Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 5, 2019
Александр Дмитриев (р. 1973) – ведущий научный сотрудник Института гуманитарных историко-теоретических исследований (ИГИТИ) имени А.В. Полетаева (Национальный исследовательский университет «Высшая школа экономики»).
[стр. 195—199 бумажной версии номера]
Петербургскому историку Сергею Ярову (1959–2015) в этом году исполнилось бы шестьдесят лет. В круге авторов, писавших о блокаде, его имя уже обрело видное и почетное место. Книги Ярова о повседневности военного Ленинграда и жизни горожан страшной осенью и зимой 1941-го и 1942 года не раз переиздавались [1], получили заслуженные награды и стали настольными для любого исследователя блокады или тех, кто захочет подступиться к тому, чтобы понять, что случилось тогда с огромным городом [2]. Эти две монографии трудно назвать дилогией: страшный круг жизни и близкой смерти представлен в них в разном фокусе – в рамках более привычного и обстоятельного исторического повествования о повседневности большого города или же через детальный анализ механики индивидуального и коллективного выживания буквально бок о бок с гибелью близких и дальних. «Бок о бок» не фигура речи. По свидетельству Ярова, это в первую очередь не убранные с мостовых или из коммуналок трупы соседей или родных – чаще от нехватки сил, а порой и для того, чтобы продолжать получать за умерших по карточкам хлеб. Вторая из военной серии – и, вероятно, главная из книг Ярова – посвящена не боевым операциям, не организации снабжения или производства, но именно блокадной этике, тому, как была устроена жизнь многих и многих на уровне групповых и личностных отношений, высоких помыслов и первичных, включая физиологические, реакций.
Чуть выше применительно к текстам Ярова я нарочно, нарушая правила, заговорил о «свидетельстве» – именно потому, что его текст опирается на огромный массив и опубликованных, и им впервые найденных, прочитанных текстов самих блокадников, чаще малоизвестных или вовсе не известных. Яров справедливо уделяет первостепенное внимание дневниковым записям ленинградцев, поскольку именно они и составляют основу рассмотрения того, как устроена «жизнь в катастрофе». В отличие от подхода Алексис Пери [3], Яров не сосредоточивается на повествовательных техниках и практиках ведения блокадных дневников, но постоянно сплетает эти разные голоса с источниками другого порядка – и мемуарными, и официальными (как публичными, так и секретными документами). И в этом умении «разговорить» протоколы партийных, комсомольских и профсоюзных собраний, вычленить важные «проговорки» или сведения из глухого, часто казенного по стилю, многостраничного «бормотания» Ярову не было равных среди коллег. За этой чуткостью слуха явно стояло его профессиональное прошлое историка – историка революции.
Как становятся летописцем блокады, если время войны не было твоим собственным – в смысле главного интереса и академического труда? Понятно, что за таким сдвигом внимания был и человеческий, личный подтекст – для ленинградца, хорошо знакомого с интернатской системой, со всеми детскими и подростковыми дележками хлеба и сгущенки, эта тема не могла быть чужой. И в том, как остро он об этом писал, чувствовал, говорил в интервью, такой подтекст сказывался безусловно. Но в приходе к блокадным темам была важна и профессиональная траектория – ведь с середины 1980-х Сергей занимался преимущественно революцией 1917 года (и Петроградом времен гражданской) – темой, и почетной, и во многом «заезженной» к нечаянному концу режима, отсчитывавшего свою генеалогию именно с Октября. Пролетарий, горожанин и крестьянин в их политическом поведении и сознании, герои его ранних книг [4], как будто исчезают, лишаются политической субъектности и статуса, распадаясь на малые группы «просто» очередников, соседей и родных или чисто учетные категории служащих, рабочих или управленцев. Но остается навык чтения их речи, анализа разноуровневого «массового сознания» и его индивидуальных проявлений. Именно это двойное чтение – растворение события во множестве газетных откликов и навык отбора, внимательного просмотра и обработки множества протоколов низовых заседаний и сводок – и создало специфику синтетического письма Ярова о блокаде. Оно не всем будет близко и может показаться недостаточно отрефлексированным, теоретически заостренным на фоне рафинированных версий новейшей исторической антропологии. И все же мне кажется, что за характерной многослойностью и даже пестротой его повествования (где строка партийного протокола на равных соседствует с записью из дневника блокадного подростка и цитатой из статьи маститого музыковеда) стоит важная интуиция целостного охвата случившегося. В этой целостности Блокады как события и как опыта, особенно коллективного, в последние десятилетия принято сомневаться, она кажется скорее свойством взгляда, императивом современного исследователя, чем данностью жизненного мира его героев. Для Ярова это была целостность не подвига, но превозмогания голода и возвышения над небытием.
