Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 2019
Илья Александрович Калинин (р. 1975) – филолог, историк культуры. Шеф-редактор журнала «Неприкосновенный запас», доцент факультета свободных искусств и наук СПбГУ.
[стр. 219—254 бумажной версии номера] [1]
Став основным энергетическим ресурсом мировой экономики XX–XXI веков, нефть оказалась и одним из значимых объектов культурной рефлексии. Но если материальная основа добычи и технологической переработки нефти носит относительно общий характер (отличия в данном случае связаны не с национальными или культурно-историческими контекстами, а с географическими условиями и химическими данными добываемой нефти [2]), то специфика ее культурной переработки значительно более разнообразна, так что ее продукты могут отличаться друг от друга вплоть до полной противоположности.
Западный гуманитарный дискурс о нефти видит в ней растянутую во времени катастрофу, грозящую разрешиться апокалиптическим финалом: нефть предстает как воплощение человеческой алчности и агрессии, как причина социальных и этнических конфликтов, войн между государствами и отчуждения между человеком и природой. Традиция, художественно воплощенная еще в романе Эптона Синклера «Нефть» (1927), продолжает работать до сих пор, вдохновляя не только писателей и кинематографистов [3], но и экологических активистов, пытающихся привлечь общественное внимание к самоубийственным эффектам цивилизации, основанной на потреблении нефтепродуктов; а также политологов, обнаруживающих устойчивую корреляцию между ресурсной зависимостью («нефтяным проклятием»), авторитарным правлением, низким уровнем инвестиций в человеческий капитал и милитаризацией внешней политики; экономистов, видящих в нефтяной зависимости источник хозяйственной отсталости; и социальных исследователей, занимающихся отношениями между транснациональными корпорациями и малыми народами, проживающими в местах нефтедобычи [4]. Так что даже тогда, когда этот дискурс о нефти фиксирует положительные результаты от обладания большими нефтяными запасами, он все равно рассматривает его как вызов, обращенный к правительствам и экономикам соответствующих стран, которые стоят перед необходимостью социально ответственно усваивать нефтяные доходы, не поддаваясь соблазнам, возникающим вместе с их появлением.
Политические, экономические, социокультурные последствия нефтяного богатства Ближнего Востока до недавнего времени были почти исключительно предметом описания, субъектом которого был уже упоминавшийся западный социогуманитарный дискурс с характерной для него системой критических диспозитивов. Однако неопределенность будущего этого ресурса (как с точки зрения спроса, так и с точки зрения возможности длительное время поддерживать или тем более наращивать существующий уровень нефтедобычи) заставляет политические элиты этого региона, которым принадлежат нефтеносные недра их стран, видеть в нефти не только доказательство национальной богоизбранности или основной источник всеобщего благосостояния и политической стабильности, но и угрозу [5], что обещает возникновение местного, ближневосточного, критического дискурса о нефти. На данный момент есть, пожалуй, лишь один яркий пример такого рода критики – сложно определимая по жанру книга иранского философа Резы Негарестани «Циклонопедия», предложившая своеобразную политическую теологию нефти, данную сквозь аналитическую призму спекулятивного реализма [6].
Иным образом обстоит дело с российским дискурсом о нефти – причем не только в его официальной государственно-корпоративной версии. Отличительной особенностью российской национальной традиции осмысления нефти является ее принципиальная двусмысленность, – амбивалентность, позволяющая балансировать между полярно противоположными оценками и, в конце концов, извлекать из возникающего напряжения позитивный эффект. Нефтяной комплекс России отвечает и за чувство превосходства, и за чувство неполноценности, и за богатство, и за бедность (при этом реальное экономическое неравенство, во многом определяемое структурой распределения доходов от продажи нефти, маскируется патриотической риторикой общего национального достояния). Нефть порождает чувство вины, но говорит об искуплении долга, заводит в тупик, но обещает надежду на возрождение. «Нефть: чудовище и сокровище» (2009) называется книга Андрея Остальского (журналиста, главного редактора Русской службы Би-би-си), но присутствующая в ее названии зарифмованная антитеза отсылает не столько к неснимаемому противоречию, сколько к перспективе возможного синтеза – чуда, превращающего чудовище в прекрасного принца. (Так позицию национал-патриотов и левых советского призыва, грезящих о национализации нефтяных месторождений, что, с их точки зрения, должно вернуть России утраченное геополитическое величие, можно описать именно через этот архетипический сюжет, в современной версии которого заколдованным принцем – превращенным в чудовище, благодаря проискам частного капитала, – является нефть; вопрос лишь в том, чтобы расколдовать/национализировать это олигархическое чудовище, после чего оно сразу станет русским царевичем – неиссякаемым источником национального благосостояния.) В чем-то этот маятник российского дискурса о нефти напоминает восточнохристианскую сотериологию, согласно которой духоподъемная сила спасения оказывается «прямо пропорциональна» глубине грехопадения, а начало пути к святости ознаменовано совершением греха.
Апостол Петр трижды отрекся от Христа, что лишь усиливает безграничность христианского горизонта раскаяния, прощения и спасения. Нечто структурно подобное происходит и в случае с русским петродискурсом, не отрицающим угрозу, затаившуюся на дне нефтяных скважин, но верящим в преображающую силу спасения, способную сделать падение началом будущего возрождения, превратить проклятие в знак избранности, преобразовать грех в энергию. Так что за редкими исключениями жирные и тягучие потоки нефти завораживают даже тех, кто критикует ее роль в российской истории последнего столетия. Черная засасывающая субстанция под радужными разводами, блестящими на ее поверхности, оказывается не столько пугающей, сколько манящей. Вопрос в том, каким образом связаны между собой социально-политическая и экономическая субстанция нефти и дискурсивные следы культурной рефлексии, покрывающие ее поверхность или пытающиеся проникнуть внутрь ее темной материи. Что видит культура (и прежде всего литература), глядя в черное зеркало нефти, отражающее не столько самого смотрящего, сколько его бессознательные желания и страхи?
Концептуальный сюжет, связывающий культуру, историю и залежи природных ископаемых, пронизывает не только современный российский публичный дискурс [7], он является одним из распространенных повествовательных мотивов и одновременно одним из предметов художественной рефлексии современной русской литературы. Все более разворачивая и уплотняя этот метафорический комплекс, литература последних десятилетий пытается связать проблематику исторической памяти и механизмы политической экономии, законы поэтического языка и приемы политической риторики, представления о постсоветском субъекте и новой национальной идее. В результате вокруг данного концептуального ядра выстраиваются специфические версии национальной и всеобщей истории, реконструирующие расколотые семейные судьбы, вскрывающие принципы символической и реальной экономики современной России и современности в целом, вписывающие исток поэтического языка и человеческой памяти в напластования земной коры и сокрытую в них энергию, примиряющие историю и географию через обращение к геологии.
В центре этого символического комплекса располагается мотив нефти, выступающей одновременно и в качестве главного энергетического ресурса XX–XXI веков, и в качестве символа любых природных энергоносителей, скрывающихся в глубине земли. Возникает целый пласт литературных текстов, принадлежащих зачастую абсолютно непохожим друг на друга авторам, ориентирующихся на совершенно различные художественные традиции, относящихся к разным жанрам, представляющих собой и повествование, и лирику, но имеющих одну общую черту – мифологизируемый мотив нефти. Нефть, метафоризируемая в культуре как «кровь земли» и «черное золото», определяется в такого рода текстах уже не только как главный для современности источник энергии, но как двигатель самой истории, а в случае с ее российским изводом – и как ресурс реализации национальной программы, прячущей экономическую ущербность под маской политических амбиций. Одновременно с этим нефть может концептуализироваться в таких текстах как мнемонический фермент человеческой памяти или органический исток поэтического языка, его структурной открытости к всевозможным тропологическим метаморфозам. Более того, применительно к ряду текстов можно говорить о том, что мотив нефти перерастает границы сюжетной темы и предмета рефлексии, становясь основой «нефтяной поэтики», петропоэтики, формирующей особый «нефтяной текст» современной русской литературы. Выплеснувшись в пространство культуры, нефть превратилась в субстанцию, конденсирующую в себе историческую энергию, различные этические ценности и культурные смыслы и одновременно с этим – благодаря своей текучести и способности к химическим превращениям – задающую горизонт пластичного и подвижного формообразования, характерного для современной культуры.
Объективная историческая логика этой метафоризации в целом достаточно очевидна. Прежде всего за ней стоит исключительная – причем перерастающая чисто экономическое измерение – важность нефтегазового сектора как для советской, так и особенно для постсоветской российской экономики. Для позднего советского режима нефть и газ выступали экономическими инструментами проведения политического курса, реализующего социалистический геополитический проект. Та же нефть, точнее, цены на нефть являются одним из важных элементов дискурса об экономических причинах провала этого проекта, ответственных за политический распад Восточного блока и Советского Союза, равно как и за дискредитацию самой социалистической идеи [8]. В этой точке, помимо объективного экономического значения обрушения цен на нефть, она сама приобретает также и символическое измерение, связанное с ностальгическим переживанием былого величия и с ресентиментом в отношении причин и виновников. В этой исторической перспективе активное развитие нефтегазового сектора в современной России может быть осмысленно и как попытка реванша, и как симптом зависимости от недавнего прошлого.
В случае с современной Россией нефте- и газодобывающие отрасли представляют собой не только один из немногих источников национального дохода, но и важный компонент национальной идеи. В несколько упрощенной форме она состоит в осознании наличия природных богатств как доказательства национального превосходства, удостоверяющего претензии на политическое могущество [9]. Как и прежде, природные ресурсы кладутся в основу геополитических планов построения энергетической сверхдержавы (которые были характерны для внешней российской политики на протяжении 2000-х – начала 2010-х годов), но, в отличие от 1960–1980-х, Россия уже не может предложить миру какой-либо универсалистской идеи, инвестировав в нефть, газ и инфраструктуру их транспортировки весь свой политический и идейный потенциал и возложив на них свои стратегические надежды. Если в советском прошлом нефть была средством реализации идеологической программы, направленной в будущее, то в постсоветском настоящем она стала своеобразным ферментом, скрепляющим социальную ткань, универсальной смазкой, обеспечивающей работу социальных интеракций, основанных на потоках нефтяной ренты, двигающихся сверху вниз по все более истончающимся капиллярам перераспределения.
Однако для нас эта историческая рамка важна только как указание на внешние причины, по которым природные ресурсы (и нефть как их реальная и символическая квинтэссенция) столь важны для общественного сознания и публичного дискурса в современной России. Интересовать же нас будут те литературные метафорические трансформации, которые превращают нефть в насыщенный смыслами феномен символического порядка, объективирующийся как политэкономическая модель, культурный миф, историософский образ и даже как субстанция поэтического языка.
