнь.
Это все .
Строки из этого стихотворения также предваряют пьесу в качестве эпиграфа-мистификации – в ряду с «датским королевством» из «Гамлета» и стихом из «Послания Римлянам» (3:31).
Политические смыслы, выявляемые «Иранской конференцией», легче не определить, но предварительно обозначить, прибегнув к «странным сближениям». В сфере политики это знаменитые слова российского президента Владимира Путина, произнесенные на Валдайском форуме (октябрь 2018 года): «А мы как жертва агрессии, мы как мученики попадем в рай, а они просто сдохнут. Потому что они даже раскаяться не успеют» . В сфере литературы – это «Июнь» Дмитрия Быкова (2018), где в причудливом смешении исторического романа и фантастики изображены неотвратимое наступление Великой войны и роль художественного текста в ощущении этой неотвратимости.
Когда-то «Кислород» тоже венчался лихим эсхатологическим образом «огромного метеорита», который «где-то в холодном космосе со стремительной скоростью летит» на головы современных людей . Однако в ранней пьесе это выглядело как риторический жест, акцентирующий лиминальное положение нового поколения (интересно, что автор исключил этот фрагмент из киноверсии). Напротив, в поздней «Иранской конференции» финальное стихотворение – благодаря соположению пожара, в котором горит мир, и апокалиптического лейтмотива «стой и смотри» (см. в «Откровении» повторение «Иди и смотри») – помещает протестный дискурс в семантическое поле не просто эмоционального неприятия современности, но эсхатологии.
[1] См.: Одесский М.П., Фельдман Д.М. Поэтика власти. Тираноборчество. Революция. Террор. М.: Российская политическая энциклопедия, 2012. С. 17–168.
[2] Чернов В.М. Перед бурей. Воспоминания. Мемуары. Минск: Харвест, 2004. С. 144.
[3] Там же. С. 217.
[4] Там же. С. 170.
[5] Там же. С. 333.
[6] Там же. С. 322, 334.
[7] Ленин В.И. Полное собрание сочинений. М.: Издательство политической литературы, 1981. Т. 41. С. 88.
[8] Сталин И.В. Сочинения. М.: Государственное издательство политической литературы, 1949. Т. 11. С. 279.
[9] Окуджава Б. Стихотворения / Сост., подг. текста В.H. Сажина, А.В. Сажина; примеч. В.H. Сажина. СПб.: Академический проект, 2001. С. 204.
[10] Там же. С. 626.
[11] Чудаков А. Ложится мгла на старые ступени. М.: ЭКСМО, 2019. С. 535.
[12] Безродный М. Короб третий. СПб.: Чистый лист, 2019. С. 200.
[13] Ей посвящена замечательная монография Марка Липовецкого и Биргит Боймерс (вышедшая по-английски в 2009 году). См. рус. издание: Липовецкий М., Боймерс Б. Перформансы насилия: литературные и театральные эксперименты «Новой драмы». М.: Новое литературное обозрение, 2012.
[14] Там же. С. 331, 333.
[15] Вырыпаев И. Кислород. Июль. Танец Дели. Пьесы. М.: Проспект, 2011. С. 5–6.
[16] Там же. С. 26–27.
[17] Там же. С. 27, 29.
[18] Там же. С. 16–17.
[19] Там же. С. 53.
[20] Там же. С. 55.
[21] См. подробнее: Odesski M. Iwan Wyrypajew. Richtung Rap // Stahl H., Korte H. (Hrsg.). Gegichte schreiben in Zeiten der Umbruche. Tendenzen der Lyrik seit 1989 in Russland und Deutschland. Leipzig: Peter Lang, 2016. S. 566–570; Одесский М.П. «Мимесис со-зерцания» и «мимесис со-участия» в истории русской драмы XVII–XXI вв. М.; СПб.: Нестор-История, 2018. С. 262–270.
[22] Шаргунов С. Ура! М.: Альпина нон-фикшн, 2012. С. 8.
[23] Вырыпаев И. Указ. соч. С. 6.
[24] Липовецкий М., Боймерс Б. Указ. соч. С. 331.
[25] Рубинштейн Л. Словарный запас. М.: Новое издательство, 2008. С. 43.
[26] Там же. С. 107.
[27] Там же. С. 84–85.
[28] Якобсон Р.О. Лингвистика и поэтика // Структурализм: «за» и «против». М.: Прогресс, 1975. С. 198.
[29] Селищев А.М. Труды по русскому языку. Т. 1: Социолингвистика. М.: Языки славянской культуры, 2003. С. 181.
[30] См.: http://krispen.ru/v.php; см. также: https://lubimovka.ru/lyubimovka-god/518-vnekonkursnaya-program ma-2018.
[31] См.: https://ria.ru/20181018/1530999011.html.
[32] Вырыпаев И. Указ. соч. С. 55.