Этический ракурс вдруг открывал в блокадном мире страшные в своей обыденности опыты иерархии (не только снабженческой или политической), выживания сильнейших… и сострадания (последние Яров особенно внимательно изучал). Заменившие бюргерскую «выдержку» и религиозное «служение» нормы и правила катастрофического обихода держались не страхом, а идеей достоинства и чести, памятью про бывшую – нормальную – жизнь. Особенно важным и болезненным в книге мне кажутся наблюдения о том, как жестокость выживающего по отношению к слабым и гибнущим может оказаться не только синонимом черствости, но выступать и как противовес распаду. Возможно, здесь «сами источники» подвели историка к тем пределам, которые рисковали преступать или свидетели, подобные Примо Леви, или философы вроде Джорджо Агамбена. И все-таки обстоятельства места и времени оказываются для книг Ярова сильней «отвлеченных» теорий: «просто человек» неизменно соотносится в этом контексте с «простым человеком».
И здесь, неожиданно и снова, в самой гуще материала обнаруживается теоретический момент. Кажется, Сергей Яров, хорошо владевший концептуальным инструментарием современной славистики, избегал участия в недавних горячих спорах вокруг советской субъективности. Для Йохена Хелльбека и Игала Халфина главными героями оказывались «люди снизу» именно потому, что элементарность их биографий и самонаблюдений должна была ярче всего высветить специфику советскости как таковой. Рефлексия и культурная изощренность (даже в случае драматурга Александра Афиногенова или «красных студентов») у теоретиков «советской субъективности» скорее наслаивалась на эту первичную «матрицу» новой цивилизации и сама по себе, пожалуй, мешала ее описанию в чистом виде. У героев же книги о блокадной этике рефлексия становилась одной из форм спасения, дисциплины, противостояния распаду – и потому «обычные» интеллигенты/совслужащие для Ярова столь же важны, как и «простые люди» – в той плоскости, что роднит Лидию Гинзбург, собеседника «обэриутов» Якова Друскина или сотрудницу Публички Марию Машкову как блокадных авторов, пишущих «для себя».
Откуда у самого Сергея находилась эта особая чуткость к таким преломлениям типичного и нетипичного, конформного и ярко индивидуального? Из собственного цеха специалистов-историков «новейшего времени», по-человечески довольно предсказуемого и сдержанного, он сам несколько выбивался – возможно, своей свободной, быть может, чуточку богемной манерой держаться (без тени заносчивости и снобизма), а также способностью быть одновременно открытым, эстетически и морально отзывчивым в ощущении прошлого и настоящего. Мало кто из его коллег мог писать так детально, со знанием дела и про поздние эмигрантские статьи Георгия Адамовича, и про чувство политического, и про художественный стиль в сочинениях рано погибшего советского военного теоретика, соратника Тухачевского – Владимира Триандафиллова (1894—1931). В наследии этого «нетипичного» для себя героя Сергей Яров подчеркивал чувство синтеза, цельность устремления, которую сам так ценил:
«Он предложил образец, канон… приемов, дальнейшие модификации которых лишь развивали и углубляли их существенные черты. Он был первопроходцем. Следовавшие за ним расширили проложенный им путь, но его направление сохранилось» [5].
Книги о блокаде оказались последними в ряду им написанных – жизнь Сергея Ярова оборвалась в начале осени 2015 года. Его голоса сейчас явно недостает в новых спорах о природе советского проекта, о созданном по этим чертежам обществе и о той антропологической сетке отношений, главным испытанием которой стала война. И не услышишь его характерного, знакомого голоса в общей беседе или разговоре на двоих – будь то коридор Европейского университета, кафе Публички или шумный вагон метро: «Я тут один очень интересный источник нашел, хотел вот поделиться». Сделанного и найденного им хватит надолго. Целостное описание «исторической психологии» применительно к советской эпохе, его направление, сохранилось. Тем важней и радостней, что ширится проложенный им путь.
[1] Яров С.В. Блокадная этика. М.: Центрполиграф, 2012; Он же. Повседневная жизнь блокадного Ленинграда. М.: Молодая гвардия, 2014. Считаю своим долгом сердечно поблагодарить Татьяну Воронину, ученицу Сергея Ярова по Европейскому университету в Санкт-Петербурге, за ценные советы и консультации.
[2] Библиография работ Сергея Ярова, составленная А. Романовым, приведена в посвященной памяти историка книге: Блокадные нарративы. Сборник статей / Ред. П. Барскова, Р. Николози. М: Новое литературное обозрение, 2017. С. 314–321. См. о нем: Поршнева О.С., Фельдман М.А. Восхождение историка: С.В. Яров и изучение промышленных рабочих России // Российская история. 2018. № 2. С. 130–134; Black C. Sergei Viktorovich Yarov, 1959–2015 // Canadian-American Slavic Studies. 2019. Vol. 53. № 1–2. Р. 177–179.
[3] Peri A. The War Within: Diaries from the Siege of Leningrad. Cambridge, MA: Harvard University Press, 2017.
[4] Яров С.В. Пролетарий как политик. Политическая психология рабочих Петрограда в 1917–1923 гг. СПб., 1999; Он же. Крестьянин как политик. Крестьянство Северо-Запада России в 1918–1919 гг.: политическое мышление и массовый протест. СПб., 1999; Он же. Горожанин как политик. Революция, военный коммунизм и НЭП глазами петроградцев. СПб., 1999.
[5] Он же. В.К. Триандафиллов и военно-политическое мышление 1920-х годов [1993] // Он же. Источники для изучения общественных настроений и культуры России XX в. СПб., 2009. C. 327.