Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 6, 2019
Софья Чуйкина — доцент кафедры славистики Университета Париж VIII, сотрудник Института социальных исследований политики (Institut des Sciences Sociales du Politique).
[стр. 157—180 бумажной версии номера]
Ленинградская блокада, в результате которой погибли, по разным оценкам, от восьмисот тысяч до полутора миллионов человек, является одним из наиболее трагических эпизодов Второй мировой войны, по-прежнему вызывающим конфликт интерпретаций. Вследствие того, что бóльшая часть погибших относились к гражданскому населению, помещенному в невыносимые условия существования, некоторые авторы называют это событие «вторым Холокостом». Неизбежно возникает вопрос: какие формы памяти адекватны этому событию и удовлетворяют ценностям современного общества? Этот вопрос касается отмечания памятных дат, функционирования музеев и мемориалов, открытия архивов, исследовательской и публикаторской работы, международного сотрудничества в сфере культуры.
Недавнее 75-летие снятия блокады и неудавшаяся попытка создания нового музея в Петербурге обнажили множество потенциальных конфликтов, возникающих при попытках переосмысления этой темы. Существуют как минимум две антагонистические оценки события, проецирующиеся на формы его вспоминания и отмечания. Согласно одной из них, блокада является трагедией, а все памятные даты должны быть «днями скорби». Это видение вписывается в современную европейскую и глобальную культуру памяти, акцентирующую внимание на жертвах трагических событий ХХ века. Вторая точка зрения заключается в том, что блокада была испытанием на стойкость, а окончание блокады нужно отмечать как праздник, день гордости, день патриотизма, один из эпизодов «великой победы». Эта позиция поддерживается представителями государственной власти и отражает доминантный тренд современной российской культурной политики.
Еще одна линия обсуждения и конфликтных моральных оценок касается современных репрезентаций блокадного Ленинграда в литературе, кино, музейных экспозициях. Продолжая советскую традицию разговора о блокаде, некоторые деятели культуры описывают выживание и работу в блокадном городе в терминах «героизма», подчеркивая этим, что голодающее население вносило важный вклад в победу над врагом и «подвиг Ленинграда» был не напрасен. Другая часть общественности уже не готова воспроизводить советскую риторику и выступает за показ повседневной жизни, сомнений и страданий людей. Согласно третьей точке зрения, пострадавшее население города было «жертвой» и нацизма, и сталинизма, что влечет за собой вопрос о политической ответственности за массовую гибель горожан. Таким образом, в этих разных оптиках жители города воспринимаются как «герои», «обыватели» или «жертвы тоталитарных систем».
Блокада является одним из трагических событий ХХ века, провоцируя раскол общества в настоящем, бросая длинную тень на будущее, принадлежа к тому, что принято называть «трудным прошлым». В последние пятьдесят лет многие страны искали способы преодоления конфликтов, порождаемых «прошлым, которое не проходит», накопив целый арсенал методов работы с ним. Задача моей статьи – проанализировать память о блокаде и, в частности, попытку создания нового музея с точки зрения международных и междисциплинарных дискуссий о трудном прошлом и глобальной культуре памяти.
1. Блокада как трудное прошлое
1.1. Работа с трудным прошлым: европейский опыт
«Трудное прошлое», «непрошедшее прошлое» или «навязчивое прошлое» – этими понятиями обозначают исторический период или событие, по поводу которых на протяжении длительного времени не складывается общественного консенсуса, – при этом упоминания и намеки на него столь часты, что создается эффект постоянного присутствия, вплоть до его влияния на политику. Диалог между различными лагерями оказывается непродуктивен, дискуссии конфликтны, высказывание различных точек зрения затруднено. Отношение общества к этому прошлому является «невротическим» и проходит за несколько десятилетий цикл от вытеснения темных сторон этой истории из публичного обсуждения до одержимости ранее вытесненными темами.
Осмысление французского и немецкого опыта показывает, что существуют несколько факторов, которые превращают историческое событие в навязчивое прошлое сначала для свидетелей, а затем и для их потомков [1].
В трудное прошлое превращаются прежде всего события или процессы, которые повлекли за собой гибель гражданского населения. Смерть детей, подростков, стариков, женщин, представителей мирных профессий воспринимается как напрасная и бессмысленная. Память о невинных жертвах, особенно неправильно погребенных – в отсутствие должных поминальных ритуалов и могил, – превращается в обращенный к выжившим вопрос о «смысле» этой потери и о том, кто несет за нее ответственность [2]. Общественной проблемой является не только влияние трагедии на последующую жизнь людей, но и противоречие, возникающее между памятью семейной и памятью официальной о событии. В силу различных причин возникает несоответствие обсуждения произошедшего в семейной коммуникации и репрезентации событий в официальном дискурсе. Семейная память о трагедиях оказывается volens nolens антигосударственной.
Государство пытается мягкими или жесткими методами подавить попытки этой памяти прорваться в публичное пространство, зачастую обосновывая это необходимостью обеспечения политической стабильности. Однако в долгосрочной перспективе подавление разных версией памяти о событии приводит к появлению латентных социальных конфликтов, которые взрываются при первой возможности. Например, во Франции Шарль де Голль с целью национального примирения в конце Второй мировой войны заявил, что все французы боролись с оккупантами или оказывали им посильное сопротивление. Этим он затушевал тот факт, что значительная часть населения поддерживала коллаборационное правительство, антисемитизм и даже нацизм, что за депортации евреев несет ответственность в том числе и французская полиция. Этот официальный «резистенциализм» [3], утверждавший, что все сопротивлялись врагу, оказался удобен для значительной части граждан. Но альтернативная память постоянно подтачивала официальный миф и подпитывала художественное воображение. Появление исторических книг, романов, фильмов, которые демонстрировали тенденциозность и ограниченность официально принятой точки зрения, неизменно вызывало острые конфликты, обвинения, требования запретить их распространение.
Если государство не является авторитарным, то в нем оказывается возможным появление ассоциаций, отстаивающих право альтернативных версий памяти на публичное существование. Во Франции и в Германии именно гражданское общество постепенно добилось обнародования преступлений нацизма для полноценного обсуждения и исследования [4]. Учитывая значимость трудного прошлого для общества и давление со стороны негосударственных организаций, официальная позиция политических лидеров по этим вопросам со временем претерпела изменения. Если долгое время существовала тенденция к тому, чтобы замалчивать проблемные эпизоды истории, подчеркивая заслуги, победы и героические страницы, то постепенно стало распространяться иное отношение к прошлому. Руководители стран сочли возможным публично извиниться от имени государства перед пострадавшими. Известными примерами является коленопреклонение немецкого канцлера Вилли Брандта в Польше в 1970 году и извинения президента Жака Ширака перед евреями в 1995-м за участие французской полиции в депортациях. Риторика руководителей государств в этих вопросах может различаться в зависимости от того, считает государство себя преемником предыдущего политического режима или нет. Но важен сам факт принятия ответственности. Оказалось, что признание вины государств в гибели людей и заявления руководителей стран об усилиях по предотвращению подобных трагедий в будущем оказывают примиряющее воздействие и делают возможным диалогическое сосуществование разных памятей и историй.