Используя понятие метафоры применительно к структурной организации культурного мотива нефти, я говорю не просто о риторическом приеме. Речь идет о принципиальных совпадениях, возникающих в функционировании, казалось бы, абсолютно различных сфер – точнее, о совпадении коллективных представлений о том, как функционируют эти механизмы. При этом схваченные в обозначенной метафоре элементы (природные ресурсы / культурное наследие или на более определенном уровне: экономика/история/память/язык/нефть) работают не столько как декоративный поэтический троп, сколько как социокультурный симптом – феномен скорее экономического (в смысле символической экономики), нежели риторического, порядка.
Здесь может возникнуть вопрос, к чему отсылает эта симптоматика: к некой «объективной реальности» функционирования процессов материального и нематериального производства или к тому, как эти механизмы воспринимаются теми, кто вовлечен в их работу? Но в интересующей нас аналитической перспективе этот вопрос не принципиален. Нас занимает та реальность, которая опознается как объективная и, соответственно, таковой и является для субъектов, находящихся внутри интересующего меня дискурсивного пространства – в данном случае связанного с литературной рефлексией относительно механизмов и форм производства политической и национальной идентичности современной России [10].
Специфика любого метафорического механизма состоит в том, что, позволяя субъектам дискурса структурировать и производить реальность, которую они осознают как объективную и внешнюю по отношению к себе [11], он предоставляет и возможность обратной реконструкции, обнажающей характерный способ дискурсивного производства этой реальности. Реализуя желание говорящего, метафора несет в себе его отпечаток. Таким образом, метафора представляет собой своеобразную улику, позволяющую аналитически установить те способы думать и смотреть на вещи, которые практикует субъект. Раскручивая в обратном порядке цепочку символических отождествлений, на основе которых метафора наделяет субъекта дискурсивной властью над производимой им реальностью, мы можем приблизиться к комплексу сознательных и бессознательных мотивов, определяющих представления субъекта о той «объективной» реальности, с которой он себя отождествляет. Определенным и не случайным образом конфигурируя наш опыт, метафора – тем более в тех случаях, когда речь идет о так называемых узуальных, языковых метафорах (вроде «нефть – кровь земли»), постепенно превращающихся в общие места, – проливает свет и на структуру самого опыта, а не только на структуру его репрезентации. И даже тогда, когда кто-то говорит «нефтяная грудь России» или «теплый пульсирующий сок земли» [12], он как субъект дискурса о нефти отсылает не только к своему индивидуальному риторическому темпераменту, но и к постепенно сложившемуся дискурсивному диспозитиву, зафиксировавшему определенную структуру отношений между государством, обществом и нефтью. В данном случае ядром этого антропоморфного диспозитива нефти является комплекс хтонических представлений о матери-кормилице, «матери – сырой земле», месте упокоения предков и источнике жизни их потомков. А этот архаический по своему происхождению диспозитив в свою очередь отражает прогрессирующие в современной России домодерные модели сословного общества, ручного управления, ресурсной экономики, патрон-клиентских связей, скрепленных клеем ренты [13] (то есть превращенной формы все того же ресурса, структурной синекдохой которого является все та же нефть).
Прежде, чем начать говорить о литературе, нужно сказать несколько слов об общих дискурсивных координатах этого разговора. Интересующая нас симптоматика состоит в том, что в рамках доминирующего сегодня патриотического дискурса идентичности сфера культурных ценностей воспринимается, осознается и описывается в терминах природных ресурсов [14]. И в тот момент, когда современный российский официальный дискурс нации начал выстраивать себя через апелляцию к прошлому, через консервативный поворот к традиции, нефть, и без того играющая принципиальную роль в экономике, стала еще и материалом синтезирования национальной идентичности. Последняя в каком-то смысле и есть не что иное, как продукт культурной переработки нефти (точнее, ее необходимо рассматривать как продукт, результирующий переработку разных типов ресурсов, как материальных – нефти, газа, угля, леса, руды, – так и нематериальных: исторического прошлого, культурного наследия, традиционных ценностей).
В свою очередь культурная мифология нефти накопила семантический потенциал, достаточно мощный, чтобы встроить ее в национальный исторический дискурс. Оказавшись сырьем, востребованным для такого типа переработки, нефть стала не только материальным, но и символическим ресурсом. Прежним остался главный девиз российской элиты: «Ресурс должен быть освоен!».
Залегая на глубине, нефть несет в себе момент тайны и сокрытости. Эта сокрытость в свою очередь является важным фактором повышенной культурной ценности: богатство традиции не лежит на поверхности, его нужно обнаружить и присвоить в качестве «национального наследия». Политэкономический смысл идеологического консервативного поворота заключается в том, что историческое прошлое превращается в источник (или ресурс) для извлечения символического капитала. При этом специфика интереса к историческому прошлому, характерная для российской политической элиты, основывается на тех же механизмах, что и ее интерес к нефти и газу. Это представление о богатстве, залегающем где-то на глубине, которое нужно извлечь на поверхность и капитализировать. В случае с современной российской политикой памяти и культурной политикой идентичности мы имеем дело с прошлым, которое лишается собственного исторического измерения и превращается в эксплуатируемое «национальное наследие». В случае с нефтью — это доисторическое прошлое, органические формы жизни, за сотни миллионов лет разложившиеся на углеводороды, которые сконденсировали в себе гигантский энергетический потенциал [15]. Так что ресурсная экономика, ориентированная на добычу нефти, оказывается экономикой, ориентированной на добычу далекого прошлого, символом и субстанцией которого является вязкая, липкая и сильно пахнущая жидкость. Так что злополучное «ресурсное проклятие» состоит не только в том, что блокирует модернизацию экономики, развитие человеческого капитала и демократизацию политической жизни. Оно блокирует наступление будущего, превращая настоящее в утилизацию прошлого.
Таким образом, нефть может быть определена не только как природный источник энергии. Она может быть описана как органическая субстанция далекого прошлого, актуализация которого приводит к высвобождению энергии, обладающей не только физическими свойствами, но и историческим – равно как и мифологическим – зарядом. Разница лишь в механизмах высвобождения энергии, сконцентрированной в том или ином типе сырья (материальном или нематериальном). Для «Газпрома» и «Роснефти» – это технологии добычи и переработки газа и нефти. Для официальной политики национальной идентичности – это технологии работы с традицией, которая, лишаясь собственной культурной автономии, превращается в такое же сырье, как и нефть. Для литературы – это механизмы работы памяти и языка, материализующиеся в разработке богатств нефтяной метафорики.
***
С рубежа 1990–2000-х и по настоящий момент возник целый корпус литературных текстов, отличающихся друг от друга своей поэтикой, но так или иначе задействующих описанную выше проблематику земных недр и минеральных ресурсов. Среди них поэма Алексея Парщикова «Нефть» (1998); романы Александра Иличевского «Нефть», «Соляра/Solara», «Мистер Нефть, друг» (по сути это один роман, который перерабатывался и выходил в разных редакциях с 1998-го по 2008 год) и «Перс» (2009); «День опричника» (2006), «Сахарный Кремль» (2008), «Теллурия» (2013) Владимира Сорокина; «Македонская критика французской мысли» (2003), «Священная книга оборотня» (2004) и «Ампир “В” / Empire “V”» (2006) Виктора Пелевина; «Нефтяная Венера» (2008) Александра Снегирева; «Нефть: чудовище и сокровище» (2009) Андрея Остальского; «Нефть» (2007) Марины Юденич, «ЖД» (2006) Дмитрия Быкова; «Труба» (2007) Валерия Хазина; «Каспийская книга» (2014) Василия Голованова. И это далеко не все тексты, в которых присутствует различного рода символическая переработка мотива нефти (газа или других реальных и вымышленных энергоносителей).
Постсоветская риторика модернизации, равно как и новая российская политика национальной идентичности, во многом опираются на оценочно поляризованную мифологему природных ресурсов. При этом нефть оказывается своеобразной синекдохой ресурса как такового, представая одновременно и как главный источник энергии, задействованный в современной экономике, и как ее концептуальная аллегория, как ее структурный аналог, организованный через пневматическую метафорику потоков, сетей распределения, канализирующих движение текучих субстанций (нефти или денег). За тем неисчерпаемым потенциалом метафорических превращений, который заключает в себе субстанция нефти, стоит не только объем извлекаемой из нее энергии, но и характерная для ее химической структуры подвижная валентность, сделавшая нефть основой многих современных полимеров, из которых можно делать все что угодно: от искусственной черной икры до синтетических удобрений, от искусственного меха до одноразовых пластиковых пакетов. Таким образом, нефть предстает как некая универсальная субстанция современности, завораживающая своей текучестью, метаморфируемостью, способностью обогащать тех, кто войдет с ней в соприкосновение. Нефть выступает современным подобием философского камня, необходимым для трансмутации любого металла в золото или для приготовления эликсира вечной жизни. Иными словами, нефть есть материализация такого универсального политэкономического феномена, как капитал.
Литература отвечает на эту экономическую, политическую и технологическую повестку, расширяя ее и переводя феномен ресурсов (и прежде всего нефти) на язык критической рефлексии о символической политэкономии современного мира, о структуре субъекта и поэтических механизмах производства смысла. Развиваясь в условиях почти тотальной ориентированности российской экономики на добычу и продажу энергоресурсов, современная русская литература разворачивает собственный художественный петродискурс, поэтика которого определяется нефтью и ее свойствами не только на уровне предмета, но и на уровне риторической структуры.
Нефть, капитал и дурная бесконечность обмена (роман Виктора Пелевина «Ампир “В” / Empire “V”»)
Если количество жидкости, проходящее по трубе за единицу времени, остается прежним или растет по линейному закону, – часто повторял на уроке учитель физики, – логично предположить, что новых людей возле этой трубы не появится очень долго.
Виктор Пелевин [16]
Нефть, чья энергия – это сила, которую нефтяные компании хотят поработить, и чье месторасположение, изобилие, плотность и другие качества оформляют методы и аппарат… контроля.
Тимоти Митчелл [17]
В 2006 году выходит роман Виктора Пелевина «Ампир “В” / Empire “V”. Повесть о настоящем сверхчеловеке», иронично сталкивающий в своем жанровом самоопределении соцреалистическую традицию героизации добровольной жертвы, готовности пролить свою кровь, защищая родину [18], и ницшеанскую традицию, определяющую желание признания, волю к власти как стержень субъектности грядущего сверхчеловека. Эта греза о сверхчеловеке реализуется Пелевиным через характерную для современной массовой культуры фигуру вампира, являющую собой нечеловеческий образ Другого, который ставит под сомнение и одновременно утверждает наличный социальный миропорядок [19]. Неудивительно, что подобная фабульная рамка делает кровь одним из центральных мотивов этого текста. Однако топос крови в романе Пелевина работает не только как общее место сюжета о вампирах, задающее повествовательные мотивировки отношений между ними и людьми. Он выступает как парадигматическое ядро лейтмотивов, разворачивающихся по разветвленной цепочке метафорических превращений. В основании этой череды метаморфоз «красной жидкости» лежит универсальное означаемое капитала, одним из репрезентантов которого оказывается нефть, чья текучая субстанция и общекультурная метафорика («кровь земли») вновь возвращает нас к человеческой крови.
Начать разворачивать эти метафорические цепочки можно с наиболее эксплицитной и одновременно ироничной тематизации нефтяного мотива, возникающей из этимологических озарений главного героя, постепенно нащупывающего реальные очертания окружающего мира, зашифрованные в морфологической структуре слов. Проходя различные этапы обучения и ритуалы инициации на пути своего превращения в вампира, главный герой романа начинает осознавать скрытые от обычных людей внутренние формы слов, обнаруживая за ними отсылки к нефтяному истоку русской истории Нового времени:
«Но самое глубокое из моих прозрений было следующим – я истолковал “Петро-” не как имя Петра Первого, а как указание на связь с нефтяным бизнесом, от слова petrol. По этой трактовке слово “петродворец” подходило к любому нефтяному офису, а известная строка времен Первой мировой “Наш Петербург стал Петроградом в незабываемый тот час” была гениальной догадкой поэта о последствиях питерского саммита G8» (с. 64).
Перед нами характерная для поэтики Пелевина вербальная игра, остроумно переплетающая между собой романо-германские и славянские корни или кириллическое и латинское написание слов. Но в данном случае, помимо фирменного комического эффекта, возникает и интересующий нас мотив, отсылающий к уже обозначенной метафорической цепочке. Симптоматично и то, что появление этого мотива – функционирование которого задается через манифестацию не имеющего конца символического обмена между метаморфирующими друг в друга субстанциями (кровь – «красная жидкость» – деньги – кровь… и так далее до бесконечности) – связано именно с языковой игрой, обнажающей открытость морфологической структуры слова к бесконечным смысловым превращениям. Механизм – который на уровне интересующей нас сюжетной рефлексии задается как товарный обмен, высасывающий изначальную материальность из вовлеченных в него предметов и именно в силу этой дематериализации позволяющий извлекать прибыль тем, кто этот обмен контролирует (вампирам), – на уровне данного словесного приема работает как семантический перевод, производящий избыток смысла в результате дереализации изначальной внутренней формы слова. «Петровский» теперь отсылает не к Петру I, не к апостолу Петру и даже не к камню (лат. – petrus), а к нефти и продуктам ее переработки (petrol), что задает новую хронологию российской модернизации: если «петро-» означает «petrol», то «петровский период русской истории», с которым в России принято ассоциировать начало Нового времени, стартовал только в 2000-х, в период окончательной переориентации российской экономики на добычу и экспорт углеводородов, роста нефтяных доходов и установления политической «стабильности». Точно так же перекодируется и исторический контекст стихотворения Сергея Городецкого «Явление народа» (1914), чей патриотический пафос, связанный со славянизирующим переименованием столицы после начала Первой мировой войны, благодаря догадке молодого вампира, оказывается теперь перенесен на саммит «Большой восьмерки» (2006), прошедший во вновь переименованном Санкт-Петербурге и во многом посвященный обсуждению повестки «глобальной энергетической безопасности», инициированной Россией.
В этом романе и первые формы разумной жизни на земле, и всеобщая история человеческой цивилизации, и политэкономия (как материальная, так и символическая) современного мира, и постсоветская современность (выступающая как наиболее обнаженное и не опосредованное какими-либо нормативными культурными ценностями воплощение неолиберальной современности) основаны на циркуляции текучих и лишь внешне различающихся между собой субстанций и форм, обменивающихся друг с другом своими свойствами. По ходу истории количество этих субстанций и форм постепенно умножается – точнее, субстанция остается одна, умножается лишь количество ее форм и агрегатных состояний, все более сублимирующих изначальную материальность субстанции, переводя ее на все более абстрактный уровень и добиваясь в результате этой языковой работы выделения все более сконцентрированной формы жизненной энергии. Собственно, в этом процессе прогрессирующей десубстантивации материальной природы мира и состоит основной принцип вампирической экономики.
Первым разумным существом в этой истории мира была Великая Мышь, питавшаяся кровью динозавров. Но после глобальной катастрофы, уничтожившей ее кормовую базу, эта Мышь-вампир тоже оказалась на грани исчезновения. Однако ей «удалось выделить из себя свою суть» – «язык», представляющий собой нечто вроде «переносной флэшки с личностью», и «это вместилище индивидуальности стало селиться в черепе других существ, лучше приспособленных к новым условиям жизни» (с. 167–168). Так возникли современные вампиры, которые и запустили процесс превращений изначальной биологической субстанции (крови) в ее все более абстрактные субституты.
Можно выделить основные типы этих подвижных субститутов и их текучих форм, канализация которых лежит в основе экономики вампиров, данной людям в виде их истории. Кровь, содержащая всю информацию о человеке; через способность ее считывать вампиры и обретают свою непосредственную власть над людьми. Далее идут такие понятия вампирической символической экономики, как дискурс и гламур. Затем следует желание, запускающее циркуляцию дискурса и гламура, которые задают основу социальной коммуникации. Следующим субститутом являются деньги – «символическая кровь мира» (с. 251) или «совершенный медиум жизненной энергии человека» (с. 175). Завершает это цепочку баблос [20], являющийся финальной сублимацией жизненной энергии человека, сконцентрированной в деньгах. Принцип, связывающий между собой все эти формы изначальной биологической субстанции, основан на движении бесконечного перевода одной формы на язык другой, сублимации, перетекающей от одного состояния этой формы к другому состоянию и обратно. Это принцип бесконечного обмена лишенных какого-либо материального содержания форм, единственным принципом которого является их товарная, рыночная эквивалентность друг другу:
«Гламур – это секс, выраженный через деньги… Или, если угодно, деньги, выраженные через секс. А дискурс… – это сублимация гламура. […] Дискурс – это секс, которого не хватает, выраженный через деньги, которых нет» (с. 59).
Нехватка (в психоаналитическом смысле) или дефицит (в терминах экономики), фундаментальные для природы желания и экономического мышления человека, представляют собой управляемые вампирами импульсы, запускающие процесс взаимных превращений, на выходе из которого абсорбируется избыток, присваиваемый вампирами. Так нехватка, испытываемая одними, переводится в избыток, концентрирующийся в руках других. Пелевин саркастично обыгрывает классическую схему товарного обмена (товар – деньги – товар), трансформируя ее в модель современной экономики, в которой изначальная вещность товара отбрасывается как ненужный материальный субстрат, лишь мешающий бесконечным абстрактным операциям со все более отвлеченными от какой-либо внешней реальности формами финансового капитала. Так и первичная формула вампирической экономики («красная жидкость – деньги – красная жидкость») переходит на следующую ступень эволюции («кровь – деньги – баблос», с. 252), организующую движение в направлении все большей символической дематериализации того, что вовлечено в обмен [21].
Универсальная эквивалентность денег, лишающая вещи и понятия их качественных материальных различий и сводящая их исключительно к количественной соразмерности, находит аналог в универсальной эквивалентности символического обмена, запущенного струящимся потоком вампирического дискурса [22]. Текучая субстанция крови/нефти, лежащая в основании всех этих семиотических метаморфоз, определяет их базовый механизм: превращение природного в искусственное, вещи в товар, живого слова в отвлеченное понятие, языка в миф, органического в синтетическое.
В одной из первых книг Ролана Барта «Мифологии» (1957) можно найти эссе «Пластмасса», выделяющее как один из мифов новой эпохи завороженность современной технологией, создавшей материал, принципиально открытый для всевозможных превращений. Ставшее массовым как раз в середине ХХ века производство синтетических пластмасс было основано на реакциях полимеризации низкомолекулярных исходных веществ, выделяемых из угля, нефти или природного газа, в результате которого образовывалось новое вещество, обладающее высокомолекулярными связями с большим числом исходных молекул, что и обеспечивало способность к разнообразным трансформациям. Культурно-мифологический потенциал (мгновенно вошедший в резонанс с семиотической чувствительностью Барта), сконцентрированный в этих новых технологиях и производимых ею новых материалах, в скором времени оказался структурно гомологичен политэкономическим чертам позднего капитализма и характерным для него механизмам культурного производства [23]. В своем очерке Барт так описывает мифологические коннотации этого нового синтетического материала:
«[Пластмасса – это] не столько вещество, сколько сама идея его бесконечных трансформаций,.. [она] насквозь пропитана нашей удивленностью “чудом”… причем это удивление радостное, ибо числом трансформаций человек меряет собственное могущество, и, следя за превращениями пластмассы, он тем самым как бы ликующе скользит по поверхности Природы» [24].
В романе Пелевина на месте демистифицирующей критики идеологической/мифологической природы этих превращений располагается циничное присвоение человеческой «удивленности» и радостного ощущения власти над миром теми, для кого механизм материальных и символических трансформаций не представляет собой загадки, но, наоборот, является источником их власти и благосостояния. Только место семиотика занимает вампир. Они оба понимают природу соблазнительной мистификации, производимой подвижной и текучей природой современности [25], во многом определяемой физической текучестью нефти и ее химической структурой, открытой для бесконечных трансформаций. Только первый отвечает за производство этого знания, а второй выступает его бенефициаром, персонифицируя капитал.
Отношения между вампирами и людьми таким образом переводятся на более продвинутый символический уровень: вампиры уже не сосут человеческую кровь, но аккумулируют жизненную энергию человека, передающуюся через потоки желания, дискурса, гламура и денег и претерпевающую все бóльшую метафорическую символизацию, проходя сквозь инфраструктурные этапы культурной переработки. Пелевинская политэкономия вампиров опирается на определяемое через нехватку желание и специфику человеческого мышления, опосредованного логикой культурных различий:
«Различие между двумя “Мерседесами” [новейшей модели и прошлогодней], выделенное в чистом виде, и есть деньги. А культурная среда, которая состоит из таких различий, — это карьер, в котором деньги добывают. Этот карьер… не где-то снаружи, а в голове» (с. 179).
Именно эти свойства человеческой психики, мышления и языка – определяемые Пелевиным через безостановочный цикл сублимации, абстрагирования, производства различий и их последующего снятия, метафорического перевода с одного языка на другой, товарного обмена и обмена жидкостями (через который объективируются все указанные выше формы обмена), — превращают человека в «денежную сиську», которую научились доить вампиры. Перед нами переведенная на метафорический язык сюжета о вампирах марксистская критика товарного фетишизма [26], смысл которого состоит в том, что «наряду со своим натуральным существованием предмет приобретает чисто экономическое существование, в котором он всего лишь знак, символ производственного отношения, всего лишь знак своей собственной стоимости» [27]. Именно через специфику такого рыночно медиализированного «абстрактного мышления, которое створаживается в денежный концентрат» (с. 179), но при этом не может быть отрефлексировано самим человеком, и объясняется в романе механизм господства вампиров над людьми. Более того, та же вампирическая природа символической медиализации, отчуждающая мир от человека, позволяет увидеть в пелевинской диалектике раба и господина оптику, схожую с критикой буржуазного мифа, представленную в уже упоминавшейся книге Ролана Барта. В каком-то смысле у Пелевина трансисторический сюжет воспроизводства вампирического господства непосредственно буквализирует бартовское описание мифологической тотальности современного буржуазного сознания:
«Миф – язык, не желающий умирать; питаясь чужими смыслами, он благодаря им незаметно продлевает свою ущербную жизнь, искусственно отсрочивает их смерть и сам удобно вселяется в эту отсрочку; он превращает их в говорящие трупы» [28].