Помимо политических жестов со стороны руководителей государств, открытости архивов, жизнеспособности гражданского общества, исторический пересмотр трагического события позволяет выйти из интеллектуального тупика. Естественно, в первые десятилетия осмысление происходит в рамках категорий, созданных современниками. Чем больше лет проходит, тем важнее становится контекстуализация события, его анализ в долгосрочной перспективе, сравнение.
Исследования в области «истории настоящего времени» во Франции, изучающие одновременно и само событие, и память о нем, позволили прийти к интересным выводам по поводу истоков и преемственности конфликтов, связанных с трудным прошлым. Анализируя горячие споры во французском обществе по поводу сотрудничества с нацизмом и сопротивления, продолжающие идти три десятилетия спустя после окончания Второй мировой войны, Анри Руссо обратил внимание на генеалогию этих разногласий. В 1930-е существовал непримиримый политический и социальный антагонизм между разными общественными лагерями. Он достиг апогея в период оккупации. В последующие годы эти политические и социальные конфликты сделались менее заметными, но не исчезли и продолжали влиять на восприятие военных лет [5]. Анализ французского случая позволяет сформулировать более общую гипотезу, что в трудное прошлое превращаются события, которые происходили на фоне политического, социального, религиозного, этнического или классового конфликта. Если в период до самого события и во время него существовали серьезные разногласия и столкновения, то впоследствии это накладывает отпечаток и на воспоминания. В дальнейшем сами конфликты сходят на нет и забываются, но оставляют вместо себя конфликтную память. Эта гипотеза представляется важной и для анализа памяти о блокаде.
1.2. Блокада как апогей социальных конфликтов 1920—1930-х
Блокаду обычно описывают как уникальное событие, четко определенное временными рамками – около 900 дней между 1941-м и 1944 годами. Однако управление городом и жизнь людей в тот период были продолжением той политики и тех социальных процессов, которые происходили в Ленинграде в 1920–1930-е. Тогда город пережил масштабные трансформации, связанные со строительством новых районов и новых предприятий, притоком значительного числа мигрантов, «окрестьяниванием» города и его советизацией, огосударствлением экономики, появлением новых типов жилья. Городская жизнь была пронизана политическими, классовыми, социальными конфликтами, находившими отзвуки и в коммунальном быту горожан, и на рабочих местах. Например, порождали напряженность такие процессы, как национализация частной собственности, введение «нормы квадратных метров жилья на человека», уплотнение квартир, высылка из города «нетрудовых и социально опасных элементов», высылка в 1935 году, после убийства Кирова, бывших дворян; аресты интеллигенции в 1920-е, ученых, инженеров и бывших белых офицеров в начале 1930-х и всех категорий граждан в период «Большого террора»; дискриминация разных групп населения по социально-классовым критериям, практика присвоения чужого имущества и арестов по доносу.
Пока еще мало исследовалось, как практики освоения города и коллективная психология, выработавшаяся в 1930-е, сказались в период блокады [6]. Но дневники горожан показывают, что осажденный город унаследовал конфликты довоенного Ленинграда, а в послевоенный период память о них тоже сохранялась. Мы находим отзвуки прежних противоречий и в современных дискуссиях. Если пытаться переосмыслить блокаду как трудное прошлое, то необходимо прежде всего поместить ее в контекст эпохи и осмыслять ее как апогей тех процессов, которые существовали в послереволюционное двадцатилетие, как их наиболее трагическое выражение.
Неудивительно, что, помимо памяти о войне как о моменте национального единения, существует и память о социальной разобщенности. Являясь долгие годы вытесненной и необсуждаемой, сегодня она будоражит воображение, проникает в литературу и кино. Режиссер Алексей Красовский, представивший в 2018 году фильм «Праздник», привлек внимание к социальному неравенству в блокадном Ленинграде, к образу жизни и потреблению привилегированных категорий и взаимной ненависти между богатыми и бедными. Это вызвало негодование нынешних чиновников и депутатов, что обусловило невозможность демонстрации фильма на большом экране.
Историк Алексис Пери в книге «Война изнутри» указала на то, что бóльшую ненависть, чем внешний враг, зачастую вызывали недруги, злоумышленники и гонители внутри самого сообщества горожан: преступники, спекулянты, обладатели обильных пайков, тайная полиция [7]. Ее книга так же вызвала шквал обвинений, несмотря на очевидно высокое профессиональное качество исследования. Попытки помешать обсуждению конфликтов и размежеваний в период блокады – типичный пример того, что Анри Руссо называет «симптомом коллективного невроза», возникающего вследствие вытеснения нежелательного прошлого [8].
1.3. Вопрос об ответственности советского государства и скорбная память
В послевоенные годы сложился определенный стандарт разговора о блокаде [9]. Хотя невыносимые и нечеловеческие условия жизни гражданского населения в осажденном городе были в послевоенные годы известны, возникло много табуированных тем, в числе которых был вопрос ответственности советского государства перед гражданами. К 75-летию полного снятия блокады этот вопрос, обсуждение которого уже давно назревало, был задан многократно и в разных формулировках.
Как показывает международный опыт, выход в публичное пространство альтернативных памятей, входящих в конфликт с официальной историей и обвиняющих государство в произошедшем, – неизбежный этап, через который проходят все страны, имеющие незажившие раны трудного прошлого. Поэтому единственным разумным выходом из такой ситуации является начало диалога.
Существует много объяснений, почему вопрос об ответственности советского государства возник именно в 2019 году. Уход со сцены поколения свидетелей всегда вызывает пересмотр прошлого и возможность задать давно назревшие вопросы. Влияние глобальной культуры памяти неизбежно приводит к появлению в России сторонников и противников уже существующих моделей. Новые технологии сделали доступными многие ранее неизвестные свидетельства, в том числе дневники ленинградцев и интервью со свидетелями. Появление ряда исторических исследований также очерчивает новые рамки интеллектуальной дискуссии. И наконец, нынешняя историческая политика, которая использует память о Второй мировой войне для консолидации власти, способствует политизации этого вопроса и привлечения к нему повышенного внимания общественности.
70-летие снятия блокады в 2014 году было отмечено военным парадом на проспекте Непокоренных. Однако, когда было заявлено об организации такого парада – причем в центре города – к 75-летней годовщине, градоначальнику Петербурга была направлена петиция, собравшая более двух тысяч подписей, с предложением отмечать этот юбилей не как праздник, а как день скорби [10]. Эту петицию можно считать небольшим, но поворотным событием, которое обозначает переход альтернативной памяти в стадию открытой конфронтации с официальной мемориальной политикой. Петиция интересна тем, что по многим пунктам обвиняет как советское государство, так и нынешний режим. Сами по себе эти обвинения содержат в себе мало нового, но примечательно, что они оказались публично сформулированы и были поддержаны частью населения Петербурга.
В этой петиции советское государство обвиняется в том, что память о блокаде всегда подвергалась «жесткому контролю и давлению», число жертв блокады занижалось, работе историков препятствовали. Современное российское государство в свою очередь обвиняется в том, что оно «не выполнило перед городом главной обязанности: не назвало истинного числа жертв блокады, не поименовало каждого погибшего ленинградца, среди которых было большое число детей». Также нынешней власти ставят на вид, что она не выделяет достаточно средств на исторические исследования блокады и выбирает «самый легкий, но по сути недопустимый способ памяти о трагедии, которую принесла война: военный марш, в ходе которого будут продемонстрированы старые и новые образцы боевой техники».
Помимо этой петиции, прозвучали и другие выступления лидеров общественного мнения. Социолог Яков Гилинский, ребенком переживший блокаду, сделал публичное заявление о том, что считает недопустимым тот факт, что власти «в последнее время взяли курс на милитаризацию сознания граждан» и манипулируют историей в своих целях. Писатель Елена Чижова в эссе «Моя блокадная память» возлагает ответственность за массовые смерти лично на Сталина, для которого Ленинград был объектом «кристальной, безо всяких посторонних примесей ненависти»:
«Блокадная память моего поколения – медленный, долгий процесс переосмысления, когда постепенно приходишь к выводу, что в трагедии ленинградской блокады виноваты Гитлер и Сталин: эту трагическую фугу, они, два самых страшных диктатора ХХ века, сыграли в четыре руки».
Хотя сравнение двух политических режимов уже неоднократно проводилось, перенесение этой параллели на тему блокады тут же вызвало обвинения в адрес Чижовой со стороны депутатов Госдумы.
Таким образом, основная идея высказываний, не согласных с официальной культурной политикой, заключается в том, что память о снятии блокады и о блокаде в целом должна быть не бравурной и не милитаризированной, а «скорбной». Согласно активисту этого направления, историку Даниилу Коцюбинскому, в СССР оплакивающая трагедию память допускалась, тогда как в 2000-е, когда ушло поколение свидетелей, государственная историческая политика стала вытеснять память о темных сторонах блокады, заменяя ее риторикой героизма. По мнению Коцюбинского, скорбную память о жертвах трагедии российская власть не поддерживает именно потому, что она выносит обвинение советскому режиму. Разговор о жертвах напоминает о том, что государство «относилось к людям как к расходному материалу» и вообще, «наплевательски относилось ко всем, кто с его точки зрения не представлял ценности для ведения войны и прочих властных нужд». По Коцюбинскому, скорбная память, если она приобретет мобилизационный потенциал, не только составит реальную конкуренцию нынешней исторической политике, но и поставит под сомнение нынешний политический курс в целом:
«Как только появится свободный историко-мемориальный дискурс о преступлениях против человека, особенно совершенных недавно, в XX веке, неизбежно возникнет вопрос: кто виноват? И главным обвиняемым окажется советское государство, правопреемником которого выступает нынешняя власть. […] Поэтому либерально-виктимизированный мемориальный процесс в России довольно быстро призовет к ответу не только сталинский режим, но и сегодняшний. Потребуется ответить на ряд вопросов. Почему вы, кремлевские сидельцы, до сих пор не дистанцировались от преступлений, совершенных вашими предшественниками? Почему с гордостью называете себя “чекистами”? И так далее. Это станет “началом конца” всей авторитарной российской государственной модели» [11].
В настоящее время скорбная память принимает агрессивный тон, что вполне естественно, учитывая относительно маргинальную позицию этой точки зрения в медийном пространстве, атаки на нее со стороны власть имущих, отсутствие необходимых ресурсов для продвижения альтернативных мемориальных проектов. Но опыт других стран показывает, что взвешенный диалог между государством и гражданским обществом в сфере памяти возможен и необходим. Альтернативная – по отношению к официальной – скорбная памяти о блокаде не исчезнет, и ее влияние будет лишь нарастать. В последующие годы в России так же, как во многих странах Европы и Америки, гражданское общество будет ожидать от руководителей страны признания вины советского государства в том, что количество умерших среди гражданского населения было столь огромным, и символических гарантий того, что подобные ситуации не повторятся впредь.
2. Репрезентация блокады в музеях
2.1. Проблемы музейных экспозиций о блокаде и вызов времени
Существуют различные представления о том, какими должны быть современные исторические музеи и выставки. Есть точка зрения, что музеи должны «бросать вызов» обществу и даже профессиональным историкам. Придумывая новаторские выставки, они могут нащупывать болевые точки и прокладывать пути к новым исследованиям. Социологи тем не менее показывают, что музеи чаще являются выразителями общественного консенсуса, выполняя функцию примирения и арбитра по отношению к разным точкам зрения [12].
Российские музеи, как и зарубежные, как правило, являются хотя и лояльными государству, но все же автономными производителями исторических нарративов. Им удается быть посредниками между историками, государством и обществом [13]. Но на фоне других исторических тем ситуация с музейным показом блокады представляется критической. При том, что в Петербурге существуют несколько экспозиций, специально посвященных блокаде, а блокадная тема так или иначе затрагивается примерно в 180 музеях, включая школьные и ведомственные, бросается в глаза сильный отрыв музейных экспозиций от современной литературы и от нынешних профессиональных дискуссий. Музейная презентация и интеллектуальное осмысление блокады существуют параллельно друг другу и мало пересекаются. Обсуждения 2017–2019 годов в СМИ, связанные с блокадной памятью, показывают, что экспертное мнение представителей исторических музеев запрашивается редко. Эти институции находятся не над схваткой, а скорее в стороне от актуального культурного процесса.
Музеи находятся, безусловно, в сложном положении. Как государственные учреждения, они на всякий случай дистанцируются от критических форм памяти. Однако, игнорируя многие повороты блокадной темы, они не могут заниматься своим обычным делом – созданием интерпретации, опирающейся на консенсус. При этом воспроизведение в чистом виде государственного охранительного дискурса рискован для их репутации, потому что он не только не консенсуален, но является отсталым с точки зрения нового исторического знания.
Например, в последние годы появились публикации историков и филологов об Ольге Берггольц, сложности и многоплановости ее взгляда на блокаду [14]. На блокадной экспозиции в особняке Румянцева жизни и быту поэтессы уделено много места, однако нет никакой информации о том, как обсуждается сегодня ее личность, деятельность и ее литературные произведения. Зато под портретом Ольги Берггольц красуется георгиевская ленточка. Использование этого идеологического символа воспринимается как антиинтеллектуализм, поскольку упрощает личность, о которой идет речь. Оно дискредитирует музейную экспозицию и показывает отсутствие связи музейного нарратива с интеллектуальной традицией, известной заинтересованным посетителям.