Точно таким же «языком, не желающим умирать», у Пелевина выступает гипостазированная суть Мыши-вампира – ее язык, паразитирующий на других существах и питающийся их «красной жидкостью», которой на другом лейтмотивном уровне соответствует нефть.
Все отвлеченные понятия, составляющие человеческую культуру, есть не что иное, как побочный эффект основной, направленной на производство капитала, символической деятельности человека, хотя и они тоже являются частью той языковой когнитивной системы, которая необходима для этого производства (характерно, что и здесь описание работы этой системы дается через обращение к процессу переработки нефти):
«Обезьяне поставили в башку перегонный куб. Перегонный куб начал вырабатывать баблос. Но, кроме главного продукта, стал выдавать и другие фракции. Отходы производства. Одна из фракций называется “Вселенная”. Другая называется “Истина”. А третья называется “Бог”… Бог и баблос – это как бензин и мазут, которые получаются во время переработки нефти. Вампиры потребляют баблос, а Бог для нас — отход производства. Зато это ценная фракция для человека… Но и слово “Бог”, вместе со всеми другими словами и понятиями, необходимо для производства баблоса» (с. 360—361, 362).
Анализ романа Пелевина как одного из элементов «нефтяного текста» современной русской литературы обусловлен не только регулярностью появления на его страницах эксплицитного мотива нефти, выступающего одним из семантических эквивалентов символического топоса крови и всех связанных с ним субститутов. Текучая субстанция нефти – ее способность к химическим метаморфозам, ее превращение в кровь современной экономики и одновременно в один из главных предметов экономических спекуляций (то есть символических процедур, переводящих ее реальную потребительную стоимость в абстракцию меновой стоимости, сублимирующих ее материальность в отвлеченную товарную форму, и даже более того, совершающих фундаментальные темпоральные подмены в момент продажи прошлого/нефти в качестве будущего – фьючерсные контракты на нефть, oil futures) – в целом детерминирует характер той новой экономики финансового капитала, которую Виктор Пелевин описывает как воображаемую вампирическую экономику.
Именно так описывает происхождение новой глобальной экономики, оторванной от материальности золотого запаса или реального объема производимых товаров, американский историк Тимоти Митчелл. Его книга «Carbon Democracy. Political Power in the Age of Oil» представляет собой попытку не просто описать отношения между нефтью и политическим порядком, а увидеть последний как развернутую структурную метафору первой, прочитать современный политический порядок «как нефть, как форму политики, чьи механизмы на многих уровнях задействуют процессы производства и использования углеродной энергии» [29]. С его точки зрения, современная экономическая мысль, основанная на абстракции денег, началась не с политической экономии конца XVIII века и не с академической экономики конца XIX, но лишь в середине XX века, в связи с переходом на нефть как на главный и доступный источник энергии (настолько доступный, что он позволил забыть о естественной ограниченности материального мира):
«Ее формирование было обусловлено нефтью, поскольку доступность избыточной дешевой энергии позволила экономистам распрощаться со старыми заботами, связанными с исчерпанием природных ресурсов, и представлять теперь материальную жизнь в качестве системы денежного оборота, который мог расширяться неопределенно долго, не сталкиваясь с какими-либо физическими ограничениями. Экономика стала наукой денег; ее предметом были не материальные силы, природные ресурсы и человеческий труд, а новое пространство, которое было выделено между природой, с одной стороны, и человеческим обществом вместе с культурой, с другой, — не совсем природное и не совсем социальное пространство, которое стало называться “экономикой”» [30].
Это промежуточное, «не совсем природное, не совсем социальное пространство», через которое Митчелл обозначает мир современной экономики (иными словами, современный мир как таковой), основанной на более не ограниченных материальными факторами финансовых потоках (за которыми стоит текучая и подверженная различного рода символическим манипуляциям субстанция нефти), у Пелевина представлено как пространство вампирического администрирования миром. Истина промежуточной – не совсем социальной, не совсем природной – реальности вампиров основана на механизмах постоянной циркуляции денежных потоков, возникающих в результате обмена между природным и социальным, между биологическим влечением и социально сконструированным желанием, между предметами материального мира и их товарной фетишизацией в сознании субъекта. Универсальность этого товарного обмена — где языковая метафора является лишь одним из его частных случаев (кровь = деньги, а деньги в свою очередь = «символическая кровь мира») – и стоящая за ним бесконечная цепочка абстрактных эквивалентностей позволяют вампирам воспроизводить свое господство и концентрировать в своих руках капитал (баблос). А за баблосом, которым питаются вампиры, вновь обнаруживается его исток – красная жидкость, зачастую метафоризируемая через нефть. И так по кругу, внутри дурной бесконечности обмена, который диктует логика рыночной циркуляции.
Очевидно, что художественная диагностика современной символической политэкономии, производимая Пелевиным (во многих его текстах), связана с постмодернистской критической традицией, восходящей к работам Жана Бодрийяра [31], равно как и к политически заостренной критике Славоя Жижека [32]. Однако более интересной и добавляющей новые смыслы к прочтению ряда пелевинских текстов представляется рамка, вписывающая его рефлексию относительно политэкономии финансового капитала (равно как и его поэтику мистического или галлюциногенного транса; психогеографию воображаемых миров персонажей компьютерных игр, насекомых, оборотней, вампиров, людей пост-Апокалипсиса; поэтику вербальной игры, лишающей слова их изначального языкового значения, и другие характерные для него приемы [33]) в аналитический горизонт, объясняющий возникновение этой новой виртуальной экономики глобальным переходом на новый энергетический ресурс. Тогда основанная на постоянных символических замещениях, дереализующая «материальную объективность» мира, поэтика Пелевина может быть прочитана как реакция на «рождение экономики, основанной на нефти», которая в свою очередь породила «дематериализованную и денатурализованную политику» [34].
Нефть, память и травматичное возвращение к истоку (роман Александра Иличевского «Перс»)
Нефть и металлы должны освободить место для искусства, для воображения.
Александр Иличевский [35]
Сами углеводороды должны быть трансформированы. Эти трансформации включают в себя установление связей и создание союзов — тех, что не соблюдают разделения на материальное и идеальное, экономическое и политическое, природное и социальное, человеческое и нечеловеческое, не следуют, в конце концов, за различением насилия и представительства.
Тимоти Митчелл [36]
Александр Иличевский (р. 1970) – автор, вошедший в литературу во второй половине 1990-х как поэт, но добившийся успеха в 2000-х уже как прозаик (лауреат премий «Русский Букер» в 2007 году и «Большой книги» в 2010-м за роман «Перс»). Его приходу в литературу предшествовала академическая карьера физика-теоретика, начатая в Московском физико-техническом институте и продолженная в Израиле и США (Калифорния). В 1998 году Иличевский возвращается в Москву и решительно меняет занятия наукой на литературу.
Для родившегося в нефтеносном Азербайджане Александра Иличевского тема нефти приобретает универсальное значение: сконденсированные в ней метафизические и исторические смыслы оказываются пронизанными интимной биографической интонацией. Трансцендентальное измерение смерти и бытия, этическое пространство человеческого выбора, энергетические предпосылки трагедий XX века, мнемонические механизмы памяти и забвения выстраиваются в романах Иличевского в сложную топологию поэтического пространства, в котором одна плоскость, как в ленте Мёбиуса, незаметно переходит в другую. При этом нефть выступает не просто как сквозной мотив, сшивающий между собой эти плоскости. Ее текучая субстанциональность задает модель той непрерывности постоянно деформирующегося пространства (предмет изучения топологии) или – но в другой перспективе – модель того непрерывного переживания времени, постоянно испытываемого на разрыв (бергсоновский концепт длительности), которую пытается воплотить в своих текстах Иличевский [37].
В результате нефть превращается в предмет разносторонней феноменологической рефлексии. Она задает параметры особого опыта становления, в котором деформация, разрыв, различие, история как таковая встречаются с тем, что им противостоит – способностью субъекта восстанавливать утраченное, способностью языка сохранять в себе всю возможную полноту смысла, способностью природы репродуцировать код своего происхождения. Это рефлексивное движение, насыщенное субстанцией нефти, постепенно втягивает в себя все новые и новые измерения, начинаясь с семейной истории, но постепенно распространяясь на историю XX века и далее – к биологическому истоку жизни и метафизическому истоку бытия. Так, говоря о своем первом романе «Нефть» (основная тема которого на протяжении 10 лет постоянно перерабатывалась, все более уплотняя центральный мотив нефти), Иличевский подчеркивает, что его центральная сюжетная линия разрабатывала проблематику памяти и забвения именно в связи с нефтью:
«В моем первом романе эта субстанция становится источником поэтической медитации о прошлом нашей семьи, о том, как и что происходило с моим прадедом, покинувшим свою жену и дочь, чтобы исчезнуть на территории США в 1920 году» [38].
Законченный в 2009 году роман «Перс» делает движение «поэтической медитации» о нефти еще более причудливым и разветвленным. Поток мотивов, исторических (от Стеньки Разина до баронов Ротшильдов), интертекстуальных (от Хлебникова до Пруста) и метафорических превращений нефти разливается широкой речной дельтой, распадается на множество рукавов, каждый из которых возвращается к своему истоку – неисчерпаемым глубинам беспамятства [39], чьей материей выступает нефть. Нефть впадает в беспамятство, как Волга в Каспийское море, на берегах которого разворачиваются нефтяные метаморфозы романов Иличевского:
«Нефть была выбрана мной как символ беспамятства: никто не знает механизма происхождения нефти, она хранит жизни миллионолетий, нефть горюча этими миллионолетиями, беспамятство, его геологический перегной, дает могучий источник энергии, которой питается цивилизация, ее могущество, ее войны. Роль нефти настолько высока в жизни человека, что неизбежно развитие ее метафизики: весь ХХ век — могущество и ужас этого века, который по сути стал апокалипсисом для человечества, — был связан с нефтью, питался нефтью» [40].