Повышение роли музеев в осмыслении блокады представляется своевременной, важной и даже срочной задачей. Не случайно Михаил Пиотровский призвал общественность «искать идеи, как вдохнуть жизнь в места памяти о блокаде» [15]. Современный показ блокады в музеях должен неизбежно развиваться под влиянием одновременно нескольких факторов: государственной культурной политики, (пост)советской традиции показа блокады, зарубежного опыта создания постнациональных военно-исторических музеев и музеев памяти и, наконец, влияния глобальной культуры памяти, которая находится в тесной связи с идеей прав человека. Проблема в том, что в России все это находится в непримиримом противоречии друг другу.
2.2. Институциональный конфликт по поводу создания нового музея блокады
В 2017 году стало известно, что к 75-летию снятия блокады федеральный и городской бюджеты готовы выделить средства для строительства здания, предназначенного под музейное пространство. Изначально речь шла о том, чтобы новое здание стало филиалом Музея обороны и блокады Ленинграда в Соляном переулке. В дальнейшем было принято решение о создании новой структуры – музейно-выставочного центра обороны и блокады Ленинграда на Смольной набережной, и правительство Петербурга назначило предприятие «Центр выставочных и музейных проектов» ответственным за создание музея.
При разработке концепции нового музея первоначально заявлялось намерение использовать зарубежный опыт работы с трудным прошлым. Команда специалистов – от лица которой в прессе выступали предполагаемый директор новой институции Милена Третьякова и историк блокады Никита Ломагин, – объявила, что собирается создать музей памяти. Таким образом, изначально речь шла о включении России во всемирное движение по созданию мемориальных музеев нового типа, помогающих обществу справиться с конфликтной памятью о трагических событиях.
Как правило, процесс создания музея занимает несколько лет. Например, на создание Мемориала Холокоста в Берлине, по свидетельству его директора, ушли более десяти лет [16]. В Петербурге этот процесс решили реализовать в два года, чтобы открыть музей к памятной дате. В 2017 году параллельно с разработкой концепции был объявлен архитектурный конкурс [17]. В процессе его проведения инициативная группа петербуржцев выступила с заявлением, что финские и немецкие архитекторы не имеют права предлагать свои проекты, поскольку Финляндия и Германия несут ответственность за блокаду [18]. В результате конкурса победил проект петербургской мастерской «Студия 44» [19]. 8 сентября 2018 года на месте строительства будущего музея был торжественно водружен закладной камень. Однако на этапе поиска подрядчика для строительства проект был заморожен — по официальной версии, из-за нехватки средств и недостаточной транспортной доступности выбранного места.
Какими бы ни были основания для прекращения проекта, создание нового музея было бы легче отстоять, если бы петербургское культурное сообщество однозначно было в нем заинтересовано. Но дискуссии в прессе о будущем музее блокады характеризовались наличием ярко выраженного институционального конфликта, который занял наибольшую часть эфирного времени. Спор сводился к тому, что целесообразнее развивать уже существующий музей в Соляном переулке, вместо того, чтобы создавать новое юридическое лицо. Как отмечали противники создания новой институции, среди которых особенно резко выступала историк Юлия Кантор, необоснованной представлялась сама интенция создавать еще один музей, называющийся так же, как старый, но более модернизированный и обладающий бóльшими площадями, театральным залом и исследовательским центром. Они выступали за то, чтобы потратить федеральные и городские деньги на модернизацию имеющегося Музея обороны и блокады Ленинграда, или выделив ему новое здание, или отдав ему полностью то здание, в котором музей сейчас занимает лишь несколько помещений [20]. В конечном счете, именно этот выбор и был сделан исполняющим обязанности губернатора Александром Бегловым, сменившим губернатора Георгием Полтавченко. Было решено отказаться от идеи строительства нового здания и осовременить уже существующий Музей обороны и блокады Ленинграда [21], выделив ему дополнительные площади в Соляном переулке.
Хотя обсуждение нового музея в прессе было конфликтным, показательно, что содержательная сторона проекта его критиками обсуждалась мало. Дискуссия топталась вокруг малозначимых и даже курьезных с точки зрения современной музеологии вопросов, таких, как нехватка подлинных экспонатов у нового музея и неуместность показа блокады «на копийных материалах», а также опасность создания новой институции для уже существующих с точки зрения сохранения нынешними музеями своих экспонатов (хотя по закону они отчуждению не подлежат) [22]. Сам по себе этот конфликт не оригинален. Страх старых институций перед конкурентом вполне обычен для любого культурного контекста. Новая структура должна заручиться поддержкой общественности, доказать свою оригинальность и уместность в городском культурном ландшафте, способность к построению партнерских отношений с другими структурами, а также свою потенциальную привлекательность для туристов.
Тем не менее этот эпизод ставит некоторые вопросы общего характера. В частности, о том, каким должен быть музей блокады и возможно ли в современной России использование зарубежного музейного опыта работы с трудным прошлым.
2.3. Презентация блокады в музеях Петербурга: блокадная повседневность и идея «преодоления»
В постсоветский период центральной темой музейных экспозиций стало преодоление трудностей осажденными ленинградцами за счет силы воли, организованности, трудолюбия, веры в победу. Как старые музеи, существующие с 1950–1970-х, так и новые, создают картину героизма с человеческим лицом, которая интересна посетителю не общей интерпретацией события, а деталями и подробностями.
В 2000 году заместитель директора Музея обороны и блокады Ленинграда отмечал, что одной из центральных идей является показ опыта выживания в экстремальной ситуации:
«Этот опыт имеет колоссальное значение. Не только для нашей страны, для всех людей, может! […] Один ложился и умирал, другие выкарабкивались. При том, что совершенно непонятно… При той кормежке, которая была, должны были все вымереть. Тем не менее не вымерли. Выстояли в эту страшную зиму» [23].
Экспозиция о блокаде в особняке Румянцева тоже дает представление о героических усилиях во имя жизни. Текстуальные и визуальные документы описывают хождение за водой к реке, варку супов из кожаных ремней, сбор и использование дикорастущих съедобных трав, походы пешком на работу по нерасчищенным зимним улицам, формирование отрядов по поиску беспризорников, научные инновации в пищевой промышленности.
Сильное впечатление производит «блокадная комната» в музее «Разночинный Петербург», посвященная жизни одной семьи в блокадном Ленинграде. Протагонистом рассказа является девочка Нина, которой в начале войны исполнилось семь лет. Сила этой экспозиции – в деталях, позволяющих посетителю представить себе блокадную повседневность. На печке-буржуйке растапливали в кувшине снег и варили кисель из столярного клея. Все спали в самой маленькой комнате, на деревянном настиле под потолком, где дольше держалось тепло. Окно в комнатке было заставлено шкафом, защищавшем от осколков во время обстрела. Из парфюмерного флакона и химической пробирки изготовили лампу-коптилку, при свете которой девочка училась. Очевидно, что семья была сплоченным микросообществом и в задаче выживания рассчитывала только на себя. Для усиления морального духа использовались сакральные предметы. В роли тайного символа сплоченности выступал «намоленный» кокосовый орех, который смогли, преодолев соблазн, не разбить и не съесть. Семья хранила эти вещи на протяжении десятилетий – факт, заслуживающий внимания. Заметим, что многие петербургские квартиры являются до сих пор семейными музеями блокады. Они хранят память не только о преодолении и сопротивлении, но и о многом другом.