Нефть у Иличевского становится субстанцией, в химической структуре которой записаны и семейная генеалогия героя, и культурная история цивилизации, и политическая история Нового времени, и геологическая история Земли. Более того, пластичность этой структуры, хранящей память обо всем живом, обеспечивает метафорическую переводимость с языка истории на язык геологии и обратно – на язык генеалогии субъекта. Такая концептуализация нефти позволяет Иличевскому представить ее не только как субстанцию, обладающую невероятно мощным смысловым потенциалом, но и как особое состояние времени, спрессовавшее различные темпоральные пласты. Высокое давление, характерное для этого режима протекания времени, подвергает эти темпоральные пласты взаимной диффузии, сжимая их в кристаллическую структуру метафоры, обеспечивающей тотальный перевод с одного уровня на другой. Однако тотальность этого перевода, чреватая раскрытием всех тайн и победой над временем, оказывается тем утопическим горизонтом, стремление к которому ведет к гибели как вымышленных, так и исторических персонажей романа – что, несмотря на трагичность финала, не отменяет для автора завораживающей притягательности этого горизонта, вибрирующего в мареве нефтяных испарений. Амбивалентность «метафизики» нефти обусловлена не только тем, что попытки расшифровать ее послание смертельно опасны для вступающих на этот путь. Нефть концентрирует в себе сразу два типа энергии: потенциальную энергию памяти и забвения и кинетическую энергию истории. Первая таит в себе безбрежную потенциальность смысла, вторая – брутальную реальность разрушения.
В романе «Перс» (как и в предыдущих романах Иличевского, развивающих феноменологию нефти) тема семьи, разбросанной историей по разным странам и материкам, наслаивается на тему империи, расколотой историей. И каждый раз восстановление утраченной целостности (истории семьи и истории империи) оказывается одним из важных векторов повествования. Ностальгическим локусом этого восстановления оказывается Баку – город, в котором прошло детство главных героев, город, который долгое время оставался нефтяной столицей Российской и Советской империй. Метонимическая смежность между нефтью и городом детства перерастает в метафорическое тождество между нефтью и памятью. Чувственное восприятие нефти срабатывает как мнемонический спусковой крючок, высвобождая из забвения воспоминания о детстве, о собственном биографическом истоке, возвращая воображаемое целое, разрушенное однонаправленной линейностью обыденного времени. Топологическая структура поэтического времени, специфичная для романа «Перс», равно как и соответствующая ей тропологическая структура поэтического языка, противостоят этой линейности. «Запах нефти – аромат моего детства. Мой отец – нефтяник. Лес буровых, качалок, труб, черных цилиндров хранилищ посреди пустынного острова и дальше – моря, вот что я видел в детстве по дороге в школу» [41], – с этого внутреннего монолога главного героя (молодого ученого, вернувшегося домой в поисках живущего на глубине нефтяных месторождений микроорганизма, несущего в себе генетическую память о происхождении первых форм жизни) – и начинается тотальная регенерация утраченного времени. «Аромат нефти», волны жирных нефтяных пятен, гипнотически покачивающиеся у берега, как вкус печенья «мадлен» у Пруста, возвращают героя, казалось бы, в без следа стершиеся воспоминания, погружая его в транс, в котором его собственная история (история его семьи и история его поисков генетического истока всего живого) вплетается в исторические события 1910—1930-х, героями которых являются бунтари и утописты, поэты и революционеры, увидевшие в перспективе радикального преображения мира возможность возвращения к его онтологическому истоку.
Универсальность нефтяного топоса в романе «Перс» состоит в том, что, помимо организации цепочки мотивов, помимо собирания воедино основного предмета рефлексии, текучая и фасцинирующая субстанция нефти выступает как структурная метафора самого поэтического пространства романа. И даже, наоборот, само поэтическое пространство уподобляется нефти, перенимая ее способность к бесконечному метаморфированию, изменчивость ее форм, ее насыщенную энергией плотность. В этом качестве поэтической функции нефть работает как своеобразный переключатель, семиотический шифтер, запускающий множество цепочек метаморфоз: переход повествования в режим челночного движения между различными сюжетными траекториями, переводящими фиктивный план в документальный и обратно; переход субъекта в особый интенциональный, рефлексивный и аффективный режим тотального воспоминания (в бергсоновско-прустовском смысле); переход языка в режим все умножающихся метафорических отражений; переход текста в режим интертекстуальности [42].
На уровне повествования мотив нефти задает весь регистр перетекающих друг в друга исторических и фиктивных планов. Нефть лежит у истоков индоевропейской цивилизации, она подключает историю к ее сакральному началу, связывая человека с миром богов, что понимали еще огнепоклонники-зороастрийцы, строившие свои храмы и «нефтяные алтари» над местами прямого выхода нефти на Апшеронском полуострове, то есть на территории нынешнего Азербайджана (с. 100). Нефть последовательно вписывается Иличевским в движение имперской истории: от Альфреда Нобеля и первого нефтяного бума до революционно-интернационалистских геополитических планов Ленина и Троцкого; от советской индустриализации до развала Советского Союза, связанного с его технологической неспособностью освоить богатейшие месторождения нефти на Каспийском шельфе. Нефть опознается главным героем, на рубеже 1990—2000-х годов вернувшимся в Россию из Калифорнии, и как основа ее нового обманчивого благосостояния, и как материальная органика новой жизни, и как своеобразный афродизиак, стимулирующий сексуальную эйфорию постсоветской столицы:
«Москва купается в нефти. В утомительной ночной роскоши злачных мест красавицы умываются ее токами. Тела танцовщиц на башенных подиумах клуба “Нижинский” лоснятся нутряным маслом недр. Москва – вся переливчатая, текучая, тектонически могучая, страстная – только поднеси, чиркни, полыхнет пожаром потаскуха, владычица» (с. 28).
Наконец, нефть представляет собой среду обитания «общего предка всего живого… – Last Universal Common Ancestor (LUCA)» (с. 64), который хранит информацию о биологическом происхождении жизни.
«В случае тотальной катастрофы, когда все живое на поверхности Земли будет уничтожено, метаногены останутся жить в недрах неограниченно долго и когда-нибудь снова возникнет шанс, что вместе с нефтью на поверхность выйдут потомки Луки [43]» (с. 65).
С поиском этого скрытого в недрах земли «семени Демиурга» (с. 65) связан один из основных фиктивных планов повествования, переплетающийся с другими сюжетными линиями, в которых лейтмотив нефти отражается в иных мотивах (Персия, заповедное пространство свободы и поэзии, перелетные птицы, соколиная охота, арабские шейхи, которые вновь возвращают нас к нефти), что задает то одновременно причудливое и искривленное, но непрерывное пространство поэтической длительности, в котором подвижная субстанция нефти играет структурообразующую роль. Выступая в качестве универсального медиатора, опосредуя индивидуальную и культурную память, синтезируя саму ткань повествования, нефть оказывается не только центральным мотивом и нарративным двигателем сюжета, но и особым состоянием сознания, и особой формой материи.
Понятие длительности (durée), введенное Анри Бергсоном, играет важную роль в петропоэтике Иличевского, связывая материю нефти и субъективное пространство памяти. В каком-то смысле «нефть» у Иличевского оказывается еще одним именем длительности, объективацией того состояния восприятия мира, в котором преодолеваются границы между духом и материей, между субъектом и объектом, между временем и пространством. В работе «Материя и память» Бергсон концептуализирует память именно как такое снимающее противоречия измерение: «Воспоминание […] представляет собой точку пересечения духа и материи» [44]. Более того, смягчая дуализм между телом и духом, «память, практически неотделимая от восприятия, включает прошлое в настоящее, сжимает таким образом в единой интуиции множество моментов длительности и благодаря этому из-за своего двойного действия является причиной того, что мы de facto воспринимаем материю в нас, тогда как de jure мы воспринимаем ее в ней самой» [45]. Нефть в случае Иличевского представляет собой материальное измерение этой интуиции, сжимающей прошлое и настоящее, переводящей утраченное время в пространство воспоминания и воображения [46]. Нефть в его романе оказывается одновременно и особой формой материи, конденсирующей в себе память о прошедших «миллионолетьях» (равно как и о детстве персонажей), и особым онейрическим состояниям сознания, наделяющим субъекта внутренним восприятием этой материи утраченного времени и обретенных грез о будущем. В рамках этой феноменологии нефти она есть время, превращенное в пространство; прошлое, перебродившее в материю; исток, хранящий послание тем, кто находится ниже по течению; мертвое, сконцентрировавшее в себе энергию, способную уничтожить все живое. Начало жизни и ее финал, сюжетообразующая энигма и ее разгадка, попытка понять себя, вернувшись домой, и стремление расшифровать геном, возвращающий нас к собственному биологическому истоку, совпадают в точке нефтяного месторождения, в которой происходит встреча материальной субстанции и субъективной интенции.
Нефть есть также высшая форма организации самой природы: «С помощью нефти природа укрощает – осмысляет – себя» (с. 271). Залегая на глубине, она населяет недра, представляющие собой пространство «доисторической памяти», тектоническая структура которого, как предполагает герой романа, гомологична нейронной структуре головного мозга (с. 101). Таким образом, бытие и сознание вновь обнаруживают свое структурное сходство там, где нефть одухотворяет собой земное нутро.
«[Земные недра – это] живой, сложно эволюционирующий организм, обладающий своим собственным временем, обособленной длительностью, иной размеренностью: войти в нее, совпасть с ней и было стратегической задачей» (с. 102).
Необходимое состояние сознания, позволяющее пережить опыт этой особой длительности, где сжатые под огромным давлением геологические пласты оформляют особую топологию спрессованного времени, маркировано через своего рода гипнотический «нефтяной транс». Это состояние, балансирующее на грани сна и пробуждения, характеризующееся регрессом субъекта к еще не до конца разорванной субъектно-объектной целостности, состояние, в котором находит себя тождество онто- и филогенеза:
«Я снова стал слышать недра… Я не сразу узнал, не сразу понял, что слышу глубину, я позабыл уже, как в детстве… не сознавая, вдруг ни с того ни с сего слышал рев и ворчание нефти, пузырящееся течение ее… глубина вошла в меня» (с. 92).
Нефть как особое состояние сознания подключает человека к некой подземной мнемосфере, аккумулировавшей в себе всю возможную информацию – геологическую, биологическую, историческую. Находясь в этом состоянии, человек становится чувствительным к звучанию этой мнемосферы, организованному по ту сторону грамматики обыденного языка и не опознаваемому обычными органами восприятия:
«Я слышал недра не ушами, мне не нужен был переводчик, порой эти движения силы коры приводили меня в трепет, как снизошедшая музыка композитора, как пророка нечленораздельная, слышимая мозжечком, божественная речь» (с. 353).
В романе неоднократно даются образы звучащих недр, из которых «подымаются какофонические фантомы, рев и вой стенаний, сливающихся в хоры» (с. 67). И этот «хор земли», его божественная нечленораздельность, взывают к дешифровке той высшей грамматики, которая структурирует это послание недр, речевой поток нефти. В этой грамматике зашифрован ДНК всего живого, а ближайшим аналогом, позволяющим расшифровать ее код, является поэтический язык. ДНК и стихотворный текст, с точки зрения главного героя, обладают рядом сходных признаков: ритм, рифма, строфические повторы. Именно поэтому «методы комбинаторного анализа стихотворного текста» могут быть применимы к дешифровке ДНК, непосредственной звуковой артикуляцией которой является доносящееся из нефтяных скважин «пение недр» (с. 69–70).
Так язык звучащих недр, найдя структурное отражение в языке ДНК первопредка (LUCA), продолжает умножаться в языке животных (дельфинов и китов – «нации поэтов», коммуницирующих звукообразами, то есть опять-таки преодолевающих линейность за счет одновременности) и в поэтическом языке (прежде всего заумном языке, оперирующем звукосмыслами). И здесь на сцене романа о нефти как о речи, исходящей из глубин земли, появляется Велимир Хлебников, через фигуру которого мотивы нефти, подземной магмы, магии заумного языка и социальной утопии накладываются друг на друга. А движение нефтяного потока метаморфоз совершает очередную топологическую петлю: дойдя до метафизического истока, в котором снимаются все различия, до поэтических глубин рождения языка и смысла, до геологического ядра происхождения жизни, до дна человеческой субъективности, этот поток вновь возникает на поверхности современной истории, оказываясь носителем субстанции, возвращающей постсоветской реальности ее утраченный советский исток, обнаруживаемый в утопическом проекте планетарной революционной метаморфозы. Прошлое/нефть оказывается хранилищем завета, обещающего наступление иного, не состоявшегося когда-то будущего.
Нефть, язык и открытый горизонт перевода (поэма Алексея Парщикова «Нефть»)
Carbon – это термин химический, углерод, представляющий межъязыковую тьму, о котором мало что может сказать филолог, но в этом естественном по ассоциации, мандельштамовском грифеле активен образный поток, не остановленный словом, не продолженный речью, голое струение воображения…
Алексей Парщиков [47]
Ископаемое топливо […] является формой энергии, в которой огромные объемы пространства и времени оказались… спрессованы в концентрированном виде.
Тимоти Митчелл [48]
Алексей Парщиков (1954–2009) – поэт, один из самых чувствительных к сопредельным стихосложению областям научного познания и философской рефлексии. Вырос на Украине. Закончил Литературный институт имени Горького (Москва). После его окончания вел жизнь, обычную для нонконформистского поколения в искусстве 1970—1980-х (писал стихи, занимался стихотворными переводами, работал дворником и электромонтером). В 1990-м поступил в магистратуру Стэндфордского университета. Жил в США, Швейцарии, Германии. Умер в Кёльне [49].
С конца 1970-х входит в группу поэтов, сложившуюся вокруг преподавателя Литературного института Константина Кедрова и позднее получившую имя метаметафористы [50] или метареалисты [51]. Поэтика метареализма – основанная на идее множества реальностей, связанных между собой непрерывностью метаболических превращений, – сконцентрирована вокруг поиска такого пространства, в котором метафора могла бы предстать как метаморфоза, то есть как подлинная сопричастность друг другу различных явлений, а не как их конвенциональное уподобление [52]. Метареалистическая попытка поэтического обнаружения такой реальности метаморфоз, в которой структура языковой метафоры вскрывала бы метафизическую форму становления бытия, позволяет вписать поэтику Парщикова в интересующий нас контекст петропоэтики, возникающий вокруг мотива нефти и сквозного метасюжета, связанного с ее постоянными превращениями, обнаруживающими единство, несмотря на развертывание цепочки различий.
Первый роман Иличевского «Нефть» и поэма Парщикова «Нефть» [53] были написаны почти одновременно, что, случайно обнаружившись, стало толчком к «совместной разработке метафизического смысла нефти» [54]. Так, Парщиков принимал активное участие в обсуждении смысловых метаморфоз нефти в романе «Перс» [55], а Иличевский написал развернутое эссе с анализом поэмы Парщикова [56]. Это эссе располагает «метафизику нефти» между двумя основными измерениями, обнаруживающими между собой характерную метареалистическую сопричастность, – мифологическим мышлением и математической топологией. Структура мифологической целостности накладывается на поведение переплетающихся друг с другом математических множеств, обнаруживая на границе перехода одной плоскости в другую «замысловатые перетекания высокоэнергетических, раскаленных, как семя, как нефть, категорий Истока и Подмены» [57]. Иличевский последовательно и одержимо разворачивает представленный у Парщикова символизм нефти, содержащий в себе различные смыслы категории Истока: от магии до каббалы, от космогонического до антропологического начала, от биологии до истории.
Чтобы не повторять уже представленное в эссе описание нефтяных метаморфоз, в котором трудно отделить аналитическую контекстуализацию мотива нефти от дальнейшей разработки ее «метафизики» [58], мы сосредоточимся на не менее важной для этой темы философской традиции, которую Иличевский не рассматривает. Речь идет о поздней философии Мартина Хайдеггера, сосредоточенной на проблематике, связывающей между собой категорию истока (как бытия, так и художественного творения), а также язык, технику, недра и энергию.
В поэме Парщикова первое же метафорическое превращение химической структуры углерода происходит благодаря его ассоциативной связи с «Грифельной одой» (1923) Осипа Мандельштама [59]. Грифель – кончик карандаша, являющийся метонимическим истоком поэзии, – у Мандельштама оказывается также и единицей поэтического языка природы, словарь которого состоит из минералов и химических элементов, а грамматика организована через геологическую архитектонику пластов земной коры. У Парщикова открытая бесконечности превращений структура углерода выражает некое до-языковое состояние сознания, возникающее между множеством наличных языков, укорененное в «межъязыковой тьме». Это еще не оформившийся в слово поток воображения, текучая субстанция, скрытый исток будущего поэтического творения. Именно в этом раскрытии навстречу миру, «высветлении потаенного» Хайдеггер видит сущность искусства: «искусство… есть исток – выдающийся способ становления истины, становящейся благодаря искусству сущей» [60]. Более того, «голое струение воображения», о котором пишет Парщиков в связи с возможностью перевода с одного языка на другой (что в каком-то смысле и есть сущность языка как такового), соответствует тому представлению о языке как чистой деятельности или энергии, на которое опирался и Хайдеггер:
«Язык, схваченный в его действительной сути, есть нечто постоянно и в каждый момент преходящее. Даже его фиксация на письме есть всегда лишь несовершенное, мумифицирующее сохранение, которое так или иначе опять же нуждается в усилии по ощутимому воссозданию живого произведения. Сам язык есть не произведение (Ergon), а деятельность (Energeia)» [61] (курсив автора).
Эта энергетическая основа языковой деятельности, встречаясь с углеродной образностью, вновь выводит нас к энергетическому и смысловому потенциалу мотива нефти и одноименной поэме Парщикова:
«…и пока в длинном платье с высокой прической ты похожа на ложку –
так наивно срисую, — пока ты чувствуешь под каблуком нефтяной запас,
пока царствуешь, злясь на себя, существуешь, царапаешься немножко, –
разновес расстояний — в пользу нефти, разделяющей нас,
там, где реки друг к другу валетом слушают колокольцы Валдая,
пока сон заставляет жевать стекло, но следит, чтоб его ты не проглотил,
сердцевина Земли тебя крутит на вагонных колесах, сама собой не владея, –
нефть подступает к горлу. Ее на себя тянет, к ней жмется прибрежный ил».
Нефть, из токов которой соткан сон лирического героя, равно как и сама образная струящаяся поэтическая речь («петлистая нефть», которую можно увидеть в глубине «под тобой обернувшихся недр»), субстанционально объективирует тот исток («сердцевина Земли»), из которого, согласно Хайдеггеру, рождается («распускается-расцветает») мир. Это движение возникает из разрыва, но не «в смысле трещины, расщелины»:
«Этот разрыв срывает противонаправленные силы с их мест, вовлекая их вовнутрь
происхождения их единства из единого основания. […] Такой разрыв есть взрезающий росчерк,
расчерчивающий основные черты просветления сущего. Этот разрыв не дает распасться,
взорвавшись, противонаправленным силам, но все противонаправленное мере и пределу
приводит к единству очертаний» [62].
«Жизнь моя на середине, хоть в дату втыкай циркуль.
Водораздел между реками Юга и Севера – вынутый километр.
Приняв его за туннель, ты чувствуешь, что выложены впритирку
слои молекул, и взлетаешь на ковш под тобой обернувшихся недр.
И вися на зубце, в промежутке, где реки меняют полярность,
можно видеть по списку: пары, каменюги и петлистую нефть».
Этот разрыв («водораздел», «вынутый километр», «промежуток»), динамически удерживающий в себе «противонаправленные силы» (Хайдеггер), и организует ткань поэмы, приводящую к единству очертаний множественные реальности (недр, технологии, человеческой жизни), наслаивающиеся одна на другую, меняющие вектор движения (верх и низ, север и юг, противоположно заряженные полюса), но обретающие единое основание в текстуально воплощающейся структуре метафоры, веществом которой оказывается нефть («И похожи, как две капли нефти, капля нефти, бассейн с хуссейном и Лувр»). Нефть оказывается веществом, предшествующим вещи, присутствием, данным до возникновения формы [63], что и наделяет ее властью над производством метаморфоз; нефть – это царица метафор, нефть – это язык в его «преходящести» (Гумбольдт), язык как чистая деятельность (энергия), которая преодолевает в своей метафорической трансгрессии логический закон исключенного третьего («Нефть идет своим ходом глухим, вслед за третьим, которого не дано») – petrolium est tertium datur.
Нефть описывается Парщиковым как ускользающая от законченных форм, подвижная первоматерия, лежащая в основании всего потенциального множества превращений и осуществляющая до-логическую, до-вербальную коммуникацию между потаенной глубиной («сердцевиной Земли») и миром человека («жизнь моя на середине»). Нефть – это метафора (органическая субстанция поэтики метареализма), организующая то сновидческое пространство, которое позволяет одной реальности перетекать в другую и зеркально удваиваться в лабиринте их умножений (ср.: «и пока постель наша пахнет нефтью, что – удвоенный бред»; «С этой нефтью, как с выпуклым зеркалом…»).
Выходя наружу, выводя на поверхность исток бытия, нефть обретает зоо- или антропоморфные черты носителя нового религиозного послания:
«Нефть выходит бараном с двойной загогулиной на тебя, неофит.
Ты ли выманил девушку-нефть из склепа в сады Гесперид белым наливом?»
Через нефтяное истечение осуществляется выход стесненного в глубине, преодолевается смерть («склеп», отсылающий к гибели Антигоны), стираются границы между культурными измерениями (античный миф о золотых яблоках, охраняемых Гесперидами, библейский миф о яблоке грехопадения, бытовой пласт, маркированный распространенным в среднерусской полосе сортом яблок), устанавливается связь между недрами и небесами («Пальцы Тюльпа [64] бродят по моргу, тычут в небо и находят там нефть»). Нефть, залегающая на глубине, но в момент выхода наружу фонтаном бьющая в небо, подобна тому, что Хайдеггер вслед за греками называет «фюсис» (природа), специально комментируя, что в основе этого слова лежит представление о росте, в свою очередь находящемся в тесном единстве с движением раскрытия истины:
«Такой выход наружу, такое распускание-расцветание… греки называли physis. Фюсис вместе с тем просветляет все, на чем основывает человек свое жительство. Мы эту основу именуем землею. С тем, что разумеет здесь это слово, не следует смешивать ни представление о почве, ни даже астрономическое представление о планете. Земля – то, внутрь чего распускание-расцветание прячет все распускающееся как таковое. В распускающемся бытийствует земля – прячущаяся и сокрывающая» [65].