Школьный музей «А музы не молчали…», который имеет значительное собрание предметов, посвященных культурной жизни Ленинграда, акцентирует способность ленинградцев преодолевать трудности за счет духовной силы. Заведующая этим музеем Ольга Прутт в интервью «Эху Москвы» рассказала, как идея преодоления вытесняет из музеев темные стороны прошлого:
«Ни один непроверенный, ни один ложный факт не должен быть в музее и ни один гнусный факт. Вот это было очень важно, потому что от детского восприятия убирались ужасы страшные, опирались на высокую духовность, на высокое проявление человечности. А низости какие-то, они в музей не входили, хотя они были, хотя все знали. […] И вот это хорошее, чтобы оно как-то в нашем музее оседало, вот, знаете, как ил оседает в реке, чтобы это было, чтобы росла на этом, взращивалась человечность и взращивалось будущее поколение. Ну, и оказалось, что это справедливо, потому что, когда сейчас собрали очень много фактов – дневников, писем, устных рассказов людей, – то, конечно, в основном из них выступает правда такая, человеческая. Человек сильнее, чем просто физическое тело. […] И вот это нужно понимать, что те документы, которые до нас дошли, они все дошли именно спасенные человеческими усилиями. Те, кто потеряли человеческую личность, они, конечно, следа никакого не оставили» [24].
Тема преодоления трудностей, безусловно, затрагивающая посетителей, оказалась подходящей и с точки зрения официальной памяти о блокаде, потому что она не противоречит героическому нарративу о Великой Отечественной войне.
Таким образом, к настоящему моменту не обсужденными и не показанными в музеях Петербурга оказались судьбы людей, не вписавшихся в канон героического сопротивления, предстающих оставленными на произвол судьбы, непредприимчивыми обывателями, которые умерли страшной смертью зимой 1941/42 года. Такие истории и память о той зиме сложны тем, что они не содержат в себе педагогического потенциала и из-за ужасных подробностей доживания и умирания людей показать эту тему в музее действительно сложно. Именно поэтому формат музея памяти, с его акцентом на жертвах трагедий, с использованием средств современного искусства и свидетельств, мог оказаться очень важным и продуктивным.
2.4. Музеи памяти: зарубежный опыт
По мере того, как общество и государство понимают значимость проработки трудного прошлого и перестают его вытеснять, прятать и зачеркивать, коллективный невроз постепенно излечивается и трудное прошлое принимает форму рассказов. С 1980-х социологи зафиксировали в разных странах «бум тяжелых историй», востребованных во всех сферах культурного производства. На волне интереса к «тяжелым историям» увеличилось количество мемориалов и музеев, возник феномен «мрачного туризма», то есть туристических поездок к местам трагедий [25]. «Мрачный туризм», который набирает обороты, является дополнительным аргументом для регионов по открытию мест памяти. Возможность повышения привлекательности территории за счет музеефикации трудного прошлого уже является аксиомой для современной экономики культуры [26].
Трудные истории могут быть помещены в разные типы музеев, в зависимости от чего музейные нарративы, повествующие о них, будут различаться. Трагический эпизод военной истории можно, например, поместить в военно-исторический музей, или в мемориал, непосредственно находящийся на местах событий, или в музей памяти, который превращает данное событие в общезначимый символ и политический жест.
При разработке концепции нового музея блокады в Петербурге изначально заявлялось намерение использовать зарубежный опыт работы с трудным прошлым и создать именно музей памяти. Однако окончательная концепция музея в существенных моментах не соответствовала тому, что понимается под музеем памяти, а предполагала скорее создание исторического музея. Постепенная эволюция идеи объясняется поиском консенсуса между мнением разных экспертов и государственных структур, ответственных за проект.
В России существует Ассоциация музеев памяти, которая объединяет в основном небольшие музеи, расположенные на местах сталинских лагерей. Но в дискуссиях о новом музее блокады использовалось несколько другое и более распространенное значение этого понятия. Понятие memory museum, или memorial museum, описывает мемориальную институцию, не обязательно находящуюся на месте события, чаще даже располагающуюся в центральном, столичном пространстве. В таком музее различными способами показывается, что самые мрачные стороны трагедии невозможно описать и продемонстрировать, но именно поэтому важно о них помнить. Подача фактической исторической информации подчинена именно этой задаче. Память в таком музее важнее истории и обладает политическим посылом.
Мемориальные музеи являются прежде всего порождением информационного общества и глобализации, следствием «всемирной правозащитной революции» [27]. Хотя они и принципиально отличаются от институций предшествующих эпох, то есть исторических музеев и мемориалов на местах событий, но мирно сосуществуют с ними. Каждая эпоха рождает свои музеи, и у каждого из них своя ниша.
Социолог Дарья Хлевнюк на основе анализа зарубежных музеев отмечает основные характеристики музеев памяти, которые отличаются от исторических музеев рядом характеристик. В центре внимания музея памяти находятся жертвы трагедии – обычные люди, страдавшие и погибшие по вине государства. Поэтому музейный нарратив отталкивается от факта потери, от пустоты, которая возникает из-за исчезновения массы людей. Понятие «жертва» в таком музее чрезвычайно важно. Оно обозначает, что у людей не было выбора, они оказались в безвыходной ситуации. Жертвы представлены в музейном пространстве посредством фотографий, или биографий, или принадлежавших им вещей. В Африке выставляются также простреленные черепа и кости, но в Европе это не практикуется. Поскольку такой тип музеев тесно связан с идеей прав человека, они по сути своей наднациональны и космополитичны и отличаются от исторических музеев, отражающих историю национального государства. Музеи памяти помещают в центр внимания (бес)человечность. Все это создает эффект, в силу которого посетитель вне зависимости от его национальной принадлежности может сопереживать жертвам трагедии [28].
2.5. Возможно ли создание музея памяти жертв блокады в Петербурге?
Во время обсуждений концепции нового музея возможность создания музея памяти, акцентирующего внимание на жертвах трагедии, была отклонена. Вот слова руководителя проекта Милены Третьяковой:
«Идея музея памяти мало того, что не совсем понятна, так еще и подозрительна, потому что “блокада Ленинграда – это прежде всего подвиг”. … И в консервативно-охранительном дискурсе словосочетание “музей памяти” четко ассоциируется с идеей пересмотра роли СССР во Второй мировой войне и в победе над Гитлером, с очернением всего, что связано с советским наследием. Разговор о жертвах, о цене победы потенциально опасен тем, что он может бросить тень на руководство победителей, которых, как известно, не судят» [29].