В нашем случае земля прячет субстанцию, выходящую наружу и распускающуюся в заглавии поэмы.
Помимо языка, за раскрытие истины бытия ответственно также и еще одно чрезвычайно важное для позднего Хайдеггера понятие техники: «Техника – вид раскрытия потаенности. Сущность техники расположена в области, где имеют место открытие и его непотаенность, где сбывается άλήθεια, истина» [66]. Хайдеггер описывает траекторию раздвоения этого понятия, возникшего в связи с ремеслом, изящным искусством и поэзией, но постепенно отклонившегося в сторону инструментальной эксплуатации природы («добычи природной энергии»), забывшей об изначальной задаче техники «раскрывать потаенное». У Парщикова эти два различаемые Хайдеггером измерения техники («голая техника» и «суть техники») вновь обретают искомое философом единство [67]:
«…эта долина, разбитая на кривые клетки,
похожа на дирижабль с солнечной батареей, на полухолостом винте,
с терпением геологическим, с опорой на ожидание,
с истерикой, что не отнять, когда уже вспыхнула сеть:
соляризованное изображение короткого замыкания
долины, облившейся нефтью, верней – опрокинутой в нефть.
Здесь роль астронома и историка мне показалась притворной.
“Нефть, – я записал, – это обещанный человек,
заочная память, уходящая от ответа и формы,
чтобы стереть начало, как по приказу сына был убит Улугбек”».
(вторая часть поэмы «Нефть», названная «Долина транзита»)
Уходя от «ответа и формы», находя исток в глубинах, предшествующих знанию и основанных на опыте персональной памяти («заочная память», соотносимая с платоновским учением о знании как припоминании), нефть оказывается обещанием единства двух измерений техники, в котором «добыча природной энергии» найдет соответствие в метафизическом «раскрытии потаенного», а физическая энергия природного ресурса обнаружит свой смысл в energeia – которую Хайдеггер пытается вернуть к ее изначальному, аристотелевскому смыслу присутствия, действительности, чистой деятельности, не направленной на конечный результат [68]. Нефть как «обещанный человек» обретает черты спасителя: обретаясь в инфернальных глубинах земных недр, в буквальном смысле спускаясь в ад, тая в себе разрушительную мощь, высвобождая историческую энергию падения, нефть несет в себе и обещание первоначала, ускользающего от категории внешней причинности, возвращает человека к истоку, открывающему истину потаенного.
Таким образом, движение метафорических превращений мотива нефти, все дальше уводящее его от своего изначального – физического и технологического – «истока», может быть передано словами Хайдеггера: «Чем ближе мы подходим к опасности, тем ярче начинают светиться пути к спасительному, тем более вопрошающими мы становимся» [69].
***
Рассмотренные символические мутации мотива нефти, задающие координаты интересующей нас петропоэтики, обладают мощным перформативным началом, вовлекая в общее развертывание данной мифологической матрицы различные уровни литературного текста: предмет сюжетной интриги и художественной рефлексии, отдельные повествовательные блоки, композицию метафорических лейтмотивов, фигуру повествователя и структуру лирического субъекта. Пронизывая разные уровни текста, это мифологическое ядро вбирает в себя и различные уровни конструирования идентичности (индивидуального или коллективного субъекта): работу памяти; утверждение или проблематизацию способности субъекта реконструировать собственное происхождение; поиск или изобретение некоего органического языка, позволяющего пробиться к началу мира и истоку собственного Я; символическую экономику социокультурного порядка. Приходя в движение под действием публичного дискурса о роли природных энергоносителей в экономике и истории России, литературный петродискурс, казалось бы, преодолевает собственную причину, символически преобразуя мотив нефти в развернутые цепочки метаморфоз: видя в нефти то «символическую кровь» постсовременности, то особое состояние материи и сознания, то органический исток бытия.
Однако в результате возникает не столько критическая тематизация нефтяной зависимости, сколько ее постепенная онтологизация — растворение политической экономии ресурсоориентированного государства в поэтической феноменологии и метафизике нефти. В итоге никакой иной модели описания социального порядка и истории, кроме той, которую дает художнику дискурсивный режим современного социотехнического воображения, одержимого идеей природного ресурса, не возникает. А критика оказывается частью той симптоматики, на которую она направлена. На этом пути может осуществляться чрезвычайно насыщенная рефлексия, реализующаяся в интенсивном потоке образных метаморфоз, – но она лишь ведет ко все большему углублению метафорических смыслов нефти, не обнаруживая выхода за пределы самой этой метафорической рамки. Пытаясь извлечь из нефти содержащиеся в ней легкие фракции поэтического, мифологического, метафизического порядка, такая культурная нефтепереработка (петропоэтика) делает еще более плотными и вязкими тяжелые фракции реальных социально-экономических практик и укорененной в них петрополитики.
Превратившись в регулярный мотив современной русской литературы (и культуры в целом), нефть выступает как одна из центральных символических фигур, через которую обретает язык постсоветское бессознательное. Бессознательное, которое ищет в недрах земли, в глубинах памяти и началах истории ресурс для артикуляции утопических перспектив, восстановления исторической тотальности, возрождения имперской политии и обретения метафизического истока нации.
[1] Пользуясь случаем, хочу поблагодарить программу «Eurasia in Global Dialogue», существующую в рамках Institut für die Wissenschaften vom Menschen (IWM), и лично Ивана Крастева за возможность провести в Вене сентябрь 2019 года, наполненный теплой погодой и теплым общением с коллегами по институту. Без этого четвертого месяца лета статья еще долго не была бы закончена.
[2] Хотя даже в этой, казалось бы, располагающейся за пределами человеческого, области возникает отчетливая антропоморфизация нефти: она бывает не только тяжелая или легкая (в зависимости от плотности), но и кислая или сладкая (в зависимости от уровня содержания серы). Подобная метафорика профессионального жаргона указывает на «социотехническое воображаемое» (термин Шейлы Ясанофф), в рамках которого нефтью питается не только современная экономика, но и человек как таковой.
[3] В 2007 году роман Эптона Синклера «Нефть» был экранизирован Полом Томасом Андерсоном. Фильм «There Will Be Blood» получил множество международных кинопремий, среди прочего две премии «Оскар».
[4] Назову лишь самые основные работы, суммирующие подобные подходы: Dunning T. Crude Democracy: Natural Resource Wealth and Political Regimes. New York: Cambridge University Press, 2008; Ross M. The Oil Curse: How Petroleum Wealth Shapes the Development of the World. Princeton, 2012; Barrett R., Worden D. (Eds.). Oil Culture. Minneapolis: University of Minnesota Press, 2014; Wilson S, Carlson A., Szeman I. (Eds.). Petrocultures. Oil, Politics, Culture. Montreal; Kingston; London; Chicago: McGill-Queen’s University Press, 2017. См. также содержательный обзор Майкла Росса «Политические аспекты “ресурсного проклятия”», опубликованный в этом номере «НЗ».
[5] См.: Krane J. Energy Kingdoms. Oil and Political Survival in the Persian Gulf. New York: Columbia University Press, 2019. Рецензию на данную монографию можно прочитать в этом номере «НЗ».
[6] Nеgarestani R. Cyclonopedia: Complicity with Anonymous Materials. Melbourne: re.press, 2008. Перевод одной из глав этой книги, посвященной нефти и нефтепроводам как «машинам войны», используемым исламским джихадом, см. в этом номере «НЗ».
[7] Об этом см.: Калинин И. Прошлое как ограниченный ресурс: историческая политика и экономика ренты // Неприкосновенный запас. 2013. № 2(88). С. 200–214.
[8] См., например: Reynolds D.B. Oil, Not Reagan, Ended Cold War // Economic and Commercial Context for Oil, Gas and Energy Law. 2004. № 3; Idem. Soviet Economic Decline: Did an Oil Crisis Cause the Transition in the Soviet Union // Journal of Energy and Development. 2000. Vol. 24. № 1. Р. 65–82. Роль нефти как одного из центральных факторов национального развития и государственного благосостояния приобретает дополнительную символическую нагрузку и в рамках экономической науки. См. только наиболее известные работы, вышедшие в последнее время: Acemoglu D., Robinson J.A. Why Nations Fall. The Origins of Power, Prosperity and Poverty. London: Profile Books, 2012; Ross M. Op. cit.
[9] См.: Kalinin I. Dig This: Why the Russian State Wants Culture to Be Like Oil // The Calvert Journal. 2014. March 21 (www.calvertjournal.com/articles/show/2161/oil-culture-russia-hydrocarbons-kalinin); а также: Эткинд А. Петромачо, или Демодернизация в ресурсном государстве // Неприкосновенный запас. 2013. № 2(88). С. 156–167; см. обсуждение этой статьи в: Калинин И. Petropatria. Родина или нефть // Там же. С. 215–218.
[10] Предметом нашего разговора является литература, но схожие дискурсивные ходы можно обнаружить и в публицистике, и в выступлениях первых лиц государства, и в академических исследованиях.
[11] Ср.: «Наша концептуальная система играет центральную роль в определении реалий повседневной жизни. Если мы правы, предполагая, что наша концептуальная система в значительной степени метафорична, тогда то, как мы думаем, то, что узнаем из опыта, и то, что мы делаем ежедневно, имеет самое непосредственное отношение к метафоре» (Лакофф Дж., Джонсон М. Метафоры, которыми мы живем. М.: УРСС, 2004. С. 25).
[12] Это – приведенные почти наугад примеры риторической артикуляции «нефтяного бессознательного», взятые из книги, посвященной не нефти, а политической истории современной России. Ее автором является профессиональный журналист, сподвижник Бориса Ельцина на ранних этапах его демократической карьеры, министр печати и массовой информации (1990–1993) Михаил Полторанин. Неприятие жестких неолиберальных реформ и стоящей за ними команды постепенно привело его к национал-патриотизму, сталинизму и конспирологии. (Привожу эту краткую справку исключительно для того, чтобы картографировать место, из которого проговаривается данный комплекс «нефтяного бессознательного».) См.: Полторанин М. Власть в тротиловом эквиваленте. Наследие царя Бориса. М.: Эксмо, 2010. С. 252, 455.
[13] См.: Кордонский С. Ресурсное государство. М.: Regnum, 2007; Он же. Сословная структура постсоветской России. М.: Институт Фонда «Общественное мнение», 2008; Он же. Россия: поместная федерация. М.: Европа, 2010; Фишман Л., Мартьянов В., Давыдов Д. Рентное общество. В тени труда, капитала и демократии. М.: Издательский дом ВШЭ, 2019.
[14] См.: Калинин И. Бои за историю: прошлое как ограниченный ресурс // Неприкосновенный запас. 2011. № 4(78). С. 330–340; Kalinin I. The Struggle for History: The Past as a Limited Resource // Blacker U., Etkind A., Fedor J. (Eds.). Memory and Theory in Eastern Europe. London: Palgrave-Macmillan, 2013. P. 255–267.
[15] Митчелл Т. Углеродная демократия. Политическая власть в эпоху нефти. М.: Дело, 2014. С. 29–34.
[16] Пелевин В. Ампир «В» / Empire «V». Повесть о настоящем сверхчеловеке. М.: Эксмо, 2007. С. 20. В дальнейшем указания на страницы этого издания даются непосредственно в тексте статьи.
[17] Митчелл Т. Указ. соч. С. 80.
[18] Имеется в виду один из образцовых соцреалистических текстов – «Повесть о настоящем человеке» Бориса Полевого.
[19] Литература о культурных импликациях фигуры вампира чрезвычайно обширна, достаточно обратить внимание лишь на ее часть: Abbott S. Celluloid Vampires: Life after Death in the Modern World. Austin: University of Texas Press, 2007; Auerbach N. Our Vampires, Ourselves. Chicago; London: University of Chicago Press, 1995; Gelder K. Reading the Vampire. London; New York: Routledge, 1994; Hallab M. Vampire God: The Allure of the Undead in Western Culture. Albany: SUNY Press, 2009; Kungl C.T. (Ed.). Vampires. Myths & Metaphors of Enduring Evil. Oxford: Inter-Disciplinary Press, 2003.
[20] Баблос – представляет собой очередной внутренне ироничный пелевинский гибрид, созданный в результате преобразования слова, взятого из повседневного сленга (бабло – то есть деньги), которое начинает звучать как относящееся к древним мифологическим и библейской традициям (отсылая одновременно и к βύβλος (др. греч. папирус) и к Babylon – городу, символизирующему алчность).
[21] Художественная логика Пелевина отсылает читателя к классической работе Франко Моретти о родстве вампиров и денег: Moretti F. The Dialectic of Fear // New Left Review. 1982. Vol. 1. № 136. Р. 67–85.
[22] Надо сказать, что это взаимная переводимость реальности языка и сферы экономических обменов была отмечена еще Фердинандом де Соссюром: «В лингвистике, как и в политической экономии, мы сталкиваемся с понятием значимости. В политической экономии ее именуют ценностью. В обеих науках речь идет о системе эквивалентностей между вещами различной природы: в политической экономии – между трудом и заработной платой, в лингвистике – между означаемым и означающим» (Соссюр Ф. де. Труды по языкознанию. М., 1977. С. 112–113).
[23] В том виде, как они описаны в значительно более поздней книге Фредерика Джеймисона: Jameson F. Postmodernism, Or the Cultural Logic of Late Capitalism. Durham: Duke University Press, 1991.
[24] Барт Р. Мифологии. М.: Издательство имени Сабашниковых, 1996. С. 212–213. Курсив мой.
[25] Семантика текучести, неизбежно возникающая при разговоре о нефти, заставляет вспомнить о той же концептуальной метафоре, которую Зигмунт Бауман использовал для описания современного мира: Bauman Z. Liquid Modernity. Cambridge: Polity, 2000.
[26] Здесь можно вспомнить и знаменитую метафору самого Маркса, сравнившего реальность капитала с фигурой вампира: «Капитал – это мертвый труд, который, как вампир, оживает лишь тогда, когда всасывает живой труд, и живет тем полнее, чем больше живого труда он поглощает» (Маркс К. Капитал. М.: Издательство политической литературы, 1983. Т. 1. С. 244).
[27] Маркс К. Экономические рукописи («Бастиа и Кэри», 1857) // Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. М.: Издательство политической литературы, 1968. Т. 46. Ч. 1. С. 60.
[28] Барт Р. Указ соч. С. 259.
[29] Митчелл Т. Указ. соч. С. 17.
[30] Там же. С. 371–372.
[31] См. прежде всего: Бодрийяр Ж. К критике политической экономии знака. М.: Академический проект, 2007; Он же. Символический обмен и смерть. М.: Добросвет, 2000.
[32] Прежде всего: Жижек С. Возвышенный объект идеологии. М.: Художественный журнал, 1999.
[33] Наиболее развернутый анализ поэтики Пелевина в связи с его рефлексией о культуре позднего капитализма см. в: Липовецкий М. Паралогии. Трансформации (пост)модернистского дискурса в культуре 1920–2000 годов. М.: Новое литературное обозрение, 2008 (особенно главу 11 «Поколение P.S. (1): Между концептуализмом и необарокко» и главу 15 «Поколение P.S. (2): между сверхчеловеком и сверхоборотнем»).
[34] Митчелл Т. Указ. соч. С. 272.
[35] Иличевский А. «Никогда не встретимся…» // Частный корреспондент. 2009. 17 августа (www.chaskor.ru/p.php?id=9407).
[36] Митчелл Т. Указ. соч. С. 21.
[37] Ср.: «Естественнонаучное образование мне очень помогает: оно расширяет горизонт воображения. Вообще те структуры, которые возникают в голове благодаря науке, очень занимательны. С их помощью можно выстроить особенное зрение, ряд специальных оптических приборов, которые позволяют добывать новый смысл» (Иличевский А. «Никогда не встретимся…»).
[38] Он же. «Быть персом – функция становления…» // Частный корреспондент. 2010. 9 августа (www.chaskor.ru/article/aleksandr_illichevskij_byt_persom_-_funktsiya_stanovleniya_19045).
[39] Иличевский задействует проблематику забвения как истока бесконечных смысловых превращений, разработанную Михаилом Ямпольским на материале поэтики Даниила Хармса (см.: Ямпольский М. Беспамятство как исток (Читая Хармса). М.: Новое литературное обозрение, 1998).
[40] Иличевский А. «Последнее, что сдаст позицию, – красота» // Частный корреспондент. 2011. 27 апреля (www.chaskor.ru/article/aleksandr_ilichevskij_poslednee_chto_sdast_pozitsiyu_-_krasota_23151).
[41] Он же. Перс. М.: АСТ, 2011. С. 30. В дальнейшем указания на страницы этого издания даются непосредственно в тексте статьи.
[42] Применительно к роману «Нефть» об интертекстуальной функции нефти см. в: Чанцев А. Смерть, нефть и тройные сны (о «Бутылке Клейна» А. Иличевского) // Он же. Литература 2.0. Статьи о книгах. М.: Новое литературное обозрение, 2011. С. 32.
[43] Совпадение акронима (LUCA – Лука) и имени одного из евангелистов и первого иконописца позволяет подключить к биологической проблематике сохранения генетического кода всего живого, эсхатологическую проблематику спасения и наступления Царства Небесного – только в данном случае благая весть Луки (Last Universal Common Ancestor) помещает его исток глубоко под землей, на дне нефтяных скважин, так что икона, изображающая конец мира и его будущее воскрешение, будет написана нефтью.
[44] Бергсон А. Материя и память // Он же. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Московский клуб, 1992. Т. 1. С. 162.
[45] Там же. С. 202. Ср.: «Наотмашь пахло нефтью. Я встал на колени, разбил, расчистил, лег на едва терпимый кожей грунт, чтобы всем существом почуять недра. Они пробрались в меня, кипящая нефть обожгла внутренности» (Иличевский А. Перс. С. 350).
[46] Нефть – это функция зрительного отражения и запечатления времени, ср.: «нефть есть зеркало, запечатлевшее время, когда еще не было зрения как такового» (Он же. «Быть персом – функция становления…»).
[47] Парщиков А. Топология переводчества. Где живет переводчик // Он же. Рай медленного огня. М.: Новое литературное обозрение, 2006. С. 114–115.
[48] Митчелл Т. Указ. соч. С. 33.
[49] О биографии, поэтической эволюции и интеллектуальном контексте творчества Парщикова см.: Кукулин И. Предисловие // Парщиков А. Рай медленного огня. С. 5–13; Кукулин И. Тот, кто хранит ветер // Парщиков А. Дирижабли. М.: Время, 2014. С. 5–15.
[50] См.: Кедров К. Метакод. М.: АиФ Принт, 2005.
[51] См.: Эпштейн М. Постмодерн в русской литературе. М.: Высшая школа, 2005. С. 163–195; Epstein M. Russian Postmodernism: New Perspectives on Post-Soviet Culture. New York; Oxford: Berghahn Books, 1999. Р. 105–112.
[52] Эпштейн М. Постмодерн в русской литературе. С. 167–171.
[53] Парщиков А. Нефть // Он же. Дирижабли. С. 164.
[54] Иличевский А. «После Толстого стыдно писать слабее» // Взгляд. 2010. 7 июля (www.vz.ru/culture/2010/7/7/416506.html).
[55] См.: Иличевский А. «Быть персом – функция становления…»
[56] Он же. Опыт геометрического прочтения: «Нефть» и «Долина транзита» А. Парщикова // «Комментарии». 2000. № 18 (http://kassandrion.narod.ru/commentary/18/8ilich.htm). Сама поэма впервые была опубликована в том же журнале (2009. № 16).
[57] Там же.
[58] Собственно, символический сюжет нефти в романе «Перс» развивает проблематику, свернутую в этом эссе, и уже рассмотрен в предыдущем разделе статьи.
[59] См. фрагмент из эссе Парщикова «Топология переводчества», вынесенный в эпиграф.
[60] Хайдеггер М. Исток художественного творения // Зарубежная эстетика и теория литературы XIX–XX вв. Трактаты, статьи, эссе. М.: Издательство Московского университета, 1987. С. 309.
[61] Гумбольдт В. фон. О различии в строении человеческого языка и его влиянии на духовное развитие человеческого рода. [Берлин, 1836.] Цит. по: Хайдеггер М. Путь к языку // Он же. Время и бытие. М.: Республика, 1993. С. 262.
[62] Он же. Исток художественного творения. С. 298.
[63] Ср.: «Вместе с таким определением вещи как вещества (hylē) сополагается уже и форма (morphē). […] Вещь есть сформованное вещество» (Там же. С. 271).
[64] Имеется в виду картина Рембрандта «Урок анатомии доктора Тюльпа», ср. с цитируемым Иличевским устным замечанием Парщикова о том, что «картины Рембрандта выглядят, как залитые нефтью, и просветляющий луч на них – блик на выпуклом зеркале нефтяного озера» (Иличевский А. Опыт геометрического прочтения…).
[65] Хайдеггер М. Исток художественного творения. С. 283. Курсив автора.
[66] Он же. Вопрос о технике // Он же. Время и бытие. С. 225.
[67] Пристрастие Парщикова к миру техники неоднократно отмечалось исследователями: «Представляется, что в его основе – не увлеченность технологической утопией, а понимание того, что для современного человека техногенная среда ближе и привычнее природы» (Уланов А. Капли нефти // Знамя. 2007. № 9. С. 187).
[68] Об этом см.: Хайдеггер М. Наука и осмысление // Он же. Время и бытие. С. 240–242.
[69] Он же. Вопрос о технике. С. 238.