По этой причине окончательный вариант концепции нового музея блокады на Смольной набережной предполагал уже создание не музея памяти, а интерактивного военно-исторического музея [30]. Хотя в нем и подчеркивалась необходимость показа новых тем, которые сегодня нигде не освещаются: например, партизанское движение и военную истории Ленобласти, изменение во властных структурах города, национальный вопрос, экономическую жизнь блокадного города, взаимодействие черного рынка с советскими органами власти, роль блокады в обороне Москвы, влияние блокады на формирование норм международного права после войны; историю институций, оставшихся в Ленинграде; градообразующую роль эвакуированных ленинградских предприятий для периферии страны. Музей должен был представлять «комплексный рассказ, включающий управление городом и фронтом». Планировалось отразить «труд, борьбу, смерть, страдание», выставив копии тех материалов, которые сегодня принадлежат коллекциям разных музеев. Экспозиция должна была включать жизнь города от предвоенного времени до послевоенного восстановления. Организаторы собирались также уделить внимание человеческому измерению исторического события и создать условия для того, чтобы посетитель мог посмотреть на произошедшее одновременно и глазами участников, и с исторической дистанции. В каждом разделе экспозиции посетитель знакомился с историей персонажа, которому он мог сопереживать. Указывалось на необходимость сделать эмоциональный дизайн и использовать новые музейные технологии для создания эффекта погружения. Концепция вдохновлялась зарубежными военно-историческими музеями, которые с 1990-х под влиянием социальной и культурной истории стали уделять значительное внимание «повседневной жизни» современников войн.
Отказ от создания музея памяти, посвященного жертвам блокады, является, безусловно, симптоматичным. Трудно себе представить, чтобы в современной России на фоне битв за Сандармох [31], Медное, Пермь-36 и другие мемориалы и музеи трудного прошлого поддержали бы создание музея, связанного с темой Второй мировой войны, который обвинял бы советское государство в безразличии к судьбам своих граждан и находился в диалоге с глобальной культурой памяти жертв. Создание такого музея всегда является политическим жестом и должно быть результатом общественного консенсуса. Поэтому подходящий момент для его создания еще не настал. Тем не менее у части российского общества существует запрос на обсуждение массовых смертей советского периода именно с точки зрения защиты прав человека. Музей памяти, посвященный зиме 1941/42-го и показывающий жителей блокадного Ленинграда как жертв двух тоталитарных систем, был бы востребован частью населения, которая выступает за то, чтобы дать голос скорбной памяти о блокаде. И поскольку скорбная память не исчезнет, то и необходимость создания такого музея будет периодически обсуждаться.
Музей памяти позволил бы представить блокаду в новом, невоенном, ракурсе, поскольку такой тип музея, по определению, не может быть музеем истории войны. Можно провести параллель с зарубежными музеями Холокоста. Массовое истребление евреев нацистами является эпизодом войны, однако музеи Холокоста не являются музеями Второй мировой. Они показывают социальную среду, которая исчезла в результате Холокоста — европейский «идишланд», – и уделяют внимание феномену антисемитизма, в том числе и государственного, который привел к этой трагедии.
В музее памяти жертв блокады можно было бы показать те социальные среды и типажи старого Петербурга, которые начали истреблять еще в 1920–1930-е и которые окончательно исчезли в результате голодной зимы, а также политику разделения населения на «полезные» и «бесполезные» для государства категории, достигшую своего апогея во время блокады. И, наконец, экстремальный опыт выживания, необходимо было бы поместить в более широкий контекст схожих страданий людей в CCCP.
Блокада является самым впечатляющим, но совсем не единственным опытом смерти от голода и холода в замкнутом пространстве. Имеющиеся публикации о выживании в других страшных местах – таких, как лагеря ГУЛАГа, «острова каннибалов», в которые превращались депортационные поселения [32], голодающие деревни начала 1930-х и конца 1940-х, – показывают, что существовало немало общего между опытом блокады и другими видами обесчеловечивающего опыта на советской территории. Сходными его признаками являются не только чувство голода и холода, скученность и невозможность уединения, отсутствие цивилизованного быта, но и страх потери человеческого облика, невозможность осуществления ритуала погребения; потребность оставить свидетельства о пережитом в виде дневников, писем или поделок; обращение к искусству для обретения человеческого достоинства и самовыражения.
Согласно известному специалисту в области музейной практики Андреасу Хюссену [33], популярность музеев – это важный культурный симптом кризиса веры в модернизацию как в универсальное средство решения всех проблем. Трагические события ХХ века – главная причина возникновения этого кризиса. Поэтому все музеи, работающие с трудным прошлым, в той или иной мере занимаются критикой модернизации – как самой идеи, так и ее реализации в разных странах. Переосмысление блокады на новом этапе и новая подача этого события современному посетителю возможна и интересна через критику советской модернизации. Это подразумевает вписывание этого события не только в историю войны, но и в советскую историю в целом, рассмотрение самого события и памяти о нем как следствий экономической, социальной, культурной политики и всех тех процессов, которые были запущены благодаря ускоренной индустриализации и урбанизации.
2.6. Возможно ли создание военно-исторического музея нового типа?
Если российское общество пока не стремится к созданию музея памяти, говорящего от имени жертв и осуждающего тоталитарные режимы, то, возможно, необходимо создать исторический музей современного типа. Однако попытка заимствования зарубежного опыта в этой сфере в свою очередь натолкнулась бы на дилемму: либо каким-то образом обходить и игнорировать героический милитаризированный дискурс, либо отказываться от новых форм изображения войны.
Использование новаторских подходов в данном случае представляется маловероятным. Во Франции и в Германии современные военно-исторические музеи являются, как и музеи памяти, постнациональными и пацифистскими. Например, музей Первой мировой войны в Перонне и музей Второй мировой войны в Кане во Франции не ограничиваются показом французского участия в войне. Экспозиции эти интернациональны и по своему нарративу, и по структуре, а также критичны по отношению к таким понятиям, как «героизм» и «патриотизм». Обращая внимание на культурные репрезентации, присущие враждующим обществам, эти музеи показывают, что война начинается потому, что присутствует в голове граждан [34]. Подобные музеи символизируют межнациональное примирение и критикуют милитаризм как тип мышления.
Перенос этой модели музея в другие страны не всегда удается. Не так давно объектом внимания общественности сделался конфликт вокруг польского музея Второй мировой войны в Гданьске. Первоначально он был организован по модели постнационального музея и использовал опыт Франции и Германии. С приходом к власти националистической партии «Право и справедливость» этот музей был переделан в патриотическом ключе, а иностранные эксперты были исключены из его научного совета. Многолетняя работа команды специалистов была мгновенно перечеркнута.
Особенностью дискуссий о новом музее блокады было отсутствие позиции немецкой стороны. Это касалось и предполагаемых экспозиций, и институционального партнерства. Хотя упоминалась возможность запросить у Германии интересные материалы, но не было никаких признаков того, что точка зрения немецких историков может быть в этом музее представлена как равноправная. Исходя из международной практики создания постнациональных музеев Второй мировой войны можно было бы ожидать, например, выделения части здания немецким музейщикам и историкам, чтобы те внесли свой вклад в экспозицию. Но такие повороты сюжета пока не актуальны.
Учитывая особенности политической и культурной ситуации в России, можно предположить, что музей обороны и блокады Ленинграда может существовать лишь в рамках парадигмы «национального военно-исторического музея». Международные интеллектуальные тренды обойдут его стороной. Может быть создана эффектная, дорогостоящая сценография при сохранении прежних идей.
2.7. История советской памяти о блокаде в музее
Между тем вполне возможно помыслить новое развитие блокадной темы в музейном пространстве исключительно за счет новых идей и трактовок. Приведем лишь один пример. В особняке Румянцева для оживления блокадной экспозиции требуется главным образом новаторская концептуализация имеющихся тем и экспонатов. На основе существующей экспозиции можно было бы создать новый музейный нарратив, посвященный тому, как формировалась память о блокаде в послевоенные годы. Экспозиция, существующая с 1960-х и сохранившая первозданный советский стиль, буквально приглашает к анализу блокады в русле «критической истории» Пьера Нора. Этот подход изучает события не с точки зрения того, «что произошло», а с точки зрения того, почему и как это событие осталось в культурной памяти [35].
Например, история Тани Савичевой, как и представленная на экспозиции история спасенной девочки Иры Богдановой, могли бы послужить темой для экскурсии на тему использования детских образов в официальной памяти о блокаде. У современного посетителя есть потребность не только увидеть воочию дневник блокадного подростка и поплакать над ним, но и узнать, почему именно через подростков (Таню Савичеву, Юру Рябинкина [36]) показывали наиболее откровенно самые страшные стороны блокады. Недавние исследования обращают внимание на то, что в советский период как у авторов книг, так и у музеев не было возможности использовать взрослых протагонистов для показа слабости. Взрослый и сознательный советский человек мог быть показан только с позиции героического преодоления трудностей. Именно поэтому детские образы привлекались для того, чтобы хотя бы немного приоткрыть тему страданий гражданского населения [37].
Еще один сюжет, который мог бы быть показан в таком музее, – это анализ представлений о «героизме» с точки зрения конструктивистского подхода. Можно убедительно показать, используя различные документы 1950–1980-х, что представление о «героизме» народа было сформировано советской идеологией и что дискурс о героизме был инструментом, предназначенным для управления населением.
3. Заключение
Современные формы работы с трудным прошлым, изобретенные в «старых демократиях» и заимствованные по всему миру, несмотря на их популярность, много критикуются. Разочарование вызывает тот факт, что показ страданий жертв и осуждение государственного насилия не позволяет предотвратить повторения подобных ситуаций в других точках мира [38]. К тому же влияние музеев и мемориалов на посетителей и их вклад в формирование гражданственности вопреки ожиданиям весьма ограничены и мало предсказуемы [39]. Более того, часть посетителей, посещающих места массовой гибели и музеи памяти, испытывают повышенный интерес именно к насилию [40]. Зарубежные формы работы с трудным прошлым явно не являются панацеей от всех бед и могут считаться лишь этапом в осмыслении трагических событий.
Тем не менее страх перед их заимствованием, наблюдающийся в российском культурном поле, является серьезной проблемой. Не пройдя определенных этапов переработки трудного прошлого, сложно вступать в равный диалог с представителями других стран, говорящими на своем мемориальном языке. К тому же пребывание на протяжении десятилетий внутри одного и того же мемориального дискурса затрудняет появление новых идей и возможность решения экономических и социальных проблем средствами культуры. Возникает замкнутый круг. Любая попытка разрабатывать новые экспозиции, создавать новые коммеморативные структуры оказывается обреченной на провал. Самая креативная команда музейщиков будет говорить о старом и по-старому. Посетители, лишенные доступа к современным формам работы с прошлым, оказываются в ситуации вынужденной провинциализации или ездят за впечатлениями в музеи других стран.
В апреле 2019 года я проводила наблюдение в мемориале Героическим защитникам Ленинграда, когда его посетила большая группа иногородних участников патриотической акции «Поезд памяти 2019». Старшеклассники были одеты в пилотки и белые галстуки, которые были повязаны по образцу пионерских. На галстуках изображалось разорванное кольцо блокады и ликующий воин на фоне танка и георгиевской ленточки. Группа сначала построилась на линейку во дворе около памятника и сфотографировалась со знаменами на переднем плане, затем подростки ознакомились с пространством мемориала. Там они прочитали золотые надписи на мраморе, что «вдохновителем и организатором борьбы советского народа с фашистской Германией была Ленинская коммунистическая партия — руководящая и направляющая сила нашего общества», «советский народ совершил подвиг, равного которому еще не знало человечество», и что «в смертельной схватке со злейшим и коварным врагом – германским фашизмом – советские воины проявляли массовый героизм, стойко сражались за каждую пядь земли до последней капли крови, до последнего патрона».
Если бы после посещения мемориала школьники отправились в современный музей, у них была бы возможность обрести критическую дистанцию по отношению к увиденному и понять, что между советским языком памяти и языком современным существуют различия. Но в настоящее время память о блокаде, представленная в музеях, по форме и содержанию является советской. Школьники и студенты лишены выбора и не имеют возможности ознакомиться с дискуссиями, которые велись в мире в последние десятилетия.
Но трудное прошлое, как невроз, непредсказуемо. Поэтому можно ожидать неожиданных поворотов этого сюжета. Может, например, оказаться, что новый музей блокады откроется вне Петербурга и России. Россияне будут ездить за границу, чтобы посетить этот музей, и таким образом память о блокаде станет очередным «окном в Европу».
[1] Rousso H., Petit Ph. The Haunting Past: History, Memory, and Justice in Contemporary France. Philadelphia: University of Pennsylvania Press, 2002; Conan E., Rousso H. Vichy: An Ever-Present Past. Hanover: University Press of New England, 1998; Ассман А. Длинная тень прошлого: мемориальная культура и историческая политика. М.: Новое литературное обозрение, 2014.
[2] Эткинд А. Кривое горе. Память о непогребенных. М.: Новое литературное обозрение, 2018.
[3] Rousso H. Le syndrome de Vichy de 1944 à nos jours. Paris: Seuil, 1987.
[4] Würstenberg J. Civil Society and Memory in Postwar Germany. Cambridge: Cambridge University Press, 2018.
[5] Rousso H. Le syndrome de Vichy de 1944 à nos jours.
[6] Ломагин Н.А. Неизвестная блокада. СПб.: Нева, 2002. С. 36–46.
[7] Peri A. The War Within: Diaries from the Siege of Leningrad. Cambridge: Cambridge University Press, 2017.
[8] Rousso H. Le syndrome de Vichy de 1944 à nos jours.
[9] Воронина Т. Помнить по-нашему: социалистический реализм и блокада Ленинграда. М.: Новое литературное обозрение, 2018.
[10] Сидорчик A. Повод для скорби. Кому не нравится парад в честь снятия блокады Ленинграда // Аргументы и факты. 2018. 22 ноября (aif.ru/politics/russia/povod_dlya_skorbi_komu_ne_nravitsya_parad_v_chest_snyatiya_blokady_leningrada).
[11] Хрулева Т. Ленинградский холокост как приговор режиму. Откровенный разговор о блокаде неприемлем и опасен для нынешней власти, считает историк Даниил Коцюбинский // Росбалт. 2019. 27 января (www.rosbalt.ru/piter/2019/01/27/1760257.html).
[12] Kidd J., Cairns S., Drago A., Ryall A., Stearn M. (Eds.). Challenging History in the Museum: International Perspectives. Farnham: Ashgate, 2014; Coombes A., Phillips R. Museum Transformations. Oxford: Wiley Blalckwell, 2015.
[13] Чуйкина C. Конструирование памяти о забытом событии через музейные технологии: производство эмоций на выставках о Первой мировой войне в 2014 году // Политика аффекта: музей как пространство публичной истории / Ред. А. Завадский, В. Склез, К. Суверина. М.: Новое литературное обозрение, 2019. С. 215–273.
[14] Блокадные нарративы. Сборник статей / Ред. П. Барскова, Р. Николози. М.: Новое литературное обозрение, 2017.
[15] Пиотровский М. Вдохнуть жизнь в места памяти // Санкт-Петербургские ведомости. 2018. 31 января (https://spbvedomosti.ru/news/culture/vdokhnut_zhizn_v_nbsp_mesta_pamyati/).
[16] Quack S. The Holocaust Memorial in Berlin and its Information Center: Concepts, Controversies, Reactions // Coombes A., Phillips R. (Eds.). Op. cit. P. 3–28.
[17] За право разработать концепцию Музея блокады поборются девять архитектурных бюро // Фонтанка.ру. 2017. 16 мая (www.fontanka.ru/2017/05/16/118/).
[18] Петербуржцы подадут на КГА в суд, если Музей блокады будут проектировать немцы и финны // Росбалт. 2017. 17 мая (www.rosbalt.ru/piter/2017/05/17/1615802.html).
[19] Шкуренок Н. Концепция нового музея обороны и блокады Ленинграда потребовала изменений в архитектурном проекте // Театральная газета. 2018. 16 ноября (www.theartnewspaper.ru/posts/6326/).
[20] Будет ли в Петербурге музей блокады? [Юлия Кантор, Никита Ломагин, Иван Корнеев в программе «Цена Победы»] // Эхо Москвы. 2017. 18 марта (https://echo.msk.ru/programs/victory/1946104-echo/).
[21] Смольный отказался от идеи построить новый Музей блокады Ленинграда // Коммерсант. 2019. 30 апреля (www.kommersant.ru/doc/3961228); Смольный окончательно отказался от строительства нового здания для музея блокады // Кто строит.ру. 2019. 6 мая (https://ktostroit.ru/news/292539/).
[22] Будет ли в Петербурге музей блокады?..; Каким быть Музею обороны и блокады Ленинграда // Эхо Москвы. 2017. 16 сентября (программа «Цена Победы», https://echo.msk.ru/programs/victory/2055536-echo); Получит ли Санкт-Петербург музей блокады // Эхо Москвы. 2017. 28 октября (программа «Цена Победы», https://echo.msk.ru/programs/victory/2081462-echo).
[23] Интервью автора с Валерием Михайловичем Давидом, заместителем директора Музея обороны и блокады Ленинграда. 20 июня 2000 года.
[24] «А музы не молчали…». История блокадного Ленинграда. Интервью с О.Г. Прутт, заведующей музеем при школе № 235 им. Шостаковича // Эхо Москвы. 2017. 25 февраля (программа «Цена Победы», https://echo.msk.ru/programs/victory/1932614-echo/).
[25] Williams P. Memorial Museums: The Global Rush to Commemorate Atrocities. Oxford: Berg, 2007.
[26] Hooper G., Lennon J.J. (Eds.). Dark Tourism, Practice and Interpretation. London: Routledge, 2017.
[27] Игнатьев М. Права человека как политика и как идолопоклонство. М.: Новое литературное обозрение, 2019.
[28] Хлевнюк Д. Почувствовать права человека: аффект в музеях памяти // Политика аффекта… С. 106–122.
[29] См. интервью с Миленой Третьяковой, публикующееся в этом же номере «НЗ».
[30] Основные положения концепции музейно-выставочного комплекса «Оборона и блокада Ленинграда» (www.gov.spb.ru/static/writable/ckeditor/uploads/2018/06/04/4.06.2018koncepsiy.pdf).
[31] Флиге И. Сандармох – драматургия смыслов. СПб.: Нестор-история, 2019.
[32] Werth N. L’île aux cannibales: 1933 – une déportation-abandon en Sibérie. Paris: Perrin, 2006 (в частности, Назинская трагедия 1933 года. – Примеч. ред.).
[33] Huyssen A. Twilight Memories: Marking Time in a Culture of Amnesia. New York: Routledge, 1995.
[34] Winter J. Remembering War: The Great War between Memory and History in the Twentieth Century. New Haven; London: Yale University Press, 2006; Mazé C. La fabrique de l’identité européenne. Dans les coulisses des musées de l’Europe. Paris: Belin, 2014; Wahnich S. (Dir.). Fictions d’Europe: la guerre au musée. Paris: Editions des archives contemporaines, 2002.
[35] Нора П., Озуф М., Пюимеж Ж. де, Винок М. Франция – Память. СПб.: Издательство Санкт-Петербургского университета, 1999.
[36] Адамович А., Гранин Д. Блокадная книга. СПб.: Лениздат, 2014.
[37] Voronina T., Barskova P. Unspeakable Truths: Children of the Siege in Soviet Literature // Voronina O. (Ed.). A Companion to Soviet Children’s Literature and Film. Leiden; Boston: Brill, 2019. P. 307–342.
[38] Rousso H. Face au Passé. Essais sur la mémoire contemporaine. Paris: Belin, 2016 (глава из данной книги публикуется в этом номере «НЗ». – Примеч. ред.).
[39] Gensburger S., Lefranc S. A quoi servent les politiques de mémoire? Paris: Presses de Sciences Po, 2017; Gensburger S. Voir et devoir voir le passé. Retour sur une exposition historique à visée commémorative // Critique internationale. 2015. № 3(68). P. 81–99.
[40] Hooper G., Lennon J. (Eds.). Dark Tourism: Practice and Interpretation. London, New York: Routledge, 2017.